Литература. Материалы к урокам.


Предварительный просмотр:

Эдуард Веркин «Облачный полк»

Глава 1

– Как свистеть-то?

– Можно не свистеть, можно кричать.

– Кричать?

– Издавать боевые кличи, – поясняю я. – Вот так примерно.

Я кричу. Кажется, получается не очень: пискляво, как-то даже капитулянтски. Я от себя такого не ожидал. Вовка хихикает.

– Не страшно, – говорит он. – Совсем-совсем. Надо могуче. Я про теннисистов видел передачу, они всегда кричат – так сильнее бить получается. И каратисты кричат. И штангисты – они тоже ведь толкают. Толкать, наверное, тоже с криком легче?

– Наверное.

– Тогда попробую.

Вовка набирает воздуха, сводит облезлые от загара лопатки и с чужим криком срывается с места.

Перепрыгивая через корни сосен, выставив перед собой руки, несется по песчаному откосу, врезается в нос лодки. Бешено месит ногами песок, зарывается почти по колено, рычит, упираясь лбом в водорез.

Лодка сдвигается сантиметров на двадцать, на полшага.

– Видел?! – победно кричит Вовка. – Видел, а?! А ты говорил!

Он оставляет лодку, заходит по колено в реку, сует голову в воду. Минуту держит дыхание: легкие развивает.

Выныривает.

– Тут везде рыба мелкая сидит. – Вовка проглаживает ладонью волосы, отжимает влагу. – Килька какая-то наглая… Видел, как лодка сдвинулась? На метр!

– Так до вечера толкать будешь.

– Не, не до вечера. Уже немного совсем осталось, я уж дотолкаю.

Вовка вновь поднимается по берегу, собирает створки жемчужниц. Кажется, он собирается сделать из них ожерелье.

– Еще раза три, – говорит Вовка. – Потом вода уже сама подхватит.

Вовка прячет жемчужниц в рюкзак, поворачивается к реке, разбегается, врезается в лодку – двадцать сантиметров.

– Ага! – Вовка пинает посудину в бок. – Вот так!

Возвращается, набирает высоту и обратно.

Этим он занимается уже почти час. Упорный. Я бы давно бросил. Взял бы вон ту жердину, подцепил киль, навалился плечом, да и сдвинул. Или за корму раскачал, лодка бы и снялась. Но ему так неинтересно.

Я сижу на обрыве, греюсь, шевелю пальцами. Ага, суббота, суббота ленива, как старый пес. Особенно до обеда, смола и мед, и пахнет примерно так же, и в небе висят сонные птицы, кажется, чайки, ну-ка…

– Это парапланы, – перехватывает Вовка мой взгляд. – В Рыбачьем пять штук, по восемьсот рублей катают. Говорят, здорово. Над заливом и вдоль берега…

Вовка вздыхает.

– Твой дед меня убьет, – отвечаю я.

– Да он и не узнает, – отмахивается Вовка. – Он свечи менять думает, теперь целый день провозится.

– И отец убьет, – напоминаю я.

– Отец сам с парашютом прыгнуть собирается.

– Он уже двадцать лет собирается. Еще пару годков – и ни один парашют его уже не выдержит.

– Это да…

В полдень часы переворачиваются, время чуть ускоряется, и жизнь уже не так интересна. А с восьми до двенадцати – то что надо: чувствуешь перспективу. Минуты не спешат, и ты не спешишь вместе с ними. Можно забраться поглубже в кресло и смотреть на залив, на острую полоску воды между красными соснами. Иногда там мелькает белый парус, а иногда зеленый.

Сегодня никакого.

Вовка залезает на сиденье лодки, срывает бандану, машет в небо. Поскальзывается, падает в воду, поднимается, трава через плечо, выбирается на песок. Толкает лодку. Всё, мимо, устал.

– Опять не получилось, – говорит Вовка. – Тяжелая…

– Помочь?

– Не, не надо, завтра сам столкну. Все равно сегодня не успели бы.

Это точно: сегодня мы вообще редко куда успеваем.

– Пойдем, что ли…

Вовка смотрит на часы.

– Пойдем, а то опять орать будут. Весла только возьму…

Он сбегает к лодке, выворачивает весла. Тяжелые, почерневшие, настоящие весла с пиратских шлюпок. Забрасывает на плечи, продавливаясь в песок, взбирается наверх. Пытается насвистывать залихватское. Весла раскачивают его справа налево.

Мы шагаем сквозь сосны. Вовка цепляется веслами, а тащить их вертикально у него сил не хватает. Когда падает в четвертый раз, начинает ругаться. Сначала ругает весла, затем лодку, затем своего тренера, погоду и почему-то японцев; чем уж они ему не угодили? И белок, которые обнаглели и украли у него с утра две чурчхеллы. Они его доведут – возьмется за пневматику…

Весело у него получается, злобно. Очень скоро я понимаю истоки вдохновения: на крыльце нас уже поджидают. И скоро ругают уже Вовку. Занудно, долго, на два голоса, один мудрее другого. Мне надоедает это слушать, и я отправляюсь на веранду. Устраиваюсь в кресле, натягиваю валенки, вытягиваю ноги. Валенки в августе, сон в субботний полдень.

В двенадцать просыпаются звуки. Вовка притащил из гаража стремянку и разбирает антресоли. Гремит алюминиевой посудой, роняет чугуны и подшивки «Роман-газеты». Роняет котелки, футляр от аккордеона, старые пластинки с небрежными царапинами вдоль и глубокими поперек. Роняет брошюры о лыжном туризме и аквариумистике, связанные в плотные пачки. Брякает самоварами. Когда-то я коллекционировал самовары, можно сказать, был знатоком самоварного дела. До сих пор отличу по звуку: вот грохнулся настоящий столетний тульский пузан, двухведерный, с медалями; а вот – современный, легонький, хотя и тоже тульский, покатился, как консервная банка – звук несерьезный.

А еще другие звуки: мопед, например. Дребезжащий и звонкий, похожий на будильник, спрятанный в кастрюлю; это у соседей справа (кажется, Ключниковы). Мальчишка и мопед – опасная смесь. Бездельник снял глушитель и ревет на всю округу, приводя в ужас окружающих пенсионеров. Сорок лет назад бездельник снимал глушитель, и двадцать лет назад снимал глушитель; бездельник всегда будет снимать глушитель и нарушать покой мирных жителей.

Вовка чихает – ветер несет пыль с дороги, а окна я летом не закрываю. Всех дачников, кстати, эта пыль чрезвычайно раздражает, а меня вот нет, мне нравится, что вокруг песок и сосны, а какой песок без пыли? Она плещется в забытых ботинках, скрипит в подшипниках велосипедов, окрашивает красным белоснежных резиновых лебедей. Но больше всего она, конечно же, любит черный лак «бумера», оседает на нем оранжевым марсианским порошком. А я нарочно не вытираю.

Во-первых, это бесит старшего. Это его тайная машина. Он приезжает сюда раз в месяц, полирует бампер и диски, слушает мотор, сидит за рулем, смотрит на воду. Никуда почти не ездит, просто смотрит.

Во-вторых, это нравится Вовке. Он рисует по пыли чертей. Это, конечно, не настоящие черти, а какие-то мультяшные беззубые звери, названия которых я никак не могу запомнить. А еще он пишет на полировке «козявка», «грязнуля», «деда, я чешусь». От этой живописи старший приходит в сдержанное бешенство, но ругаться не осмеливается: боится, что младший рассердится и перестанет вывозить Вовку ко мне.

Голоса. Старший – сын, младший – внук. На даче прекрасная звукопередача, уж не знаю, отчего так, наверное, из-за воздуха. Чистый воздух, как барабан, – я все слышу. Ругаются из-за мяса. Младший жарит шашлык, а старший, оказывается, рассчитывал на кебаб. Говорит, что шашлык это общее место: выйди к реке, и под каждой ракитой встретишь угрюмых людей с шампурами и тоской в глазах. Младший хихикает и предлагает познакомить старшего с одним хорошим ортодонтом, потому что, если уж человек переходит с шашлыка на кебаб, ему стоит серьезно озаботиться. Ну и так далее…

Из-за двери втягивается назойливый мясной дымок. Просил у реки жарить, но они же ленивые, им не лень только собачиться (завтра залью им в мангал гудрончика – так, немного, для аппетита).

Собака, кстати, тоже брешет. Это у Лобановых. Пустолайка, соседи жалуются, а мне нравится: лает и лает, если лают собаки, значит, жизнь продолжается.

Вовка спрыгивает со стремянки, чихает, потирает нос, протягивает мне блестящую коробочку.

– Это что?

– Папиросница. Очень удобная вещь: вот сюда сыпешь табак, вот сюда вкладываешь бумагу, поворачиваешь ручку – и получается папироса.

– Зачем?

– Курить.

– Понятно. А я думал, вы раньше только трубки курили.

– Я вообще не курил.

– А зачем тогда папиросница? Это память?

– Ага.

Вообще-то это не память. Вообще-то это я махнулся не глядя. Перочинный ножик с серебряными накладками, пять лезвий, отвертка, штопор и даже маленькие такие ножнички, сбоку выдвигаются. Но в «махнемся» свои правила: можно очень удачно поменяться, а можно ложку на вилку. Хотя с другой стороны, память, конечно. Все тогда были в таком настроении: обнимались, кричали, менялись неделю, как пьяные. Вот и я поменялся. И не жалел: память на самом деле. И работает до сих пор. Лет восемь назад работала…

– А можно это мне будет, а не Петьке? Ну, потом?

– Можно. Только Петьке надо тоже что-нибудь оставить. Он ведь тоже мой правнук.

– Зачем? – морщится Вовка. – Он к тебе раз в год приезжает, а мы почти каждую неделю. Пусть дырчик в сарае берет, он технику любит. А мне папиросница, я курить буду.

Вовка трет папиросницу пальцем, возвращается на стремянку, роняет очередной самовар.

– Осторожнее там.

– Нормально, – щурится от пыли Вовка.

– А как ключица?

– Тоже нормально. В четверг ездили на рентген, два часа проторчали.

– Чего так?

– Дедушка ругался, чтобы мне выдали свинцовые трусы, а врач говорил, что в этом аппарате свинцовые трусы уже не нужны. Но дедушка очень рассердился и стал кричать, что ребенок без трусов в аппарат не войдет!

Вовка хихикает.

Свинцовые трусы. Это очень похоже на моего сына.

– И что же дальше?

– Дальше доктор тоже стал кричать. Он очень сильно покраснел, стукнул кулаком по рентгену и куда-то ушел. А потом вернулся.

– С трусами?

– Ага. Только они оказались очень большие и тяжелые, я их даже от пола оторвать не мог. Дедушка сказал, что он пойдет со мной в камеру и подержит трусы за меня, пока доктор будет фотографировать. На что доктор ответил, что рентген не баня, туда вдвоем не ходят.

Теперь смеюсь уже я.

– Тут как раз в поликлинику папа приехал, – продолжает рассказывать Вовка. – Сказал, что доктор прав, можно и без трусов. Это немецкие аппараты, они совсем не излучают. Так что дедушка может оставить свое мракобесие…

Вовка ухмыляется: наверное, представляет, что такое мракобесие.

– Так вот, дедушка пусть прекращает беситься и не мешает лечить ребенка, у него скоро соревнования. Нечего из-за своих мохнатых предрассудков ставить под угрозу спортивное будущее.

Мохнатые предрассудки Вовку не веселят. Спортивное будущее. Это уже похоже на моего внука.

– И чем дело закончилось?

Вовка пожимает плечами.

– Приехала мама.

– Понятно.

Мама у нас серьезная девушка.

– Так что с ключицей у меня уже все в порядке. На рыбалку можно, на стремянку тоже. На чердак. Я кеды специальные надел.

Вовка демонстрирует кеды цвета свежей лягушачьей кожи.

– Хорошие тапки.

– Тогда на чердак? В прошлый раз ведь недоразобрали…

Но отправиться на чердак не получается – дверь на веранду открывается, и являются оба, и оба сразу впиваются в Вовкины кеды.

– Опять на чердак лезете? – недовольно спрашивает мой сын.

– Да пусть лезут, там же здорово, – говорит мой внук. – Сети висят, лампа керосиновая, «Моделист-конструктор»… Я там все детство просидел.

– Это заметно. Лучше б ты за партой просидел. Ты, между прочим, в этих сетях едва не задавился, помнишь? Я уж не говорю про «Конструктор»…

Сын поворачивается ко мне, протирает платком очки. Потеет. Толстый. Нервный. Старый. Никогда не думал, что у меня будет такой старый сын.

– Отец, ты помнишь, как он арбалет смастерил? – сын глядит на меня. – Мне же потом перед родителями того мальчика неделю пришлось извиняться! Чердак! Там же пыль, там же прах, там же микробы кишат! У ребенка от вашего спорта иммунитет ослаблен – он носом постоянно хлюпает. Он же аллергик! Какой ему чердак?!

– У каждого мальчишки должен быть свой чердак, – тут же возражает внук. – Штаб на дереве или шалаш…

Тоже, кстати, толстый. Толстеющий. На затылке заметная складка, так и хочется за нее подержаться, какой ему парашют… Никогда не думал, что у моих внуков на затылке будет такая складка.

– Не надо мне рассказывать про шалаш! – едва не взвизгивает сын. – Не надо мне про ночевки рассказывать! Ночевки… Я до сих пор не могу радикулит залечить! Чердак… Ты еще снежный дом вспомни!

Они опять начинают ругаться.

Мой сын и мой внук ругаются почти всегда, сколько я их помню вместе. Конфликт поколений, ничего не поделаешь. Внук говорит, что нечего проецировать свой непроходимый ридикюль на десятилетнего пацана. У него пока никакого радикулита не предвидится, ему нужно думать о спортивном будущем, а не о позвонках прародителя. Сын возражает. Кричит (он почти всегда кричит), что мальчику необходима интеллектуальная пища, из него же не получится хоккеист, никогда не получится, это видно, пора прекратить издеваться над ребенком и увидеть, к чему у него есть предпочтения, а предпочтения у него зримо гуманитарные…

Вовка трет уши. Родители ссорятся. В конце концов происходит то, что происходит всегда: они забывают про нас, выходят в сад и продолжают браниться уже там. Вдруг младший начинает ругаться особенно громко, просто яростно, собирается кого-то убить, порвать на протирку, пустить на фантики. Старший смеется. Младший кричит в бешенстве. Кажется, у них пропало шашлычное мясо из кастрюли. Это лобановская Пустолайка. Она ко всем заглядывает, попрошайничает, хотя хозяева ее хорошо кормят, просто такая вот натура. Ну, а если что плохо лежит…

Младший вопит, что теперь надо ехать за мясом и начинать все сначала, а уже почти час; старший отвечает, что это знак судьбы, пора давно отказаться от этих вульгарных шашлыков, да и вообще от мяса, можно ведь купить креветок, ароматные перцы, индейку, на крайний случай люля-кебаб. Про нас они забывают совершенно, отправляются за кебабом. Или за креветками. Становится очень тихо. Ну, кроме мопеда – он орет.

– Ну, что делать-то будем? – спрашивает Вовка уныло. – Потренируемся, может, если на чердак все равно нельзя. Папка говорит, «рыбку» надо до четырех минут доводить…

– А сам он сколько держит?

– А нисколько: у него же давление. Ну что, за секундомером бежать?

– Не бежать. Полезем на чердак.

– Так там же пыль… – Вовка смотрит в потолок. – Аллергия может обостриться…

– Аллергия везде может обостриться. И всегда. И вообще, немного грязи не повредит, знаешь ли. Надо закаляться, мы всегда закалялись. Вперед.

Мы отправляемся в пристройку, долго приставляем лестницу к лазу, примеряемся. Вовка ползет первым, я за ним.

Чердак. Сети. Они тут висят, наверное, с… не помню. С Гагарина точно. Мы как тогда на Азовское море смотались, так я их сюда и повесил. Чтобы пахли солью, рыбой, чтобы чешуя блестела в ячеях, чтобы… Не знаю, когда развешивал эти сети, я вспоминал Ассоль и шпроты.

Вовка пробирается через сети, запутывается, распутывается, снова запутывается, смеется. В воздух поднимается серебристая пыль.

– А удочек нет? – Вовка выуживает из ячей засохшего пескаря (специально туда прицепил). – Бамбуковых?

– Зачем тебе? У тебя же пластиковые есть.

– Есть. Просто бамбуковые… – Вовка кусает пескаря в бок. – Соленый… Раньше ведь только бамбуковыми ловили.

– Пластиковые лучше.

– Лучше. Но бамбуковые ведь совсем другое дело, правда?

– Правда.

– Вот и я говорю…

Вовка садится на диван, провалистый и музыкальный. Диван скрипит, выдувая из себя, как из меха, фонтаны пыли. Это уже другая пыль – ее можно легко собрать в кулак, слепить птичку, как из хлебного мякиша.

– А в диване что? – Вовка стучит по красноватой обшивке.

– Ничего. Раньше в диваны ничего не складывали. Только скелеты.

– У тебя скелет там? – Вовка перестает подпрыгивать.

– Обязательно.

Вовка смеется. Но с дивана поднимается. Подходит к книжному стеллажу. В прошлый раз он разобрал его до второй полки. Но сегодня Вовка книгами не интересуется, стягивает с полки патефон.

– Пластинки там, в корзине.

Но пластинки Вовку тоже не интересуют. Он пристегивает к аппарату ручку, накручивает пружину, запускает механизм.

Я хочу еще раз предложить пластинки, но вдруг понимаю, что дурак: Вовку совсем не это интересует. Некоторое время мы сидим в чердачной тишине, прислушиваясь к потустороннему хрусту шестеренок, глядя на медленно вращающуюся тарелку. Ее шепот прерывается резким щелчком, Вовка закрывает крышку патефона, легко поднимает аппарат на третью полку – хоккеист как-никак.

– А ты что, шкаф с шубами уже убрал? – спрашивает он.

– Еще в мае, – отвечаю. – Убрал: в нем моль завелась, все шубы сожрала.

– Жаль. А то там интересно было. Шубы – здорово. У нас дома ни одной нет – мама животных защищает, ну, ты знаешь. А это что там?

Вовка возвращается к сетям, пробирается через них, снимает зеленую пластмассовую коробочку, подвешенную с краю.

– Блесны… А зачем тебе блесны, да еще зимние? Ого, финские, настоящие! Можно?

– Бери, конечно.

Вовка достает блесны, разглядывает, пробует крючки на ногте.

– Как лед станет, на рыбалку пойдем, – обещаю я. – На каникулах.

– Мы в Ярославль едем на каникулах, там же первенство. Нормальные блесны, сейчас таких нет… Ручная работа, кажется, посеребренные.

Вовка бродит в сетях, опрокидывает с полки банку с крошеным пенопластом – падает снег.

Я смеюсь.

Вовка выбирается из сетей, в чешуе, в пенопласте, довольный.

– А правда, что папа говорит? – спрашивает он.

– Что?

– Ну, что ты двадцать немцев убил.

– Двадцать?

– Двадцать. Это только из автомата!

И это только из автомата. Да…

– А еще семерых штыком заколол!

– Заколол?

– Ага. А остальных из ППШ.

– А ты откуда про ППШ знаешь?

Вообще-то, я не очень удивлен, я давно уже не удивляюсь. Другие, новая порода, не такие, как мы. Но почему-то их я понимаю. Старшего не понимал, с младшим как с пришельцем разговаривал, а с Вовкой все не так. Хотя, может, это я в детство впадаю постепенно? Уже, пожалуй, пора. Давно пора вообще-то…

– У всех во время войны был ППШ, у тебя тоже должен быть. Или у тебя МП 40?

– Это смотря для чего, – отвечаю я. – Если к составу идти, то лучше с ППШ. А если так, то МП. А вообще мы с пистолетами больше ходили, так удобнее.

– Почему?

– А ты откуда столько про оружие знаешь? – вопросом на вопрос.

– А, – машет рукой Вовка, – книжки читаю.

Книжки он читает – это точно.

– У нас все почти в классе читают. – Вовка направляется к буфету, до него он в прошлый раз не добрался. – А тут что?

– Не помню.

– Посмотреть можно?

– Конечно.

Вовка открывает буфет, нюхает пыль.

– Тут посуда одна битая… – Вовка слегка разочарован. – Но выкидывать, конечно, нельзя, сейчас стекляшки, а через пятьдесят лет на это яхту купим. Пыль сдувать не надо, она предохраняет. Да и сам буфет тоже ничего, его уже сейчас в кино можно снимать.

Вовка бережно закрывает дверцы.

– Это наш родовой буфет? – спрашивает Вовка.

– Да, – отвечаю я.

Это, конечно, вранье, но знаю про это только я. Так что, это уже наш родовой буфет. Его купил еще мой дедушка сразу после Крымской войны.

– Отличная вещь, лак как вчера положили, – Вовка стряхивает прилипший к буфету пенопласт. – Папка рассказывал, как он вырезал звездочку, а ты его выпорол. На левой дверце… А, вон она!

Вовка находит накорябанную звездочку, разглядывает ее неодобрительно.

Вовка любит старинные вещи, мимо «Антиквара» никогда не проходит. Вместе лезем в подвал, под подкову, под колокольчик. Я сижу на раритетной чугунной скамейке, Вовка бродит по рядам, разглядывает значки, велосипедные фонари, наборы аптекарских гирек, дореволюционные будильники – все то, что валяется в изобилии на каждом чердаке от Москвы до Владивостока. Листает старые альбомы, рассматривая через лупу желтые фотографии незнакомок, щупает открытки. Кажется, на день рождения он просил у отца металлоискатель. А тот подарил ему коньки. Профессиональные, из какой-то там особой стали, ею можно трубы рубить. Зачем коньками рубить трубы?

– Сундук мы в прошлый раз так и не открыли, не успели. Давай сегодня, а?

Вовка снимает со стены связку, начинает подбирать ключ: постукивает по замку, некоторые ключи разглядывает пристально, в другие свистит.

– И что же вы там читаете? – спрашиваю я.

– А, всякое… – Вовка пробует очередной ключ. – Про выживание разное, про мутантов… Про краеведение. Но это я только, остальные это не очень любят, конечно.

– А про оружие в краеведческих книгах написано? – улыбаюсь я.

– Не, в краеведческих про краеведение. Почему реки так называются, где раньше дороги проходили, про монастыри. А оружие – это где про ядерную войну.

– Про ядерную войну?

– Угу.

Вовка подбирает ключ, замок щелкает, Вовка отскакивает, настороженно смотрит на меня.

– Сундук, – говорю я. – Еще твоему… прапрадеду принадлежал. Он его сам, кажется, и сделал.

– Обычный? – подозрительно спрашивает Вовка.

– Самый что ни на есть.

– Ага… Я читал, есть такие сундуки… Хитрые. Сундуки-убийцы, короче. Ты его открываешь, а оттуда стрела отравленная. Или дротик. Или механический скорпион. Мера предосторожности от кладоискателей. Так вот.

– Этот без дротика, – уверяю я.

Вовка возвращается к сундуку, подцепляет за ручки крышку, толчком, по-штангистски, выбрасывает ее вверх, откидывает к стене.

– Ого!!!

Вовка произносит это «ого» с таким восхищением, что у меня возникает подозрение, что содержимое сундука каким-то чудом подменили, и теперь вместо старого барахла там лежат каперские сокровища.

– Да…

Он вытирает руки о штаны и достает из сундука ремень.

– Твой?

– Кажется…

– Военный?

– Ага.

На самом деле, ремень не военный, им я обзавелся уже сильно после. Не могу понять, отчего не выкинул… Хотя раньше вообще мало вещей выкидывали.

– Со звездой, как надо… – Вовка придирчиво изучает зелень, поселившуюся на бляхе, недовольно морщится. – Нужно пастой почистить…

Он надевает ремень. В свое время я наделал в нем дополнительных дырок почти до половины, отчего ремень оборачивался вокруг меня ровно два раза. Удобная была вещь. Особенно спать хорошо: затянешь поплотнее, на пузо под пряжку тетрадку засунешь – и есть ночью вроде как неохота.

Застегивает пряжку на последнюю дырку и подсовывает руки под ремень.

– Ничего лямка, – говорит он. – Сколько лет, а как новенький, даже не протерся. А мне мама купила – так через два месяца порвался… А правда, что на ремне бритву раньше точили? В кино показывают.

– Можно и на ремне. Но у меня брусок особый был.

– Ясно…

Достает побуревшую от времени матерчатую сумку. Не открывает, изучает так, ощупывает.

– Противогаз, видимо… Точно, противогаз…

Вытряхивает маску, жестянку фильтра, трубу, похожую на кишку.

– Так… Газы!!

Натягивает маску, открывает клапан фильтра, смотрит на меня, машет руками. Противогаз ему велик, само собой.

– М-ж-м-щ! – мычит Вовка.

Он сует мне телефон, показывает кнопку, куда нажимать. Мобильник издает звук затвора. Щелк. Вовка показывает палец, я щелкаю еще раз.

Сдергивает противогаз.

– Потом на «Кэнон» еще сфоткаемся? Только на твой, полноматричный, ладно?

– Ладно, – соглашаюсь я. – Зачем только?

– Ну, просто, пригодится. Я потом фоном биохазард прифотошоплю, – объясняет Вовка, – а у Крупнова «Калаш» возьму, ММГ, конечно. Нормально получится. А если по-настоящему, то размерчик не мой. Велик, в реале в таком не продержаться. Но если надо, я могу через Интернет заказать хорошие английские маски, если интересуешься.

– Да нет, не интересуюсь. Я в ядерную войну не очень… верю.

– Ну, не обязательно это будет война, – наставительно говорит Вовка. – Все может случиться. Крушение состава с хлором, к примеру.

– Это да, – соглашаюсь я. – Крушение запросто. Только железной дороги у нас не проходит.

Вовка секунду думает, потом говорит:

– Подводная лодка может на отмель выброситься. Атомная. А там утечка радиации, или биологическое оружие еще лучше.

– Тогда конечно, – соглашаюсь я. – Пожалуй, ты на самом деле закажи.

Вовка деловито карябает в телефонной напоминалке. Теперь у меня будет отличный английский противогаз. На случай атомной подводной лодки.

Отечественный противогаз Вовка умело сворачивает и прячет в сумку.

– А это что?

Вытаскивает из сундука вишневый футляр.

– Погоди! Погоди! – он машет рукой. – Угадаю! Это старинный… миксер?

Миксер. Я это слово первый раз в восемьдесят втором услышал, когда старший из ГДР вернулся.

– Нет? – Вовка стучит по футляру. – Не миксер… Арифмометр!?

Арифмометр, конечно, мечта. Прошлым летом в Костроме торговые ряды, лавка «Сусанин». Вовка увидел прибор с блестящими цифрами, рычажками и колесиками и мигом опознал в нем дифференциальную машину, чем крайне заинтересовал продавца. Началась беседа о малознакомых мне вещах: о стимпанке, об альтернативной истории и о преимуществах немецких металлоискателей перед японскими. Разговор знатоков закончился приобретением менее дорогого механического шагомера, но арифмометр из Вовкиной памяти не стерся – придется подарить на день рождения.

Зачем ему арифмометр? Я в его возрасте мечтал о велосипеде… Впрочем, велосипед у Вовки уже есть. И компьютер. И вертолет на радиоуправлении. И робот-собака: она понимает команды, приносит тапочки и поет протяжные корейские песни.

Арифмометра нет.

– Это не арифмометр, – говорю я.

Вовка бережно потряхивает футляр.

– Тогда, наверное, фотик… Ты ведь и раньше фотографией увлекался. Наверное, это твой?

Вовка открывает футляр, достает аппарат.

– Welta Weltix, – читает название. – «Вельта Вельтикс»? Трофейный?

Вовка рассматривает камеру с разных сторон.

– Так там пленка, вроде бы. Это еще военная?

У меня догадливый правнук.

– Ого! – Вовка бережно ставит «Вельту» на стол. – А почему не проявишь? Там же, наверное, снимки важные. Можно было бы напечатать…

– Она засвечена.

Я сдвигаю замок, поднимаю заднюю крышку. Коричневая пленка, сильно смятая. Тридцать шесть кадров.

– А что там было? Важное?

Вовка пытается разглядеть что-то на пленке.

– А чего не выкинешь? Если она все равно испорчена? Зачем хранишь?

Я молчу.

– Правильно, что хранишь, – кивает Вовка. – Сегодня нельзя проявить, а завтра можно будет, техника ведь на месте не стоит. Придумают новый сканер, глядишь, и увидим.

Это да. Техника. Может, лет через двадцать. Дожить бы.

Вовка рассуждает:

– Вообще все вещи не надо выкидывать, они со временем только дорожают. Кроме того, старые вещи – это ведь память. Берешь какую-нибудь там ложку и вспоминаешь. Я вот еще в детском саду язык о ложку ожег. Она на плите лежала, а я ее за кончик взял и зачем-то лизнул. Потом месяц разговаривать не мог. С тех пор как ложку увижу, сразу чувствую, как язык щиплет. А ты что тогда чувствовал?

– Когда? – не понимаю я.

– На войне. Что ощущал? – продолжает допытываться Вовка. – Ну, внутренне? От обычной жизни чем отличается?

– Внутренне? – переспрашиваю я.

– Ага. Я объясню, – говорит Вовка. – Вот сейчас солнечно. Мы на чердаке сидим, а все равно солнечно – это чувствуется. И заливом пахнет, и пылью, спать еще охота. А завтра воскресенье, и с утра можно пойти ловить бычков. И поэтому у меня сейчас очень субботнее  настроение. Ну, ты понимаешь?

– Примерно.

– А вот если в понедельник начинались бы каникулы, то настроение было бы еще субботнее. У тебя случается субботнее настроение?

– Конечно. В последнее время у меня почти всегда настроение субботнее.

Вовка вздыхает с завистью. Школьники вечно завидуют пенсионерам. Не знают, что у субботнего настроения всегда есть утро понедельника.

– А на что похожа война? – снова спрашивает Вовка. – По ощущениям?

Сразу я не отвечаю, какое-то время думаю, стараясь подобрать слова. Вовка ждет. Надо купить ему камеру. Он, кажется, фотограф, как и я. Жизнь для него не календарь событий, а альбом ощущений. Полированная сталь папиросницы, липкая резина противогаза, пыль и рыбный запах сетей. Война – он читал энциклопедии, смотрел фильмы, играл на компьютере и спорил на оружейных форумах. Но не понял.

– Война похожа на болезнь, – отвечаю я.

Вовка шевелит бровями.

– На грипп. Когда болеешь гриппом, поднимается температура. Вот когда ты в феврале болел, у тебя было тридцать девять и пять. Что помнишь?

– Как пришибленный себя чувствуешь. Как будто… – теперь думает уже Вовка, вслух. – Как будто все происходит не с тобой, а рядом. В параллельном мире… Так?

– Примерно.

Я беру аппарат. Камера тридцать девятого года кажется сегодня игрушкой.

– И есть все время охота.

– Когда болеешь, есть неохота, – возражает Вовка. – Охота спать.

– Спать тоже охота, почти всегда. И почти всегда холодно, даже летом.

Я прячу аппарат в футляр.

– Понятно. – Вовка снова смотрит на сундук. – В общих чертах. Погано, наверное?

– Наверное. Все время надо куда-то идти, каждый день, и все время ты отчего-то просыпаешься, каждый день по пять раз просыпаешься… Короче, ты больной, с распухшей головой бредешь по снегу через вечный понедельник. При этом понимаешь, что вторника может и не случиться.

– Нормально…

Вовка закрывает глаза и представляет войну. Недолго, минута – и он легко выкидывает из головы всю эту лишнюю чушь.

– Понятно в общих чертах, потом подробнее расскажешь, хорошо?

– Хорошо.

Вовка выбирает из сундука на свет чуть приплющенную зеленоватую пачку.

– Табак? – Вовка нюхает плотную бумагу.

– Махорка.

– Шестидесятый год… – с некоторым разочарованием читает Вовка на пачке.

– И спички еще там где-то были. С шестидесятого года, тогда как раз все опять войны ждали – запасались.

– А она к папироснице подходит? – Вовка кивает на машинку.

– Хочешь попробовать?

– Ага. Только бумаги нет…

– Почему же нет? Полно.

Я приношу от чердачной печки толстый рекламный справочник и телефонную книгу.

– Бумага точно такая же, только крашеная. Разрезаешь втрое лист, вставляешь вот в эту щель…

– Я попробую?

– Давай.

Вовка начинает возиться с махрой и бумагой. Я иду к окну, футляр с аппаратом в кармане. Сажусь на книги, смотрю на залив. Футляр с камерой оттягивает шорты. По берегу залива ползет черная капля «бумера»: это наши возвращаются из поселка, купили мяса, будут опять его жечь до вечера. А как стемнеет, фейерверк запустят, что-то они в последнее время пристрастились. Внук говорит, что фейерверки его успокаивают, что если бы ему выдали вторую жизнь, то он стал бы фейермастером. Я в целом не против фейерверков, правда, меня пугают звуки. Но я им не запрещаю: в моем возрасте глупо что-то запрещать.

Шашлык, фейерверк, суббота.

Это на самом деле похоже на болезнь. И на смерть тоже, только я Вовке об этом не сказал. И еще на сорок разных вещей это похоже. А когда я был там, мне все время казалось…

Ладно. Мне все время что-то кажется, всю мою жизнь. Я очень мнительный: я не люблю черный цвет, берегу соль и руки мою всегда два раза. Если бы Вовка узнал, засмеял бы: он крайний материалист, как все дети его возраста.

Он сидит за столом и сворачивает папиросы с помощью старинной машинки. Их уже восемь штук.

Восемь штук – обойма, однако.

– Так что там на пленке-то было? – спрашивает Вовка и скручивает еще одну папиросу.

Глава 2

Тропка расхлябалась, шагать стало трудно, приходилось много смотреть под ноги и мало вокруг. Мне так не нравилось – мне хотелось смотреть на реку. Берег подмыло, в глине образовались заедины, из них выставлялись космы корней с налипшим речным мусором – похоже на гривы старых неопрятных русалок. Осины наклонились, нависли над омутами и сыпали красным. Над рекой росло слишком много осин; я не очень люблю это дерево. Осиновые листья падали в воду: половину уносило течением, другую прибивало к нашему берегу. Получалась красная вода – красиво, даже несмотря на погоду.

Сентябрь. Льет каждый день, все вокруг сырое и скользкое. В прошлом году сентябрь был, кажется, солнечный, теплый. В этом – наоборот. От влажности в землянке расплодились ползучки; не знаю, как они правильно зовутся, сколопендры, наверное, Саныч зовет их стасиками. Перед сном приходится жечь махру, а еще табачным настоем брызгаться, иначе стасики пробираются под одежду греться и при любом движении впиваются в кожу, после чего на укушенном месте вздувается болезненная шишка. Лучше бы уж клопы: те нажрутся быстренько – и спать, не беспокоят до утра; и укусы у них тоже полегче, и вообще… Клопы все-таки привычные твари, поганые, конечно, но не настолько. Но клопов теперь у нас не водится. Как ползучки появились, так все клопы куда-то делись; Саныч говорит, что стасики их сожрали. Хорошо бы от них что-нибудь найти, дуст какой, керосин-то на них совсем не действует. Или пробку попробовать нажечь, а еще лучше ногти, жженые ногти даже тараканов отпугивают…

Стал думать, чем отвадить ползучек, отвлекся от тропки – нога поехала, я поскользнулся и влез в грязь почти по колено. Дернулся – грязь держала крепко, не отпускала.

– Погода не подвела. – Саныч поглядел на мою ногу. – Лучше не придумаешь.

– Ага, не придумаешь…

Я наклонился назад, потянул ногу всем весом, выдернул, полпуда грязи на ботинок налипло.

– То что надо, – подтвердил Саныч. – Грязь – подруга партизана. Ни один немец по такой грязи в лес не сунется. Тут танки встрянут, не то что мотоциклетки. И пешком тоже не полезут. Не полезете ведь?

Саныч ткнул гада в шею. Тот промолчал.

– Молчи-молчи, – усмехнулся Саныч. – Ничего, заговоришь скоро… Давай, двигай первым, крыса поганая.

Гад двинулся. Устойчивый, руки за спиной связаны, а падает редко. Ловкий. А Саныч прав, наверное. Про грязь-подругу. В такую жижель ни один дурак из дома не высунется. Дожди не прекращаются, реки совсем как весной разлились, какая война сейчас, до зимы надо ждать. Раньше, кстати, вообще только зимой воевали.

– Тут еще километра полтора вдоль… Ничего, успеваем. Давай, поторапливайся!

Полтора километра не получилось, берег стал опускаться, вместо осин начался шиповник, утопавший в воде почти на полметра, местность сделалась окончательно непроходимой – снизу вода и корни, сверху окостеневшие иглы. Саныч выругался и повернул обратно, решил идти в обход, опять через лес. Отсюда вода убралась дня три назад, но земля не просохла, грязные лужи с пеной по краям, перемолотый древесный мусор, мочала, обвитые вокруг стволов. Даже с виду все это выглядело малопроходимо, но Саныч был упрям: поворачивать во второй раз не хотел.

– Пойдем здесь.

И пальцем показал где.

Побрели через грязь. А дело, между прочим, к вечеру, и ноги уже безнадежно не просохнут, до лагеря можем и не успеть, тогда ночевать в этой сырости.

Зато без стасиков. Хотя тут вполне могут водиться какие-нибудь свои стасики, еще гаже наших. Так ведь всегда: не клопы так стасики, никуда не спрятаться от них… А на левом ботинке подошва уже есть просит, надо Лыкову отнести в ремонт, а если сейчас в эту болотину сунуться, может и вообще отвалиться, и тут уж босиком по лесу не поскачешь.

А у гада сапоги.

Хорошие, сплавщицкие, высокие, на них и попался, кстати. Тяжелые потому что – удрать не получилось. Я тоже раньше такие носил, так Саныч меня в первый же день заставил снять и по шее еще прибавил. Сухо в них, конечно, сухо, но далеко в таких не побегаешь.

– Вперед, чего встал? – повторил Саныч и ткнул гада палкой.

Гад ссутулился еще больше, вобрал голову, потопал. Шагов через тридцать запнулся за корягу, упал и съежился, выстрела ждал, дурак, видимо. Кто ж стрелять на пустом месте станет?

– Поднимайся, – приказал Саныч.

Гад начал подниматься. Долго это у него получалось – очень трудно встать на ноги в луже, если к тому же у тебя руки за спиной связаны. Но ничего, оперся об осину башкой, справился. И почти сразу же упал снова.

– Мешок надо снять, – сказал Саныч как-то скучно.

– Как? – спросил я. – Он же…

Саныч махнул рукой, потрогал большим пальцем ТТ.

– Ладно… Гад! – Саныч пнул гада в ногу. – Гад, ты меня слышишь?

Гад кивнул.

– Хорошо слышишь. А шагаешь ты что-то не очень… Наверное, тебе видно плохо, да?

Гад отрицательно замотал головой. Еще бы, понимает. Что если мешок сейчас снимем, то всё, пуля.

Мешок вообще хорошая штука, нарочно для таких случаев. В нем еле-еле видно, только под ногами, ну, может, еще на метр вперед. Шагать можно особо не запинаясь, а дорогу не запомнишь, как ни старайся. Саныч придумал. Он рассказывал, что они так раньше в фофана играли. Водящему на голову надевали мешок, давали в руки палку, ну, или плетку, что придется, а сами по очереди к нему подкрадывались – кто пинка, кто кулаком по хребтине, но самым-самым считалось в лоб влупить. Ну, а водящий отбивался – и кому попало, тот сам водящим становился. Теперь мешок и в других отрядах используют, очень языка удобно в нем водить.

– Плохо видно? – переспросил Саныч.

– Нет! – выдал гад. – Нет, хорошо видно!

Разговорился, сволочь.

– Ну, а если тебе хорошо видно, то шагай быстрее. Фашистам жопу быстро лизал?! А сейчас чего не торопишься?!

Саныч снова ткнул гада палкой. Тот пошагал. Мы за ним. Вода в лужах была неприятно холодной, щипала за пальцы. Саныч руководил продвижением, тыча палкой гада то в левое, то в правое плечо. Иногда он еще приговаривал «тпр-ру» или «но, скотина», или просто ругался, обещал гада пристрелить вот прямо здесь, на месте, он имеет на это право.

– Ты про указ слышал? – спрашивал он. – В «Правде» печатали. Ах да, забыл, вы ведь «Правду» теперь не читаете, звиняйте, звиняйте, герр фашист. Так вот, указ вышел, называется «О предателях Родины». Каждый, кто встретит предателя Родины, должен препроводить его в местные органы советской власти. Если же такой возможности нет, то надлежит расправиться с предателем самостоятельно, своими средствами. За каждого обезвреженного предателя полагаются продовольственные карточки в тылу и сухой паек за линией фронта. Вот мы тебя сейчас шлепнем, документики твои полицайские заберем, уши твои к ним приложим – и нам пять банок тушенки выдадут. А? Мить, ты тушенку любишь?

– А то, – вздохнул я. – Люблю. Кто ее не любит-то?

– Вот и я тоже люблю. Шлепнуть, что ли… Нет, это слишком легко. Шлепнуть! Мы его Ковальцу отдадим!

Саныч подмигнул.

– Может не надо? – подыграл я. – Сразу Ковальцу…

– Не, точно Ковальцу. Пусть он с этим… разберется. Помнишь, как он с тем власовцем разобрался? Потом три дня по кустам шматки собирали. Так что, герр покойничек, готовься, – Саныч ухмыльнулся. – В ближайшее время ты узнаешь много нового о своем организме, – пообещал он.

Здорово сказал, я позавидовал немного. Саныч все-таки человек выдающийся, умеет. И стрелять, и сказать. Наверное, это из-за того, что он газеты любит читать. Он их читает, а потом свое составляет. Ему, наверное, самому уже можно в газеты писать, надо, кстати, спросить…

– Ты не переживай, – продолжал Саныч. – Не беспокойся, Ковалец тебя недолго, у него долго никогда не получается, он нетерпеливый очень… Ты не вались, не вались, ногами двигай, а то я тоже рассержусь. А я хоть и не большой специалист, но зато терпеливый, с предателями Родины у меня длинный разговор. А иногда и короткий – чик-чирик.

Гад хрипел и хлюпал носом, а Саныч смеялся, говорил, что гад будет у него пятидесятым, или пятьдесят шестым, он уже сбился со счета. Что гад очень ошибся, связавшись с фашистами, фашисты уже покатились, а всех, кто это время целовал им пятки, скоро развешают по фонарям. Но на всех гадов, конечно, фонарей не хватит, оказалось, что скотов у нас в стране неожиданно больше, чем столбов, но это ничего, осин зато достаточно – лес у нас густой.

Вообще, сегодня Саныч был необычно разговорчив, наверное, с голода. Последний раз мы ели вчера, в полдень, пшеничную кашу, прихваченную с собой в котелке, ничего, что горелая, так еще лучше, вкус держался почти до вечера и с утра немного. А сейчас одни воспоминания остались; от холодного осеннего воздуха есть хотелось сильнее, я вертел головой, искал можжевельник, здесь он должен водиться. Собрать ягод, пожевать, голод хорошо перебивает. Можжевельника не встречалось.

Саныч, обрисовав гаду его дальнейшую тяжкую судьбу, успокоился, немного помолчал и, конечно же, вернулся к нашей любимой теме – про жратву. Рассказал про картошку со шкварками, про то, как правильно варить яичницу с сухарями и молочную грибную похлебку, про то, как его два раза приглашали подпляском на свадьбы – вот где пожрать можно по-хорошему, по-настоящему. Я на свадьбе пока не гуливал, да и вообще по сравнению с Санычем видел мало, поработать и то не успел. А Саныч на фанерке вот полтора года, причем, как он говорил, в особом цеху, там не табуретки какие-нибудь клеили, а настоящую самолетную фанеру, оборонную продукцию. И за эту вот оборонную продукцию работникам полагался доппаек – стакан сметаны каждый день и масло в конце недели; он лично, Саныч то есть, договаривался с поварскими и копил, чтобы сметану и масло получить сразу.

– Половину домой относил, половину сам. Съешь сметану – спать хочется, лучше всего в сушилке, там деревом пахнет и клеем… А можно и на хлеб поменять на базаре. Или на леденцы. У нашего цеха в столовке свой стол был, отдельный, ешь и на мост смотришь… Ты рыбу любишь ловить?

– Нет.

– Ну и дурак. Рыбалка – это… Ну, не знаю. Рыбу только надо жарить правильно, обязательно с луком…

Саныч рассказывал, как правильно печь в золе окуней. Как потом их есть, сдирая сразу вдруг всю шкуру, как вместе с рыбой можно закинуть в золу картошку – она получается удивительно рассыпчатая и сладкая. Как варить раков – их полно в ручьях, а можно замариновать миног, но они не всем нравятся, у них привкус. Как искать по берегам рек земляные яблоки, а потом их надо, конечно, томить под ведром…

От этих историй хотелось есть еще сильнее, но остановиться было трудно. Саныч глотал слюну и рассказывал, как два года назад бомбой убило гуся, и они зажарили его на вертеле, и ему досталась целая ножка; а я вспоминал и рассказывал про грибы, про бабку из августа, которая запекала грузди со сметаной и с зеленым луком, про чеснок, жаренный в муке, только у меня хуже получалось. Я не умею хорошо рассказывать, по пути начинаю стесняться, мне кажется, что я выгляжу глупо и говорю неправильно. А Саныч нет, не стесняется. Иногда я его с пластинкой путаю: просыпаешься от пластинки, а оказывается, это Саныч рассказывает Щурому про гранаты. Чем они отличаются да как правильно их кидать – можно боком, а можно по дуге. А уж когда Саныч про еду запускается… Просто Гоголь. Само собой, особое вдохновение на Саныча нисходит по голодухе.

А сегодня Саныч что-то особенно разошелся: пел про праздничные октябрьские пельмени с тремя мясами и про вареники с творогом и сметаной, животы от этого урчали почти уже неприлично, а слюны получалось так много, что приходилось ее то и дело сплевывать. А Саныч не унимался, плевался злобно и рассказывал, что однажды он наловил стерляди, и мать сварила уху такой густоты, что от нее отскакивала железная ложка…

На стерляжьей ухе не выдержал гад, тоже забурчал.

Саныч остановился.

– Ты чего бурчишь, сволочь? – спросил он.

Тот промолчал, съежился только сильнее. Такой нестрашный вроде бы, человек вроде бы.

– Ты, сволочь фашистская, я тебя, кажется, спрашиваю?!

– Ничего… – негромко ответил гад.

– Что, сволочь, фашисты тебя плохо кормят?! А?!

Саныч подскочил к гаду, пнул его под коленки, дернул за мешок, сорвал. Гад упал в грязь, остался лежать.

– Ты своим фашистским брюхом на мою жратву не булькай! Понял?!

Саныч пнул парня в бок. Гад ойкнул, укрыл голову. Лучше бы он молчал, потому что ойканье разозлило Саныча еще сильнее, он влепил парню еще несколько пинков, и в этот раз гад звуков уже не подавал, только ребра трещали и вода в разные стороны брызгала.

Опасно. Нет, руки мы ему перемотали хорошо, и виду гад тоже не богатырского, но кто его знает… Все же он старше нас. А если у него финка где спрятана – по-хорошему так ведь и не обыскали; перережет веревку, выхватит, прыгнет…

Саныч отступился от гада, достал пистолет, протянул мне.

– Давай, – он кивнул.

– Да я… Не так как-то…

Не так. Я совсем не так представлял своего первого фашиста, по-другому. Он побежит на меня с озверевшим лицом и с железными зубами, а я прицелюсь в брюхо, как наставлял Саныч, в брюхо лучше всего, чтобы кишки поплыли.

Совсем не так.

– Ты же хотел, – сказал Саныч с удивлением. – Сам же говорил… Что же теперь?

Я пожал плечами. Надо было сразу, там, у дороги. А сейчас… Со связанными руками…

– Потом, может?

– Потом… – Саныч покачал головой. – А он бы не стал откладывать. Правда, герр полицай?

Гад что-то пробулькал в ответ.

Саныч вытер подбородок рукой с пистолетом.

– Ты же сам читал, помнишь? Если ты не убьешь…

Он почесал лоб рукоятью ТТ, вспоминая. То есть делая вид.

– А я помню, – сказал Саныч. – Если ты оставишь немца жить, немец повесит русского человека и опозорит русскую женщину…

– Так это не немец ведь, – глупо ответил я.

– Это еще хуже, – брезгливо сказал Саныч. – В сто раз хуже, это настоящее дерьмо. Это же предатель. Отродье.

Саныч еще несколько раз ударил гада, целил в живот и попал – теперь предательское туловище издавало уже хлюпающие звуки. Мне показалось, что Саныч не очень старался, устал он.

Я тоже устал. Сегодня, наверное, уже километров двадцать прошлепали, и всё по грязи да по мхам. Ноги отваливались, пинать никого не хотелось, пусть и предателя, ноги не деревянные.

– Вот так вот… – Саныч плюнул на спину гада. – Сейчас я его…

– Не надо, – сказал я.

– А почему не надо-то? – злобно спросил Саныч. – Какая разница, а? Мы его вообще зря поймали, вот я что думаю. Сгоряча, по дурости моей. Толку от него никакого…

Саныч ткнул гада ботинком, спросил:

– Ваши в Песках что сделали, а? Что сделали, спрашиваю? Там же земля еще день дышала! И там ведь не немцы…

– Я там не был! – выкрикнул парень. – Не был!

Саныч рассмеялся.

– Все предатели всегда одно и то же талдычат, – сказал он. – Нас там не было, мы только вагоны разгружали… Никто никогда не виноват. А это не так.

Саныч поглядел на меня, я помотал головой.

– Ладно, если ты не хочешь, тогда я сам его…

Гад завыл. Забился, старался подняться на колени, прощения хотел, а мордой все время в лужу валился и башкой тряс как дурной.

– А вдруг он что-то знает? – предположил я. – Ценную информацию?

Нет, мне этого предателя совсем не жалко. Но… На самом деле, надо было сразу, а теперь-то что уж?

– Ничего он не знает, шестоперый же, видно, сортиры у немцев драил – вон руки какие красные.

– Я знаю! – прохрипел гад. – Знаю! Я расскажу!

– Заткнись лучше, – посоветовал Саныч. – Не хочу я твои рассказы слушать, у меня и так язва начинается…

– Котомки у нас тяжелые, – сказал я. – Всю шею ломит…

И вправду ломит, лямки то и дело скручивались и врезались в плечи, полупустая котомка казалась пудовой, и я подумал, что неплохо перегрузить ее на фашиста. А что? Пусть тащит, хоть шерсти клок.

– Я потащу! Потащу!

Предатель попался догадливый, завозился в луже, Саныч не вытерпел, прихватил его за шиворот, поставил на ноги.

– Я потащу! Потащу!

Саныч поглядел на меня, я кивнул. Мы навесили котомки на предателя.

– Потом пристрелим, – зевнул Саныч. – Никуда не денется. Давай, фашист, двигай!

Живот у предателя снова забурчал то ли от страха, то ли от голода, но громко.

– Так ты, значит, гадюка, тоже жрать хочешь? – неприятным голосом спросил Саныч. – Проголодался, бедняга… Вот фашистская сволочь – его чуть к стенке не прислонили, а он о жратве думает.

Саныч вытащил нож, протер его о рукав.

– Плохо фрицы предателей кормят… Наверное, мало стараетесь. Надо вам больше вешать…

– Да не участвовал я! – выкрикнул гад. – Не участвовал! Это каратели!

– Ага, – равнодушно перебил Саныч. – Ты уже говорил, ты склад охранял, знаем. Охраняя склад, ты аппетит нагулял, я тебя сейчас накормлю… Стой смирно!

Предатель вытянулся, Саныч наклонился и отрезал кусок голенища у него с сапога.

– Слышь, Мить, а сапоги-то у полицаишки яловые. Хорошие, у меня батя на такие полгода копил, да все равно не купил. А у этого есть уже!

– Давай поменяемся! – неосторожно предложил предатель.

Зря это он. Саныч уже начал успокаиваться, а тут опять рассердился.

– Ты что, думаешь, что я твои фашистские сапоги возьму? Не, ошибаешься, дружок. Я их не возьму, я их тебя сожрать заставлю. Давай, жри.

Саныч сдернул с предателя мешок, отвесил затрещину, срезал кусок голенища и сунул гаду в рот.

– Жри.

Предатель выпучил глаза.

– Жри давай, – приказал Саныч. – Жри, не зли меня, я и так весь нервированный.

Он огляделся, выбрал поваленную осину, уселся на нее.

– Отдохнем немного. – Саныч вытянул ноги. – Митька, садись, кино посмотрим…

Я уселся рядом. Тоже ноги вытянул, пальцами пошевелил.

– Про Чарли Чаплина видел, фашист? – спросил Саныч. – Он там ботинок жевал? Вот и ты жуй. Жуй, считаю до трех.

Предатель стал жевать.

– Веселей, веселей, – подбадривал Саныч. – Раз-два, раз-два…

Предатель старался: изо рта у него торчал гладкий лоскут, как черный язык, длинный, неприятно пошевеливающийся, точно живой. Некоторое время я смотрел, потом отвернулся, закрыл глаза.

Саныч не мог остановиться, велел пережевывать пищу тщательней, чтобы извлечь из нее все питательные вещества, я старался не слушать. Со мной давно уже так – точно выключаюсь. Вот лампочка светит, а вот электричество кончилось. И сразу как-то – щелк. Сначала вроде чувствую – вот предатель, вот он гад, в руках злость начинает пошевеливаться… И все, пустота, как батарея садится.

– Вкусно? Вижу ведь, что нравится. Кушай, кушай на здоровье…

Треск. Недалеко совсем дятел, кажется. Почему-то на юг не улетел… Или они не улетают? Ладно, этот не улетел, теперь в дерево долбит. Очередями. Интересно, птицы войну чувствуют? У нас тут мир перевернулся, а им все равно, наверное, летают туда-сюда, как тысячу лет назад летали, и ничего для них не изменилось. Только лучше стало: раньше люди на них охотились, а теперь друг друга бьют. В этом году уток много должно быть…

– Смотри-ка, подавился!

Саныч сказал это с таким детским удовольствием, что я очнулся и поглядел на предателя. Тот, кажется, на самом деле подавился – покраснел, рожа сделалась цвета брюквы, глаза выпучились, слезы потекли.

Предатель замычал, задергался, пытаясь развязать руки.

– Притворяется, – плюнул Саныч. – Видно же. Что, гадина, не нравится? А мы в сорок первом в лесу ежей жрали! Когда вы нас из домов повыгоняли! Давай, шкура, глотай сапоги!

Сапоги не глотались. Предатель упал на колени в жижу, стал задыхаться.

Молодой еще предатель, белобрысый, через грязь видно. Наверное, из кулацкой семьи. Или чухонь какая с пограничья. Они нас давно не любят, как фашисты пришли, обрадовался, побежал к своим…

А какая разница? Кулак, чухонец… Кто он, почему в полицаи записался, это уже неважно.

– Ладно, хватит прикидываться, – велел Саныч. – Надоел.

Предатель прикидываться не прекратил, более того, упал в лужу и начал трястись, как током его приконтачило, похоже очень.

– Ах ты черт…

Саныч вскочил с дерева. Схватил предателя за шкирку, выволок из лужи, с размаху ударил по спине кулаком. Еще раз, с усилием, мощно. Изо рта фашиста вылетел плотно сжеванный черный комок, парень вздохнул и заревел. Саныч отпустил его.

– Докатился… – Саныч брезгливо вытер руки. – Спас предателя, да уж… Придется потом восемь других прибить для равновесия. Ладно, пора двигать, рассиделись. Вставай!

Полицай поднялся. С четвертого раза. Он покачивался под тяжестью котомок, дышал тяжело и продолжал выплевывать черные куски.

– Не впрок сапоги пошли, – заключил Саныч. – Ничего, привыкай. Хенде хох, шпацирен геен. Туда, туда, вон к той березе! И песню давай. Песни-то какие нефашистские знаешь?

Предатель песен не знал, поэтому двинулись мы молча. Мешок надевать не стали, потому что лес был совершенно одинаковым, солнце сквозь облака не проглядывало, дорогу не запомнить. Я совершенно потерялся, шагал себе послушно за Санычем, который пробирался уверенно, как по шоссе. По каким приметам он определял путь, я понять не мог. Наверное, он знал каждое дерево в лицо. Есть же люди с фотографической памятью: утром увидят газету в ларьке, вечером лягут в раскладушку и читают по памяти…

Где-то часа через полтора мы выбрались к нужному месту.

– Ага, – сказал Саныч. – Вот и прибыли. Почти по расписанию…

Старица. Рябины много по берегам, смородины, ручей впадает, а к реке тянется тощая протока. Позавчера с утра под смородиной расставили верши, пять штук, целую неделю по вечерам вязали – после разлива в старицу должно нанести рыбы: налимов, и щурят, и язей, и теперь Саныч собирался наварить всему отряду ухи. Только вынуть оставалось.

Саныч с интересом поглядел на гада.

– Тебя как зовут, а, фашист?

Теперь ясно окончательно. Почему он гада не шлепнул, не дал ему подавиться и сам его не удавил. В очередной раз убедился, что Саныч вперед видит на восемь ходов, может быть, он и гада этого прихватил только для того, чтобы сейчас его в старицу загнать. Саныч стрелок, а на дороге два раза смазал, подряд смазал, теперь вижу, что не случайно.

– Чего, фашист, молчишь?

– Паша, – ответил гад.

У нас в классе был Паша, у него верхние зубы вперед выступали. У этого с зубами нормально, нормальный вроде, и имя человеческое.

– Паша… – Саныч задумался. – Знавал я одного Пашу на фанерной фабрике, редкостной тварью был, на всех барабанил напропалую. Ничего, коллектив его перевоспитал. Паша… Давай-ка, Паша, скидывай фуфайку. И не дергайся.

Саныч разрезал веревку, стягивающую Пашины руки.

– Повезло тебе, фашист Паша, целых два раза. Первый раз, что осень сейчас, второй – что даже Митька тебя шлепнуть не хочет. А между прочим, мы вышли специально для этого – чтобы Митька снял своего первого фрица. А теперь придется ему еще неизвестно сколько мучиться…

Я тяжко вздохнул.

– Так что ты, Паша, уж его не расстраивай окончательно, – посоветовал Саныч. – Давай, раздевайся.

Предатель стал стаскивать фуфайку. Это у него не очень получалось: фуфайка намокла и слезала плохо, да он и не старался особо, а может, руки у него плохо действовали, затекли, запястья распухли. Но снял, скатал, положил на кочку. Под фуфайкой оказался свитер, его Паша стащил и тоже свернул очень аккуратно. Майка. Рваная, с дырьями, синюшные тощие руки, он обнял ими плечи, смотрел пусто и безразлично. Трясся, уже не дрожал.

Саныч плюнул под ноги.

– Хилый фашистик попался, – сказал он. – Расклеился весь, стружка полезла, тьфу, противно. Пошлешь его за вершей, так сдохнет. Назло ведь сдохнет, по харе его вижу…

Саныч поглядел на меня.

– Я могу слазить, – сказал я. – Там ведь неглубоко, кажется.

Это справедливо. Саныч верши ставил, в воде мок, а я на берегу сидел, ждал, теперь наоборот. Я стал раздеваться. Ну, буду чуть мокрее, чем раньше, тут до отряда уже недалеко, не растаю.

– Погоди, – помотал головой Саныч.

– Что?

– У тебя ведь воспаление легких было недавно?

– Так это когда…

На самом деле давно, в прошлом году, или давнее, или… Откуда он знает, интересно, я вроде никому не рассказывал. А может, и рассказывал.

– Лучше я сам слажу, – сказал Саныч. – Я в октябре купался однажды на спор – и ничего. А дед мой зимой в прорубь нырял…

Сейчас еще про подковы скажет.

– И гвозди лбом забивал, – вместо этого сказал Саныч. – А я так не умею. Ладно…

Саныч разоблачился по-военному быстро, до черных трусов. Велел мне приглядывать за Пашей, пистолета с него не сводить, если что – стрелять насмерть, чтобы потом не возёхаться. Хотя можно было и не предупреждать – этот Паша расквасился до такого состояния, что даже сидел с трудом, все на бок завалиться стремился.

Саныч ухнул, полез в воду, размахивая руками и крякая. Значит, у него в отношении этого Паши другие планы, кто его поймет вообще…

Я привалился к тоненькой рябине, качался на стволе, срывал горстями, разбрасывал по сторонам, рябина такая уж ягода, ее всегда хочется разбрасывать, в руках не держится. Паша трогал голову, Саныч шагал вдоль берега, матерился, скрежетал зубами, ойкал от холода, прощупывал дно под корягами. Почти сразу достал первую вершу. Пустую, Саныч выкинул ее на траву, сказал, что со второй повезет больше.

Но со второй тоже не повезло, она расплелась, и рыба, если и попалась, то сейчас благополучно улизнула. Третья верша оказалась заполнена грязью и спящими пиявками, четвертая шла туго. Саныч стучал зубами и ругался все страшнее, изобретая затейливые проклятья на голову фашистов, полицаев, предателей и прочей сволочи, которая из нор вдруг понавылазила, как мухоморы в июне, аж в глазах рябит, но ничего, мы ее законопатим скоро, да так, что только брызнет в разные стороны…

Саныч старался, мял тяжелую осеннюю грязь, волок вершу на берег, и я уже видел, что с этой повезло: черная вода кипела живьем, улов был. Я зачем-то попробовал рябину, кислая, не успела сахару набраться, подождать до ноября, до первых заморозков, тогда и есть можно.

Саныч зарычал, напружился, выкинул вершу на берег.

– Вот! – Саныч присвистнул. – Третий раз забросил дед невод…

Верша была заполнена рыбой. Мальками, длиной, может, в половину пальца, цвета хорошо начищенной латуни.

Саныч плюхнулся рядом с вершей. Синий, измазанный грязью, по коже мурашки, выглядел зло и опасно, по-боксерски. У нас в Доме пионеров боксеры тренировались, так вот они все такими были – вислоплечие, сбитые, крепкие, как медведи, только Саныч все равно с любым из них бы справился.

– Раньше холодной водой дураков лечили, – сообщил Саныч и стал, не снимая, выжимать трусы: подтягивал их повыше, скручивал, почти до подбородка дотянул, у меня такие же. – Многие вылечивались. Может, фашистов тоже так, а?

Фашист Паша промолчал.

– Потом попробуем, – пообещал Саныч. – Со льдом уже. Вообще, я гляжу, с фашистом лучше на рыбалку не ходить – ничего не наловишь – рыба вонь даже из-под воды чует, в глубину прячется. С фашистом хорошо раков ловить – они любят, чтоб потухлее. А куда эту шантрапень девать, не знаю, ни ухи из нее, ни жарехи, стыдно домой возвращаться, Ковалец задразнит, собака злая… Что с такой рыбой делать…

– Засушить, может? – предложил я. – А потом в муку перемолоть.

Я что-то про рыбную муку слышал, вот и предложил.

– Не знаю, – Саныч поморщился. – Чего тут сушить, сплошной малек, шибздицы, чешуи больше, чем мяса… Зря только мерзли. Из-за тебя все, сволочь…

Он пихнул Пашу ногой. Тот сидел на земле, уже не дрожал, только пар изо рта выпускал. Странно, ни у меня, ни у Саныча пар не шел, только у этого.

– Все настроение испортилось, – Саныч пнул уже вершу. – Хоть домой не возвращайся, честное слово…

Из верши вялой колышущейся массой выдавливались рыбешки, обильная золотая каша. Наверное, караси, молодь или мелочь, не знаю, как правильно называется. Ведра два или больше, ярко-золотого цвета, осенью таких новых красок и не встретишь, листва хоть и желтая, а все равно тусклая и неживая, а под водой, оказывается, есть.

Гад начал вдруг собирать рыбу, золото проскакивало между пальцами и распрыгивалось по жухлой траве. Золотые рыбки и красная крупная рябина, прелая коричневая трава.

Глава 3

– Фанера, ты чего тут сидишь, а? – сварливо осведомился Ковалец.

– Не видишь разве? – Саныч зевнул. – Дурня дожидаемся.

– А, ясно. А там тебя корреспондент, между прочим, ищет. Фотографировать хочет.

Ковалец кивнул в сторону штаба.

– Пусть вон Митьку сфотографирует. – Саныч ткнул меня в бок.

– Зачем? – не понял Ковалец. – Герой-то у нас ты. Вот когда он Героем станет, то и его сфотографируют.

Ковалец подмигнул мне.

– А какая разница? – пожал плечами Саныч. – Все равно никто ведь не знает, как я выгляжу.

– Как это какая разница?! Это же документ эпохи! В штабе не дураки сидят, сказано сняться – так и иди, снимайся!

– А давай ты за меня сфотографируешься, – предложил Саныч. – А что? Ты же, наверное, тоже готовился. Сапоги, гляжу, почистил, прическу причесал. Вот и давай, разрешаю. Я не обижусь, честное слово!

Ковалец начал злиться. Он быстро злиться начинает. Раньше работал плотогоном, любит поорать, умеет, а матерится так, что неосторожные комары замертво падают еще на подлете. Только на Саныча ори не ори, матерись не матерись, его не пробить, он как трактор, как танк даже, знай зевает.

– Разве это важно, кто на карточке будет? Главное чтобы люди смотрели и говорили: «Вот он, Герой! Мужественный человек!»

– Опять?! – Ковалец насупился, распустил фигуру, навис плечами.

А Саныч зевнул еще громче, нос почесал.

– Ты что, Фанера, в банде?! – продолжал Ковалец. – Распустился… Это партизанский отряд, а не махновская ватага! Ты боец Красной Армии!

Теперь уже я ткнул Саныча в бок. Чтобы не зевал так громко – не надо зря злить Ковальца. Ковалец, наверное, безобидный, в общем-то, однако горячечный слишком, заносчивый – заносит его иногда. Не держит себя в руках, сердится очень. Вот рассердится сейчас, драться кинется, Саныча опять на губу посадят.

– У тебя что-то с усами, между прочим, – сказал Саныч. – Не растут что-то совсем, порыжели…

Ковалец потрогал усы.

Усики, надо признаться, на самом деле росли плохо.

– Вы зачем этого полицая притащили, а?! – спросил Ковалец. – Зачем он нам нужен, шлепнули бы под кустом… Слышь, Фанера, а может, он твой брат, а? Похож…

Саныч улыбнулся, ответил:

– Так мы и хотели шлепнуть, а полицай взмолился – говорит, не убивайте меня, у меня друг в партизанах, Ковалец его фамилия, на одной улице росли, одну титьку сосали. Ну, мы его и проводили, уважили человека. А ты зачем так сапоги начистил? «Рама» полетит, свысока блеск засечет – демаскируешь нас. Ты как в следующий раз будешь чистить, соплей поменьше клади, в меру.

Ковалец не нашел, чего сказать, причесался.

Причесывался Ковалец тоже непросто. Расческа у него алюминиевая, с длинными острыми зубцами, блестящая, сбоку пилочка для ногтей, а на конце что-то вроде ложечки, приспособление неизвестного назначения – Саныч полагал, что ковырялка для ушей. Сам Ковалец утверждал, что в ложке этой растапливают воск, который втирают в волосы для придания им блеска и устойчивости. Эту выдающуюся расческу Ковалец снял с одного ефрейтора, а потом долго кипятил на предмет избавления от немецкого духа и спиртом протирал трижды, а после всех полагающихся процедур вставил в рукоять от бритвы, и когда надо было причесаться публично, красивым движением выщелкивал ее и, тряхнув чубом, изысканно совершал туалет.

– У нас у соседей собачка была, звали Кузнечиком, – сказал Саныч. – Она очень чесаться любила. Чесалась-чесалась, чесалась-чесалась, чешется – и скулит от удовольствия… – Саныч похлопал Ковальца по плечу и добавил: – Очень быстро облысела.

– Ты, Фанера, дурак, – неприязненно сказал Ковалец. – Я с тобой рассуждать не намерен, тебе приказ от Глебова. Быстро к штабной землянке!

– Я, может, и дурак. А ты тыловой бобер. Расчески, одеколон, бигуди, фризюр всякий там, ондулятор завел.

– К Глебову! – рявкнул Ковалец. – К Глебову! Бегом!

– Сам бегом.

Опять все к драке катится. Вот сейчас они начнут бодаться, прибежит Щенников, или Орлов, или сам Глебов, а скоро ужин, пожрать спокойно не получится. Саныч набычился и собрался, прижал локти, подбородок опустил, уши и те как-то в голову что ли втянулись, а Ковалец, напротив, раздулся, как лягушка на свадьбе, и заорал:

– Быстро в штаб!!! Быстро! Это приказ!!!

Это он за счет голоса свой размер увеличивал и перед командиром издалека выслуживался, считал, что у кого громче ор, тот начальству больше заметен.

Но начальство на ор не показалось, из поварской землянки высунулся Лыков с двумя котелками, поглядел на Ковальца неодобрительно, котелки на стол поставил.

– Кушайте, – сказал негромко. – Хотел, чтоб как кулеш получилось.

Саныч тут же уселся за стол, воткнул ложку в кашу, зачерпнул целую гору и стал объедать ее вокруг, как мороженое на палочке.

– Ты что, издеваешься?! – завопил Ковалец.

– Ты что тут орешь?! – начал сердится Лыков. – Ты мне тут не ори! Я сам так тебе крикну! Чего опять к мальчишкам вяжешься?! Они по оврагам три дня болтались, а ты им поесть не даешь!

Лыков повар. Плохой, он в керосинке раньше работал продавцом. Спички, мыло, мука, ячмень, ну, его здесь на кухню и поставили – вроде как к продуктам питания отношение имел, вот и годен. Вот он нам и кашеварит, как умеет: то крупа недоварена, то песок хрустит, про недосол уж никто и не вспоминает. А лук всегда пережженный. Но у нас никто не ругается, горячо и много – значит и вкусно. Вот и сейчас шкварки застревали в зубах, лук Лыков пожарить забыл и порезать забыл, просто забросил в котел целиком, и он распространился по всей каше, мягкий и разваренный. Вместо моркови то ли грибы пересушенные, то ли корешки подозрительные. Еда. Раньше бы меня от этого всего стошнило, сейчас добавки попросил бы. Только Лыков и так ее приносит, без напоминания. Он нас жалеет, у него то ли внуки, то ли правнуки уже, и мы их ему, наверное, напоминаем.

А дурачок Ковалец на нас покатил, помешал обедне, вот Лыков сразу и рассвирепел, настоящий керосинщик, а они всегда немного сумасшедшие – от горючих паров. У Лыкова и вид такой – керосиновый, желтый, глаза впалые, худой, хоть и при кухне состоит. Организм весь насквозь отравлен и пропитан, мясо на костях не задерживается.

– Смотри у меня, бестолковый, – Лыков мрачно уставился на Ковальца. – Я за тобой давно уже наблюдаю! Мужик уже, а все к ребятишкам прицепляешься!

Лыков протер руки о штаны, Ковалец отступил, голос приглушил:

– А что они дисциплину нарушают?! Там его корреспондент уже час ждет, а они тут ложки облизывают!

– Ты не на реке тут! Раскомандовался, горлопан! Корреспондент подождет, ничего с ним не случится, не переломится! А если будешь орать, я тебе…

Лыков скрипнул зубами так громко и выразительно, что Ковалец отступил еще дальше с опаской. Несмотря на керосиновую внешность, Лыков человек почему-то сильный. Я сам видел, как он подводу разгружал – на каждое плечо по мешку с мукой, и ничего, тащит, напевает. И хотя Ковалец сплавщик и тоже парень не хилый, с Лыковым ему, наверное, не сравниться. К тому же Лыков еще и авторитетный дядечка, он еще в гражданской участвовал, вес имеет, Ковальцу до него из двух ноздрей не досморкнуть. Так что Ковалец пришпорил голос еще сильнее и уже попросил:

– Ты бы лучше шел все-таки, Фанера.

– Зачем?

– Ну, зачем-зачем, говорил же, фотографировать тебя будут.

– Бесполезно, – отмахнулся Саныч. – Все равно ничего не получится.

– Почему это? – угрюмо спросил Ковалец.

– Не знаю, – Саныч пожал плечами. – Меня нельзя сфотографировать. Совсем то есть.

– Как это?

– Очень просто – меня цыганка в детстве заговорила.

Ковалец хмыкнул.

– Что значит заговорила? – нахмурился Ковалец. – Мне кажется…

– Это очень интересная история, могу быстро рассказать.

Историю про цыган я уже слышал, причем не единожды. Как-то раз отец Саныча, большой мастер по части производства фанеры, ну, и в других древесных премудростях разбирающийся, отправился в Сибирь с командировкой, а Саныч вместе с ним напросился, хотел Байкал поглядеть. Но до Байкала они не доехали, потому что по пути отец вышел за кипятком и пока он стоял в очереди, Саныча украли цыгане. Отец побежал вдоль путей и увидел, как цыганята ведут маленького Саныча в сторону глухого пакгауза. Отец закричал, схватил Саныча, схватил одного цыганенка, поволок в милицию. Их догнала старая цыганка, она упала на колени и умоляла отца их в милицию не сдавать, подарила золотые серьги, а на самого Саныча наложила заклятье от пули, боли и неволи.

– С тех пор от меня все отскакивает, – сказал Саныч. – И ножи, и пули, и фотографии. Сколько раз уже пробовали – и в школу фотограф приезжал, и из газеты – ничего не получается, хоть ты расшибись.

Саныч с ухмылкой поглядел на Ковальца.

– То птичка, знаешь, не вылетает, то пластина треснет, то пленку испортят. Так ни одной фотографии и нет.

– Там настоящий фотограф, – сказал Ковалец. – Из Москвы.

– Вот у меня свой настоящий фотограф, – Саныч указал на меня. – С восьми лет в фотокружок ходит, правда?

– Правда, – сказал я. – Только здесь…

– Он птичку сфотографировал, воробья простого, так его в «Пионерской правде» напечатали. А меня сколько ни пробовал – ничего.

Это тоже правда. И про птичку, и про Саныча.

– Аппарат плохой был, – принялся объяснять я. – Там затвор с дефектом, всю пленку поцарапал. Да все равно у нас никаких условий, ни лаборатории, ни… Да ничего нет.

– Я же говорю, – ухмыльнулся Саныч. – Ничего не получится, так корреспонденту и скажи.

– Правильно, – вмешался Лыков. – Правильно, ребята, лучше покушайте как следует, похлебка скоро поспеет, я вам с донышка зачерпну, с гущами.

Саныч поднялся из-за стола, потянулся, огляделся.

– Ты ведь комсомолец уже, – спросил и одновременно ответил Ковалец. – Должен понимать. Вот я всегда удивляюсь, откуда такая разболтанность, а? Семнадцать лет, Герой уже почти представленный, а все кривляешься! Разве так можно?

Тут Ковалец перешел на проникновенный тон, вроде как старший товарищ поучает бестолковую молодежь. Это даже мне не понравилось. Я уж думал, что сейчас Саныч взорвется. Ковалец ведь нарочно про Героя все время вспоминает – позлить…

Саныч удержался.

– Вот представят – и поговорим, – улыбнулся он. – А сейчас жрать охота, похлебку охота…

– Обед пропускать невозможно. – Лыков тоже улыбнулся. – А ты, Лешик, не сердись, ты беги быстренько, скажи, чтоб корреспондент тоже сюда шел. Видел я его, позвоночник сквозь живот просвечивает, шишкой зашибить можно.

Ковалец немного остолбенел, молчал несколько секунд, затем раскрыл рот, чтобы начать возражать. Лыков заметил это и снова стал протирать руки о фуфайку.

Вдруг Саныч сунул котелок с недоеденной кашей мне, вытер губы рукавом и быстро пошагал в сторону штабной землянки. Я огляделся. Глебов, кажется, его шапка, ну, все понятно.

– А ты чего сидишь?! – Ковалец уставился на меня. – Дуй тоже.

– А мне-то зачем?

– Затем. Поспешай.

Ковалец попытался подтолкнуть меня в спину, я увернулся. Лыков недовольно брякнул посудой и скрылся в земле.

Я неторопливо направился к штабу.

Интересно, с чем в этот раз корреспондент пожаловал? С пленочной камерой или с пластинами? С пленочной, наверное, так на самолете удобнее. А может, вообще с кинокамерой. Кажется, к соседям такой уже прилетал, снимал партизан на отдыхе для боевого журнала. Я с кинокамерой не знаком вообще, только с основными принципами, а интересно было бы попробовать. Снять про нас фильм, ну, что мы делаем на протяжении дня. Или рейд снять, или как мост подрываем. В рейд я еще не ходил, а мост – это здорово. Правда, я мост издалека видел, но все равно впечатляет. Особенно как земля дрожит.

Я начал придумывать, как бы это хорошо получилось для будущего, чтобы потом люди посмотрели, как мы тут живем, как воюем, да и самим интересно было бы взглянуть на себя лет через двадцать, в шестьдесят втором. В шестьдесят втором у всех, наверное, велосипеды будут и приемники в каждом доме, переносные приемники…

Корреспондент под елкой. В этот раз прислали не очень: мелкий какой-то попался, лет, наверное, восемнадцать, щуплый, хорошо хоть не в очках, хотя под глазами такие круги, что они точно как очки, рядом с ним Саныч казался богатырем. Такой доходяга, а уже корреспондент, Виктором зовут. Впрочем, может быть, он образование хорошее получил, статьи нужные пишет – это тоже надо: не всем с автоматами бегать, это и Саныч всегда говорит.

Глебов еще – я его сразу не заметил, а он тоже присутствовал – сидел под елкой на табуретке, курил, читал газету вроде бы, а на самом деле прислушивался.

Корреспондент стал задавать Санычу обычные вопросы, все по порядку, как полагается, сначала про детство, потом про то, как он убил генерала. Саныч уныло, почесываясь и похихикивая, в восьмой раз рассказывал про тот самый случай на дороге, со скучным видом привирая о том, как он выскочил с победным криком, как кинул гранату, затем вторую, как стал стрелять, отсекая мотоциклистов… а, нет, мотоциклисты это в другой раз были, с пулеметчиками вместе, генерал и сам был ого-го, и без самокатчиков, с двух рук шмалял только так…

Виктор был явно неопытный, записывал подряд, много, подробно, не отсекая выдумки. Отчего Саныч постепенно разошелся и распустился, и принялся врать уже напропалую, не обращая внимания на покашливания Глебова. Я тоже не удержался и стал сигналить – моргать и двигать носом. Но увлеченный Саныч этого, само собой, не заметил.

– Он, значит, упал, прыгнул то есть в канаву, и оттуда как заорет по-своему, по-фашистски… Я, кстати, вчера тоже фашиста одного привел, конечно, не полковник, но тоже важный. Сволочь, фельдкурьер, перевозил секретный пакет на станцию…

Сначала я не понял, это он про кого, но потом догадался, что это он про вчерашнего Пашу, это он его в спецкурьеры переделал.

Командир закашлялся уже громко, Саныч опомнился и притормозил.

– То есть мы этот пакет командиру притащили, а он его уже дальше переправил. А сумку мы его, конечно, сожрать заставили.

– Сожрать? – очнулся корреспондент.

– А как же? Это у нас завсегда – традиция. Как поймаем полицая, так сразу заставляем его жрать что-нибудь. Ремень собственный или сапог, или шапку.

– Зачем? – Виктор поправил карандаш ногтем.

– Как зачем? Чтобы в фашисты неповадно было ходить. А что ж мне ему, спасибо сказать, что он в полицаи записался? Сожрал сумку как миленький и добавки еще попросил. Скажи, Мить?

Саныч повернулся ко мне.

– Так и есть, – подтвердил я. – Сожрал.

– Во как. Мы тут с фашистами не в шашки играем. Так я про генерала недорассказал. Вам ведь про генерала интересно?

– Да, конечно…

Было видно, что еще раз историю про генерала он слушать не хочет, но отказать Герою нельзя. Глебов зашуршал газетой, но Саныч продолжал:

– Генерал не простой оказался, настоящий эсэсовец, сюда приезжал свое секретное оружие испытывать. Мины-поскакушки изобрел. Записывайте – это очень страшные мины: они не просто взрываются, они перед этим сначала подпрыгивают. Площадь поражения категорически увеличивается! Серьезное оружие, а документацию всю он в своем портфеле вез. Отбивался, как зверь. У него в машине ручной пулемет оказался.

– Ручной пулемет… – записал Виктор.

– Вот именно. Он как из этого пулемета начал садить, как начал! Еле ноги унесли… То есть я ведь там не один был, другие тоже – так вот, они еле ноги и унесли. А я не такой… пугливый, я с правого фланга зашел. А генерал тут ко мне и поворачивается и как очередь выпустит! Почти в упор, на фуфайке все плечо прострелил. Ну, тут я уж не вытерпел. Вообще-то, я хотел генерала живьем взять, я сразу понял, что у него важное что-то, но поскольку он меня чуть не пристрелил, я подумал, что мне его тоже пристрелить не стыдно. Прямо в башку ему из ТТ – р-р-раз! Р-р-аз!!

Саныч два раза хлопнул кулаком в ладонь, корреспондент сломал карандаш, тут же достал новый.

– Пишите-пишите. – Саныч сложил руки на груди. – Очень важно, чтоб вы правду написали, без пристегиваний всяких. Готово? Пишите, значит. Генерал упал, я на всякий случай еще по машине стеганул, ну, и портфелем занялся. Заглянул – а там чертежи с орлами, сразу видно, что дело. Вот, в общем-то, и все. Немцы за это дело меня просто ненавидят. Гитлер как узнал, коростой гнойной изошелся! Меня в свои личные враги велел записать и на поиски послал целую роту эсэсовских диверсантов!

Корреспондент поежился, поглядел в облака.

– Это он шутит, – не выдержал из-под дерева Глебов. – Устал паренек, трое суток в разведке, не отдохнули толком… И вообще – пацаны, что с них взять? Вот один недавно в немецкой столовой пообедал…

– Это не я, – тут же сказал Саныч. – Про меня вообще много врут, вы им не верьте, они все придумывают разное. Правду только я рассказываю. А вы фотографировать-то собираетесь?

– Да, конечно. – Виктор убрал карандаш. – Даже обязательно – нужен снимок. Я здесь у вас бойцов уже фотографировал. Если вам не трудно…

– Ему не трудно. – Глебов затушил самокрутку, подошел к нам. – Ему ой-ой-ой как не трудно.

– Тогда давайте сейчас, если не против?

Саныч почесал руку.

– Не против! – Глебов достал из кармана кисет, из него – щепоть табака, растер между пальцами.

Корреспондент переместил на живот футляр, обшитый черной кожей, камеру. Такой я не видел, не наша, наверное.

– Причешись, – попросил Глебов. – Оба причешитесь.

У меня причесывать особо нечего было, я так, мусор из волос вытряхнул, а Саныч причесался – плюнул на ладонь, растер по другой и пригладил волосы на обе стороны, с пробором посередине. По-моему, получилось глупо, но Саныч именно этого и добивался.

Глебов снова принялся давить табак. Корреспондент поглядел на Саныча, но ничего не сказал, начал готовиться к съемке.

– Шапку надень, – велел Глебов.

– Мне так очень идет, – огрызнулся Саныч. – Бабушка меня всегда так причесывала…

– Ладно, пусть так. Ты же дураком получишься, не я.

– Может, ему оружие взять? – спросил корреспондент.

– Да, хорошо бы, – согласился Глебов. – Какой партизан без оружия… На.

Глебов расстегнул кобуру с наганом.

– Может, лучше за автоматом сбегать? – спросил Саныч.

– За автоматом?! – воодушевился Виктор. – Да, лучше, конечно, с автоматом. Если недалеко…

– Недалеко! – Саныч сорвался с места. – Я сейчас!

Глебов сокрушенно помотал головой.

– А вы в какой газете работаете? – спросил я Виктора. – В «Красной Звезде» или в «Правде»? А какой у вас объектив? Надо скорее фотографировать уже, а то солнце уйдет. Можно камеру посмотреть? А вы из Москвы?

Корреспондент раскрыл растерянно рот, Глебов поглядел на меня, щелкнул языком.

– А куда мне их девать? – спросил он почему-то у Виктора. – Выгнать нельзя – их убьют сразу. А если не убьют, то в Германию угонят. Домой я их тоже не могу отправить, дом тут совсем не у каждого остался. Да и опасно отправлять, сами знаете. Ко мне каждый месяц сопля какая прибивается, а я тут советская власть, я их определять должен…

Глебов свернул газету вчетверо, хлопнул себя по колену, сказал:

– А на месте они сидеть тоже не хотят, возраст не тот. Вот и воюют…

– Хорошо ведь воюют, – напомнил корреспондент.

– А… – Глебов только рукой махнул. – Это все не для детей занятие, Виктор, сами ведь понимаете…

– В Древней Руси уже в двенадцать лет на поле выходили, – возразил Виктор. – Это исторический факт.

– Ну, мы же не в Древней Руси, – мягко перебил Глебов, – мы в Советском Союзе. Пацанва должна в школе сидеть, бабы должны щи варить, а воевать должны взрослые. Все просто. Вот вы, Виктор, вы ведь в институте учились?

– В ИФЛИ. Историю изучал. Но сейчас же война…

Глебов ничего не ответил, потому что вернулся Саныч с автоматом. И с шапкой.

– Все готово? – весело спросил он. – Давайте скорей, а то тут один ненормальный рыщет…

Саныч повесил МП на шею, надвинул шапку на глаза, придал суровости лицу.

– Фотографируйте, – сказал он. – Только сразу предупреждаю – все равно ничего не получится.

– Посмотрим-посмотрим…

Виктор возился с камерой. Я отметил, что она у него необычная, таких раньше я не видел, наверное, точно американская: много полированного металла, и объективы сменные сбоку. Виктор колдовал с диафрагмой, устанавливал выдержку, крепил аппарат на откуда-то взявшемся штативе, все это время Саныч держал позу.

Вдруг корреспондент оторвался от объектива и уставился на Саныча, рот открыл.

– А это, собственно, что? – Корреспондент указал пальцем. – На ремне? У автомата? Это…

– Железные кресты, – гордо признался Саныч. – Пять штук. Я их тут специально привинчиваю…

– Железные кресты? – растерянно переспросил Виктор.

– Ага. Четыре второй степени и один первой, я его совсем недавно снял…

– Убери эту мерзость! – почти простонал Глебов.

– А почему мерзость-то? – обиженно поинтересовался Саныч. – Никакой мерзости тут нет. Автомат это мой, я его не в карты выиграл, между прочим, а в бою добыл. И кресты эти снял с врагов. Это мои трофеи. Вы вот видели, наверное, на самолетах тоже так рисуют, в вашей же газете печатали!

Глебов закашлялся.

– А куда мне эти кресты девать? – продолжал Саныч. – На фашистах жаль оставлять, выкидывать – тоже, Глебов их не принимает, вот я и придумал…

Откуда-то сбоку выпрыгнул Ковалец с ППШ. Предусмотрительный.

– Давайте и ППШ, чего уж, – заявил Саныч. – Буду сразу с двумя. Слушайте, а можно ведь и «дегтяря» притащить…

Глебов перестал кашлять, поглядел на Саныча укоризненно.

– Ладно, – Саныч снял с шеи МП. – Все равно ничего не получится.

Он сунул автомат мне, взял ППШ, нахлобучил шапку почти до переносицы.

– Ты бы хоть шапку снял, – посоветовал Ковалец. – Похож на бабая.

И Ковалец предусмотрительно вытащил расческу, протянул Санычу.

– Не, спасибо, – отказался Саныч. – Я у тебя в прошлый раз взял неосторожно, потом месяц башка чесалась. Я уж лучше так.

Саныч снял шапку, причесался рукой, уже по-нормальному – неплохо получилось, героически.

– Давайте все-таки фотографироваться, – напомнил корреспондент. – Молодой человек прав – свет сегодня плавает.

– Давайте-давайте, – Саныч подобрался еще раз.

Корреспондент продолжил возиться с камерой, Саныч терпеливо ждал.

Щелкнул взводимый затвор, фотограф сказал про птичку, Ковалец, стоявший чуть сбоку за спиной, сделал шаг в кадр. Виктор надавил на гашетку, пружина щелкнула, шторка перекосилась, Виктор хлюпнул носом.

– Я же говорил – не получится, – с удовольствием сказал Саныч.

Газетчик принялся разбираться с камерой, Саныч опустил автомат.

– Меня нельзя сфотографировать, – сказал он в очередной раз. – Ни разу не получалось ни у кого.

– Я сейчас! – заверил Виктор. – Все исправлю.

Он принялся ковыряться в камере маленькой отверткой, а мы всё ждали, а потом дзинькнул замок крышки, и упругим серпантином выплюнулась пленка. Корреспондент матюгнулся, прикусил язык, поглядел на Глебова. Тот пожал плечами. Недовольно. Оно понятно, забот у него полно, а тут с нами возиться приходится. Но ничего не поделаешь, порядок такой, советская власть, однако.

Виктор поднял с земли распустившуюся пленку, а мне аж обидно стало – столько кадров выпустил, дубина. Молодой и бестолковый, даром что в институте учился, наверное, он все-таки больше газетчик, чем фотограф; отдельного фотографа трудно прислать, они на фронте все.

– Две минуты, – попросил Виктор. – Исправлю…

– Да ничего. – Саныч поглядел на Ковальца. – Мы не торопимся. Ковалец, а тебе, кстати, фотографироваться нельзя, ты не пристраивайся.

– Почему это нельзя? – насупился Ковалец.

– У тебя усы как у Гитлера. Ты представляешь, что получиться может? Вот я на первом плане, партизан, защитник Родины, а у меня из-за плеча Гитлер выглядывает? Что читатели газеты подумают?

Виктор пригляделся к Ковальцу, Глебов тоже повернулся, не удержался.

– Да не похожи совсем… – Ковалец стал ощупывать усики. – У Гитлера другие совсем, прямые.

– Вот если бы тебя, Ковалец, поменьше форма гитлеровских усов интересовала, ты бы тоже давно уже орден получил. Ну, медаль хотя бы точно.

Глебов засмеялся. Ковалец покраснел, двинулся было к Санычу, одумался, развернулся, ушел.

– И откуда ты такое трепло? – спросил Глебов. – Я твоего отца ведь помню, он нормальный мужик.

– Нормальные в канаве лошадь доедают. – Саныч поправил шапку. – А я в дедушку, у меня дедушка – гармонист. Вы еще мою сестру не слышали, Лидку, вот балаболка так балаболка. Я так, понемногу, а она как заведется – уши сами в треугольники складываются и на почту торопятся.

– Все! – корреспондент Виктор изготовил камеру во второй раз.

Саныч подобрался, соорудил надлежащую боевую мину, в этот заход про птичку корреспондент промолчал. Щелк. Шторку снова перекосило, я точно это слышал, американская техника упрямо отказывалась работать в псковских болотах.

– Кажется, перемотка заела, – Виктор подтвердил полную свою неосведомленность в технике. – Сейчас…

– Там шторку скосило, – сказал я. – Можно подправить…

– Всё, свободны, – махнул рукой Глебов. – В другой раз.

Корреспондент не противился особо, стал собираться, устал, наверное, дураком выглядеть.

– Я предупреждал, – Саныч закинул ППШ на плечо. – Меня нельзя сфотографировать.

– Вы в следующий раз запасную камеру берите, – посоветовал я. – Другие всегда с двумя прилетали.

– Угу… – Виктор глупо вертел аппарат в руках. – Наверное…

Он собирал оборудование, грыз ногти и вообще выглядел печально. Глебов отправился в штаб, Ковалец исчез, а мы отправились к своей землянке. Саныч сгрузил на меня ППШ, сам шествовал с МП, форсисто помахивая ремнем, украшенным трофейными крестами.

– Завтра на север идем, – болтал Саныч, поглядывая на облака, – а погода непонятная. Хорошо бы дождь опять, а развидняется, кажется. Там «хейнкель» завалился, вроде как, один местный просемафорил, надо посмотреть – на самом деле фашист или наш, может. Глебов велит сходить, проверить, вдруг что полезное есть. А если наш, то и похоронить надо. Хорошо прогуляемся! Фашисты вряд ли подтянутся, мы раньше успеем… В прошлый раз когда за самолетом ходили, здорово было. Немецкий грузовик рассыпался, все фашисты всмятку, а тушенка сохранилась. Главное, погода не подвела бы… – Саныч облизнул верхнюю губу, прислушался к ощущениям. – Не знаю… – Он остановился. – Как получится… Этот наш дристун Паша, кстати, очень пригодился, правильно, что не шлепнули. Он, оказывается, на самом деле на железке работал, на грузовом дворе. Где часовые стоят нарисовал, рожа фашистская, расписание вспомнил. Глебов его в яму пока посадил, может, еще чего вспомнит полезное.

– А потом? – спросил я. – Куда его?

– Не знаю… Глебов к соседям гонца послал, может, им пригодится, станцией они занимаются. А может, и нам понадобится для чего. А если не понадобится, шлепнем, конечно, откармливать его, что ли… Глебов нам обещал сахара подкинуть, можно петушков нажечь. Ты умеешь?

– Не-а…

– Тут сковородка нужна, в кружке их не сделаешь. Кажется, у Алевтины такая есть! Маленькая, но тяжелая.

Ну да, у Алевтины.

– Схожу к Алевтине за сковородкой. – Саныч опять придирчиво посмотрел на небо. – Наделаем леденцов, на чай позовем, Юсупов на балалайке сыграет…

– Правда, что дед у тебя гармонист?

– Гармонист-гармонист. А еще на гуслях мог…

Саныч вдруг рассмеялся. Чего в гуслях смешного?

– Ладно, пойдем к себе, готовиться, чего мы тут торчим? Я вот что думаю насчет завтрашнего дня: возьмем МП…

– Ребята!

Мы обернулись. Нас догонял Виктор.

– Еще расспрашивать будет, – зевнул Саныч. – Опять про генерала, наверное. Я ведь ему все рассказал уже. Надоело-то как…

Ничего ему не надоело. Он про этого генерала обожает просто рассказывать, каждый день по восемь раз может, и каждый раз по-новому. Сначала генерал ехал в обычном «хорьхе», потом к нему прибавилась «бээмвуха» с пулеметчиком, потом вторая, и, видимо, намечался бронетранспортер, а вскоре, возможно, и танк. И мины все время усовершенствовались, повышали свое стратегическое значение. Вот сегодня была какая-то прыгучка, а в прошлом месяце мины были заводные, их сбрасывали с самолета, а они сами в землю закапывались. Завтра еще что-нибудь сочинит…

Корреспондент подбежал, потер переносицу, пощурился, Саныч поглядел на него с превосходством.

– Командир сказал, что вы можете мне все здесь показать, – выдохнул Виктор. – Лагерь то есть. Провести экскурсию. Я хотел про вас сначала статью написать, а теперь, думаю, очерк. Или серию очерков про пионеров-героев. Вы ведь пионер?

Саныч помотал головой.

– Да не, уже по возрасту вышел, – сказал он. – Я в комсомол вступил, только у нас ячейки толком нет. Но ничего, все постепенно. Я и в партию тоже хочу.

Виктор начал опять записывать в блокнот.

– Расскажите, как вы попали в партизаны? – спросил он. – В общих чертах, конечно.

– Да как все. Пришли немцы, выгнали в лес. В дома наши залезли, а мы землянки отрыли, стали жить. Думали, ненадолго, ага. Потом глядим – осень уже, земля твердая… Кстати, вон видите колоды лежат? Там у нас грибы маринуются. В этом году грибов полно, и насушили много, и намариновали. Вы грибную кашу пробовали?

– Нет… – Корреспондент записал про грибы.

– Попросите у Лыкова, он варит. С луком.

Мы медленно шагали по лагерю, корреспондент смотрел по сторонам, Саныч рассказывал про то, как у нас тут все налажено.

– Вон, видите, сосна? Нет, не эта, это Ковалец за нами подглядывает, ну, тот, что под Гитлера причесывается, вы правее смотрите. Там в сосне дупло большое, мы в нем дохлую рысь нашли! Она туда залезла, а вылезти уже не смогла, она там так и лежит. Хотите посмотреть?

– Нет, я про то, как вы пришли в партизаны, если можно, поподробнее.

Нет там никакой рыси дохлой, там и дупла-то нет.

– Так я и рассказываю. Мы жили в лесу, я мамке и говорю: «Чего это мы в землянках живем, а фрицы в нашем доме? Давай их подпалим, пусть попрыгают». А мама сказала, что не надо палить. Как немцы уйдут, мы только полы с кирпичом помоем да стены можжухой окурим, и вернемся себе спокойно. Ну, стали дальше в землянках сидеть. До нового года почти досидели, а потом я подумал, что хватит мне в корнях подгнивать, взял лопату и ушел.

– А лопату зачем? – удивился корреспондент.

– Топор мать не дала, а лопата ей ни к чему, сажать все равно нечего.

– А партизан как нашли?

Саныч хохотнул.

– А что их искать-то? Тут у нас все просто – или партизан, или полицай. Полицаев я сразу узнаю, по смраду, а если не смердит – так, значит, и партизан. Вот это баня под елкой. Баню или поварню надо всегда под елками ставить, чтобы дым рассеивался. Да лучше вообще всё под елками, чтобы не видно. И на трубу еще из ведра противодым делать. У нас тут отличная баня. Баня для партизана – это самое главное, ее строят первым делом. Хотя нет, первым делом – нужник. У нас очень интересный нужник, там у нас… Ну, сами увидите. Вон туда, под ели. А вон, видите, это Щенников с топором идет, он часы смастерить может. Ну, и оружие чинит, правда… Под ели, Виктор, под ели, туда…

Саныч подхватил под руку корреспондента. Я тащился за ними. Все равно делать нечего, лучше автоматы таскать, чем наводить маскировку или дрова пилить, да мало ли работы, Глебов всегда найдет.

Нужник у нас под елями, как и все остальное. Загадка есть такая: зимой и летом – одним цветом. Ответ – нужник.

– Загадку знаете? – спросил Саныч. – Зимой и летом одним цветом, а?

– Елка? – предположил корреспондент.

– Не, совсем не елка. Пойдемте, я покажу…

Они скрылись в туалете и почти сразу появились обратно.

– Это что там?… То, что я подумал? – растерянно спросил корреспондент.

– Ага, – с удовольствием кивнул Саныч. – Они самые. У нас правило – каждый, кто немца прибьет, срезает и сюда приколачивает. Как идея?

– Интересно. Я думаю, здесь есть над чем подумать. Для карикатуры или для фельетона… Наверное, фельетон лучше подходит.

– Да, фельетон – это здорово! – подтвердил Саныч. – Я всегда в газете любил читать про расхитителей разных, про бюрократов… Вы вот напишите фельетон про партизанские нужники! Это ведь не только у нас, я и в других отрядах такое видел. Где портрет приколочен, где надписи разные, некоторые, между прочим, в стихах. Это тоже вроде как партизанская традиция – чтобы пообиднее над врагом посмеяться….

Виктор записал в альбом. Не напишет ведь, ну, про нужники. Про баню напишет, про нужники – нет. Ни разу в газете ничего похожего не читал.

– Это Юсупов идет – он в оркестре раньше играл, свадьбы, похороны, если не врет, конечно. А теперь он вроде как запасной снайпер, потому что руки у него тонкие, ну, и на балалайке шпарит, ну, знаете, «Мимо тещиного дома» и всяко другое, не буду пересказывать.

Юсупов поглядел на нас мрачно. Не верю я, что он из оркестра, он дворник явный, с такой харей только дворничать, водку жрать да в свисток дуть.

– А вон там у нас землянки. Видите?

Саныч указал пальцем.

– Нет… – помотал головой газетчик.

– В этом все и дело. Землянки не потому, что они в земле, а потому, что земля поверху укладывается. И дерн. А потом трава разрастается, и ничего не видно. Хоть залетайся, сверху ничего не найдешь. Я сам пять землянок выкопал. Пять!

Саныч потряс пятерней.

– Пойдемте посмотрим. Вообще-то, по правилам, землянку должен каждый себе копать сам, чтобы потом не жаловаться, что холодно, или вода подтекает, или клопы. Но поскольку у нас есть женщины, а также люди, у которых… ну, просто руки растут из необязательных мест, так вот, поскольку такие люди есть, землянки пришлось строить нам. Давайте заглянем…

Мы шагали вдоль землянок, Саныч глубокомысленно хмыкал, постукивал прутом по ботинку и вообще имел вполне хозяйский вид.

– Давайте заглянем… – Саныч остановился. – Сюда. Вот здесь живет обычный советский партизан. Я думаю, он не будет против, если мы посмотрим.

Саныч подмигнул мне и стал сходить по ступеням, корреспондент за ним, как-то, впрочем, не очень уверенно, не особенно ему хотелось.

Землянка… Я не очень хорошо знал, кто в какой землянке живет, но эта показалась мне знакомой. Мне совсем не хотелось лезть внутрь, я остался, а Саныч с Виктором спустились. Запах какой-то, слышал уже…

Хорошо, что завтра к самолету идем. Долго в лагере тяжело находиться, страшно становится, хочется бежать. Или дурь всякая в голову лезет. Самолет как раз подвернулся. Конечно, грязь в лесу, сырость, да ладно, пусть. Все лучше, чем сиднем сидеть.

Показался Виктор, Саныч за ним.

– Извините, я, видимо, что-то перепутал, – оправдывался Саныч с хитрыми глазами. – Я прекрасно помню, раньше здесь жил настоящий партизан. А сейчас, кажется, сюда вселилась молодая партизанка…

Ковалец возник рядом.

– Ковалец, ты не знаешь, что за девушка тут живет? – поинтересовался Саныч. – Я, вроде, всех наших баб знаю…

Ковалец кинулся в землянку, задел Саныча плечом.

– Партизан без шутки не живет, – улыбнулся Саныч. – А этот боец просто очень нервный, измучен недугами, у него мозоли всякие, геморрой опять же. Думаем его в госпиталь определять. Ладно, Виктор, пойдемте дальше наше хозяйство смотреть. Правда, смотреть особо нечего, у нас отряд небольшой, ни типографии, ни радио. Но зато сплоченный. Вон видите – это Спасокукоцкий…

Лагерь у нас на самом деле не очень большой. Меньше футбольного поля, тесно, зато свой родник. И клюква вокруг по болотам, после заморозков сладкая, можно корзину съесть.

– Там у нас Геринг, – махнул Саныч в сторону зарослей. – Ненастоящий, конечно, лошадь фашистская. То есть теперь она уже наша, а раньше немецкая была. Злая, собака, кусалась, лягалась. Сейчас ничего уже, мы на ней дрова возим. Вот и все, собственно, больше и показать нечего.

– Нечего?

– Не-а. А вы у Глебова в бой попроситесь!

– Как?

– В рейд! По тылам! Вам понравится. Только я не знаю когда. Вы у Глебова спросите, он, может, и скажет.

Виктор почесал лоб.

– И напишете об этом, – продолжал рассуждать Саныч. – Вот очерк получится – лучше не придумаешь!

– Я не знаю…

– Так вы сходите к Глебову, спросите. Все равно сейчас никакой самолет не взлетит – в такую-то грязищу.

– Может, на самом деле… – Виктор растерянно огляделся. – Это было бы интересно… Я, пожалуй, схожу, узнаю. Спасибо!

И корреспондент заторопился к штабу.

Из-за ближайшей сосны нарисовался Щурый, остановился на всякий случай в отдалении. Подслушивал.

– Ну, что тебе? – спросил Саныч.

Щурый подбежал, сунул Санычу треугольник.

– Это что?

– Письмо.

– А сам что не отдашь?

– Да так, не знаю… Отдай ты, а? У тебя точно дойдет.

Саныч взял письмо.

– Ладно, – сказал он. – Слушай, у вас с Алевтиной ведь есть сковородка маленькая?

– Ну, есть…

– А у нас сахар. За героизм выдали. Так что мы к вам сегодня вечером в гости, так Алевтине и скажи.

– Хорошо, скажу. Только вечером уже приходите, Аля сегодня на кухне помогает.

Шурый исчез.

– Пойдем еще раз пообедаем, а? – предложил Саныч. – Лыков суп доварил, наверное.

– Пойдем.

Насчет пожрать еще раз я всегда не против.

На скамейке у поварни уже сидели двое – Костик и Хмурняк. Костику, наверное, за сорок, уже мужик, а все Костик, не знаю уж за что его так; а Хмурняк фиолетовый весь. Он снаряд разбирал, порох пыхнул – и ему прямо в харю, и ожгло, и в кожу въелось. Так что лицо у него темно-темно-синее, отчего он сам всегда кажется очень хмурым и злым. Костик и Хмурняк разговаривали спокойно, не торопясь, про масло (кажется, как правильно сбивать) и ели по-старинному – с хлебом под ложкой, удовольствие получали.

Лыков действительно суп уже доварил, поглядел на нас, молча забрал котелки и выдал уже полными. Опять умудрился с горой, похлебка – а с горой. Нежадный Лыков, хоть и керосинщик.

Похлебка оказалась, как всегда, невкусной. Суповые принадлежности уже совсем разварились и не угадывались в ложке: понять, где грибы, где крупа, а где лук, не получалось. У Лыкова определенно был талант, наверное, на чемпионате худших поваров он бы занял первое место. Кроме того, в котелке болтались комары, сухие еловые иголки и прочий мусор. Можно выловить ложкой или хотя бы отогнать в сторону, но у нас никто так не делал. Я раньше ловил, а теперь плюнул, разницы все равно никакой.

Похлебка оказалась, как всегда, невкусной, но ели мы, как всегда, с удовольствием. Пока не показался… ага, Ковалец – он как тень просто, никуда не спрятаться. Саныч грустно потер глаз.

Ковалец жулькал в зубах папиросу, не курил, просто красовался – папироса была настоящая и очень Ковальцу шла, с папиросой он выглядел гораздо мужественнее. Для фотографии, наверное, тренируется, в «Красной Звезде» хочет напечататься. А мне так кажется, ему уже можно и не тренироваться, пойдет вполне себе, а папиросу ему, видимо, Виктор дал.

– Значит так, обормоты. – Ковалец перебросил языком папиросу справа налево. – Вы доигрались. Глебов велел мне за вас взяться.

– Ну, возьмись, возьмись.

Саныч ухмыльнулся, подул на ложку.

– Однако… – Ковалец достал зажигалку, сделанную из патрона, чиркнул, закурил смачно, как в кино совсем. – Однако слушайте. Глебов очень недоволен тем, что вы тут устроили. Не отряд, а цирк какой-то! С Большой Земли прилетают люди по серьезным делам, а у нас в сортире черт-те что! Что про нас в газете напишут?! Отряд Глебова вместо того, чтобы рвать мосты, украшает клозеты немецкими погонами!

Саныч потупился.

– Слушайте приказ командира, герои. Привести партизанский туалет в надлежащее состояние. Дается час. Через час проверю лично!

Ковалец стрельнул сердитым глазом и удалился.

– Во урод, – вздохнул Саныч с восхищеньем. – И ногу не сломит, и коза не забодёт…

Глава 4

Это случилось в пятый день, значит, двадцать седьмого.

Я думал, это наши.

Тогда я еще не научился определять самолеты ни по виду, ни по звуку, ни по высоте полета. Они и появились-то с нашей стороны, с востока, стайка черных мух, почти незаметных на фоне восходящего солнца. Я на них и внимания не обратил – в последнее время в небе было оживленно, мы привыкли лишний раз голову не задирать.

Тем утром я ловил свет. Солнце поднималось: оно уже высоко всползло над крышами, еще несколько минут – и трубы мехзавода лягут в кадр, солнце повиснет между ними, как лампа.

Сирены завыли слишком поздно. Поздно – даже я видел черные кресты на крыльях. Заработали крупнокалиберные пулеметы, воздух вспороли трассеры, заухало возле моста – там, где стояла зенитная батарея. Небо зачернело разрывами, но стая держала строй, с равномерным пчелиным гудением она наползла на город и рассыпалась уже за рекой. От нее оторвались небольшие самолеты с неправильными поломанными крыльями и торчащими из-под брюха шасси. Они походили на стрижей, быстро юркнувших к воде, чтобы напиться; только им не нужна была вода, они падали к мосту, и через секунду земля дрогнула. Я упал на крышу и съежился, и загрохотало уже без перерыва, и ревело, ревело, как циркулярная пила, напоровшаяся на медный штырь.

Я открыл глаза. Город спал. Люди не успели проснуться, не понимали, что происходит, никто не бежал, никто не спасался, несколько едва проснувшихся горожан растерянно смотрели вверх.

Батарея у моста замолчала, разрывы в небе прекратились, стая бомбардировщиков медленно разворачивалась, заруливала на второй заход. Еще стрекотали пулеметы, они еще пытались закрыть город, но самолеты не замечали их, медленно распространялись над нами; казалось, что они висят, что их лишь чуть сдувает вбок ветром. К земле снова полетели бомбы. И тут грохнуло уже по-хорошему, крыша опять толкнула меня, я подскочил, свалился, попробовал встать. Железо плясало подо мной, стоять не получалось совсем, я прижимал к себе камеру, изо всех сил стараясь ее не разбить. Было страшно…

А потом я увидел свой самолет. Он заходил со стороны солнца. И бомбу я в этот раз видел уже отчетливо – она была подвешена под самолетным брюхом, поблескивала сталью и улыбалась – я ясно различал нарисованную на ее морде оскаленную пасть. Самолет нырнул вниз, к крышам, на несколько секунд он исчез из поля зрения, затем пронесся над моей головой, уже без бомбы.

Ударила взрывная волна, с меня сорвало рубашку, и тут же пришел звук, настолько громкий, что я почти сразу оглох и чуть-чуть ослеп, на секунду совсем.

Правая заводская труба падала, по пути разваливаясь на кубики, как игрушечная. Вторая труба разрушилась по-другому: надломилась у основания и села, вычихнув дым, в небо выстрелил густой пылевой фонтан, отрезавший солнце; стало темно, но ненадолго: слева в воздух выплеснулся огонь, жадный оранжевый гриб – взорвалась нефтебаза.

Поднялся ветер, он растащил пыль на отдельные вихри, и я увидел, как гибнет город.

В тишине.

В пригородах горели и почему-то взрывались частные дома, подбрасывало крыши и сломанные доски, оплывали башни элеватора, над вокзалом повисла коричневая гарь, из которой выступала банка водокачки, построенной в тысяча девятьсот восьмом; горели шестиэтажки на Набережной, у одной из них отвалилась стена.

Мир, он как бы осыпался по краям, я смотрел, словно через длиннофокусный объектив. То, что было передо мной, выступало ярко и выпукло. То, что оставалось сбоку, рассеивалось в невнятное крошево. К глазам словно приставили бинокль, и после того я смотрел сквозь него почти полгода: жизнь проплывала, будто отделенная толстыми линзами и чуть мутноватыми призмами.

Наверное, это тоже спасло мне жизнь. Рассудок, во всяком случае.

Да, точно, так.

Постепенно привычное зрение вернулось, но ощущение в голове сохранилось: ненормальность, странный дефект пленки. Пока был жив фельдшер, я спрашивал. Он не очень хорошо разбирался в медицине, долго щупал мне голову и смотрел в уши, потом сказал, что у меня, видимо, повреждение мозга, но какое точно, сказать нельзя. Возможны разные проявления: звуки, голоса, видения всякие, равнодушие и оцепенение. Лечить это, особенно в наших условиях, никак нельзя, так что надо просто жить аккуратнее.

Голоса, фигуры – до этого, к счастью, не дошло, но все равно приятного было мало. Оцепенение, однако. И еще – я перестал понимать карту. Саныч пытался мне объяснить: и на бумаге показывал, и на земле рисовал. Где мы, где болото, где немцы – а вот тут Псков, вот тут, видишь? Вот Старая Ладога, вот же! Реки, дороги, железные дороги – все это рассыпалось в окрошку. Я отличный партизан: если меня поймают, я не смогу никого выдать, просто не сумею. Поэтому я всегда с Санычем. Я не в состоянии никуда выйти в одиночку – теряюсь в двух соснах. Для меня нет никакого «там», для меня всегда только «здесь»: я не могу представить, как там в Пскове, про Москву можно не говорить. Нет, я помню Псков, но… Это сложно передать словами, ты словно в ведре живешь.

Еще не могу вперед думать. Дня на три от силы. Иногда пробую вспомнить – мог ли я это делать раньше? Не получается.

Мучительно. Точно все время скользишь по льду и не можешь ни зацепиться, ни остановиться – катишься, катишься…

Но и плюсы тоже есть в таком скольжении. Я стал лучше замечать детали. Возможно, это началось еще до бомбежки, контузия могла только подтолкнуть… не знаю. Если попробовать вспомнить… В первый день еще – брат влетел в комнату, заорал: «Ура, война, война!» Мы побежали на улицу смотреть, что это такое. Я ждал танкеток, мотоциклистов, истребителей, выстроившихся в грозные звезды и плывущих по небу в сторону запада, – ведь всем понятно, с кем война, – ждал солдат, марширующих под строгим присмотром командиров. И чтобы из репродукторов с боевым дребезжанием звучало знакомое «Если завтра война, если враг нападет…»

Но ничего этого я не заметил – день как день. Однако в этой обычности, в полуденной протяженности июньского воскресенья я вдруг неожиданно остро увидел птиц, сидевших на пушистых тополях в непривычных количествах; непонятное подрагивание воды в лужах; мальчишку, выронившего пряник и отчего-то смотревшего в небо, щели в беленых стенах. Город обрел необычную глубину резкости, воздух и тот стал пахнуть иначе, почему-то мокрым кирпичом, и этот запах неожиданно точно соотносился с окружающим. Я еще обрадовался, мне надо было как раз разобраться с трубами…

– Первый снег всегда тает, – сказал Саныч. – Вранье. Я помню три раза, когда он не таял. Сходи посмотри, это интересно.

– Чего интересного-то?

– Белый цвет. Ты же фотограф, в цветах должен знать толк.

– Потом…

– Нет, надо сейчас, пока не натоптали. Сходи-сходи. Валенки возьми, зима уже.

Я достал валенки, вытряхнул из них газету, пересыпанную тертым артиллерийским порохом. Валенки слиплись и были как каменные, ногу пришлось проталкивать, чувствовал себя как на маленьких ходулях.

Зима.

Выбрался на воздух, чуть не упал – снег лег плотно, почти по колено и продолжал валиться тяжелыми хлопьями, мир стал другим – все правильно Пушкин писал. И на самом деле никаких следов, только птицы натоптали. Или белки – не различаю их.

– Ненавижу первый снег! – крикнул изнутри Саныч.

А мне все равно. Первый снег… Хорошо липнет. Однажды мне в ухо попали снежком, потом полдня выковыривал. И глаза к нему еще долго привыкают. Камера его плохо ловит – контраст повышается. Я равнодушен к первому снегу, я вернулся в землянку.

– Жизнь по первому снегу замирает, – объяснил Саныч. – Он слишком мокрый, пристает к валенкам, ноги по тонне каждая, никакой войны, теперь недели две ждать. С ума сойдешь.

– Это да…

Ждать плохо. И тяжело. И хочется выть.

– У Алевтины сегодня именины, – негромко сказал Саныч.

– А ты откуда знаешь?

– Знаю. А Ковальца нет уже месяц…

– Так это же хорошо! Опять стал бы к нам придираться, ну его, зачем он нужен…

– Да… – Саныч принялся долбить кулаком в стену. – Это, конечно, все неплохо… Глебов его давно на задание отправил, не знаю, правда, на какое. И куда. Я вот просто чувствую, что он сегодня припрется. Не пропустит ведь. Ты именины когда-нибудь праздновал?

– Нет.

– Я тоже. У нас тоже никто не праздновал. А Алевтина отмечала в прошлый раз, я запомнил.

Именины. Один раз я был, помню, у одноклассника: мы что-то пели, а потом пили чай с конфетами, играли.

– Сколько ей лет? – спросил я.

Саныч не ответил.

– Сколько ей лет? – повторил я.

– Наверное, лет семнадцать. Или восемнадцать. А ты как думаешь?

– Семнадцать, – сказал я.

Я не очень хорошо определяю возраст девушек, совсем не умею, если честно. Как его вообще определять? По росту?

– С чего ты так решил? – спросил с интересом Саныч.

– Тощая, – ответил я.

– Ну, она же из блокады. Они там все тощие.

– Да у нее по глазам видно.

– Может… Поспать бы могли еще пару часиков, так нет, надо к Глебову ковылять, слушать его, обои переводить… А он учить-то совсем не умеет, хуже Мартыновой. У нас в школе Мартынова была, географичка, она еще до революции в гимназии работала, там с ума сошла и оглохла, так эта Мартынова и то лучше учила. Ладно, пойдем, а то опять ругаться станет.

Саныч достал из жестяной коробки свернутые трубкой тетради, и мы отправились в штаб.

Глебов сидел за столом, писал что-то в планшетке, курил, конечно.

Мне Глебов всегда почему-то машиниста напоминает, не знаю уж, почему. Как увижу, так сразу представляется машинист. Наверное, из-за рук. У Глебова они большие и все время торчат из рукавов. И нос большой, и уши тоже – мосластый человек. И занудливый. Никогда такого не встречал. Удивляюсь, что он командир отряда, ему бы корзины плести… Нет, он, наверное, точно на железной дороге раньше работал обходчиком. Он и сейчас все обходит, везде смотрит, проверяет, а раз в неделю с нами уроки проводит. Ну, это он так называет. Рассказывает разное, а потом спрашивает, что мы запомнили. И еще политические занятия, но это уже не с нами, а со всеми; на политзанятиях мы с Санычем забираемся в дальний угол, играем в шашки или спим вообще.

– Здравствуйте-здравствуйте, – кислым голосом счетовода сказал Глебов. – Садитесь, ребята.

У нас есть парта. Мы ее сами построили: два пенька, две доски, не очень удобно, но ничего, сидеть можно. Саныч предлагал просто на кругляках сидеть, но Глебов велел делать парту. Чернильниц вот нет, и тетрадок мало, так что мы по большей части слушаем, записываем самое важное.

Сегодня Глебов начал с физики. Обычно он начинает с географии, с Антарктиды, но сегодня стал вдруг рассказывать про электричество. Как его придумали давным-давно, как, придумав, не знали, что с ним делать, и использовали для шуток. И только сто с небольшим лет назад изобрели телеграф, а потом, уже совсем недавно, изобрели лампочку, радио и кино. Но на самом деле это только начало.

– Как будет использоваться электричество через сто лет?

Это у Глебова такая система – он любит задавать вопросы. И почти все вопросы у него про будущее. Вот про ту же Антарктиду рассказал, а потом спрашивает, зачем она нужна? Я вот совсем не мог придумать, зачем этот бессмысленный лед может понадобиться, а Саныч, конечно, имел свое мнение. Он сказал, что в Антарктиде можно обустроить отличную тюрьму и отправить туда всех гадов. Самых главных, конечно, туда не надо ссылать, их посадят в клетки и будут бесплатно показывать в каждом сортире, а обычных, конечно, в Антарктиду. Там во льдах выплавят для них специальные камеры, и они там станут сидеть, а когда они подыхать будут, их сверху просто водой станут заливать – и хоронить не надо.

А теперь вот про электричество Глебову интересно.

– Поезда на нем поедут, – ответил я. – Как метро в Москве. Кино каждому домой проведут… И вообще, электричество везде, наверное, будет.

– Точно, электричество везде будет, – согласно кивнул Саныч. – Тут я с Митькой вполне согласен. Электричество вообще полезно. Им психов лечат. А в Америке им преступников казнят, я в газете читал. Привязывают к стулу, затем – раз током! – и готов. Так полицаев шлепать надо – хлоп, и не прыгает, собака. Так ведь?

Глебов хмыкнул.

– А что? Вот американцы по ленд-лизу нам танки присылают, самолеты, тушенку всякую. Они и электрические стулья нам наверняка поставляют.

– Зачем? – удивился Глебов.

– Как зачем? А как же? Это очень полезная вещь в хозяйстве. Давайте я расскажу, как их можно использовать…

– Не надо, – остановил Глебов. – Электричество совсем не для электрических стульев, оно…

Показался Щенников с озабоченным лицом, шепнул что-то Глебову, тот нахмурился.

– Ждите, – велел нам Глебов. – Я сейчас вернусь.

Они вышли, мы одни остались.

– Повезло, – сказал Саныч. – Мне кажется, он хотел про Африку рассказывать.

– Почему?

– В прошлый раз про Антарктиду рассказывал. Сейчас про Африку. Потом про Австралию расскажет, у нас все ведь на «А» начинается. Я сегодня бы помер – Африка огромная, там жирафы, крокодилы, зебры… Еще кто?

– Страусы, – напомнил я.

– Точно. И Глебов нам про каждого страуса и зебру бы рассказал, точно он с ними в бабки играл. А потом спрашивал бы: «А как вы думаете, зачем зебре полоски?»

Я сначала не понимал ни занудства глебовского, ни вот этих уроков, думал, что бред полный: война идет, а он нам про Сатурн рассказывает, про то, как люди в древности жили. Потом уже Саныч, когда пребывал не в ворчливом настроении, объяснил, да и сам я соображать начал. Советская власть – в этом вся причина. Фашисты пришли, а она не закончилась. Даже окрепла. В газетах пишут, что даже мультфильмы сейчас делают, Пушкина печатают, игрушки выпускают. Соревнования еще какие-то проводятся вроде бы… Кто-то мультфильмы делает, а Глебов вот про Сатурн. Все правильно.

– А зачем зебре полоски? – спросил я.

– А кто его знает. Душа у нее такая, полосатая. Зачем на тельняшках полоски? Интересно, а сам-то Глебов знает?

– Наверное. Он раньше машинистом был?

Саныч поперхнулся. И рассмеялся, точно я сказал ему, что Глебов в балете танцует.

– Глебов – машинист? Ну, ты даешь! – Саныч по лбу себя хлопнул от восторга. – Глебов – он ведь из…

Так и не договорил, потому что появился сам Глебов.

– У меня еще к вам дело, – сказал Глебов. – Дело такое…

Саныч подобрался.

– Важное дело, – повторил Глебов. – Очень серьезное.

Саныч солидно кивнул.

– Хочу вас попросить присмотреть за Шуриком.

Саныч хрюкнул. Или хлюпнул.

Глебов стал ходить вокруг стола, задевая макушкой за потолок и негромко занудствуя. Он говорил, что мы уже взрослые и должны ощущать ответственность, что так всегда водилось – старшие заботились о младших, что это…

– Так давайте его на Большую Землю отправим, – перебил Саныч. – Что он тут делает? Помните, как пятерых сопляков нашли? Так мы же их переправили. А они ничуть не старше.

– Я не могу его отправить, – покачал головой Глебов. – У него мать… Это сложно вообще…

– Он больной же совсем, – продолжал уговаривать Саныч. – У него плечо хрустит, его лечить вдоль и поперек, а он в наших болотах торчит. Его в Ашхабад надо…

Глебов сел на скамейку, вытянул ноги.

– В няньки нас записываете, – буркнул Саныч.

– Ты как хочешь это называй, а дело делай, – сказал Глебов.

– У нас тут партизанский отряд, – продолжал бурчать Саныч, – а не детский сад. Пусть с ним Алевтина возится, почему мы должны? Мы бойцы, вы сами это прекрасно знаете. А вы нам придумываете… Зачем нас за самолетом посылали?

– За каким самолетом?

– За каким, за каким – за тем самым. За немецким грузовиком. Он вроде бы упал, мы его искали-искали – ничего не нашли. Пол-леса пропахали.

– Самолет был, – задумчиво сказал Глебов. – Возможно, он упал в болото, поэтому вы его и не нашли. Это неважно. Вы можете идти.

– А как же про Африку? – нагло спросил Саныч.

– Про какую Африку? Ах, про Африку… В следующий раз. Свободны.

Мы направились к выходу.

– Про Шурика – это приказ, – добавил в спину Глебов.

Саныч щелкнул пятками.

Снег продолжал валить. Напротив нас под елкой возвышался сугроб, неожиданно высокий, метра в два. Из-за сугроба выглянул Щурый, помахал рукой.

– Идите сюда! – крикнул он.

Саныч скрипнул зубами.

– Давайте скорее!

Мы приблизились.

Щурый строил снежный дом.

– Снежный сортир? – предположил Саныч.

– Это батарейник, – важно ответил Щурый.

Мы переглянулись.

– Батарейник?

Щурый кивнул.

– Глебов велел. Батареи быстро разряжаются, и чтобы они не разряжались, их надо замораживать.

Саныч хихикнул.

– А что? – насупился Щурый. – Глебов сказал, что вы мне поможете. Надо срочно сделать.

– Вообще-то, Щурасик, батареи на холоде разряжаются. Чем холодней, тем они быстрей разряжаются.

– Это новые батареи, – спокойно возразил Щурый. – Американские, их на парашюте сбросили. Их надо все время держать в холоде. Давайте, помогайте…

– Ладно, – плюнул Саныч. – Батарейник так батарейник.

И мы стали строить батарейник. Щурый руководил. Мы скатывали шары, как для снеговика, затем объединяли их в островерхий шалаш.

Сначала было холодно, и я думал – зачем? Потом тепло и жарко, и я думал – ну зачем все-таки? Потом опять холодно. Через час мы что-то построили: больше всего это походило на тучу. Щурый дрожал. Зубы клацали.

– Хватит, наверное, – сказал Саныч. – Уже готово. Как тебе?

– Хорошо, – оценил Щурый. – Только я как-то… Окоченел немного.

– Так иди грейся.

Щурый сжался, как воробей, направился к своей землянке, по пути обирая со штанов ледяные висюльки.

– Погоди!

Щурый остановился.

– Погоди. Как у Алевтины там настроение? – спросил Саныч.

– Ничего, носки вяжет. А ты… Ну, я про этот…

Щурый похлопал себя по рукаву.

Это ему пистолета хочется, Саныч обещал ему «вальтер», но никак принести не соберется, а Щурый мечтает.

– Ты насчет пистолета? – спросил в лоб Саныч.

– Да нет, просто…

– Тебе ведь офицерский «вальтер» нужен? Настоящий, с накладками?

– Да…

– Нет, если тебе, конечно, все равно, то можно и «парабеллум»…

Щурый замотал головой.

– Не, мне только «вальтер»!

– А «вальтеры» у офицеров, – объяснил Саныч. – А офицера мы сегодня не убили, ничего не поделаешь. Завтра убьем. Или на той неделе – как получится.

– Да… Понятно, что уж там.

Щурый поежился и натянул шапку поплотнее. Шапка у него была взрослая и на семилетней башке не очень хорошо держалась, поэтому Щурый ее то и дело нахлобучивал поглубже. В результате шапка приобрела яйцеобразную форму: уши опустились ниже плеч, так что Щурый мог их завязывать, а красная звездочка крепилась почти к затылку.

– Точно убьем, не переживай, – заверил Саныч. – В октябре из Германии свежака нагонят, всем хватит.

– Ладно… – Щурый сморщился.

– Опять щуришься?! Устал? Перемерз?

– Не, разболелось просто. Щелкает опять, вот послушайте.

Он изогнулся, выставив вверх левое плечо, поднял руку и принялся этим плечом хрустеть. Довольно противно так: хруст-хрусть, хрусть-хруст.

– Ну, хватит! – остановил Саныч. – Плечо надо развивать, это да, а чавкать им не надо. Ты вообще дрова пили не правой, ты их левой пили, вот дело будет – плечо постепенно и разработается. А с чего руки в чернилах? Опять писал?

Наблюдательный Саныч кивнул на Щуровы пальцы.

– Ну да, писал. Самолет же должен… Вот я и решил еще написать.

Щурый вдруг застеснялся.

– Мы с Алькой вместе в этот раз написали, – уточнил он. – Вроде как я писал, но ее почерком – у нее красивее. И чернил она меньше тратит, я кляксы часто ставлю. Это ничего, а?

– Что ж хорошего в кляксах? – спросил Саныч. – Это безобразие, меня за них линейкой по рукам лупили.

– Я не про кляксы, а про то, что Алька за меня писала? Это ничего?

Саныч сделал вид, что задумался.

– Ничего, пойдет.

– Вот и я так подумал. Может, те письма не доходили из-за почерка?

– Вполне, – согласился Саныч. – Это запросто. Сейчас каракули некогда читать, сейчас других дел полно. Иди давай, кипятка выпей.

– Ага. Вы приходите вечером.

– Подумаем… Дуй!

Саныч цыкнул зубом.

Щурый согнулся и, поскрипывая плечом, растворился в елках. Это он вообще лучше всего умел – прятаться, показывал как-то. Идет по лесу перед нами метрах в десяти, рассказывает что-то, руками машет – и раз, исчез. На ровном месте – то ли за дерево спрятался, то ли за кочку нырнул, то ли в мох закопался, непонятно. У него и одежка такая, подходящая: пальто драное, грязное, расцветкой в мусор. Я как-то спросил, где это он прятаться так научился, Шурый не ответил. А Саныч головой покачал.

Вернулись к себе. Саныч зажег гильзу, я взялся за печку, растопил за минуту. Теперь я могу растопить печку с закрытыми глазами и очень быстро. И также быстро вскипятил чайник, насыпал в него сушеного шиповника пополам с брусникой – лучше, чем морковный. Хотя морковный тоже можно, особенно если с голода.

– Интересно, что Глебов с этим Щурым возится, а? – спросил вдруг Саныч. – Присмотреть за ним велит. Он меня, кстати, не первый раз уже просит. И сам следит.

– Да он за всеми следит, – ответил я. – За мной тоже. Помнишь, когда я болел? Каждый день приходил, здоровье проверял. Он же командир – ему положено.

– Да, положено…

Саныч разлил чай по кружкам.

– А может, он сын чей-то? – спросил Саныч. – Ну, генерала какого?

– Не. Если бы он чей-то сын был, его давно бы в тыл переправили. Ничейный он. Может, он просто Глебову его сына напоминает – вот и все дела.

– Может.

Стали пить чай. Если честно, то мне уж очень этот чай надоел. Шиповниковый надоел, брусничный, смородиновый, из чаги, из одуванчиковых корней, ромашковый, кипрейный, зверобойный, из других разных трав. Я раньше думал, что чай – он всегда из чая, а оказалось, его можно заварить из самых разных, на первый взгляд, бестолковых растений. И пить, пить – вместо завтрака, вместо обеда и ужина, и в промежутках тоже. Я ненавижу чай, больше никогда его пить не буду. Молоко буду, воду газированную, лимонад…

– Наверное, это его друга сын, – сказал Саныч. – Глебов в Испании воевал, добровольцем ездил. И Финскую прошел, у него друзей много. Вот он его возле себя и держит. Ты чего чай не пьешь? Надоело?

– Надоело, – признался я.

– Ничего. Скоро паек должны выдать, там настоящий есть. И карамельки. Мне тоже надоело, но пить надо.

– Почему?

– Потому же, почему мы сегодня батарейник строили. И за самолетом ходили. Пей.

Я стал пить. Пили молча.

Потом Саныч достал сапоги и начал приводить их в порядок. Самые настоящие, яловые, не знаю, где он их раздобыл, я, во всяком случае, ни у кого из наших таких не видел. Чистил сажей, потом шкуркой от свиного сала, потом капнул воска и тщательно растер до блеска.

– Как? – Саныч погляделся в сапоги.

– Красиво. А тебя пригласили? Не Щурый – Алевтина.

Саныч не ответил.

– Пойдем, да и все, – сказал он через минуту. – Пригласили – не пригласили… У меня подарок, куда я его дену? Еще год ждать? Так через год мы уже не здесь будем.

– Почему это?

– Война кончится. – Саныч стал сапоги надевать. – Может, и не совсем кончится, но на запад переместится точно. А мы за ней. Что нам здесь делать? Хватит, покормили комаров. Смотри, что я приготовил.

Саныч достал из-под своего топчана жестяной ящик, самодельный, спаянный из нескольких кусков жести, с замочком, вроде как сейф. Ключ искал долго, потом плюнул, открыл гвоздиком и достал птицу. Красную, вырезанную из дерева.

– Сам сделал, – сказал Саныч. – Давно еще, к прошлому… Тогда не получилось, как назло.

– Это кто?

– Лебедь, наверное. Я хотел лебедя сделать, а похоже на гуся получилось. Он должен счастье приносить.

– А почему красный?

– Он на закат летит, – объяснил Саныч. Я понял, что это он давно придумал, это объяснение.

– Гусь на закат…

– На самом деле просто краски другой не нашлось. Да у меня вообще никакой не было, если честно, красной тоже. Я луковым настоем красил, ну, как яйца.

Саныч бережно передал мне гуся.

Хорошо сделано, аккуратно, гладко, видно, что долго старался. Даже, кажется, полировал. Во всяком случае, шкуркой зачищено.

– Красиво, – похвалил я.

– Угу, красиво. Я хотел еще записку под крыло спрятать…

Саныч оборвался, отвернулся, принялся ковыряться мизинцем в ухе, сопеть.

Записка.

– А кому он письмо-то писал? – поинтересовался я. – Ну, Щурый? У него же никого, вроде, нет, только Алька…

– Сталину, кому еще-то?

– Сталину?!

– Ага.

– Зачем? – не понял я.

– Как зачем? – в свою очередь удивился Саныч. – Все же пишут. Я тоже два письма написал еще в прошлом году. Одно точно не дошло – самолет немцы сбили, а второе, может, и добралось.

– И чего ты написал?

Саныч пожал плечами.

– Что все, то и я. Бьем врага, верим в победу, все как надо. В таком письме лишнего не напишешь ведь, сам понимаешь. Я сначала заковыристо сочинил, с загогулинами всякими… Потом переписал на обычное, человеческое. А ты чего не пишешь?

– Не знаю.

– Ты пиши, – посоветовал Саныч. – Сталину можно, или Калинину, или просто. У тебя родные остались какие?

– Не знаю.

Были, кажется. В Новороссийске. Если правильно помню. Тетка у моря.

– Ну, солдату напиши какому-нибудь. Так тоже все делают. Солдаты в окопах сидят, им там плохо, а письма тоже не всем посылают, многие из детских домов на войну пошли. Им легче будет. И тебе легче будет, поверь уж.

Не думал про такое. Может, на самом деле написать? Конечно, непонятно как-то, незнакомому человеку… С другой стороны, нам вот посылки из тыла присылали, там тоже письма были; мне, правда, не досталось, а вот Саныч в рукавицах нашел, ему тетенька из Челябинска написала.

– Слышь, Мить, а ты Ковальцу письмо пошли, – прошептал Саныч. – Это можно устроить. Но не от себя, а как бы от девушки. Что она хочет переписываться с героем, ну и вообще. Он начнет тебе писать, а ты ему. У тебя почерк круглый, аккуратный, как раз подойдет.

– Зачем?

– Смешно получится. Напишем ему, что девушки любят орденоносцев, спросим, есть ли у него орден. А он нам врать начнет, что есть, и не один. А потом мы его письма вслух всем зачитаем… Я тебе рассказывал, как он от геморроя спасался?

– Нет. Только…

Часы тренькнули, про геморрой Саныч рассказать не успел.

– Пора! – Саныч вскочил рывком, щелкнул каблуками, сунул большие пальцы за ремень, взбил чуб.

Браво выглядит, ничего не скажешь, как из кино про трактористов сбежал. Я рядом с ним, конечно, никуда не гожусь: без сапог и вообще…

– Прическа мне что-то не нравится… – Саныч поглядел в осколок зеркала. – На Ковальца как-то похож…

Он тряхнул головой, разрушил установленный на голове порядок, остался доволен.

– Теперь пойдем.

– Пойдем, – согласился я.

Мы отправились в гости. До землянки Алевтины было совсем недалеко, метров двадцать, однако добирались мы долго, потому что напрямик Саныч не пошел, а двинул почти через весь лагерь: мимо штабной землянки, мимо оружейной, мимо мастерских. И вообще получилась какая-то кругосветная экспедиция, в ходе которой Саныч успел мне рассказать про гадкие повадки своей сестрицы Лиды, которая пристрастилась мерзко свистеть через левую ноздрю, а он вот никак не научится; про способы добычи раков на дохлую крысу и старый лапоть; про то, как правильно искать место для колодца и как отличить ложный сморчок от правильного – и еще целый ворох чрезвычайно полезных для жизни сведений. Я уже начал немного подмерзать и пристукивать зубами и подумывал вернуться к себе, но Саныч наконец решился, повернул в сторону Алевтины.

У входа в землянку он оббил с сапог снег, внушительно прокашлялся, постучал в дверь.

– Открыто, – отозвалась хозяйка.

Мы быстро, чтобы не напустить холода, вошли внутрь.

Землянка Алевтины очень от нашей отличалась. Нет, построены они почти все одинаково: печка при входе, лежанки, окошечко для света, а дальше кто во что горазд. У кого стол настоящий, у кого кресло самодельное, у некоторых на потолке доски откуда-то, печки обязательно – обычно самодельные, конечно, из булыжников сложенные да глиной обмазанные, только труба жестяная, а у некоторых и фабричные, такие маленькие буржуйки.

У Алевтины печка представляла собой нечто среднее – чугунная плита и дверца, стенки и труба из самодельных кирпичей. Грела печка хорошо, с улицы показалось горячо. Вообще, в хорошо устроенной землянке теплей, чем в избе, только окон нормальных нет, но к этому быстро привыкаешь – потом в доме с окнами неуютно.

– Добрый вечер, – сказал Саныч чинно.

Алевтина кивнула. Она сидела возле плиты, читала книгу «Мертвые души». Тоскливейшая вещь – ее в солнечный день читать скучно, а уж в полутемной землянке…

Алевтина улыбалась, наверное, на месте про Ноздрева, ну, как они в шашки играли, мне эти страницы тоже нравятся.

– А мы в гости к вам, – улыбнулся Саныч. – Не выгоните?

– Проходите, раз в гости, – пожала плечами Алевтина. – Садитесь вон…

Стулья кривые и уродливые, их Щурый делал. Гвозди у нас в цене, поэтому стулья вяжут веревками из ивовой коры, Щурый тоже так поступил. Веревки разболтались, стулья стояли вкось-перекось и опасно покачивались.

Мы уселись, причем я придвинул стул к стене для лучшей опоры.

Щурый придвинул стол, Алевтина выставила маленький черный самовар, похожий на сплющенное яйцо, стаканы в таких же черных подстаканниках. Нарезанный серый хлеб в выструганной из капа миске, сахар россыпью, просто так. На самом деле, видимо, именины.

– Угощайтесь, гости дорогие, – объявил Щурый и сам первым уселся за стол и стал быстро есть хлеб.

Алевтина за стол не села, осталась на топчане, а мы с Санычем разместились вокруг самовара. Чай оказался с ромашкой и зверобоем, хлеб просто вкусный, я стал пить и потихоньку отщипывать краешки от ломтя.

Саныч молча разглядывал стакан. Щурый тянул чай, грыз много сахара. Алевтина уже вязала. То ли шарф, то ли носки. Интересно, откуда она шерсть взяла?

Молчали.

Как-то глупо все это было, молчанка: ясно же, что сегодня Алевтина никаких именин справлять не собиралась. А если и собиралась, то нас в гости точно не звала. В печке щелкали дрова, черный самовар сам по себе начинал и прекращал шуметь, все маялись. Щурый выдул три стакана чаю, осоловел, забрался под тулуп и икал оттуда.

– Зима холодной будет, – начал Саныч. – Все приметы. Журавли орали – это раз, лужи еще в августе подмерзали – это два.

– Шурик, дай-ка руку.

Щурый, не показываясь из-под тулупа, протянул Алевтине руку, она надела перчатку вместе со спицами. Рукавицы вяжет.

– Из собачьей шерсти? – со знанием дела спросил Саныч. – То что надо. У меня…

– Из обычной, – поправила Алевтина.

– Жаль. То есть это хорошо очень, сейчас и обычной шерсти не найти. А вы про Геринга знаете? Про лошадь нашу?

Про Геринга знали все, но Саныч кивнул мне, и я сказал:

– Нет, конечно. А что с Герингом?

Аля высморкалась.

– Ну, так я сейчас расскажу. – Саныч отхлебнул сразу полстакана, прокашлялся и продолжил. – Это просто лошадь была, безымянная, где ее Лыков взял – непонятно. А Глебову как раз конь понадобился, его-то коня мы в голодуху сожрали. А этот как раз могучий такой мерин оказался, хоть в упряжь, хоть под седло. Стали его учить, а он тупой, не слушается, ничего не понимает. А потом Ковалец как-то ему «хенде хох» зачем-то сказал, и этот коняга сразу ушами зашевелил. Ну, тогда мы и заподозрили. Конь как конь, не отличишь – уши, хвост, все как полагается, копыта. А тоже фашист – ничего по-русски не понимал, пришлось два месяца переучивать. Сначала хотели Гитлером назвать, но на Гитлера он не отзывался никак, а на Геринга сразу. Может, его и раньше Герингом звали. Вот такие дела. А я тебе не рассказывал разве?

Алевтина пожала плечами. А Щурый пробубнил:

– Ковалец говорит, что конь глухой просто, вот и все дела. Он артиллерийский, а не немецкий, – у него шея натерта по-артиллерийски. А оглох он в бою.

– Во-во, – согласился Саныч. – У нас в школе географичка была, глухая, как этот конь, так она с собой таскала трубу от граммофона, а мы однажды туда мышей насажали…

– Ты хоть иногда можешь не рассказывать эти глупые истории? – спросила Алевтина.

– Они не глупые, они смешные… – негромко возразил Саныч.

– Это тебе кажется, что они смешные. А на самом деле они глупые.

– Да не, все смеются… – уже почти прошептал Саныч.

– Все смеются, чтобы тебя не обидеть. Ты же Герой.

Она почему-то была не в духе, злая немного. Наверное, из-за тесноты – мы пришли, и в землянке сразу стало не повернуться. А может, из-за блокады. Блокадники – они все злые, это понятно. Там почти все поумирали и сейчас умирают. У Алевтины, кажется, мать там.

А про истории она зря, вот если бы Саныч не рассказывал историй, гораздо хуже было бы, я вообще раньше таких людей не встречал, ну, которые умели бы смешно рассказывать.

– А у меня подарок, – робко сказал Саныч.

– О… – Алевтина поглядела в потолок.

Я подумал, что ей, наверное, все-таки меньше семнадцати – в семнадцать люди умнеют и радуются подаркам, особенно сейчас, в такое время.

– Подарок, – повторил Саныч настойчивее. – Я его сам сделал.

Саныч достал из мешка сверток. Он умудрился обернуть гуся коричневой совсем магазинной бумагой, а поверх нее еще шпагатом перевязал. И само собой, шпагат этот затянулся, Саныч засуетился, сломал ноготь, шпагат не поддавался, и Саныч взялся за него зубами.

Алевтина фыркнула.

Зубы, впрочем, тоже не очень помогли – шпагат сел намертво. Тогда Саныч прорвал в бумаге дыру и вытащил гуся через нее.

– Поздравляю.

Саныч протянул подарок Алевтине.

– Спасибо. – Она взяла птицу.

– Это птица счастья, – пояснил Саныч. – Ее надо к потолку подвешивать, она удачу приносит.

– Удачи нам не хватает, – заметила Алевтина. – Правда, спасибо.

Не знаю, может, мне показалось, что подарок ей понравился. Вообще редко когда подарок не нравится, это надо совсем быть придурком.

– Дай мне! – Щурый отобрал у Алевтины гуся.

Он придирчиво оглядел подарок со всех сторон, попробовал ногтем краску и лак, постучал птицу по голове.

– На «юнкерса» похож, – сказал Щурый. – Только без хвоста.

Щурый тут же изобразил гусем «юнкерса», завизжал пронзительно и стал пикировать на самовар, покачивая крыльями.

– Ну, хватит! – прикрикнула Алевтина. – Развылся!

Правильно, слишком уж похоже у Щурого получалось, на самом деле «юнкерс», аж мурашки по спине.

– Да я просто… – Щурый сел на топчан с подарком. – Просто ведь. Спасибо, Саныч.

В дверь постучали. Щека у Саныча нервно дернулась.

– Входите. – Алевтина не оторвалась от вязанья.

Показался Ковалец. Улыбчатый, собранный, уверенный, какой-то даже сияющий.

– О, какая теплая компания! – Ковалец прихлопнул в ладоши. – Кого я вижу просто так! Фанера и его подмикитчик!

Это я то есть подмикитчик.

– А мы тебя ждали, – тут же ответил Саныч. – Рассказывали, как ты с лошадями знакомился. Все смеялись. Ха-ха-ха!

Саныч ткнул меня в бок.

– Ха-ха-ха, – сказал я.

Алевтина стала вязать быстрее, спицы позвякивали и пускали от самовара черных зайчиков. Я устроился поудобнее на нестойкой мебели. Кажется, будет нескучно.

Ковалец уместился напротив Саныча, вытянул ноги, сапоги у него тоже блестели, я оказался между блестящих сапог и загадал желание.

– Погода-то какая, а? – бодро сказал Ковалец. – Снежище валит. Зима-то холодная идет.

– Ты думаешь? – спросила Алевтина.

– Конечно. По всем приметам.

– Плохо… – вздохнула Алевтина.

– Не переживай, – сказал Ковалец. – Там сейчас гораздо лучше. Кольцо так и не замкнули, Дорога жизни действует, воздушный мост организован. Эта зима самая легкая. И вообще, к весне блокаду снимут – это точно.

– Да?

– Наверняка. И людей оттуда каждый день вывозят. И через Ладогу, и самолетами. Не переживай.

Алевтина потерла лоб.

– Я тоже про это слышал, – сказал Саныч. – К весне блокаду точно разорвут. И продовольствие там есть. Помнишь, Леха, обоз проводили?

Ковалец зевнул.

– А это что за народное зодчество? – он кивнул на подарок Саныча. – Дай-ка сюда эти гуси-лебеди.

Ковалец выхватил у Щурого птицу, стал разглядывать. Я отчетливо услышал, как заскрипели у Саныча сапоги. Руки лежали на столе, сапоги скрипели от ярости. Ковалец это тоже, конечно, услышал.

– Наверное, Фанера сделал. – Он пренебрежительно посадил птицу на край стола. – Ничего воробей, нормально. Ты правильно это, Фанера, придумал, холода приближаются, снег валит – с дровами могут быть перебои.

Саныч промолчал.

– А мне понравилось, – сказал Щурый. – Хороший гусь, я его к потолку подвешу.

– Ну-ну, – Ковалец хлопнул себя по коленям и тоже скрипнул сапогами.

Им бы дуэт устроить, «Скрипучие подметки», и выступать по бригадам – скрипеть и сатирические куплеты петь.

– А я тоже с небольшим подарком, – Ковалец торжественно поднялся со скамейки.

Я давно уже заметил – есть люди торжественные, а есть так, не очень. Вот Ковалец торжественный. Плечами поведет – и как на трибуне развернется, Саныч вот так не умеет. Хотя, может быть, это только пока, научится со временем.

Ковалец достал из-за пазухи платок – большой, черный, в красно-зелено-желтых цветах, – встряхнул, протянул его Алевтине.

– Ого! – только и выговорила она.

Отложила свое вязанье, встала, засмущалась немного.

– Ты где добыл такое чудо?!

– Да так, вот нашел… Нравится?

– Конечно.

Пора уходить. Было ясно, что пора уходить – один такой платок перевесит сорок птиц, пусть и в закат улетающих.

Алевтина взяла платок, приложила его зачем-то к лицу, накинула на плечи.

– Нормально, – оценил Щурый.

– Павловский, настоящий, – с гордостью сказал Ковалец.

– Спасибо. – Алевтина пыталась увидеть свое отражение в полированном боку самовара.

– Красивый платок, – сказал с почтением Щурый. – Дорогой…

Ковалец снова вытянул ноги и как-то незаметно занял бόльшую часть землянки. Я почувствовал себя лишним гораздо острее.

– А ты что такой довольный? – Саныч повернулся к Ковальцу. – Паровоз подорвал?

– Два, – улыбнулся в ответ Ковалец. – А ты что такой злой? Буратина не получается?

Ковалец кивнул на деревянную птицу.

Алевтина продолжала разглядывать платок. Примеряла, накидывала на плечи и на голову, посматривала в самовар. Хороший платок, дорогой. Такой платок в обычное время трудно найти, а уж сейчас…

– Я…

– Тихо, – перебил Ковалец. – Не надо лишних слов, Фанера. Лучше иди полено какое-нибудь постругай.

Саныч встал.

– Так хорошо сидели, пока дурак не заявился, – сказал я.

Мне было страшно. Я никогда не связывался с Ковальцом. Я вообще ни разу не дрался, как это ни странно. А тем более со старшими.

– А, ты, значит, говорить научился? – поглядел на меня Ковалец. – Как тебя зовут, я забыл? Заусенец? Мозоль? Промокашка?

– Я…

– Ты Заусенец, – сказал Ковалец. – Так вот, Заусенец, послушай меня…

– Его зовут Дмитрий, – отчетливо сказал Саныч. – Ты, наверное, забыл.

– Дмитрий? – удивился Ковалец. – Не ожидал, не ожидал… Значит, Дмитрий Заусенец, говоришь? Здравствуй.

Ковалец протянул мне руку, и я зачем-то ее пожал и тут же начал себя за это ненавидеть: он мне в рожу плюет, а я ему еще руку пожимаю!

– У нас едва пятьдесят человек в отряде наберется, а ты только командиров по именам знаешь, – произнес Саныч с мягкой укоризной. – А вот Суворов всех своих солдат знал в лицо, между прочим.

– Так ты у нас Суворов, значит, – с уважением сказал Ковалец. – А я не знал, извини, Суворов… Только маленький, да?

– А тебе что, Суворов не нравится? – мрачно спросил Саныч. – Может, тебе другие полководцы нравятся? Гудериан, например?

Щурый закашлялся под полушубком, достал пистолетный патрон и стал перекатывать между пальцами. Это Саныч его научил – сказал, что развивает цепкость, а без цепкости на войне никак. Патрон бегал вокруг синей ладони, Щурый ловко перекидывал его в другую руку и обратно и снова пускал в пляс, иногда умудряясь для звука прищелкивать ногтем по пуле.

– Ты на что намекаешь?! – Ковалец попытался гневно подтянуть ноги, но построенная Щурым мебель предательски зашаталась, и Ковалец вынужден был снова выпрямить ноги. – Ты болтовню свою придерживай, а то можно серьезно жевалок недосчитаться…

– Это ты у нас любишь попридержать, – ответил Саныч. – Особенно в атаке. Подождешь, пока остальные побегут, а потом сам уже торопишься. Знаешь, Алевтина, у нас в отряде даже поговорка есть – поспешай, как Ковалец…

Этого Ковалец перенести уже не мог, он совершил неосторожное резкое движение, и стул подвел уже окончательно, разъехался в разные стороны, Ковалец оказался на полу и как-то неудачно завалился на бок – из карманов просыпались два пузырька с духами и что-то очень похожее на баночку с пудрой.

– Какие тут у нас галантереи-то… – протянул Саныч. – На целую дивизию! Какой уж тут Суворов…

– Ну, все, сволочь! – Ковалец быстро собрал свои принадлежности. – Все, скотина…

– Только не плачь, – попросил Саныч. – Я что-то с собой платков батистовых сегодня совсем не прихватил…

Ковалец вскочил на ноги. Щурый ойкнул, уронил патрон. Я пододвинулся ближе к выходу.

– Вон, – негромко сказала Алевтина.

– Это он первый начал, – вдруг совсем по-детски сказал Саныч. – Он всех задирает всегда.

– Вон, – повторила Алевтина.

– Вон-вон, – добавил Щурый.

Саныч поглядел на Ковальца. Тот уходить не собирался, даже напротив, ослабил от жары ворот гимнастерки и досталтаки платок, большой, клетчатый, но выступивший на лбу пот не вытирал, мял платок пальцами, на нас не смотрел.

– Ладно, Дим, пойдем, – сказал Саныч. – Что-то здесь жарко совсем, голова болит.

Удерживать нас не стали.

Мы вывалились на воздух, Саныч сгреб снег с крыши землянки, стал есть.

– Давай его дождемся, – предложил я. – Отлупим его хорошенько, пусть знает.

Саныч помотал головой.

– Отлупим, – повторил я. – Завтра с топчана не поднимется!

– Ты пока иди, – сказал Саныч. – Домой. Я тут подышу.

– Так, может…

– Подышу немного. А ты иди. Иди.

Я не стал спорить.

Землянку выстудило, я долго разжигал печку и кипятил чайник, Саныч все не возвращался, и мне в голову стали приходить разные мысли. Ну, вот он сейчас дождется Ковальца, поговорит с ним, а потом раз – и ножиком по горлу. Или ТТ выхватит и две пули ему в башку. Прибьет, одним словом. А потом трибунал…

Думал-думал, испугался и полез наружу разнимать.

Саныч сидел в снегу, под деревом. Без шапки. Я хотел ему сказать, что Ковалец – полный гад и ради него не стоит жизнь себе калечить, но Саныч только рукой махнул и головой покачал.

Не собирается он его убивать, вот что я понял. И вернулся к себе.

Дура эта Алевтина, определенно дура. И Саныч дурак, полез с этим гусем. Знал же, что Ковалец придет и с дорогим наверняка подарком, зачем тут гусь этот…

Чайник закипел.

Я достал банку с травяной смесью, заварил. Летом запахло. Какой-то нескладный день, хорошо, что заканчивается. Правильно сказал Саныч, ничего хорошего в первом снеге, с ума тут посходим.

Глава 5

Пацан шел по полю. С тычком и корзиной. Подснежники собирает. Картошку. Первый снег сошел, оттепель, невыбранная картошка повылазила.

– У него спросим? – я кивнул на пацана.

– Не, не спросим. А вдруг он старосты внук? По-другому. Оружие убрать надо.

– Так и так безо всего идем…

– А «вальтер»?

И как он заметил? Уж и спрятал-то совсем вглубь ватника, в подмышку левую, даже на ощупь не проймешь, но Саныч, конечно, увидел. Или просто знал.

– Оружие долой, – сказал он. – Найдут – сразу шлепнут, разговаривать не станут.

Я вытащил пистолет. Саныч достал свои два, патроны, гранату. Все погрузил в брезентовый мешок, затянул сверху, сунул в снег под двурогую березу.

– Нам еще три дня шлепать, пока к аэродрому подберемся, – сказал он. – Может, даже четыре – по такой-то погоде. Лучше нормально переночевать, кости еще сто раз успеем отморозить. Ладно, как всегда работаем – под беспризорных.

Я сунулся было на картофельник, Саныч остановил.

– Пусть сам подойдет, а то испугается, драпанет, своих поднимет. Ждем.

Стали ждать.

Парень приближался медленно, шагал, как сапер по минному полю, действовал тычком, вглядывался в землю. То и дело останавливался, опускал корзину на землю, подпоясывался длинной веревкой, перетягивал крест-накрест пузо. Иногда подбирал картофелины, редко, правда. Но подбирал. Наверное, уже разу по третьему прочесывает, все почти выклевал. Хотя еще по весне можно проверить. Правда, весной картошка мороженая, надо быстро жарить, пока не расползлась.

Саныч нюхал воздух. Ветер был со стороны деревни и, как и полагается, пах дымом, совершенно обычным, деревенским. Но Саныч чувствовал дым по-другому.

– Хлеб пекут, – сказал он минут через пять. – Хорошо живут…

Это его, конечно, настораживало. Хорошо жить во время войны могут совсем немногие, и как правило, это далеко не лучшие люди. А уж хлеб… Откуда у них мука? Да еще по весне? Немцы должны были все повывезти, и сами жители подъели наверняка. У нас последний хлеб был в сентябре, да и то овсяный, а дальше как кому повезет.

– Выходим, – шепнул Саныч.

Парень приблизился метров на пятьдесят. Тянуть нечего: вывалились из кустов, стараясь выглядеть не очень страшно. Картошечник не испугался и не побежал, остановился, стал нас разглядывать. С подозрением, конечно же.

– Привет, братишка! – Саныч улыбнулся.

Если честно, на беспризорника он не очень походил – рожа слишком круглая, а глаза слишком… Другие глаза у беспризорников, я видел. Хотя кто сейчас разбираться станет. Дурак не догадается, а если не дурак, так и сам все поймет.

– Ты здешний? – Саныч кивнул на деревню.

– Ага. А вы откуда? Из Новгорода?

Спросил парень совершенно равнодушно.

– Из Руссы, – ответил Саныч. – В Псков топаем, к тетке.

– А, понятно. В Псков – туда.

Парень указал грязным пальцем.

– Да мы знаем. Только это… – Саныч поглядел в небо. – Вечеряет уже, нам бы остановиться.

Парень скривился.

– У нас никто не пустит, – помотал он головой.

– А чего так? – Саныч подмигнул.

– Так война. Ты пустишь, а они скажут, что укрываешь.

– Кто скажет-то?

– Кто-кто, понятно кто, сами, что ли, не знаете? Всех молодых ведь угнали…

Парень кивнул на деревню.

– А тебя чего не угнали? – спросил я.

Парень выставил из фуфайки руку. Она была сухая и дряблая: кость, кожа, мяса мало. Калека. Как Щурый, только хуже – уже не поправится.

– Мне локоть телегой переехало, – объяснил парень.

– А к тебе самому нельзя? – спросил Саныч.

– Мамка не разрешит.

– А пустые избы есть? – продолжал приставать Саныч.

Сухорукий промолчал.

Пустая изба – не лучший выбор: печку затопишь – и все узнают, что чужаки заявились. А без печки ночевать тяжко. Поэтому лучше всего бродяжками прикидываться, сейчас бродяжек полно шляется, деваться некуда, многие пускают.

– А до другой деревни далеко?

– Часа четыре, – сухорукий указал пальцем. – Туда. Стариково.

– Ну ладно, пойдем в Стариково. К ночи доковыляем, наверное.

Саныч плюнул, пнул смерзшийся ком земли, побрел через поле. Я тоже плюнул, землю пинать не стал, поберег ботинки.

– К художнику можно вообще-то, – сказал вдогонку сухорукий.

Саныч остановился.

– Да, к художнику, – повторил сухорукий.

Саныч обернулся.

– Он один живет, сестра умерла в прошлую зиму. Раньше он всех пускал.

– Проводишь?

Сухорукий помотал головой.

– Не. Мне картошку надо собирать. У него изба на отшибе, сразу увидите. Только стучите дольше. Стучите и стучите.

– Почему?

– Так он это… – Парнишка поморщился. – Полубелый.

– Как это? – поинтересовался Саныч.

Собиратель картошки снял шапку, постучал по голове кулаком, вытянув при этом губы в трубу, произвел звонкий пустой звук, как из высохшей колоды.

– Картины рисует… Смешные. Художник ведь.

– Художник? – Саныч поглядел на меня.

– Ага. Он и до войны таким был, художником. И представлял еще. У него ящик такой зеленый, с фигурами, куклы вроде как. Так он по всей округе с ними ходил, разные концерты показывал. Тоже смешные… Клуб в Сусалино разрисовывал еще. У вас еда какая осталась?

Еда у нас оставалась. Тоже картошка вареная и лук. Но Саныч пожал плечами.

– Ладно уж. – Сукорукий достал из корзины пяток клубней, протянул Санычу. – Он и так пустит, но все равно, лучше отнесите ему.

– Спасибо, – сказал я.

– А… – Сухорукий отмахнулся.

Он вздохнул и побрел к дальнему концу поля, то и дело тыча в землю палкой.

Мы направились в сторону деревни. Я подобрал на поле несколько камней, сунул в карманы.

– Вряд ли собаки остались, – усмехнулся Саныч. – Можешь не бояться. Всех давно уже сожрали. Немцы знаешь как собак любят? О, у них собака – главное животное. А еще свинья. В понедельник они свинью жарят, во вторник Каштанку салом шпигуют.

– Врешь ведь. – Я подобрал чистый белый камень. – Врешь…

– Точно. К нам когда немцы пришли, сразу всех собак перебили, первым делом. А потом жарили у реки, на всю округу вонь стояла. Они все собак не любят. То есть любят, но в печеном виде.

Вообще, Саныч, конечно, прав. Восемь деревень прошли, собаки только в двух. Да и то издалека брехали, не подступали. Только сделаю вид, что камень подбираю, как они сразу растворялись. Но все равно я собак не очень. Хотя без собак волков развелось – за нами в сумерках два раза кто-то тащился. Не слышно и, уж конечно, не видно, но я, например, явственно чувствовал – следят. И Саныч чувствовал: ни с того ни с сего вдруг срубал ветку с ели, поджигал и начинал размахивать над головой. Или задирал бересту, насаживал на палку, набивал под нее прелые листья, и получался факел, горевший долго и вонюче.

Пересекли поле и выбрались на дорогу, ведущую к деревне. И здесь уже я услышал хлеб. Внутри сразу заболело, кишки словно на палку стали наворачиваться. Саныч тоже поморщился, остановился и долго вглядывался в крыши.

– Не боятся, а? – сказал он.

Не боятся.

– Ладно. Если что… Посмотрим.

Медленно шагали по разбитым колеям. Саныч вглядывался в дорогу, но тут все понятно – следы. Немцы пешком не ходят почти – или на труповозе, или на мотиках. Ну, на телеге иногда. Но здесь и телеги давно не проезжали. Да и ногами редко. Деревня. Название спросить забыли, я попробовал угадать. Овражье какое-нибудь, овраг недалеко ведь. Петрищево – жил тут какой-то Петр Бодайугол. Или Синюхаевка – просто так, Синюхаевка.

– Свинки, – сказал Саныч. – Или Спинки. Ты в художниках разбираешься?

– Так, немного. У нас, в Доме пионеров, художник был, конечно. И кружок у него свой имелся, они все на реку ходили, церкви рисовали… Но мы с ними не общались совсем, у нас по-своему все.

– Художники – это да… Я тоже не очень, если честно. А собак не слышно.

Дорога стала хуже, размякла, точно деревня держала вокруг себя тепло. В колеях стояла прозрачная вода, по краям поблескивал лед. Вообще, зима не очень удобное время – следы видно; зимой лучше без надобности не казаться, ну, или под снегопад подгадывать.

– Паршивая деревня. – Саныч морщился. – Избы какие-то кривые, в овраг ползут, как клопы… Колхоза, наверное, нету.

Дома на самом деле походили на насекомых, на горбатых букашек, ну да, на клопов – дранка на крышах выпрела чуть красноватым, буро-малиновым. Клопово – вот как она называется, точно, Клопово.

– У нас в Лукино дом так дом, – рассказывал Саныч. – Настоящий, двухэтажный. Комнаты не с перегородками, а со стенами. У меня своя комната была, с окном. И Ловать видно, воздух всегда водяной, свежий, не то что тут. И плоты ползут, медленно так, задумчиво. А тут овраг. Человек должен на просторе жить, – рассуждал Саныч. – На ветру, на солнце, а не в овраге каком-то. В овраге одни овражники вырастают. Такие…

Саныч скорчил препоганую рожу, неузнаваемую почти.

– А потом эти овражники в полицаи записываются. Вот из нашей деревни никто в полицаи не пошел, а тут небось половина. Оврагом дышат, что с них взять. Фашисты, кстати, это знают, они всегда первым делом в такие места едут за предателями. Я бы сжег все это…

– А городские как? – спросил я.

– Тут все по-разному. В городе всего понамешано, не поймешь его. Может, кто-то и пошел в фашисты, мало ли. Я вот, если честно, не очень понимаю, откуда у нас их так много, а? В каждой деревне пара штук да найдется…

Я тоже про это думал, про предателей. Лично я вот ни одного не знал, ну, то есть ни один мой знакомый в предатели не записался. Хотя с другой стороны, я полтора года уже никого не видел, или больше. Человека ведь никак не поймешь. Вон тот, Паша, мы с ним могли вместе на «Чапаева» ходить или на пароходе кататься весной, или на демонстрации с портретом рядом шагали, а теперь он в фашистах.

– А ты как жил в своем городе?

– Ничего. У нас дом рядом с площадью, на втором этаже.

– С балконом?

– Ага.

– Ясно, – кивнул Саныч. – Папка тоже балкон хотел пристроить, бревен насушил, да война началась, не до балконов стало. А ты кем думал потом стать? Фотографом?

– Не знаю, – ответил я. – Не думал вообще…

– А я плотовщиком хотел. Плотогоном то есть. Я уже четыре раза ходил, в пятый собирался… Потом на сплав поступлю. Там здорово. Построишь шалаш, фонарь выставишь и плывешь, уху варишь…

Саныч стал смотреть вправо, в лес. И я тоже посмотрел. Изгородь. Вдоль дороги метрах в двадцати тянулась изгородь. Колья, жерди, все как полагается.

– Зачем изгородь в лесу? – не понял я.

– Коров пасли, – ответил Саныч. – Может, и пасут. А изгородь для того, чтобы в овраг не попáдали.

– А почему не на лугу пасут?

Коров в лесу пасут, дома, как жучки, хлебом пахнет… Я никак не мог понять эту свою жизнь, бросил пытаться. А первое время все старался. Вот ты живешь в городе, на втором этаже с балконом, ходишь в фотокружок, а вечером подтягиваешься на косяке, уже семь раз, почти ГТО; и отец уезжает каждое утро на свой завод, а мать печет голландские пирожки на один укус, и сестра… а потом раз – мельтешенье какое-то, грохот, сирены, огонь, и я уже иду через лес и прячусь в канаве, в руке нож, и никакого промежутка, все другое. А я уже и не помню, с чем эти пирожки, почему-то представлялось, что с горохом, хотя кто будет с горохом печь?

– Я с Ковальцом работал, между прочим, тот у сплавмастера помощником был: сапоги штопал, за папиросами бегал. А сейчас ходит с важной мордой. А сам всего трех немцев завалил, да и то гранатой – любой дурак так завалит. А вот пусть он из «тэтэхи» попробует, тогда посмотрим. Зато командовать любит, командир… Не, не пойду в плотогоны. Там теперь Ковалец будет руководить, мне с ним не ужиться. Поеду в Новгород, устроюсь куда-нибудь. А потом в Ленинград может, его после блокады надо восстанавливать, люди нужны… Не, ты посмотри!

Саныч указал палкой.

Виселица. Точно. Прямо у въезда построили.

Саныч успокоил:

– Не дергайся, тут еще никого не вешали.

– А ты почем знаешь?

– Да видно же.

Я всмотрелся повнимательнее. Виселица как виселица, как тут поймешь…

– Да не останавливайся ты! – Саныч взял меня за рукав, потащил дальше. – Чего, виселиц не видел? Не привлекай внимания, топай.

Видел. А все равно не могу до конца привыкнуть. Вот каких-то два года назад кто мог представить, что в наших городах будут стоять виселицы? Ага, вот и я не мог. Мне и само слово не нравилось, гадкое, похожее на сгнившую, скользкую, но почему-то еще живую змею. И когда первый раз увидел, чуть в обморок не свалился. Да и сейчас тошнить начинает. Виселица… Как будто в книжке про Жанну д’Арк, про Темные века, про чуму. Виселица должна быть старой и гнилой, покосившейся, с обязательным вороном на перекладине. А эта свеженькая – дерево потемнеть не успело, бодрая какая-то. И веревка тоже новая, а в петле для чего-то коряга.

– Не вешали тут, – повторил Саныч, когда мы проходили мимо. – Это они для устрашения поставили. Для напоминания, кто тут хозяин.

Хотелось верить. Скорее всего, так оно и было, Саныч никогда не ошибался. Почти никогда.

Ветер дунул, коряга гулко ударила по столбу.

– Может, сломаем как? – глупо предложил я. – Смотреть погано…

– Зачем? – возразил Саныч. – Полезная вещь. Не надо будет заново строить.

Саныч ухмыльнулся.

Вошли в деревню. Никого. Нет, люди есть, чуется, но прячутся. Мужиков не осталось вовсе, молодняка тоже, бабы, дети да старухи, как везде. Шторы задернуты, цветов на подоконниках вообще никаких, и не выглядывает никто, неинтересно им уже выглядывать, страшно.

Мужиков нет – дома перекосившиеся, наличники поползли, крыши промялись от снега – чинить некому, заборы кое-где вообще сломаны и в снег втоптаны – нет порядка. Тополей много. Высокие понавырастали. Наверное, летом все пухом засыпает по колено. Гнезд на них много, висят черными комьями. Поганая деревенька, навстречу никого так и не встретилось. И тишина неприятная, в рукава вместе со стужей вползает. А под ногами каша: никого нет, а дорога расхожена, это они от нас, что ли, попрятались?

– Ты в школу ходить любил? – спросил вдруг Саныч.

– Нет.

– А я любил. В школе хорошо было. Уроки легкие всегда, учиться просто. В начале урока я всегда руку тянул: быстренько ответишь, а потом спать уже можно. Глаза в книжку опустишь – и спишь себе, никто тебя не трогает. Я бы и до седьмого класса учился, но папка заболел, пришлось на фанерку идти. А там с утра до вечера вкалывай, и не деться никуда… У тебя по русскому что было?

– А… Не помню что-то.

Действительно не помнил, пять, наверное.

– У меня четыре. А остальные все пятерки… Слушай, интересно, а вот нам в армии служить надо будет, а? Мы ведь сейчас вроде как в армии, но только в партизанах, это как, засчитывается?

– Не знаю. Я так далеко не думаю.

– Зря. Надо сейчас думать. Я спрошу у Глебова. Я бы еще послужил. В армии хорошо: кормят, и вообще… Кажется, пришли.

На отшибе, чуть в низине, стоял дом художника.

– Наверное, он, – сказал Саныч. – Ничего домишко, богатый…

Дом у художника на самом деле хороший. Высокий, северный, из толстых бревен, крыша широкая, в таком, пожалуй, могли сразу три семьи ужиться. Две трубы, что совсем редко встретишь, и сзади дома еще прицепом отдельный сруб, или сеновал, или как оно там называется. Большое все, не дом: а настоящий корабль, занесло его сюда сто лет назад апрельским разливом, он и застрял. Забора тоже нет. Если в деревне заборы попросту поломаны, то тут, похоже, и не стояло его никогда, зачем забор кораблю?

– Ничего избушка, – сказал Саныч. – Башни не хватает. Я однажды четырехэтажный деревянный дом видел, потом он сгорел, правда. Места полно, должен пустить, пойдем, постучимся. Ты молчи, я сам все, что надо, скажу.

Сошли с улицы и сразу провалились в снег, очень неудачно, в канаву, почти по пояс, выбирались долго. Саныч матерился, а потом сказал, что так даже и лучше – жальчей выглядеть стали, а советский художник должен жалеть советского ребенка, несмотря на то, что у нас тут вокруг одни фашисты.

– Странно… – Метров за двадцать Саныч остановился. – Ты видишь?

– Вижу. Следов нет?

– Нет. Дом есть, а следов нет. Хотя он может долго не выходить… Или умер уже…

Саныч стал вглядываться в снег.

– Нет, не умер. Печку иногда топит.

Я тоже присмотрелся к снегу, увидел небольшие черные точки сажи. Печь на самом деле топили.

– Дома художник, – сказал Саныч. – Жаль, что нужник с другой стороны, в него-то он тропинку протоптал. А, какая разница…

Саныч прохрумкал до дома, стал стучать в косяк. Терпеливо: тук-тук, тук-тук.

Не открывали долго, как и обещал сухорукий. Дверь отворилась неожиданно, ни шагов, ни пыхтенья с той стороны. Видимо, хозяин стоял и слушал, что мы скажем про него. Или опасался – кто сейчас просто так чужим откроет? Да еще на оккупированной территории.

Но открыл.

Старик совсем. Тощий. Усы когда-то давно были с завитушками, сейчас неухоженно обвисли. В обычной телогрейке, в валенках, что он художник, никак не понятно. От художников всегда краской пахнет, и руки всегда перемазаны. А у этого руки в угле. И варежки смешные – обрезаны наполовину, и пальцы наружу торчат.

– Здравствуйте, – сказал Саныч. – Мы не на ту дорогу свернули, заблудились уже, а поздно, нам сказали, что у вас тут можно переночевать?

Художник прищурился. На меня он почему-то не смотрел, на Саныча пялился – сразу определил, кто здесь главный. Кто опаснее. У всех этих художников чутье: вот наш, из Дома пионеров, всех в шахматы обыгрывал, потому что угадывал, куда следующий ход сделают.

– Холодно очень, – поежился Саныч.

Художник смотрел и смотрел, затем протянул руку, мне показалось, что он хотел потрогать Саныча. Саныч не отшатнулся, но художник почему-то его не коснулся, отдернул пальцы, как от раскаленного.

– Входите, – сказал он. – Здесь темно с непривычки.

Он исчез в низкой двери, мы вошли следом.

В сенях не пахло. Обычно в деревенских домах пахнет разным: шерстью, солеными грибами, корзинами, и мышами, и ржавыми железками, подвешенными под потолком, луком – а тут ничем не пахло. Холодом и мхом, веники еще висели. Странно, бани я не заметил, может, художник в печи мылся.

Скрипнули петли, и половицы под нашими ногами пропели по-летнему беззаботно, я задел ухом за холодный колокольчик, и звякнуло.

– Осторожно, – сказал Саныч. – Тут самовары.

Действительно, самовары: я вытянул вперед руки и обнял гладкий выпуклый живот. Странно, что еще не разворовали. Самовар – богатая вещь, со всех сторон ценная, а тут… Я четыре штуки нашел, стояли на полке, как гусары в пузатых кирасах. И утюги – рука продвинулась дальше по полке и нащупала холодные острые морды, их тоже было много, я насчитал шесть штук. Чугуны, деревянные колеса, кажется, прялки, сундуки у стены, несколько штук, очень старых на ощупь.

– Теперь наверх, лестница, ступени крутые, – предупредил Саныч. – Шею своротишь… Из таких бревен надо крепости строить. Где тут дверь-то?

– Здесь, – ответил художник.

Дверь, ведущая из сеней в дом, не скрипела; в окружающей нас темноте прорезалась щель, сквозь которую выставилась рука со свечой.

– Заходите, – сказал художник. – Пожалуйста.

Рука исчезла, дверь открылась шире, из дома пролились тепло и запах подсолнечного масла.

В доме оказалось просторно, места много, никаких перегородок, только воздух, дрожащий в свете лучин. Свеча была одна, художник поставил ее в центр стола, не потушил; лучины же торчали из стен на разной высоте, отчего свет получался колышущийся и живой. Стулья старомодные, с долгими спинками. Больше, вроде, никакой мебели, ни коек, ни полатей, только печь выступает русская.

На стенах картины. Темные и непонятные. То ли люди, то ли животные, вроде как медведи, но в лаптях и рубашках, сказочные звери. Еще портретов много, и все детские в основном. Свадьбы еще нарисованы: сидят молодые, жених и невеста, нарядные, смотрят перед собой, смущаются. Я подумал, что он вместо фотографа тут – все здешние к нему приходили, а он рисовал, а потом ему жаль было картины отдавать, они ему самому начинали нравиться. Тогда он рисовал запасные или вообще прятал, поэтому его здесь не очень любили. Не понимали, художник в деревне – это лодырь, работать не хочет, а пожрать горазд.

Мы помыли руки в старинном дребезжащем умывальнике и устроились за столом. Художник принес чугунок с кашей, разложил по мискам. Я сразу опознал по запаху – перловая. Целый горшок каши, еще теплой, из печи.

– Угощайтесь. – Художник пододвинул нам миски. – Суточная.

Наложил щедро, с горкой, мы стали есть расписными деревянными ложками – на каждой по жар-птице, и это оказалась, конечно, самая вкусная каша в мире, наверное, на самом деле суточная. Ее варили три часа, потом еще двадцать томили в горшке, задвинув поглубже в печь.

Миски непростые, кажется, самодельные. Точно – самодельные. Потому что не круглые. У меня треугольная, у Саныча вообще неправильной формы. Сначала я думал, что из таких мисок есть неудобно, но все оказалось совсем наоборот: никогда такой удобной посуды не видел – каша скапливалась где нужно и очень ловко зачерпывалась ложкой. И кружки тоже, между прочим, с затеями. Глиняные, украшенные завитушками, цветочками и звездочками. А вместо ручек змеи горынычи, кикиморы разные. В эти кружки художник налил чай. То есть не чай, а взвар – густой сладкий напиток, чем-то похожий на кисель, он очень хорошо подходил к каше.

Художник молчал. Смотрел на нас. А мы жевали. Так продолжалось долго. Становилось все темнее, лучины гасли, и темнота надвигалась странно, из углов. И вместе с ней из углов выступали неровные тени. Я еще раньше заметил – вдоль стен стояли чудные предметы, похожие на большие коряги; я думал, дрова, но сумрак придал им неожиданный объем… Или мое воображение, или то и другое вместе, но я видел совсем уже не коряги. Звери – нелепые, пугающие, непонятные, – они смотрели на меня глубокими мудрыми глазами, жалели. И мне их тоже было жаль, и спать еще очень хотелось.

После еды всегда хочется спать, особенно после каши. Мы стали зевать, и художник велел нам забираться на печь. Там лежали старые, вытертые до плешей полушубки, они мне показались лучшей периной. Уснул мгновенно и тут же мучительно проснулся, хотел разбудить Саныча, но его рядом не оказалось, только скомканные овчины.

Осторожно открыл глаза. Художник и Саныч сидели за столом друг против друга. Между ними стояли небольшие фигурки, вроде как шахматы, только с руками. С балки свисала лампада на медной цепочке, горела еле-еле, вращалась вокруг себя, покачивалась, запуская по стенам ленивые хороводы. Неплохо живет художник, маслом освещается. Хотя, может, запас заранее, еще до войны, афишу какую-нибудь нарисовал, а ему маслом заплатили. Или для гостей бутылку держит, мы ведь вроде как гости.

Почему-то работало радио, так мне почудилось со сна, но потом я вспомнил, что радио здесь совсем не может работать – столбы-то в виселицы переделали. К тому же радио не просто рассказывало, но еще и отвечало, тогда я догадался, что это они разговаривают, Саныч с художником. Сумрак менял голоса, добавлял глубины, покоя, в голоса вплетался сверчок, проснувшийся вместе со мной.

– А как же предатели? Почему они получаются? Ну, с героями все ясно, а предатели?

– Тут тоже все понятно. К сожалению, предатели были и всегда будут, тут уж ничего не поделаешь.

– А почему так много?

– Да нет, не много, – ответил художник. – Примерно каждый двенадцатый, это давно подсчитано.

– Каждый двенадцатый… Это много. Если в отряде шестьдесят человек, допустим, то получается, что в нем обязательно должно быть пять предателей?

– Примерно так.

– А без предателей никак?

– Никак, – сказал художник с сожалением. – Если есть герои, то всегда найдутся и предатели – таков закон.

– Неправильно, – возразил Саныч. – У нас в отряде нет предателей.

Чего это он откровенничает, интересно? Про предателей, про отряд. Он вот прямо так постороннему человеку признаётся, что состоит в партизанском отряде. Первый раз за ним такое наблюдаю.

– И что, так всегда было и так всегда будет? – спросил Саныч. – Ну, я про предателей?

– Нет, конечно, – явно улыбнулся художник. – Когда-нибудь они переведутся, я в этом уверен.

– Скоро?

– Мне кажется, что да. Лет через…

– Десять, – нетерпеливо закончил Саныч.

Художник промолчал.

– Десять лет – это долго, – возразил Саныч. – Мне кажется, раньше. Как война закончится, так и предатели все повыведутся. Кого шлепнут, кто сам задавится, не знаю уж, как там с ними разберутся, но не станет их, это точно.

Художник молчал.

А я согласен с Санычем – после войны предателей станет гораздо меньше. Может, и вовсе не останется, война тут нам в помощь – все, кто хотел предать, все это сделали, проявили себя. Так что после победы станет очень почище, вражины поменьше. Героев, конечно, тоже убавится, герои в любой войне самые первые гибнут… Надо спросить, как с этим быть? Как жить без героев-то? Художник, наверное, знает.

– А вон та картина, – Саныч кивнул головой, на стене изогнулись тени. – Она… Это кто?

Художник ответил, но совсем уже неслышно, так что даже Саныч переспросил:

– Какой-какой полк? Много, конечно, народу, но не полк совсем, рота, наверное… Рубашки смешные…

Художник повторил. Опять тихо, я уловил только окончание фразы:

– …стерегут, это ведь бесспорно. Все, павшие в боях… Да и не в боях, все честные и добрые люди, они представляют как бы…

Саныч недоверчиво засопел.

– А как они там живут? – спросил он с усмешкой. – Почему сквозь тучи не проваливаются?

Художник тоже хихикнул, задорно так, по-мальчишечьи; я подумал, что с возрастом я ошибся: он совсем не такой старый, как мне показалось сначала. Просто о жизнь поизмочалился, усы опали, поистрепался.

– Тучи гораздо тверже, чем нам представляется… А живут они очень хорошо…

Он опять перешел на неразборчивый шепот, стал говорить слишком быстро, что-то про большую беду. Когда придет большая беда, поднимутся павшие за други своя…

– А сейчас разве не большая беда? – перебил Саныч. – Больше уже не бывает, по-моему, почти до Москвы добрались.

Художник ответил, я расслышал только «грядет» и «заря», да и то не наверняка.

– Вы что, в это верите? – усмехнулся Саныч. Его я слышал лучше, наверное, из-за того, что к голосу привык уже. – Это же… суеверия.

Опять зазвучал художник: его голос крался вдоль стен, шептал из-за печки и с потолка, усыплял, я начал соскальзывать обратно в дрему, старался уловить хоть что-то.

Кажется, художник рассказывал про свет.

И показывал тоже.

Он что-то делал с лампадой, и свет становился неожиданно ярким, разливался по избе, и от его силы замолкал сверчок. Свет разделялся на отдельные пучки, и они плясали на стенах. Свет исчезал почти весь, за исключением бордовой полосы под балкой, и вдруг возвращался неожиданным пламенем. На стенах играли красные знамена, плескалась бирюза, коряги становились изумрудными, расцветало солнце, а потом все это съедала метель и зима. И прямо под потолком повисала плотная радуга с золотыми звездами внутри… впрочем, это мог быть уже и сон. Или фокусы: наверное, у художника был набор светофильтров или цветного стекла… нет, все-таки сон.

Утром в печи потрескивали угли, но тепла особого не было, русская печь только разогревалась, жарко часа через три станет, не раньше. Зато потом можно дня два не топить, жить накопленным уютом.

Саныч лежал на скамье, задрав ноги, приложив ступни к чумазой печи, к которой, судя по отпечаткам, часто прикладывался и художник. Самого его, кстати, видно не было.

– А где хозяин?

– Проснулся? – Саныч спустил ноги, достал валенки, сунул ноги в них, поморщился.

– Хозяин где? – спросил я снова.

– Ушел. Хочет нам еды у свояченицы выпросить. Не знаю, он какой-то… В бога, кажется, верит.

Я оглядел избу при свете. Икон не видно ни в углах, ни на стенах. Стены как стены, печь чумазая. Картины маленькие, разглядеть трудно, слишком темные. Коряги, плошки треугольные, ничего в них удивительного, дерево, глина. Даже уродливые. Наверное, для красоты нужен мрак, так как-то.

И еще одна картина, у окна, на большом грубо сделанном мольберте. Закрыта дерюгой, только верхний правый угол отдернут. Пригляделся: Саныч. Я проморгался – нет, на самом деле Саныч стоит…

– Пойдем отсюда, а? – предложил Саныч.

Я чуть не подпрыгнул – только что на картине его видел, а вот и сам он, и собран, и одет, в носу ковыряется.

– А что такое?

– А ну… – отмахнулся Саныч. – Он всю свою провизию нам собрал. Шубу еще дарил, как озверел просто. Еще за чем-то побежал. А сам на ногах не держится, неудобно такого обжирать. Пойдем.

Я быстро оделся-обулся, попил воды, и через десять минут мы уже шагали по дороге. Саныч молчал, оглядывался часто, точно ждал, что кто-то нас станет догонять. Когда удалились от деревни километров на пять, сказал:

– Сумасшедший попался…

И снова оглянулся.

– Что?

– Сумасшедший, говорю. Всю ночь мне ерунду разную рассказывал.

– Какую?

Саныч пожал плечами.

– Про царей каких-то… Греческих, что ли. Старинных, короче, тогда еще копьями воевали.

– Про царей? – удивился я. – А мне показалось, что про будущее. Я просыпался иногда…

Саныч кивнул.

– Про будущее тоже. Много врал, будущее совсем не такое.

– А какое? – спросил я.

Саныч не ответил сразу, пнул снег.

– Сумасшедший, точно…

– Почему?

– Да, много чего наболтал.

Саныч отмахнулся, стал рассказывать дальше.

– Как зовут, спрашивал. Откуда родом. А я думаю, а зачем ему знать, как меня зовут да откуда родом? Ну и соврал, чужим именем назвался. Зовут меня, говорю, Федор, а родом я из Кирякино, это на востоке. А он только рассмеялся. Не поверил. И вообще, я думал отоспаться, а он как запустился…

Саныч зевнул, продолжил рассказывать.

– Про царя, значит. Не про того, что у нас был, а про совсем древнего, они со щитами бегали, я говорил. Так вот, этого царя со своими дружинниками поставили охранять проход в горах. Вот они и стали охранять. Ты эту историю не знаешь?

– Не. Я когда Грецию проходили, скарлатинил как раз.

– А у нас вообще истории не было, – сказал Саныч со вздохом. – Не все время, конечно, а только в шестом классе, наверное, тогда и пропустил. Хотя мне греки не нравились совсем, у них рабство было…

– Это у римлян, – возразил я.

– Не, у греков тоже, я точно помню. Там они все друг с другом воевали, а потом друг у друга рабов выкупали… А ну его, припадочный просто. И еще надоедливый.

Саныч плюнул.

– У него там картина стоит, ты видел же. Странная картина, люди какие-то непонятные, смотрят как-то… Ну, не знаю… Как завучи. Целая картина одних завучей! Аж пробирает, глаза точно отдельно ото всего нарисованы… Глазастая картина!

Саныч поежился.

– Так вот, люди какие-то. Одеты странно, вроде все в рубахах белых, а если присмотреться, то и нет – из-под рубах другое просвечивает. У некоторых мундиры старинные, у других кольчуги, и в форме тоже есть. И это…

Саныч опять оглянулся.

– Темно, конечно, было… Но они как живые. Словно покачиваются. И сколько их, непонятно, вроде немного, но если долго смотреть… На самом деле, может, и полк. Художники – они как, все такие?

Саныч постучал себя по виску.

– Смотря какие, – ответил я. – Обычно нет. Если природу рисует, реку там или озеро, то с чего ему свихиваться-то? Он наоборот очень нормальный, денег много зарабатывает.

– Этот ненормальный. Ты бы его другие картины видел – ничего не похоже, какой дурак это купит? Я бы и даром такое на стену не повесил. А он пристает – говорит, давай нарисую, вот, говорит, для тебя тут справа местечко есть, в верхнем ряду. А я говорю: «А с чего это я должен тут быть нарисованным?» А он не ответил, стал какие-то краски разводить. И снова про своих царей.

Саныч поскользнулся на раскисшей колее, едва не упал, влип руками в грязь, ругаясь, полез вытирать ладони о сухую траву и о придорожные березки.

– Встань, говорит, как будто ты с копьем! – Саныч вернулся на дорогу. – А я ему говорю: «Как я встану с копьем, если я этого копья никогда не видел?» А он как взбесился, говорит: «Тебе просто никак без копья», затрясся весь, руки задрожали…

Саныч поплевал на ладони и вытер их уже о ватник.

– Ну, я тогда подумал, а чего мне, жалко, что ли? Дядька последнюю краюху отдал, чаем напоил, на печи уложил, а я не переломлюсь ведь, правда? «Хорошо, – говорю, – встану». Ну, встал в угол, рожу как на фотокарточку состроил, ухват сжимаю, стою. А он рисует. Быстро так, и похоже, ну, ты же видел. И звездочку пририсовал.

– А что? – сказал я. – Правильно, что сказал, тебе ведь давно за генерала полагается.

– Да я ему не говорил.

– Как? – не понял я.

– Так. Он когда рисовал, меня вообще ни о чем не спрашивал. И звезду так нарисовал, а я уж не стал поправлять, думаю, пусть, поскорее бы отделаться. Да он там многим звезды пририсовал.

Саныч поежился.

– Сумасшедший, что с него… Ему надо эту картину прятать, если увидят, то виселицу точно обновят. А она у него на самом видном месте. Какая сволочь стукнет – и все, больше не порисует…

Он остановился, ногой топнул, ругнулся гаже, чем когда в грязь попал.

– Что?

– Что-что, пистолеты забыли! – проскрежетал Саныч. – Теперь три километра назад возвращаться!

Глава 6

– Тут дальше осторожнее надо. Совсем уж фашистская территория начинается.

Саныч зевнул.

Фашистская территория ничем не отличалась от нашей. Та же дорога, те же елки. Снег. Такой же белый, как и у нас.

– Тут тропинка. К ключу, вон там, у камней.

Вдоль дороги действительно тянулась тропинка, хорошо протоптана, часто за водой ходят, видимо.

– Ключ целебный, считается, – сообщил Саныч. – Зимой не замерзает. И есть после воды неохота. Потом попьем. Вон видишь сосну? Нам к ней.

Мы направились к сосне, но, конечно же, не прямиком, а вкружную, чтобы следов не оставить. Постояли над ключом, он действительно не замерз, хотя и сделался похожим на ледяного ежа. Над водой поднимался пар, облачка всплывали, мы стояли дольше, чем стоило, и уходить не хотелось.

Попили. Холодная и какая-то железная, весь желудок заполнила, не вода, а еда.

Устроились между невысокими соснами, чтоб нас видно не было, а тропинка чтоб, наоборот, просматривалась.

Саныч достал часы.

– Полвторого, – сказал он. – Как раз.

– Зачем так рано-то? – спросил я. – Можно было поспать.

– В этих делах лучше не спать.

Саныч бережно снял вещмешок, растянул ремешок, начал выкладывать добро. Две большие трехлитровые бутылки самогона, каждая в аккуратной берестяной оплетке для крепости. Пять банок лендлизовской тушенки. Пять пачек махорки.

У меня то же самое: самогон, табак, тушенка.

Для обмена.

Саныч взял банку тушенки, надавил на крышку, жесть не вмялась. Хорошие американцы консервы шлют, лучше бы второй фронт открывали, сволочи.

– Жесть толстая. – Саныч постучал ногтем по банке. – Я блесен нарезал, хотел сегодня за судаком… Ковалец, между прочим, ни разу шарашить не ходил, говорит, что его немцы боятся. Его боятся, а нас не боятся, а? Я, между прочим, в три раза их больше набил, тогда в одном бою четырнадцать штук…

Саныч отставил тушенку, взял за горлышко бутылку с самогоном. Выдернул пробку зубами, плюнул внутрь, заткнул обратно.

– Глебов должен был нас к шоссе отправить, – сказал Саныч. – Мосты щупать. Но не отправил, сюда послал.

Настроение у него было не очень. Прямо скажем, поганое. У Саныча редко такое случается. Я его понимаю. Обидно.

– Так, может, это… – Я кивнул на тушенку. – Пойдем отсюда, а?

Саныч промолчал.

– Скажем, что никто не явился, – продолжал я. – Случается ведь, что не приходят?

– Случается, – согласился Саныч. – Но Глебов велел идти сюда. Значит, придут.

Саныч сказал это голосом, очень похожим на голос командира, – бесспорным.

– Непонятно все равно, – сказал я. – Вот мы, партизаны, шестьдесят седьмой отряд, все как положено. И идем меняться с фашистами. Это как?

– Тут все просто. Фашисты – они… – Саныч задумался. – Они как бы разные. По вредности. Есть те, которых в первую очередь надо бить: эсэсовцы, егеря, летчики, артиллеристы там всякие. А есть другие, не совсем настоящие. Вот взять Сталинград.

– Ну.

– Все настоящие фашисты там сейчас сосредоточены, а здесь у нас всякая мелкая дрянь: полицаи, доходяги германские – те, которых в армию не взяли, одна нога короче другой. Они воевать не очень хотят, нам с ними тоже особо возиться нечего – только патроны тратить. Наше дело копить силы…

Это он произнес не очень уверенно, но тут же поправился, прибавил голосу полагающейся строгости.

– Наше дело копить силы для главного удара, – повторил он.

– Зачем тогда рейды устраиваем? – удивился я.

– Я так думаю, для острастки больше, – ответил Саныч. – Чтобы фрицы не наглели. А потом ты заметь, рейды у нас всегда особые: мост подорвать, или там эшелон, или горючее спалить. Разведка опять же. А управы по селам громить смысла нет.

– Почему?

– Тут просто все… – Саныч поглядел в бинокль. – Просто… Стратегия. Вот, допустим, готовится наступление. Тут мы сидим в кустах и считаем вагоны. Не увеличилось ли количество, не проехало ли больше танков. Взрывать же нам пока ничего нельзя без приказа. И вот наступление началось. Немцы стали по железке силы свежие перебрасывать – вот тут мы и выходим. Эшелоны опрокидываем, мосты взрываем. Это гораздо важнее, чем фельдфебеля косорылого повесить, знаешь ли. Вообще, тут самодеятельности особой не надо…

Саныч продолжал смотреть в бинокль.

– Самодеятельность вредит, знаешь ли… Ну, прибьешь ты десяток фашистов, так они сюда карателей подтянут, зондеров всяких, отряд поприжмут, а то и разбомбят. И когда потребуется эшелоны валить, это уже некому делать будет. Ясно?

– А как же «Убей немца»? – не понял я. – Ты же сам говорил…

– Убей, конечно, – согласился Саныч. – Но с умом. И не сейчас, а потом, чуть позже. Вообще, немца нам лучше не убивать пока. Рано, так Глебов сказал. Нет, если всякая прибалтийская сволочь попадется, или власовцы там, или полицаи, то можно и сейчас – немцы за эти помои не шибко держатся…

Саныч сунул мне бинокль, достал штык, воткнул в снег.

– Конечно, иногда трудно удержаться, – сказал он. – Очень трудно…

– Сам-то ты уже почти семьдесят набил, – вздохнул я.

– Ну, это время такое было. Руководства никакого, понимания тоже… Узко мыслили. Зато сейчас у нас организация, каждый отряд своим делом занят. Партизанский край. Фашисты знают, где наши деревни, и туда не особо суются. По узкоколейке можно на дрезине спокойно ездить, самолеты прилетают, рация работает, лазарет задумываем, дороги под контролем. Полицаи по норам сидят, почти порядок.

Саныч скрипнул зубами, взялся за штык.

Вчера утром он ругался. Кричал, что ему надоело, что он в партизаны поступил не для того, чтобы с фашистами браткаться, что он сейчас пойдет, расскажет Глебову. И пошел, и рассказал, а потом вернулся в землянку совсем уж злой; сказал, что нас посылают шарашить и у меня есть пять минут, что Ковалец свинья, пусть бы сам хоть раз попробовал, сволочь… А сейчас вот мне про партизанскую стратегию рассказывает. Стратег.

– Партизанская война – это тебе не только стрельба, это еще и разложение.

– Что? – не понял я.

– Разложение морального духа. Вот, ты думаешь, для чего мы все это сюда притащили?

Он указал на вещмешки.

– На патроны менять, на гранаты… А разве нет?

Саныч помотал головой.

– Не. Патронов и так полно. Гранаты можно, конечно, взять. Но не это важно. Важно то, что эти… – Саныч кивнул в сторону села. – Эти привыкают, втягиваются. А когда придет нужный час…

Лицо у Саныча сделалось страшное, я понял, что он явно видит этот час и все то, что в этот час случится.

– Давай-ка пожрем немного, – Саныч неожиданно улыбнулся. – Захотелось что-то. У меня со вчерашнего дня в животе какая-то дрянь… А хорошая у Груши яичница была, да ведь?

У Груши мы уже второй раз останавливаемся. То есть я второй, а Саныч и раньше, он ей вроде как дальний родственник. Тетка Груша яичницей славится, у нее две курицы до сих пор сохранились, не знаю, каким уж чудом, Глаша и Паша.

Саныч взял банку с тушенкой, пробил штыком дырку, затем в несколько ударов вырезал рыбку, повертел задумчиво, спрятал в карман. После чего обрубил крышку по краю, посмотрел на меня сквозь рыбий силуэт.

– Это ж надо обменять…

Саныч помотал головой.

– Не, – сказал он. – Одну можно слопать. Глебов так всегда велит делать.

– Зачем?

– Разложение опять же. Мы должны выглядеть сыто и довольно, это вселяет страх в сердце врага. Полушубки нам выдали для того же, шапки меховые – пусть знают, кто здесь хозяин.

– Получается, они должны нас бояться и не бояться одновременно? – спросил я.

– Ага. Так лучше всего. Непонятность. Когда непонятность, то до сортира без пушки дойти страшно, не то что в атаку бежать. Давай есть.

Внутри банки краснело мясо, чистое, никакого жира. Саныч разрезал его пополам и быстро съел свою долю, сунул банку мне, сам снова стал наблюдать за тропкой.

Мясо было холодным и очень вкусным.

– Знаешь, почему они виселицы везде ставят? От страха. Пусть боятся… Идут.

– Что?

– Идут, говорю, сволочи.

Я чуть не подавился, кусок перекрыл горло, захотелось закашлять, но я не мог – Саныч показал кулак и свирепо сдвинул брови. Но прокашляться требовалось просто зверски, и, чтобы удержаться, я впился себе зубами в руку. Саныч одобрительно ухмыльнулся.

По тропинке ковыляли немцы. Двое. Вообще-то, на немцев они не походили совершенно – настоящие лесные чудища, в какой-то самодельной обуви, подвязанной проволокой, в шинелях, как будто распухших изнутри, неповоротливые и смешные. Серые. Вывернутые пилотки, обмотанные неопределимым тряпьем. Правда, с карабинами. Правильно, никто таким автоматы не выдаст, перхоть тыловая… Я не заметил, как вытащил пистолет и прицелился в крайнего справа. Саныч перехватил ствол, помотал головой, скрипнул зубами.

– Не сейчас, говорю… – прошипел он.

Я убрал оружие. Не сейчас, опять не сейчас. Уже почти два года, а еще ни одного.

Саныч свистнул. Весело, игриво как-то, но негромко при этом, чтобы далеко не слышно. Немцы остановились. Карабины не сняли, принялись напряженно всматриваться в заросли.

Саныч свистнул еще.

Немец свистнул в ответ. И рукой помахал. У меня чуть глаза не высыпались. Они нам руками машут. Моя сестра стояла на балконе, рукой махала, и когда огонь начал жечь ей волосы, она прыгнула, а я не сумел ее поймать…

Я отвернулся. Сон. Кошмар, и нет пробуждения. Иногда я думаю, что его, пробуждения, вообще нет. И все это будет продолжаться и продолжаться: лес, дороги, заметенные снегом и затянутые грязью, дома, пахнущие кислыми валенками, сырые дрова, хлеб с кирпичом, голодные и злые мыши, отъедающие у спящих отмороженные уши, моторы, гудящие в небе, звезды, сияющие особенно ярко уже который год.

Это же фашисты. Они же… они… Нет, я понимал, что стратегия и лучше сейчас перетерпеть, лучше потом ударить сильно и сразу, и убить много, так, чтобы снег покраснел, посерел, а когда по весне таять начал, из-под него руки полезли с почерневшими ногтями, потому что мы своих всегда хороним, а они как придется…

– За тем следи, что на тропке остался!

Я стал следить. Простая задача. Оставшийся немец притоптывал, прищелкивал пятками, озирался, но трусил не очень, то ли силу чуял, то ли просто дурак, а может, привык к обменным делам.

Второй же вовсю пробирался через снег, высоко разбрасывая по сторонам полы шинели, показывая разноцветный халат, надетый под низ для утепления, и пузатые штаны, перехваченные красными бечевками.

– Картошка-мартошка! Картошка-мартошка!

Приговаривал, улыбался коричневыми зубами.

Саныч стоял набычившись, но спокойно, руки держал на виду. Немец тоже, и вертел еще этими руками, а глаза пуганые – жить хочет сволочь. Старый. Старые в три раза опасней, так Саныч всегда говорил, улыбаются-улыбаются, а потом тебе в спину из «вальтера».

Сошлись возле сосны, немец скинул ранец, внутри оружейно громыхнуло. Гранаты.

– Хорошо, – сказал немец, поглядел на меня с подозрением.

– Гранаты? – спросил Саныч.

– Хорошо.

Немец открыл ранец.

Наши, лимонки. Свои даже и не предлагают, не нужны они никому, кроме самих фашистов. Взрываются медленно. Дернешь за веревку и держи, считай, а если раньше кинешь, тебе ее обратно подбросят. А если и те раньше времени подбросят, то можно успеть и в третий раз перекинуть – опасно все это. Наши надежнее.

Немец запустил в ранец сразу две руки и достал гранаты, как картошку, семь штук, зажав их между толстыми и длинными пальцами. Я не люблю людей с такими руками – из них не получаются фотографы, зато пулеметчики хорошие.

– Белая? Папиросы? Сало? – кивнул немец на вещмешок, облизнулся.

Саныч предъявил бутылку самогона, воткнул в снег. Я предполагал, что немец станет торговаться, но он не стал, ссыпал гранаты в руки Санычу, затем достал из ранца взрыватели.

– Хорошо.

Саныч кивнул, передал мне гранаты, я спрятал их в рюкзак. Немец приблизился, протянул запалы. Мне не хотелось к нему прикасаться никак, и я сдернул ушанку, протянул и тут же понял, как это выглядит: я стою с протянутой шапкой перед фашистом, но было уже поздно – фашист уже ссыпал в нее взрыватели.

Затем немец выудил бутылку из снега, отгрыз пробку, глотнул, зажмурился, глотнул еще, ахнул, занюхал рукавом.

– Еще белая? – немец стрельнул завеселевшим глазом на наши котомки.

Саныч хмыкнул.

Немец хохотнул. Расстегнул шинель, расстелил ее на снегу. Под шинелью у него на самом деле оказался махровый халат в оранжевую и зеленую полоску.

– Муттер. – Немец ткнул себя в бок. – Муттер аус райх.

– Мама из рейха прислала, – перевел Саныч.

Немец опрокинул ранец.

Еще гранаты, штук десять. Патроны для МП, несколько пачек. Пистолеты. «Вальтер», «Браунинг», патроны к ним. Саныч принялся изучать предложенное. Отложил гранаты, взамен выставил бутыль. Немец опять не стал торговаться и от пробы не удержался.

– На навозе настаиваем, – сообщил Саныч.

– Навоз – хорошо! – опять хохотнул немец.

Саныч достал тушенку.

Немец облизнулся.

– Америка! – Саныч постучал пальцем по банке. – Цвайте фронт!

Немец кивнул серьезно. Саныч принялся перебирать патроны. Патроны его не очень интересовали, как и пистолеты, впрочем. Саныч с презреньем повертел на пальце «вальтер», уронил его на шинель, выпрямился.

– Дерьмо, – сказал Саныч. – Не годится.

Фашист застонал, хлопнул в ладоши.

– Часы нужны, – Саныч ткнул пальцем в левое запястье. – Часы! Часы – пять банок!

Часы – вещь редкая, у нас только у Глебова и у Саныча. За них вполне можно и десять банок выменять, но Саныч специально роняет цену.

– Пять!

Он показал немцу пятерню.

Фашист обернулся к своему, кивнул. Немец с тропинки двинулся к нам. Этот через снег пробирался по-другому, ноги не задирал, продавливал. Подошел. Фашисты принялись совещаться, поглядывая то на нас, то на банки, что мне совсем не нравилось; мне казалось, что вот-вот они начнут стрелять.

Саныч, напротив, совсем не переживал, скалился, щурился на солнце, которое зачем-то выставилось именно в этот день, кивал мне и говорил о том, что через пару дней можно будет проверить налимьи ямы, морозы хороши, налимы жирны и вот-вот полезут, донки пора расставлять.

Наконец немцы о чем-то договорились. Тот, что раньше стоял на тропке, перевесил карабин на другое плечо и снял с запястья часы. Протянул Санычу.

– Хронометр, – фашист потряс часами. – Механизм!

Саныч отобрал часы, приложил к уху, кивнул.

Фашисты стали собирать тушенку.

– Шоколад? – спросил Саныч. – Шоколад? Конфеты? Цукерки?

– Цукерки! – восхитился немец.

Обмен продолжился. Шоколада у фашистов оказался целый запас. Саныч сумел вытянуть весь, причем так, что у нас под конец осталась еще одна бутылка самогона. Немцы неприятно переглянулись. Главный меняла собрал с шинели оставшееся добро, ссыпал его в ранец, а шинель натянул на халат, уставился на бутылку с тоской, как на родную.

– Ну что, вражье вымя?! – подмигнул Саныч нагло и весело. – Гитлер капут?!

Я испугался, думал, что вот сейчас, сейчас оно и случится, но немец только хохотнул, подмигнул Санычу хитро и полез в банку для противогаза. Пистолет. А Саныч совсем, кажется, не переживает, точно на самом деле заговоренный…

Но фашист достал совсем не пистолет, а плоскую круглую баночку с белой чуть волнистой надписью. В таких, только чуть побольше, монпансье продавали.

– Нивеа… – прочитал Саныч. – Это что?

Фашист сделал восхищенное лицо, подцепил ногтем крышку. Внутри обнаружилось белое масло, от которого тут же в разные стороны распространился одеколонный запах, я такого уже давно не слышал, я его вообще, если честно, не слышал.

– Это что? – спросил Саныч. – Вазелин, что ли?

– Парфюм! – фашист соорудил восхищенное лицо. – Парфюм ого-го! Парфюм – вино, вино – парфюм, обменка! Дайне фройляйн! Презент-презент!

Он протянул баночку Санычу.

Саныч секунду думал, потом баночку взял.

– Нюхайте, маленький партизанен! – усмехнулся немец. – Цивилизациен!

Саныч понюхал осторожно.

– Хорошо! – похлопал в ладоши немец. – Очень хорошо! Швисс! Цюрих-парфюм!

Саныч сунул мне баночку. Она была еще теплая, причем теплая не от рук Саныча, а от рук фашиста – он держал ее довольно долго. Я понюхал. Цветочный аромат, еще что-то, химическое – запах проник в легкие и застрял в горле. Меня затошнило. Съеденная тушенка просилась обратно, а я всеми силами старался ее удержать. Полбанки тушенки, я не мог потерять полбанки тушенки…

Я вернул баночку Санычу и отодвинулся в елки.

Саныч тем временем торговался с фашистами. Я не слышал, что он говорил и что отвечал немец, я жевал хвою. Жевал, сдерживая рвотные позывы. Рот наполнился слюной, я сплевывал ее постоянно, а она все прибывала и прибывала, вокруг меня на снегу зеленели лужицы слюны, выбить запах швейцарского крема из горла не удавалось.

Тогда я закрыл глаза и стал представлять лимоны. Я грыз замороженные лимоны, кислые, горькие, холодные, заливался соком, а тошнота не отступала, в голове крутились зеленые карусели, а я терпел и сжимал кулаки.

Терпел. Сжимал.

– Плохо? – спросил Саныч.

Я открыл глаза.

Он стоял рядом.

Я кивнул.

– Пройдет. Задержи дыхание. Только подольше.

Я набрал воздуха, стал ждать.

– Фашисты нежадные попались, – рассказывал Саныч. – Видимо, в госпитале работают, с трупов снимают. Трупов у них много – это хорошо. И голодные – жрать хотят. В следующий раз тебе часы выменяем. Держи дыхание, держи!

Я держал. Минуту, наверное, продержал, выдохнул.

– Не нужны мне часы, – с трудом ответил я.

– Ну, мы тебе нормальные часы достанем, наши, советские. У летчиков хорошие часы всегда, они на бритвы поменяются. Тошнит еще?

– Не очень.

– Ну и хорошо. Пойдем.

Он сунул мне рюкзак, тот, который был поменьше и полегче, и мы побрели в сторону дома. Теперь два дня тащиться. Вечером будем на хуторе Груши, переночуем, а потом уже на болота повернем, там недалеко.

– Не тошнит уже? – спросил Саныч.

– Нет.

На самом деле не тошнило.

– Можно еще щеку прикусывать, – посоветовал Саныч. – Это тоже помогает. Или часто-часто дышать, вот так, язык еще при этом высовывать.

Он высунул язык и подышал, и сделался похож на бульдога, я однажды видел такого, только с медалями. Бульдог то есть был с медалями.

– А еще проще снег на переносицу, только потом засопливеешь сразу. Или не шевелиться. Ты, я видел, глаза закрыл – это неправильно: глаза никак закрывать нельзя, наоборот, глядишь в одну точку и не шевелишься. Клюквы можно еще пожевать… Смотри-ка, чего у этой сволочи выменял.

Саныч остановился. Полез за пазуху, вытащил плоскую коробку, как мне показалось. Не сразу понял, что это.

– Фриц хотел полбутылки за нее, – сказал Саныч. – А я сторговал за четверть. Тяжелая, полкило почти.

Он протянул шоколадку мне. Огромная, я никогда не видел и вполовину, ни по тяжести, ни по размеру. Наверное, как шесть обычных плиток. Или как восемь. Длиной длиннее учебника, и толщиной в большой палец, с ребристыми квадратиками, прощупывающимися через фольгу и плотную коричневую бумагу. Не знаю почему, но было сразу ясно, что под упаковкой шоколад, замерзший, твердый и чуть седой, самый настоящий.

– Жаль, конечно, что поломанная, но ничего, я потом сморожу. Как тебе?

Я восхищенно вздохнул.

– Гросс цукерка, – пояснил Саныч. – Выпущена специально к намеченному в этом году взятию Москвы.

Он хмыкнул, осторожно забрал шоколад обратно.

– Все равно… – я помотал головой. – Фашистское жрать…

– Ерунда, – Саныч плюнул. – Ерунда… Это трофеи, все по праву. Вот у тебя же МП есть? Ты из него стреляешь – и ничего. А шоколадка – это шоколадка… Почти то же самое, что граната. Весит мало, а толку много. Потом… Знаешь, мне сам Глебов велел, ну, чтобы шоколад, если получится, добыли. Для разведчиков. Им нужно хорошо питаться, чтобы в обморок на переходах не падать. Понятно?

– Понятно, – согласился я.

– Так что никаких рассуждений, боец. Шире шаг!

Шире было уже некуда, но я все равно старался. А шоколадный вопрос по пути домой возникал еще неоднократно: ни с того ни с сего Саныч начинал рассуждать про трофейный шоколад, трофейный чай и трофейный кофе.

– Чай в Германии не растет, это все знают, – говорил Саныч. – И кофе тоже, хотя они его из ячменя делают. А шоколад точно из Африки привозят. Так что все это совсем не немецкое…

Или еще:

– У продуктов нет принадлежности. Вот если мы захватываем, к примеру, керосин, то мы же его не на землю выливаем, мы его в лампы. Так ведь?

Мне хотелось сказать, что керосин-то мы не пьем, но тут Саныч вспомнил про лекарства.

– Или взять лекарства. Мы же захватываем немецкие лекарства. Что, их потом выкидывать, что ли? Нет, надо спасать раненых. А вот когда мы войдем в Германию, там вообще все немецкое будет.

– Зачем? – не понял я. – В Германию мы зачем войдем?

– Как зачем? Ты что думаешь, мы на границе остановимся?! Нет! Придется Германию всю захватывать, до последнего кусочка. Чтобы никогда больше на нас не полезли. Гитлера, конечно, поймают, в Москву привезут – и в стеклянную башню. И все будут мимо проходить и плевать. И в каждом городе такую башню поставят, фашистов на всю Россию хватит, я уже говорил.

Тема послевоенного устройства неожиданно захватила Саныча, он стал придумывать, как все организуется потом, после Победы.

– После войны каждому советскому человеку выдадут по немцу в помощники – пусть чинят, что наломали. Сама Германия нам не нужна будет, там ничего полезного нет, немцы уже все выкопали, но выкидывать тоже не надо. Мы туда наших переселим, с севера откуда-нибудь, они немцев быстренько жить правильно научат. Финляндию обратно присоединим – нечего с немцами дружить, Финская советская республика станет называться…

– Зачем нам эта Финляндия? – возразил я. – Там одни елки да комары.

– Как зачем? А порты? А с севера прикрытие? Мы с ними уже раз воевали, это раз. А потом они нам за Ленинград ой как должны – они его как раз с севера держат. Финляндия тоже ой как виновата…

Мы начали спорить. Про Финляндию, про Польшу, про другие страны. Это оказалось очень интересно, время, во всяком случае, шло быстрее. Потом в страны стали играть: один задумывал страну и рассказывал, что в ней есть: какие люди, какие деревья растут, животные какие водятся, а другой должен был угадывать, что это за страна. Я проигрывал: оказалось, что Саныч знает удивительно много стран, а с моей стороны он только Монголию не угадал. Так до Груши и играли.

Полтора дня спустя вернулись в лагерь и, как полагается, отправились прямиком к Глебову. Саныч докладывал обстановку, а я сидел у стола, смотрел на оладьи. Самые настоящие, из белой муки, они лежали горкой в железной миске и поблескивали капельками масла. И рядом стояла берестяная плетенка, в которой, как я подозревал, было варенье, конечно, черносмородиновое и не очень сладкое, но все равно варенье, и оладьи, и варенье предназначались нам.

Но к оладьям мы приступили не сразу. Пришел Щенников, а с ним еще несколько человек. Саныч выставил рюкзаки и стал раздавать добычу. Все доставалось сначала Щенникову – он осматривал каждую вещь и передавал ее дальше по принадлежности, гранаты оставлял себе.

Саныч пребывал в хорошем настроении, подшучивал:

– Знаете, почему Щенников все гранаты себе забирает? Он на каждой гранате осторожненько гравирует «Смерть фашистам». И неприличные знаки еще.

Глебов кашлянул.

– Игорь Иванович ведь часовщик по профессии, – рассказывал Саныч. – Мастер – золотые руки, мелкие работы осуществляет с закрытыми глазами. Он и на патронах то же самое производит. Можете посмотреть – на каждой пуле выцарапано «Щенников И. И., с советским приветом». Правда, надо в лупу смотреть, так не видно. А вы знаете, что однажды он накопил пятнадцать наручных часов и в каждые вмонтировал отравленную иглу с пружиной, сложил эти часы в ящик и подбросил на псковскую дорогу? Фашисты обрадовались, часы поделили – а ровно в час дня иглы вонзились во вражеские запястья! И пятнадцать трупов!

Теперь кашлянул уже Щенников, а мужики поглядели на него с еще бόльшим уважением.

– А вот, кстати, и часы, – Саныч достал часы. – Но эти часы у нас идут Лыкову… Где Лыков? Нету его?

– Кашу варит, – сказал Щенников. – Давай мне лучше. Мне хорошие часы на самом деле нужны… – Он поглядел на Глебова. – Я никогда отравленных часов не делал, это он выдумывает все.

– Делал, все знают. И я тебе, Щенников, часы не дам. Тебе часы дай – ты их сразу к бомбе приладишь.

– А Лыков что, к каше приладит? – спросил Щенников.

Все немного посмеялись.

– Нет, это Лыкову, совершенно серьезно. Он все время то недоварит, то переварит, теперь будет съедобно. А Щенникову я в следующий раз принесу…

В землянку проник Ковалец. Осторожненько так, как хорь в птичник, потихонечку, посмотреть на наши прибытки. И Саныч, конечно, это заметил.

– Ковальцу тоже есть, – сказал Саныч. – Все как заказывал.

– Я тебе ничего не заказывал. – Ковалец начал стягивать с рук черные кожаные перчатки, я таких у наших ни у кого еще не видел.

– Ты просто забыл. – Саныч сунул руку в карман. – Запамятовал.

И Саныч протянул Ковальцу синюю баночку.

– Это от блох порошок, – сказал кто-то сбоку. – Я такой видел однажды.

Ковалец начал стягивать вторую перчатку.

– Это не от блох совсем, – поправил Саныч, – это наоборот. Душистый вазелин для бритья. Чтобы и дальше своей красотой повергал в трепет немецко-фашистских захватчиков!

Смеялись громко. Ковалец спрятал перчатки в карман.

Но подрались они позже, уже вечером.

А гросс-шоколадку Саныч так никому и не отдал.

Глава 7

Нас разбудил, конечно же, Ковалец. По-свински, как он любил: прокрался в землянку, уселся напротив на топчан, покряхтел и стал обкуривать нас махрой, смешанной со мхом.

– Ковалец, а правда, что ты с русалкой целовался? – спросил Саныч.

Ковалец поперхнулся и закашлялся, захлопал себя ладонью по загривку.

– А потом лишаем еще заразился. – Саныч повернулся на спину, стал разглядывать ногти. – Все же знают.

– Да это я от кошки! – выдохнул Ковалец. – Сеструха-дура кошечку притащила…

– А, так это ты с кошечкой целовался…

Ковалец вскочил, стукнулся головой о стреху – сверху на него просыпались дохлые майские жуки, попали за шиворот; Ковалец задрыгал туловищем, точно они были живые.

– Осторожнее надо, – зевнул Саныч. – Мне жилище некогда чинить, а ты как ни зайдешь, все тут головой разрушаешь. Я, пожалуй, Глебову доложу, пусть тебе каску не выдают – у тебя от башки пули и так отскакивать станут.

Ковалец сорвал куртку, сдернул рубаху, майские жуки просыпались на пол, Ковалец принялся яростно топтать их. С хрустом.

Саныч наблюдал.

– Ты бы лучше так немцев бил, – посоветовал он. – А то как-то вяло у тебя получается. То мозоль на пятке натрешь, то рожа прицепится. Ты, Ковалец, какой-то не вовремя больной. Или, наоборот, вовремя?

– Ты на что намекаешь?! – Ковалец забыл про самокрутку, она прижгла ему пальцы. Ковалец ойкнул и самокрутку уронил.

– Я говорю, с кошками надо меньше общаться, вот что я говорю.

Ковалец пнул в ярости стену. Саныч промолчал.

– Глебов дает вам семь дней, – сказал Ковалец злобно. – Оружие оставить, и можете отваливать. К пятнице чтобы вернулись. Всё.

Он развернулся и, хрустя жуками, выскочил из землянки.

Саныч спрыгнул с койки.

– Собирайся! – Он ткнул меня в бок. – Собирайся давай, уходим!

– Куда уходим? – не понял я.

– Ко мне уходим! Домой! Глебов в отпуск разрешил. Чего сидишь? Семь дней – это совсем немного. Два дня туда, два обратно, трое дома. Отдохнем…

Я свесил ноги с койки. Саныч уже оделся и теперь собирал вещмешок: складывал шоколад, сахар, две банки тушенки, махру. Домой. Здорово. Я должен был почувствовать грусть, тоску какую, но ничего похожего не испытал. В горле першило от дурацкого табака Ковальца, кашлянуть хотелось, и злость еще – поспал бы еще часа три.

– Ты чего сидишь?! – Саныч ткнул меня в плечо.

– Да я это… Не пойду, наверное. Далеко, да и нога болит. И мороз сегодня. Ты это…

Я вытянул свой мешок. У меня тоже кое-что накопилось. Тоже махорка, три пачки. Шоколадка – к Новому году берег. Сахар, несколько кусков в бумаге, один похож на бублик, очень смешной кусок сахара. Тушенка американская, три банки. Галеты.

Я собрал это добро в охапку, ссыпал на койку Саныча.

– Отдашь своим. У тебя же сестры. А девчонки все сластены.

Саныч молча погрузил мои запасы в рюкзак, ничего не сказал. Это мне в нем тоже нравится – лишнего никогда не болтает. А то сейчас началось бы: да нет, я не возьму, нет возьми свои десять копеек, да нет, что ты, мне мои десять копеек не нужны…

– Хорошо, – сказал Саныч. – У тебя пять минут.

– Что? – спросил я.

– Пять минут. Через пять минут я жду тебя под сосной. Все.

Саныч закинул мешок на плечи, выскочил на воздух, вернулся, сказал строго:

– Смотри у меня! Если не пойдешь… – Кулаком пригрозил. – Если не пойдешь, я сильно обижусь. Понял?

Лучше Саныча, конечно, сильно не обижать. Я быстро собрался. А что, схожу в гости. Чем тут неделю сидеть, пойду пройдусь. Посмотрю, как Саныч жил. И не скучно будет. К тому же, если не пойдешь, Ковалец обязательно заставит работать. Дрова пилить, потом дрова рубить, потом еще что-нибудь придумает и будет руководить, наставлять, недовольно ворчать, говорить, как правильно…

Лучше к Санычу. Конечно, мороз сейчас, а ватник у меня поистерся и с холодами не дружит, а еще больше не дружит с метелью, но лучше мороз, чем Ковалец.

На воздухе пахло дымком и дрожжами. Саныч о чем-то разговаривал с Лыковым; понятно, пытается что-то выпросить в дорогу, выпросит, конечно же. Лыков скрылся в поварне, показался опять, сунул Санычу узелок, помахал мне. Я тоже помахал.

Саныч подошел, потряс узелком.

– Каша, – сказал он. – В туесе. Килограмма два. Пшенная, с луком и грибами. А? Как?

– Молодец.

– То-то же. Не зря часы меняли, учись, как надо. Сегодня весь день идем. Вперед. Сначала к северу…

Сначала к северу, через болото, скользя меж холмов по льду, сверяясь с неприметными для глаза затесами на деревьях с надломленными ветками, стараясь держаться дальше от бьющих внизу родников, лед над которыми тонок и ненадежен. Болото тянулось долго – выбрались уже после полудня и сразу погрузились в бурелом. В сороковом здесь прошел смерч, поломал деревья, между ними проросли молодые березы, и местность стала похожа на лабиринт: пробраться сквозь было решительно невозможно – настоящая засечная черта – не то что рота, взвод не пройдет. А бомбить нас сверху бесполезно, сверху мы лес лесом.

На болоте Саныч молчал, поглядывал вверх и по сторонам, а едва завязли в буреломе, его как прорвало. Стал вспоминать свое детство. В основном про то, как он болтался по лесам да по рекам, терялся в лесу, тонул в реке, падал с колокольни, пробовал копить на настоящую двустволку, делал самострелы из спичек и дрался с пацанами из соседней деревни.

Я привычно слушал. Очень скоро Саныч устал трещать про себя и предложил мне что-нибудь рассказать. А мне не очень хотелось про свое детство, к тому же по сравнению с Санычем жизнь у меня была какая-то чересчур однообразная, обычная. Ну, разве что про фотографию, это интересно. Но как-то раз я уже пробовал рассказать ему про фотографию, однако уже на установке света Саныч начал зевать и чесать нос.

Поэтому я предложил рассказать какую-нибудь книжку. Санычу идея понравилась, только он предложил, чтобы книжка эта была не просто так, про природу или там про любовь, а чтобы нормальная. Про войну.

Я стал вспоминать книжку про войну и вспомнил только одну.

– Про войну? – уточнил Саныч.

– Ну да, почти. Про то, как на землю марсиане напали.

Саныч поглядел вверх. Было еще светло, но звезды коегде уже проглядывались. Может, и Марс тоже. Я не знал, в какой части неба он прячется.

– Люди с Марса? – уточнил Саныч.

– Не, они не люди. На осьминогов похожи. Они в таких цилиндрах из космоса прилетели. А как вылезли, то всех тепловым лучом перерезали. А потом построили такие треножники, вроде как танки, только на ногах – и давай этим лучом направо-налево.

Саныч заинтересовался, слушал, я рассказывал. Про то, что люди сначала не понимали, что это, откуда это, не понимали, что марсианам нужно. Потом выяснилось, что им нужно только одно – они кровь из людей добывали. А людей в такие клетки загоняли. Все это как бы один человек рассказывает, который оказался в том самом месте, где марсиане приземлились, и наблюдал, как они Землю захватывают…

– А армия что? – остановился Саныч. – Куда армия смотрела?

– Они сначала думали, что марсиане дружелюбные. Надо было сразу все эти цилиндры подрывать, а не ждать, пока они поползут. А как марсиане на треножники встали, так всех сразу уничтожать начали. И ничего с ними сделать не получалось.

– Почему?

– У них броня непробиваемая была. За все вторжение всего трех инопланетян удалось подбить. А они все армии на земле разбили. Потому что у них тепловой луч был.

Я рассказал про тепловой луч, про газогенераторные пушки, про то, как самые отборные боевые части оказались бессильны. Марсиане на своих треножниках перли, все горело, взрывалось, армия ничего не могла сделать вообще. Паника…

– Беженцы, мародеры, – продолжил Саныч. – Ну да, так оно и есть. Без объявления войны, вероломное нападение, разбомбили аэродромы. Да и оружие у них сильнее поначалу было. Тепловой луч, говоришь?

– Ага. Он целые броненосцы пополам резал. Дома взрывал. А если в воду попадал, то озеро могло сразу испариться, и все, кто был вокруг – все варились заживо.

– А население что? – спросил Саныч озабоченно. – Сопротивление оказывало?

– Конечно. Но сам понимаешь, против треножников особо не попрешь. Народ разбежался просто. А те, кто покрепче, они все в канализации попрятались…

– А дело где происходило? – въедливо поинтересовался Саныч.

– В Англии.

– Понятно теперь. А чем закончилось все? Победили марсиан?

– Как сказать. Там этот дядька, герой главный, он бродит по Англии, а там все разгромлено. Все горит, кругом трупы лежат, собаки одичавшие бегают, людей совсем нет. И дядька этот стал подозревать, что он совсем один на земле остался, а остальных всех сожрали. Он так от этого расстроился, что сошел с ума.

– Совсем, что ли? – разочарованно спросил Саныч.

– Нет, временно. Помешался немного, вот как Колупаев наш, в беспамятство впал. А когда пришел в себя, то обнаружил, что все кончилось. Все марсиане вымерли.

– Отчего?

– От микробов. Марсиане пили кровь, а в ней были микробы. Они их всех и уничтожили.

Саныч помотал головой.

– Писатель, наверное, тоже английский сочинил? – спросил он.

– Да, кажется.

– Оно и понятно. У англичан все за них микробы делают. Вместо того, чтобы самим собраться и этих осьминогов поганых перебить, они это дело микробам поручили.

Саныч рассмеялся.

– А вообще правильно говорят – руки перед едой надо мыть. Хотя я, например, могу и без рук есть, даже горячие щи.

Я не поверил.

– Просто. У нас в деревне Протасов жил, ему еще на империалистической обе руки оттяпало. Так он все мог ногами делать, даже шить.

– А ел тоже ногами?

– Нет, ел он вообще без ног. Жена ему нальет щей в чашку, а он возьмет и полкраюхи хлеба туда засунет. Булка все щи втянет – и можно просто откусывать уже. А гуща потом со дна тоже легко собирается, я пробовал – получается.

От рассказов про еду, как всегда, громко заныло в животе. Саныч услышал и успокоил:

– Не бойся, скоро в Красном Доре будем, пожрем. Там у Щенникова племянница, она хлеб печет. Часа за три успеем.

Но мы не успели до щенниковской родственницы, до хлеба и щей, до тепла – из леса вывалилась метель, минута – и мы оказались в морозном вихре, обступившем со всех сторон. Тропинка потерялась, Саныч остановился. И как-то сразу стало холоднее.

– Не успели, – зевнул Саныч. – Километров пятнадцать осталось.

– Может, проскочим? Пятнадцать километров не так далеко…

Саныч помотал головой.

– Не проскочим, – сказал он. – Черт!

И выругался еще хуже. Ночевка в лесу. Вообще-то, ничего страшного, и не в первый раз… Только не сегодня. Сегодня, похоже, далеко за тридцать и метель, тут костерком не обойдешься, тут нодья нужна. А с ней возиться часа три, а с нашим-то топориком и больше, сдохнешь, пока поставишь.

– Есть местечко, – он кивнул в сторону реки. – Недалеко вообще-то. Только…

– Только что?

– Ничего, так. К реке.

Саныч резко свернул вправо.

Сбежали к реке. Здесь было холоднее и опаснее, ветер оголил лед на излучине; я поглядел под ноги и увидел ночь. Лед был прозрачный, с тонкими, еле заметными серебристыми прожилками, под которыми чернела вода. И звезды отражались. А вода все-таки текла, отчего под валенками создавалось движенье: звезды шевелились как живые, я точно по небу шагал. И глубина, она чувствовалась. Вряд ли тут больше пяти метров, но я ощущал пятками настоящую бездну. Но мы зачем-то остановились на самой середине реки, Саныч опять слушал, как ветер воет.

У меня начали прищелкивать зубы, я заплясал на льду, стараясь, однако, не подпрыгивать, а только пристукивать ногами. Саныч направился к противоположному берегу, вглядываясь в крутояры. Выбраться было совсем никак: ветреная сторона, на косогоры намело снега, сугробы оказались непроходимы, и мы пошагали до плеса.

– Тут пляж, – кивнул Саныч на снежное поле. – Песок хороший. А еще ракушки древние водой вымывало. Если их достать и истолочь, то зубной порошок получается, зубы от него белые-белые. Сюда за ракушками из Пскова приезжают… приезжали то есть. Нам туда.

Он круто повернул вправо. Снег здесь глубокий, выше колена, с подмерзшей верхней коркой; мы пересекли плес и стали продираться через березовую рощу. Тут снега оказалось меньше, чем на реке, но все равно шагать тяжело, даже за Санычем. Сам он пер, как бронепоезд, пробивал целину, облегчал мне дорогу. Казалось, что он вообще не устал, все-таки сплавщицкая закалка с фотографической не сравнится, и ГТО тут тоже не в помощь, какое там ГТО…

– Что мы ищем-то? – спросил я.

– Тут деревенька… Раньше… Слышишь?

Он остановился, чтобы хруст снега под ногами не заглушал. Скрип. Протяжный, будто плачет кто – не самый лучший звук в надвигающихся сумерках, громче метели, пронзительней ветра, пурга, северное ухо.

– В прошлом году там останавливались, – сказал Саныч. – Там тихо, туда особо никто не лезет, спокойно… Мертвая деревушка, вкрутую мертвая.

– Разорили?

– Не, это еще до войны… Тут кое-что… Ладно, пойдем, а то я скоро снегом заплачу. Тут уже рядом, через березняк.

Березовая роща мне тоже не очень нравилась, под стать звуку. Кора с деревьев ободрана. Обычно с живых берез кору не обдирают, а тут…Нехорошее место.

Сама деревушка стояла на пригорке, в поле. То есть когда-то здесь поле было. Сейчас, как всякое забытое поле, оно прорастало тоненькими березками, продираться через которые оказалось трудно и тесно – деревца норовили толкнуть в спину, хлестнуть по лицу. Меня эти березы совсем не радовали, а Саныч говорил, что из них получатся отличные удочки.

Влезли на этот пригорок, и я увидел, откуда скрип. Журавли. Вообще-то у нас с журавлями колодцев почти нет, у нас на цепях да на колесах, а некоторые просто так воду добывают – черпаком на длинной ручке. А здесь журавли. Срубы колодцев давно провалились, а журавли торчат, поворачиваются на ветру, стучат очепами, цепь ржаво брякает.

– Тут разный народец живал, – сказал Саныч. – Бульбаши, хохлы, рыбоеды разные, чудь. Торфорезы тоже…

Я видел такое. Рабочие бараки, в таких обычно на стройках жили. Длинные, одноэтажные, просевшие, страшные. Бани еще. Баня справа хорошо сохранилась: крыша, стены, в дверь вбит клинышек с веревкой. Следов не видно. Бараки черные, лес черный, а снег белый. И метель взяла передых, а снег теперь падал крупными легкими снежинками. Я бы остановился в бане, Саныч прошел мимо.

– Окна маленькие? – спросил я.

– Да, окна маленькие, это тоже. Но… В банях не ночуют.

– Почему?

Саныч пожал плечами.

– Да так. Не ночуют, и все. Вон в ту избу нам.

Он направился к приземистому домику с необычной для этих мест острой крышей, окна широкие, но забиты досками. И двери заколочены – не досками, жердями. В дом не сунулись, забрались на чердак. Саныч отпнул лестницу, велел мне пробираться вглубь – нащупывать трубу, там, слева.

Я стал пробираться в темноте, стараясь не запнуться, но, конечно, запнулся, упал вперед руками, в сено, в мешки.

– Жив? – спросил Саныч.

– Жив, – ответил я.

Чиркнул зажигалкой. Саныч стоял рядом с трубой, она была частично разобрана и переделана в печку, в глубине которой на двух кирпичах стоял котелок. И поленница рядом.

– Здесь иногда останавливаются, – пояснил Саныч. – В крайнем случае.

Саныч достал из печки свечку, зажег.

– А жители где? – спросил я. – Фашисты убили?

– Не… – помотал головой Саныч. – Тут фашисты ни при чем. Здесь никто не живет. Давно уже.

– А вроде новая деревня.

– Ага.

Саныч опустил свечу на пол между нами. Какая-то особая свечка: горела совсем малюсеньким бережливым огоньком, чуть больше спичечной головки. Этого света нам вполне хватало.

– Отсюда Теплое озеро недалеко, – негромко сказал Саныч.

– И что?

– Так. Поганое место. Тут раньше… Всякое происходило.

– Какое? – спросил я.

Санычу не хотелось разговаривать или он делал вид, что не хотелось, не знаю. Я укутался потеплее. Свечка мерцала, отчего болели глаза и чесался нос.

– Раньше на Теплом озере скит был. Знаешь, что такое скит?

– Знаю, – ответил я. – Туда сектанты уходили, кажется.

– Староверы, – уточнил Саныч. – Говорят, они до сих пор там где-то есть, в лесах, несколько семей еще остались. Так вот, эти староверы вроде как чудовищу какому-то поклонялись…

Саныч подкинул в печку доску.

– Я с детства эти сказки слышал, – сказал он. – Тут ведь почти до моря такие дебри, что не просунуться, гиблые места. Змеи летающие водятся, лягушки красные – здоровые, с кролика.

От печки поплыло тепло, мы придвинулись поближе: я с одной стороны, Саныч с другой. Дрова потрескивали, сквозь щели кладки просвечивал огонь, дымом защипало глаза. Саныч подкинул в печку полено, толстое – долго гореть будет, снял с печки кирпич, сунул под фуфайку.

– Нагрелся уже, – сказал он. – Поближе к животу, есть меньше хотеться будет. Про что это я рассказывал?

Я тоже снял кирпич. Расстегнул ватник, приложил кирпич к животу. Приятно, хотя несколько горячевато. Хорошая идея, жаль, что у нас в землянке такой печки нет, сыро у нас там все-таки.

– Про лягушек огромных…

– Про чудовище, – вспомнил Саныч. – Про озерное. В лесу идолы стоят. Вроде человек, а если ближе подойдешь и внимательней посмотришь, то сразу и видно – вместо головы башка лошадиная. А зубы у этой башки крокодильи вроде как. И измазано все то ли салом, то ли кровью – не поймешь. Дикие места, короче. И все идолы одинаковые, на всех эта тварь с лошадиной мордой. Моему деду его дед рассказывал, он видел, как корову ему скармливают. Здесь вот… – Саныч кивнул в стену. – Где-то тут это происходило. Дед тоже в лесу заплутал, не знаю даже, как это у него получилось – он с закрытыми глазами мог к Ловати выйти. Но заблудился, короче. А вышел к деревне.

– К этой? – спросил я.

– Может, и к этой. Здесь где-то, в окрестностях Теплого озера. Деревня добротная такая, люди приветливые, добрые. Ну, деда накормили, в бане попарили, постель постелили. А на следующий день у них праздник случился. Дед от музыки проснулся, на дудках играли. Пивом его угостили, шаньгами, плясать позвали. Дед и пошел. Глядит – по деревне корову ведут, пеструю, большую, рога ленточками украшены…

Мне эта история совсем не нравилась. Особенно когда Саныч стал про корову рассказывать. Как-то эта история очень сочеталась с этой холодной избой, с брошенной деревней, с воющим ветром снаружи. Они звучали на одной струне, и я почувствовал, как у меня побежали мурашки, но не по спине – она была прижата к печке, – а по животу, под кирпичом.

Саныч продолжал:

– …Колокольчики висят, причем серебряные, звонкие такие. А вокруг коровы девушки – ведут эту корову, песни поют. Мужики тоже рядом, наряжены все красиво, веселые. Ну, дед тоже пошел со всеми. В голове у него закружилось так, от сура, наверное. Прошли через деревню – и в лес. И песню запели, но без слов как бы. То есть поют что-то, но что, непонятно, слова все незнакомые. И на разные лады все это развывается – а-а-у-у-е-е, поют и поют, дед чувствует – голова как-то кружится от этого, и на душе радостно-радостно…

Саныч поменял кирпич, я тоже поменял – приложил к солнечному сплетению, тепло потекло по организму.

– Вот они идут по лесу, поют, корову ведут. Колокольчики кругом звенят, дудки гундят. И слышит дед, что дудки эти гундят все громче и громче, навзрыд уже как-то. Потом бац – озеро, не очень большое, берега болотистые, кустарником мелким заросшие. И все к этому озеру, к воде. Подошли поближе. Тут трубы зажужжали совсем уж громко, аж уши заболели. Долго гудели, дед никак не мог понять, зачем… А потом понял. Вода заволновалась, и из воды что-то полезло…

Саныч заворочался, устраиваясь поудобнее.

– Оно как раз. Такая тварь, вроде как огромный крокодил, но голова на самом деле похожа на лошадиную, дед говорил, что уши виднелись. Местные его Глотом звали. Так вот, этот Глот выполз на берег, растопырился и пасть раззявил. А корова чуть ли не сама в эту пасть полезла. А он ее в два прикуса слопал, посмотрел-посмотрел и обратно в озеро нырнул. А дед вдруг смотрит – вечер уже, день пролетел, а он и не заметил. А куда вечером в лес пойдешь? Некуда. Решил дед переночевать еще одну ночь и с первым светом бежать уже. Лег, а уснуть совсем не может – страшно, все кажется, что сейчас придут. Так и промаялся, только под утро задремал. А как проснулся с утра, так и услышал – опять поют. И колокольчики звенят громко-громко. Собрался дед уходить, а его не пускают, говорят ему: «Погоди, не спеши, у нас сегодня самый праздник начинается». Дед согласился, вроде как. Ему снова пива принесли, только чашка больше оказалась. Дед решил отказаться, однако не получилось – за ним наблюдали. Он выпил сур, а потом в нужник отошел и потихонечку все выблевал. И снова все к озеру пошли, только никакой коровы больше не было, девушка была. Волосы длинные, красивые, а в них ленты шелковые вплетены. Девушка улыбнулась и взяла деда за руку. А потом раз – и к деду колокольчик привесили, а другие девушки стали его украшать лентами. Тут он все окончательно и понял…

Я почему-то все это очень ясно представил, точно сам там был: лес, весна почему-то, люди в белых длинных рубахах, звон, и из озера ползет древняя крокодилья тварь, питающаяся коровами, а раз в год…

– Так вот, дед понял, к чему дело идет, перепугался, конечно, но вида не подал. Улыбается, девушку за руку держит и к озеру идет. Все как вчера стало происходить – завыли трубы, Глот из воды полез уже сразу с разинутой пастью, а дед раз – и вдоль озера…

– Убежал? – спросил я.

– Конечно, убежал. Три дня по лесу пробирался.

– Ты же говорил, что здесь недалеко? – перебил я.

– Недалеко, точно. Просто тут это… Водит немного.

– Водит? – не понял я.

– Ага. Люди часто блудятся. Лес, болото, поляны заросшие, все друг на друге – легко запутаться. Дороги-то, может, на три часа, а люди сутками бродят. Так что когда дед все это рассказал, никто особо не удивился. Про деревню эту проклятую многие знали и в этих местах никогда не селились. А после революции здесь торфозаготовителей поставили, в чудовищ-то никто уже не верил. Стали торф грабить…

Саныч замолчал, мне показалось, что он уснул, засопел даже.

– Чертовщина здесь стала всякая происходить, – сказал Саныч. – То болезни странные – утром человек заболеет, вечером уже умирает, то пропадают в лесу бесследно, то с ума сходят. Думали, что от торфяного газа все приключается, ученые из Новгорода приезжали проверять. Газа не нашли, огненных ям тоже – некуда людям проваливаться, негде исчезать, зверья опасного тоже вроде нет… Вредители, думали, мешают. Но до границы не так уж и близко, торф особо в промышленности не применялся, вредить толку нет, а народ мрет и мрет. Как все вымерли, так все и закрыли. А поселок остался. Летом яблоки тут просто медовые, только не собирают их.

– Почему?

– А… – Саныч поежился, на пузе грохотнули кирпичи. – Нехорошо с этими яблоками… Предрассудки, конечно, но тут у нас леса, тут без предрассудков никак. Так что здесь без надобности никто, конечно, не останавливается…

– А фашисты?

– Фашисты тоже чуют, не лезут. Ладно, давай спать. – Саныч зевнул. – Утром со светом выйдем, если повезет, послезавтра дома будем. Мать обрадуется, в бане помоемся… Такие вот чудовища.

Он зевнул еще громче, скрипнул челюстями и почти сразу захрапел. Я же заснуть не мог, смотрел сквозь щели кладки, как в печке гаснут угольки. Кирпич остывал, я чувствовал животом, а еще чувствовал остринку, она впивалась в кожу довольно больно, однако шевелиться не хотелось – холод начинал окружать, и каждое движение растрачивало драгоценное тепло. Я решил терпеть.

Угара еще боялся. Глупо, конечно, чердак большой, печь маленькая, щелей полно, угореть нельзя, но я чего-то боялся – нечего по ночам сказки страшные слушать…

Потом стал караулить метель – она пробралась в трубу, шептала в щелях, бормотала в ухо, ласковая стылая тварь, томила и убаюкивала, но я не уснул, потому что услышал. Мы были не одни – никаких сомнений; я полез за пояс, но вспомнил, что оружие оставили в лагере.

Я чувствовал… Не знаю. Зря Саныч эти истории рассказывал, кто его за язык тянул, мог бы что смешное рассказать. Сам теперь спит, а я тут мучаюсь, стерегу метель…

Шаг.

Я услышал его через ветер. Свежий снег звучит громко, особенно ночью. И шаг трудно спутать с чем-то другим. Сначала я подумал, что снег съехал с крыши и ухнул в сугроб, но тут шаг повторился. И еще. И в том, что это шаги, можно было уже не сомневаться, они приближались. И метель вдруг закончилась, вот что. Слишком долго шумела, я привык к ветру, а тут все, не стало его, тишина образовалась, совершенно мерзлая, ни одного звука.

В походке присутствовала странность, шаги были слишком размерены и как бы отделены друг от друга; шаг – тишина – еще шаг – снова тишина, точно кто-то передвигался на одной ноге. Не на протезе, а именно на одной – топ-топ.

Шаги уперлись в стену, замерли. У меня оставалась надежда, что почудилось спросонья – с утра частенько мерещится разное, даже звуки, даже голоса, разговоры. Надо было проснуться – я дотянулся до носа и хорошенько его сжал, в голову ударила боль, на глазах выступили слезы – все, проснулся.

Тихо. Ни движения, даже мыши не шныряют – все давно сбежали, а то и вовсе здесь никогда не водились. Значит, приснилось. Темно еще, ничего не видно, свет чуть проливается из дыры в потолке, до утра далеко, поспать еще можно…

Шаг. Хруст, прямо возле стены, совсем рядом, я почувствовал, как стала съеживаться и собираться морщинистой складкой кожа на голове. Еще шаг.

Решил разбудить Саныча, однако вдруг понял, что он не спит. Он дышал слишком спокойно – спящие дышат громко и нескромно, с пузырями, как дети, – Саныч не спал.

– Все ходит и ходит… – прошептал он. – Ходит и ходит, сволочь… Опять началось…

– Кто ходит? – так же шепотом спросил я.

Саныч не ответил. Мы лежали молча, я прислушивался к тому, что происходило снаружи. Шаги продолжались, кто-то ходил вдоль стены, все так же размеренно и равнодушно.

– Давно уже… – сказал Саныч. – Не слышно было вроде, а сейчас опять.

– Кто это? – снова спросил я.

– А кто его знает… Топтун. Я сначала думал, что я того… тронулся. Меня контузило тогда тоже, голова гудела, сотрясение мозга, в глазах все двоилось, вот я и решил… Ну, что из-за этого. В ушах еще шелестело… Целый месяц никому не говорил. Да оно и не каждую ночь топало, иногда только, думал, что пройдет… А оно не прошло.

Хруст.

Саныч зевнул и стал говорить громче, нарочно громче.

– Потом я думал, что я с ума сдвинулся, это тоже, в общем-то, неплохо. Тихонечко если сойти, в этом ничего страшного нет, у нас многие тут… голоса слышат. Люди такое пережили…

Хруст. Теперь обратно, в нашу сторону, топ-топ, как часы одноногие.

– А потом я понял, что другие это тоже слышат. Мы тогда с Ковальцом как раз баржи считали, а потом в сплавном бараке ночевали, и Ковалец слышал топтуна, всю ночь ворочался, уснуть не мог.

– А ты не это… Не смотрел? Ну, кто это? Подстеречь его не пытался?

– Не… То есть пытался, конечно, но это бесполезно, это он обычно подстерегает… Понимаешь, вот если сейчас выглянуть осторожно, то ты ничего не увидишь. Можешь хоть до утра выглядывать. По свету следы только увидишь – вот и все.

– Что за следы?

Напрасно я это спросил, не хочу я знать совсем, что там за следы.

Хруст. Совсем-совсем возле, точно кто-то переваливается с ноги на ногу, уткнувшись лбом в стену.

– Потом вроде бы отвязался, наверное, полгода не слышал… Опять пристал.

Топ. Топ. Топ.

– Пошел вон!!! – вдруг заорал Саныч.

Он вскочил, кирпичи просыпались из-за пазухи, кажется, на ногу ему упали, Саныч рыкнул и кинулся во тьму, наткнулся на что-то, снова громыхнуло. Саныч зашипел:

– Отстань! Отстань от меня, сволочь!

Саныч неожиданно замолчал. На чердаке снова сделалось тихо, я испугался, что Саныч исчез.

Ждал. Тишина тянулась, каждая секунда падала на мою голову свинцовой горошиной, я чувствовал, как немеют ноги и начинают мерзнуть пальцы.

– Лёнь, – позвал я. – Ты тут, что ли?

Саныч не ответил. Я нащупал кирпич.

Хруст.

Хруст.

– Осторожнее, – сказал Саныч. – По башке мне не тресни, я каску дома забыл.

– Это ты?

– Ага.

Саныч чиркнул зажигалкой – свет выдавил из мрака его желтое лицо.

– Поспать не даст, скотина.

Огонек погас. Саныч стал укладываться.

– Три часа еще до рассвета, могли бы и выспаться. Не дали…

Саныч хлюпнул носом и тут же сказал:

– Простудился все-таки… Ничего, ближе к утру все это кончится, так всегда… Скоро дома будем. Мамка всегда знает, когда я прихожу. Картошки с грибами нажарит, отдохнем по-хорошему, когда еще случится… Яичницы сварим с салом, вкусно. А ты еще идти не хотел. Знаешь, как здорово будет?!

Я вдруг понял, зачем Саныч взял меня с собой. Вот для этой ночевки. Чтобы не сидеть одному на выстуженном чердаке деревни, жители которой поклонялись черту, похожему на большого крокодила, но только с лошадиной головой.

Все просто.

– Мамка знает, когда я прихожу…

Утром Саныч топил печку и грел в котелке воду. Саныч был бодр.

Фуфайка на нем была почему-то вывернута наизнанку.

Шапка тоже.

Глава 8

С утра был чай. Горячий, сладкий, с плюшками. Некоторые похожи на улиток, другие на сердечки, а третьи – плюшки плюшками, сверху мак и внутри мак. Мама Саныча с утра гремела квашней, и когда мы проснулись, в доме уже пахло пирогами. Это был такой настоящий запах, мне захотелось, чтобы им пропитались одежда и волосы. Возьму как можно больше в обратный путь. Половину в отряд, другую съем по пути. Будем брести по лесу и есть. Плюшки, а еще пирожки с капустой, с грибами и шаньги с картошкой. Пирожки, черный хлеб, вкусный, с прилипшими ко дну капустными листьями, а еще мама к вечеру обещала блины.

Самовар растапливал сам Саныч. Как-то по-особому, с щепками и шишками, с сапогом. За водой бегал на родник, а потом кипятил эту воду, бросив в самовар царский серебряный рубль. А мама накрыла стол. И скатерть постелила, разноцветную, похожую на цыганский платок. Как эта скатерть появилась, так в доме сразу сделалось празднично.

Выставила тарелки с пирогами, вазочку с брусничным вареньем и берестяную плетенку с сахаром. Здесь был и принесенный нами сахар – серые куски, похожие на взорванные скалы, – и другой, чуть желтоватый, почти квадратный – я помнил его со старых времен; и какой-то вообще коричнево-золотистый, пять кусков, не знаю, откуда такой появился. В отдельных мисках лежали соты с застекленевшим медом и круглые разноцветные шарики, я помню такие, от них у меня зубы ломило всегда.

Из соседней комнаты то и дело выглядывали мелкие девчонки, мама грозила им кулаком, а они хихикали и бурчали животами. Лида и Валя. Саныч шикал на них, но они только громче хихикали и охотились за сахаром – подбегали к столу, хватали маленькие куски и с визгом уносились к себе.

Мы уселись за стол, немного помолчали и принялись за чаепитие. Я, чтобы не терять даром время, взялся за пироги: начал с самых больших, величиной с две ладони, с рыбой и луком, невероятные, я съел три штуки. Наверное, и больше бы съел, но как-то стало неудобно обжорствовать, и я обратился к другим пирогам, с грибами, потом с капустой, потом с какими-то корешками, запивал все это чаем, сладким и горячим. Саныч не отставал, только он действовал немного иначе – откусывал сразу от трех пирогов с разными начинками, прихлебывал чай, снова откусывал, заедал вареньем и никакой усталости не чувствовал. Мама Саныча, наоборот, ела мало, дула на горячий чай и на нас смотрела. Но не грустно, а наоборот, весело, что мне тоже очень нравилось.

Умяв, наверное, половину этой пироговой роскоши, мы успокоились и немного отдохнули. Самовар создавал вокруг себя прозрачный тепловой шар – другой самовар, состоявший не из меди, а из нагретого воздуха. Я совсем размяк и сделался добрым и улыбчивым. И когда из комнаты выскакивали Лида с Валей, я тоже делал вид, что хочу их поймать.

Мама ничего не спрашивала – тоже удивительно. Я думал, она станет пытать про нашу жизнь, про новости, про войну, но ее это не интересовало почему-то, и про себя она не рассказывала. Сначала я не понимал, а потом догадался. Вот с войны пришел ее сын. Ненадолго, на день, может, на два. Они давно уже не виделись. Так зачем заполнять время войной? И она решила создать кусочек мира. Получилось. Чай, самовар, пироги, дом – даже наша одежда куда-то исчезла.

Саныч откинулся на стуле и стал показывать, как правильно пить чай. Он выбрал кусок сахара средних размеров, поставил его в середину блюдечка, налил сверху чая и стал пить, закусывая сотами.

Я попробовал сделать так же, оказалось, что это здорово. Мы надували щеки, брызгались и походили на пузатых купцов с картинки, которую я видел однажды в старинной книжке.

После четырех стаканов и пирогов захотелось спать. Я сидел напротив самовара, видел свое отражение в полированном желтом боку: тощие щеки, нос, наоборот, большой, глаз из-за него не видать. Самоварный «я» покачивался, как-то даже колыхался, будто состоял из дыма, голова у него почему-то свисала вбок, и от этого спать хотелось еще сильнее, я очень старался, чтобы не клюнуть носом в горячую медь.

Саныч куда-то удалился, его мама тоже, и тут из соседней комнаты выскочили сестры, Лидка и Валька. Они запрыгнули на стулья и накинулись на пироги, на сахар, на варенье – на все, одним словом. Показался Саныч, теперь он не шикнул на сестер, показал им язык. Они показать язык не могли, только промычали что-то в ответ и глаза выпучили.

– Не спать! – это Саныч сказал уже мне. – У нас еще рыбалка!

Ни о какой рыбалке мне думать не хотелось, хотелось подремать, а потом еще поесть. Но Саныч был неумолим.

– Я сто лет на рыбалке не был, – помотал он головой.

– Летом же…

– Летом совсем не то, – возразил Саныч. – Любой дурак может – вода, берег… Не то это. Рыбалка только зимой рыбалка. Это совсем другое дело! Ну, сам увидишь. Еду с собой брать не будем, чтоб аппетит нагулять.

Я хотел сказать, что у меня аппетит разгорится уже через полчаса, особенно на морозном-то воздухе…

– На рыбалку лучше еду не брать, – твердо сказал Саныч. – Больше поймаешь, верная примета. И потом, если клев идет – никакой еды не надо. Собираться давай.

Стали собираться. Откуда-то явились два полушубка, один побольше – видимо, отцовский, его надел Саныч, другой поаккуратней – материн, в него влез я. Шапки, сильно пахнувшие нафталином, заячьи, с длинными ушами, одинаковые. Высокие, из тяжелого каучука, галоши на валенки, безразмерные меховые рукавицы, деревянные ящики – все это торжественно извлекалось из хитрых тайников в стенах, под полом и под крыльцом. Сестры Саныча глядели на нас с печки, дразнились и показывали пальцами. Мать улыбалась.

А Саныч, напротив, был серьезен и сосредоточен. Видно, что к рыбалке он относится основательно, почти так же, как к войне.

– А лыжи? – спросил Саныч. – Остались?

Мать покачала головой.

– Жаль, на лыжах бы веселее. Ладно, и так дойдем.

Саныч сунул мне короткий ломик с веревкой, привязанной к середине. Зачем на рыбалке лом?

– Пешня, – пояснил он. – Лунки надо рубить. Самая важная в рыбалке вещь. Ну что, мы готовы. Пойдем, наверное, через огороды?

Мать кивнула.

Река оказалась совсем рядом – через огороды сто метров. Спустились по берегу к лодкам, черневшим из-под снега. Саныч постучал по одной.

– Наша, – сказал он. – Отец ее сам делал, давно еще. Под лодкой в дождь спать хорошо, быстро засыпаешь.

– Здесь удить будем? – я кивнул на реку.

– Не, на Ловати сейчас делать нечего, глубоко слишком, надо чуть отойти. У нас тут местечко есть – рыба из-подо льда прямо скачет. Вечером уху сварим, я сам сварю. Ты знаешь, как правильную уху варить? Не знаешь, откуда тебе, ты же в городе жил. Для правильной ухи надо всего взять в равных частях – воды, рыбы и лука. Варить быстро, дождаться только, чтоб вода закипела, а потом в чугуне томить. Часа два, а лучше три…

Шагали по реке. Ловать казалась мне слишком широкой, шириной с настоящую Волгу, берегов не было видно, снег раскинулся, деревья утонули в белизне, и кроме белого – ничего. Солнце, лед. Я вспомнил, что раньше ездили по рекам. Зимой все дороги заметало снегом, и все ездили на санях по рекам, разгонялись, свистели, щелкали кнутами над лошадиными головами, и так от Тобольска до Сахалина. Здесь было очень красиво, и первый раз за последние зимы я не хотел в тепло. Лукино исчезло за поворотом; некоторое время я, оглядываясь, видел белый дымок, но потом растворился и он, мы точно в другой мир попали.

С крутого берега свисала береза. Видимо, она оборвалась уже давно, но совсем не обрушилась, зависла параллельно воде, укрепилась и стала расти так. Я заметил между ветками пристроенную доску.

– Тут Полка в Ловать впадает, – объяснил Саныч. – Сейчас не видно, конечно, а летом здесь щуки. Просто акулы, с человека ростом. Залазишь на березу, забрасываешь три крюка с живцами, и пара штук всегда попадется. Я сюда один любил ходить, у меня тут шалаш сложен. Утром крюки забросишь, потом на сенокос, а как темнеть начинает, опять сюда. И обязательно одна щука да повиснет. Почистишь ее, пожаришь, наешься и лежишь, в небо смотришь. На утро тоже хватает, а ночью можно чай малиновый пить…

Мне тоже захотелось малинового чая. И жареной щуки.

– А зимой тут окуни. Здесь яма, а вверх по течению плес, вся рыба сюда скатывается, сейчас увидишь.

Мы подошли к березе, Саныч взял пешню, несколько раз ловко ударил в лед, и в безупречной глади образовалась дырка, небольшая, чуть пошире яблока. Я полагал, что сейчас Саныч вырубит широкую квадратную полынью, мы усядемся на краю на ящики, свесим ноги и забросим удочки…

Но все оказалось совсем не так.

Саныч мастерски вырубил четыре лунки, плюнул в каждую на удачу.

– Раньше я мотылем прикармливал, – сказал он. – Мы с отцом специально морозили в таких узких длинных ящиках, а потом на специальной терке над лункой терли. Но ничего, и так хорошо, за войну тут рыбы накопилось – двадцать лет не переловить. Давай, что ли, начнем…

Саныч достал из своего ящика короткую палочку, в нее было вбито два маленьких оконных гвоздика, на них намотана леска. Рукоятка удочки была обмотана толстым шнуром – для удобства, в шнур воткнута блесна. Мне показалось, что она вырезана из латунной ружейной гильзы – похожа на маленький ивовый листок, с припаянной каплей олова. Из олова торчал крючок. Простая снасть. Я думаю, зимой рыба особенно голодна, раз хватает кривые железки.

Мне Саныч выдал точно такую же удочку.

– Тут примерно четыре метра, – сказал Саныч. – Не очень глубоко, но они там и сидят, нас дожидаются. Смотри!

Саныч опустил в лунку блесну. Она вытянула за собой леску, и Саныч тут же принялся поддергивать кончик удочки и изредка делать более широкие взмахи. Так продолжалось недолго. Саныч прицокнул языком, рванул удочку вверх. Леска зазвенела и принялась плясать в лунке, Саныч отбросил в сторону удильник и стал быстро выбирать леску обеими руками. Через несколько секунд из лунки показалась тупая морда, а затем Саныч выкинул на лед окуня.

– Самый самский! – с удовольствием сказал Саныч. – Зимний, синее перо. Смотри, какой жирный!

Окунь на самом деле отличался размерами, почти в две ладони, с алыми плавниками, с зеленоватой, переходящей в синеву чешуей, с широким гребнем и четкими черными полосами поперек туловища.

– Вот так и действуй, – сказал Саныч, вызволил из окуневой пасти блесну и тут же опустил ее обратно. – Все просто.

Я стал действовать. Уселся на свой ящик, собрался для теплоты поплотнее, выставил наружу рукавицу, перехватил удочку покрепче и булькнул в воду блесну.

На летней рыбалке я пару раз бывал и особых восторгов, честно говоря, не испытывал. На зимней… Действительно, ощущения совсем другие. Блесна тяжело потянулась ко дну, я несколько раз дернул по примеру Саныча, затем немного вытянул леску и еще дернул…

Сначала не понял, что случилось. Это походило… на собаку. У моей соседки по площадке жил французский бульдог, Котя, добрый ленивый пес с неправильно сросшейся задней лапой. Соседка частенько предлагала мне его выгулять, вручала поводок и печенье, половину я мог съесть сам, половину следовало скормить Коте. Я цеплял Котю к ремешку, мы выходили на площадку, и тут в тишайшего Котю вселялся бес. Он рвался вниз по лестнице с такой силой, что удержать его я не мог, просто катился вслед за ним. А иногда и волочился. Здесь, на льду безымянной речки, я почувствовал то же самое. Бульдога на поводке.

– Тяни его, спуску не давай, а то сорвется, – посоветовал Саныч.

Я потянул. Отложил удочку, взялся за леску и потащил, перебирая руками. Бульдог сдаваться не собирался. Он рыскал по сторонам, выписывал под водой круги, пытался уйти на глубину и потом резко всплыть. Но победил, конечно, я – через минуту борьбы я вытянул окуня на поверхность, выбросил на лед.

Мой оказался чуть меньше.

Пока я боролся, Саныч выудил еще одного.

А потом они как с цепи сорвались, видно, на самом деле проголодались изрядно. Не надо было ни трясти удочкой, ни играть блесной – мы просто опускали блесну в воду, сводили ее на глубину, и тут следовал удар, после чего только подсекай и тяни рыбу кверху.

Это оказалось на самом деле интересно. И совсем не скучно, не то что летом. У наших ног постепенно росли горки рыбы, некоторые окуни распрыгивались далеко, я почувствовал азарт, мне неожиданно захотелось поймать больше Саныча. Новичкам везет.

Становилось холоднее, но я этого совсем не ощущал: рыба клевала, я подсекал, вываживал, снимал с крючка. Остановиться не мог.

Сделали перерыв где-то через час. Перекидали окуней в ящики, заполнили их почти доверху.

– Окунь – самая рыба! – Саныч с удовольствием взвесил на руке очередного горбача. – Воду чистую любит, тиной никогда не воняет. Костей мало. Чешую чистить не надо, можно просто так сушить. Не тухнет долго, даже если погода жаркая. Мы с папкой раньше по две бочки сушили, до середины лета хватало, все ели, ели…

Жаль, что у нас в отряде только болото, рыбы в нем никакой, разве что тритоны. Здорово было бы, вышел утром – и за пару часов на весь отряд надергал, так я подумал.

– Жаль, что времени нет, – грустно сказал Саныч. – Тут чуть повыше есть местечко, там налимы. У них сейчас печенка вот такая. – Саныч показал кулак. – Из этой печенки пирог получается…

Саныч закрыл глаза и некоторое время молчал, прислушиваясь. Я тоже послушал. Вокруг звенело. Не колокольный звон, никакой другой, просто звон. Тонкий, как будто согнули стальную полосу и осторожно тянут по ней гвоздем. Или вот пила гнутая еще так звенит, только далеко очень. Это чистота. Вокруг слишком много всего – снег, лед, воздух, небо, мороз, – вот и звенит. Так оно и положено. Правильно Саныч говорил, что в его деревне никаких полицаев. Теперь понятно: если бы хоть один был, так бы не звенело.

Хотя, может, это от обжорства. Поели хорошо, кровь побежала, бьет в башку – вот оно все и получается.

Саныч подправил блесну, бросил ее в лунку. Я тоже опустил. Железная рыбка полетела вниз, в темноту, в яму, в которой ее уже поджидали озверевшие за зиму окуни; я заглянул в воду и поймал ее бронзовый отблеск.

Продолжили ловить. Рыба хватала исправно: едва блесна натягивала леску и я делал первое движение, как следовал удар, я подсекал и тянул окуня к свету. Он сопротивлялся, рвался в разные стороны, но я уже знал, как с ним себя вести, – спуску не давал, и через минуту после поклевки в лунке появлялась хищная зубатая морда.

Странно, но интерес к ловле не пропал совсем, наоборот даже: чем больше я добывал из-подо льда красноперых зеленых хищников, тем большую радость я испытывал. Сначала я думал, что это все от жадности. Ведь мы рыбачили не просто ради удовольствия, мы пополняли запасы – рыба должна была помочь семье Саныча дотянуть до лета. Но почти сразу я понял, что дело не только в запасах. Они, конечно, очень важны, однако не это главное. И не азарт – мне совсем не хотелось обойти Саныча по количеству выловленной рыбы… Просто…

Я никак не мог понять. Тупое вроде бы занятие, но что-то в нем… Первобытное что-то. В голове совсем никаких мыслей. Звон, разлитый в зиме, как-то сам собой соединился со звоном в моей голове, мои мысли обратились в морозный песок.

Горки рыбы вокруг наших ящиков росли, Саныч выглядел довольным. Мы наудили уже килограммов по пять, а то и больше, но останавливаться Саныч явно не собирался – он подсекал, и выуживал, и снова подсекал, каждый раз хмыкая и сплевывая в сторону.

Я тоже увлекся и потерялся, подсекал и вываживал, и когда на крючок никто не сел, я удивился. Я несколько раз дернул удильником, но поклевки не последовало. Поглядел на Саныча: он энергично работал удочкой – и ничего.

Рыба исчезла.

– Всю, что ли, выловили? – спросил я.

– Не, что ты, всю не выловить. Похоже…

Саныч наклонил голову ко льду, выставил из-под шапки красное ухо и прислушался. Я тоже прислушался, но Саныч сделал мне жест рукой, чтобы я тряс удильником помедленнее.

– Окуни разбежались, – прошептал Саныч. – Понимаешь?

Я помотал головой.

– Кто-то покрупнее приплыл!

– Щука?

Саныч пожал плечами. Я затаил дыхание и почувствовал, как из неизвестной глубины поднимается рыбина. Обязательно похожая на акулу, с длинной острой мордой, с зубами и пятнистой золотой чешуей. Длинная, как бревно, с немигающими черными глазами, с широким хвостом, продвигаемая сквозь толщу воды призрачными движениями грудных плавников. Рыба. Щуки вроде как вырастают до огромных размеров. Одна женщина мыла в реке посуду, и щука откусила ей руку по локоть; правда, это Саныч рассказывал, может, и врал. Но все равно, рыбалка приобрела новое качество: я вдруг подумал, что теперь не только мы охотники, теперь и на нас тоже вдруг охотятся, что лед может лопнуть, на воздух покажется пасть, клыкастая щучья голова, рыбина ухватит меня за ногу и потянет в воду.

– Держи удочку крепче, – посоветовал Саныч. – Только на руку не наматывай, а то если схватит, кожу сорвет. Вообще, хорошую щуку взять совсем неплохо, пожарили бы…

Но щука не шла. Саныч менял игру, опускал блесну к самому дну и поднимал к поверхности, колдовал удильником, совсем как дирижер в клубе, но рыба взаимностью не отвечала.

Я стал подражать ему, но успехов особых не добился – блесна бессмысленно болталась, переваливалась под водой, как дохлая. К тому же у меня с непривычки заболело запястье на правой руке, боль возникла тупая, она отдавалась в пальцы и выше, в локоть. Поэтому я положил удочку на лед и стал разминать кисть, сжимая и разжимая кулак.

По коже забегали колючие искры, я сунул ладонь в снег, стряхнул, взял удочку. Блесна застряла. Потянул осторожно. Леска натянулась.

– Зацеп, – сказал я. – Там коряги, наверное.

– Тихо… – еле слышно сказал Саныч. – Тихо! Это она…

Саныч осторожно приблизился к моей лунке, отобрал удочку у меня, подергал.

– Не, не зацеп, – Саныч улыбнулся. – Зацеп я сразу определяю – он глухой. Это рыба. Блесну схватила – и на дно. Сейчас мы ее рассердим…

Саныч принялся мелко дергать удильником. Я на всякий случай взял пешню – если щука появится, хорошенько треснуть ее по башке. Но рыба не двигалась.

– Сидит, зараза, – Саныч топнул по льду. – Кто кого, значит, решила… Ладно, сама, дура, напросилась.

Саныч перехватил удочку покрепче и стал прыгать на льду вокруг лунки.

Ничего.

Попрыгал-попрыгал, остановился, подергал.

– Забавно…

Саныч сел на лед.

– Гранату бы… – сказал я.

– Гранату нельзя, – пробормотал Саныч. – Лед поломает… ладно, ладно…

Саныч набрал воздуха, наклонился над лункой и крикнул в воду. Это неожиданно подействовало – леска натянулась. Саныч вскочил на ноги и тут же свалился обратно: его руку быстро втянуло в лунку по плечо.

Саныч покраснел. На лице у него возникло веселое и удивленное выражение, такого развития событий он явно не ожидал. Я зачем-то схватил его за ногу – испугался, что сейчас лед треснет и Саныча втянет под него. От этого мне стало смешно, что потом в учебниках напишут: героя-партизана утащила на дно огромная щука.

– Сейчас руку оторвет, – сказал с удовольствием Саныч. – Килограмм двадцать, не меньше! Придется бросить, а?

– Бросай.

– Бросаю!

Но Саныч не бросил. Он лежал на льду еще минут пять, не меньше. Охал, крякал, стучал кулаком и скрипел зубами.

Все-таки отпустил. Вытащил из-подо льда руку, стряхнул воду. Поперек пальцев шла красная борозда от лески.

– Сом, наверное, все-таки, – сказал он. – Его повадки. Все равно не вытащили бы такого. Ладно, пусть растет, в следующий раз поймаем.

Саныч счастливо вздохнул, поглядел в воду.

– Хорошо порыбачили… – Он улыбнулся, с рукава его полушубка капала вода. – И окуня взяли, и в конце тоже. Теперь и домой можно. Вечером будем окуней в печи жарить. Здорово!

Я стал собирать распрыгавшуюся рыбу. Некоторые окуни были еще живы; я ловил их, бросал в ящик, а они растопыривали перья, не хотели лезть, царапались колючками. Саныч рыбу не собирал, стоял над раскрытым ящиком, смотрел почему-то на противоположный берег, пустынный и высокий, пара кустов всего. Я тоже посмотрел, однако ничего интересного не увидел – берег как берег.

А Саныч вдруг отставил ящик и полез на косогор, наверх. Взбирался долго, глубоко проваливаясь в снег, съезжая назад в осыпях, но все-таки упрямо добрался до края, помахал мне рукой, перевалился за горизонт и исчез. Снег сливался с белым небом, склон был ровный, так что различить линию перехода было тяжело. В ящике вздрагивали еще не уснувшие окуни, пела зимняя тишина. Саныча все не было и не было.

Глава 9

Конечно же, я не уснул. Саныч храпел на своем топчане громко и счастливо. Громче только часы его тикали. Они висели на палке, торчащей из стены, светились зеленым фосфорным светом и чуть покачивались, когда Саныч начинал ворочаться.

Я думал. Это был первый эшелон, на который брали меня, до этого я только в разведку ходил, ну да еще пара мелких акций. А тут эшелон сразу! Есть о чем подумать…

Да и день случился беспокойный, как перед праздником.

Вчера с утра приходили от соседей, с востока, приносили батареи в огромных военных мешках, такие с парашютом сбрасывают. Сидели целый день у Глебова, думали, пищали и потрескивали рацией. Саныч тоже молчал, ходил с серьезным видом и два раза проверял оружие.

Все чего-то ждали. Видимо, пришло большое время. Наступление. Армия готовилась к броску на запад, и мы готовились ее поддержать. Саныч ходил в штаб на совещание. Потом снова чистили оружие, уже остервенело. Саныч проверял и свое и мое.

Заглянул Ковалец. Налегке, с кобурой на поясе, выбрит чисто и румянец, как у девушки. Улыбнулся – зубы белые-пребелые. Говорят, когда он в партизаны уходил, зубного порошка взял на три года. И щетки – щетки он сам делает из кабаньей щетины.

– Привет, оборванцы! – Ковалец зевнул. – Завтра вас тоже, кажется, с нами берут… Смотрите там, осторожнее, берегите портки, когда еще горячую воду встретим.

– Это точно, – кивнул Саныч. – Ты, Ковалец, все правильно сказал, воды горячей трудно найти. Обмывать тебя холодной придется.

Ковалец усмехнулся.

– Хотя и не придется вовсе, – продолжил Саныч. – Ты же с нахалкой идешь? Опасное дело: пух – и в лапшу.

Саныч презрительно поковырял в носу.

– Мамке-то письмо написал? – спросил Саныч. – Давай, я передам. Не переживай, скажу все как надо – пал смертью храбрых, но навсегда останется в сердцах своих товарищей как образец мужества и красоты.

Ковалец кивал, щурясь злобно.

– Да-да, – сказал он, когда Саныч закончил. – Все так и будет. Но тебе, конечно, обиднее. Вот-вот приказ должен подойти, звезда на грудь… И не дождаться! Ай-ай-ай! Ну, ничего, ты тоже не переживай – твоим родным перешлют все в коробочке. И приказ, и орден Ленина. А вообще… Вообще, я бы тебе, Фанера, конечно, навешал. За байку про геморрой. Но не буду. Пойду лучше подышу воздухом – он сегодня хорош.

Пнул дверь, собака злая.

Саныч выскочил за ним, ну и я тоже, опять же на всякий случай.

Ковалец прогуливался чуть поодаль, прямым циркульным шагом, вроде как погруженный в думы.

– Козлина… – Саныч высморкался в сторону вражеской землянки. – Ладно, посмотрим еще.

Вместо Ковальца показался Щурый, подошел. Именно подошел, не подбежал, важный какой-то, надутый. Поглядел на нас с превосходством. Не поздоровался.

– Ну что, Щурый, «вальтер» тебе в этот раз точно добудем, – пообещал с ходу Саныч. – А то и два.

– Да мне не надо уже, – зевнул Щурый.

– Почему это не надо? – насторожился Саныч. – Ковалец, что ли, пугач притащил какой?

Щурый помотал головой.

– Оставь себе свой «вальтер», – сказал он. – У меня ТТ скоро будет, настоящий, со звездами.

– С чего это?

– Да так, ни с чего. Мне Сталин просто телеграмму прислал.

Саныч подавился. Нет, он ничего не жевал, но подавиться умудрился. Я сам чуть не подавился.

– Сталин прислал телеграмму, – повторил Щурый. – Я деньги отправлял, письма писал сколько раз, у него все времени не было ответить, война ведь. А как выдалась минуточка, сразу написал. Лично мне. С благодарностью телеграмма.

– Врешь… – растерянно сказал Саныч.

Щурый презрительно покривился.

– Покажи!

Щурый пожал плечами.

– Понятно, – зевнул Саныч. – Понятно все. Вранье до последней запятой.

Щурый достал из-за пазухи газету, начал разворачивать. В газете оказался «Тарас Бульба» в синей обложке, Щурый открыл на середине.

Обычная телеграммная бумага, приклеенные телеграфные ленты, адрес, партизанская бригада, шестьдесят седьмой отряд, Александру Жилкину, а дальше…

– Дай посмотреть! – попросил Саныч.

– Осторожно! – Щурый убрал телеграмму. – Руками не цапать, смотреть издали!

Саныч послушно убрал руки, правую спрятал за спину. Наклонился, потому что Шурка держал телеграмму нарочно низко.

Я тоже наклонился – ничего, не переломаюсь.

– Читайте, – важно сказал Щурый.

Саныч стал читать: «Дорогой Саша! Мы получили твои деньги и передали их на строительство дальнего бомбардировщика “Пионер”»…

– Дальнего бомбардировщика! – перебил Шурка. – А? Будет теперь на немцев бомбы сыпать! А? И на каждой бомбе мое имя напишут! Как у Щенникова!

Саныч продолжил: «…бомбардировщика “Пионер”. Спасибо тебе за вклад в наше общее дело победы. Враг будет разгромлен!»

– Подпись читай!

Саныч прочитал: «Верховный Главнокомандующий Вооруженными Силами СССР И. В. Сталин».

– Сталин! – Шурка сложил бумагу вчетверо, спрятал за пазуху. – Вот так! Мне сам Сталин ответил! Теперь мне ТТ полагается! Глебов выдаст, я к нему уже ходил. Он мне обещал. Понятно?!

Саныч кивнул.

Шурка развернулся и с достоинством пошагал к себе, и тут показалась Алевтина. Шурка что-то ей сказал, показал пальцем в нашу сторону. Алевтина сразу же направилась к нам, причем явно с недобрыми намерениями. Я на всякий случай подальше отодвинулся.

– Что-то мне это стало надоедать, – сказала Алевтина, посмотрев на Саныча сердито. – Сначала ты его, значит, пистолетами дразнишь, он не спит, не ест, а у него туберкулез, между прочим. Теперь про какое-то летное училище рассказываешь…

– Я ни про какое училище ему не рассказывал, – пытался оправдываться Саныч. – Я вообще про это…

– Смотри! – Алевтина недобро погрозила пальцем. – Ты, свистун, у меня досвистишься. Я ведь не Глебов, не буду с тобой возёхаться, я сразу по шее! Ты меня понимаешь?!

– Да я понимаю, – растерянно пробормотал Саныч. – Я же всегда…

– Никаких пистолетов! – Алевтина ухватила Саныча за рукав. – Понял?! Никаких училищ! Ему для начала ходить надо научиться нормально! Ясно?! Если узнаю, что опять ему сказки рассказывали, – головы поотрываю!

– Да я это… – стал оправдываться Саныч. – Я хотел ему испорченный пистолет подарить, не стреляющий.

– Попробуй только, – проскрипела Алевтина. – Уши оторву и к березе прибью – пусть все смотрят! Сам будешь как испорченный. И тебя это тоже касается!

Алевтина неожиданно повернулась ко мне, я растерялся и брякнул:

– А мы-то что? Ему теперь сам Глебов «тэтэху» выдаст.

Саныч наступил мне на ногу.

– Что?

– Это он шутит, – отодвинул меня Саныч. – Просто Шурка…

– Я вас предупредила, – ледяным голосом сказала Алевтина. – Засранцы.

Саныч промолчал. Я думал, что он сейчас что-нибудь скажет. Ну, типа «заткнись-умойся». Она вообще кто такая? Я, вообще-то, человек терпеливый…

А Ковалец за всем этим с большим удовольствием наблюдал, та еще змеюка, руки на груди сложил.

– Ковалец! – крикнула Алевтина. – Подойди, пожалуйста!

Ковалец с готовностью откликнулся. Какой он все-таки парень сподручный – всегда в нужном месте, стоит только голову повернуть, большое, однако, умение. Тряхнул челкой, как-то весь откинулся назад; если бы у него имелась трость, он бы обязательно на нее оперся.

– Опять с этим дураком болтает, – Саныч почесал подбородок. – Может, ей тоже шаль подарить, а?

– Не знаю… Тебе видней.

– Да уж…

Саныч выразительно плюнул, растер валенком. Я оглянулся. Алевтина поправляла Ковальцу воротник.

– Ну, чего вылупился? – обиженно спросил Саныч. – Пойдем автоматы проверим.

– Проверяли же…

– Еще проверим, мало ли.

И мы отправились проверять автоматы. Подтягивать ремни, перематывать портянки, в десятый раз выворачивать карманы, нет ли чего лишнего, хотя все лишнее, даже всегдашний карманный мусор, мы высыпали еще с вечера.

Когда подгонять и проверять ничего не осталось, мы улеглись на топчаны и стали ждать. Наступил вечер. Снаружи не доносилось никаких звуков, чуть потрескивала коптилка, у меня немного ныли ноги, а Саныч молчал. А я пытался прислушаться к своим ощущениям, но ничего, кроме тупого страха, уловить не мог.

Потом в дверь стукнули.

В три часа ночи. При луне уже.

Каждый помимо личного оружия и снаряжения взял рюкзак со взрывчаткой. Нам с Санычем достались небольшие, круглые, не такие ребристые, как у других. Килограмм по пять, нормально, идти можно. Правда, Саныч велел взять по два автомата: ППШ и МП, так что вместе собрался вес изрядный. Саныч успокоил – вес все равно в один конец.

Десять человек, это если нас не считать. Молодые все, ну, кроме Щенникова, которому уже давно стукнуло сорок, но без которого было совсем никак, потому что он разбирался во взрывчатке, да и вообще во всем. С рюкзаками все, включая Глебова. Только двое налегке: Кулаков со снайперской винтовкой и Ковалец. Кулакова не нагрузили, это понятно – чтобы руки у него перед стрельбой не тряслись, а почему Ковалец шагал налегке… Наверное, этому тоже была причина.

Про дорогу рассказать ничего не могу – двигались предельно быстро, только дышать успевал. Шли ночью и утром. Днем пережидали в лесу, вечером снова шагали, к утру вышли к цели.

– Дальше молча, – сказал Саныч. – Не болтать, у меня ничего не спрашивать. Если что – я сам скажу. Смотри на меня, ясно?

Ясно.

Следующие два километра оказались нелегкими. Разведка к железке не приближалась, путь не был провешен, снег глубокий, иногда почти по пояс. Мы шагали последними, нам было легче, но все равно Саныч то и дело хватал меня за ремень и подтягивал за собой. А под конец вообще взял мой рюкзак, потому что с рюкзаком я уже не тянул.

Остановились метров за тридцать, на возвышенности, в елках. Железка блестела внизу, мне почудилось, что она дымится под солнцем.

Глебов кивнул. Группа принялась расходиться, в тишине, без слов, каждый и сам знал, что делать. Я повернулся к Санычу. Он снял рюкзак. Я тоже снял.

Саныч приложил палец к губам, кивнул налево, двинулся первым. Я за ним. Он пробирался странно, стараясь не приближаться к соснам, аккуратно, точно по минному полю. Я ступал след в след, не зная, нужна ли на самом деле такая аккуратность. Нет, наверное, но лучше себя держать в руках, дисциплина – это половина успеха. Я стал думать как Глебов.

Мы остались одни. Саныч выбрал место, удобное, под кустом, осмотрелся и стал выдавливать в снегу окоп. Я тоже. Работали медленно, чтобы не потревожить на ветках снег, почти не дышали, никаких лопаток. Никаких резких движений.

Саныч, конечно, справился первым, устроился поудобнее, прилип к биноклю. Я провозился дольше – снег оказался плотным, давился туго, а подпрыгивать нельзя. Колени заболели.

– Теперь смотри вдоль. – Саныч сунул мне второй бинокль. – Четыре глаза лучше двух.

Я стал смотреть. Железная дорога, насыпь, грязный, сажистый снег, кусты под насыпью срезаны – немцы летом старались. Все правильно: до моста недалеко, кустов не должно быть, в кустах партизанен как засядут… Вырубили не под корень, а на полметра, так что под снегом остались короткие пеньки – тоже защита.

– Дыши тише, – посоветовал Саныч. – Пар не выпускай, немцы не дураки.

Я старался не дышать. То есть не выдыхать сразу, а освобождать воздух мелкими порциями, постепенно, чтобы он успевал растворяться.

– Шевелись поменьше, – продолжал Саныч. – Мускулами шевелись, а руками не двигай. Кулаки можно сжимать. Песни хорошо вспоминать.

Он еще много чего советовал. Я попробовал песни, стал петь про себя. Но оказалось, что никаких песен я не помню; раньше несколько пионерских знал, но за последнее время совсем позабыл, только мотив и про флаги еще что-то, как они реяли. Я стал сочинять сам про флаги, ветер и про атаки, и это помогло – увлекся, как-то погрузился в себя и ничего не услышал. Саныч пнул меня и что-то прошипел. В лесу крякнула испуганная зимняя птица, клест, наверное, или дрозд, или кто там зимой у нас шаландается…

– Так, – сказал Саныч.

– Идет. – Я потянулся к автомату.

– Не наш, – помотал головой Саныч. – Не сопи, говорю, живи равномерно.

– Откуда знаешь, что не наш?

– Мало сидим еще, – объяснил Саныч.

Сидели на самом деле не очень долго, меньше часа, Саныч рассказывал, что и по десять можно просидеть, дожидаясь своего поезда. Тут терпение важно – все как на рыбалке.

Послышался паровоз. Он пыхтел, гремел железом и выбрасывал выше елей подушки черного дыма. Я потянулся к гранатам, но Саныч рыкнул, и я сунул дурную ладонь в снег, но совсем его не почувствовал – снег был теплым.

– Тихо, говорю! – прошипел Саныч. – Тихо!

Показался поезд. Старый маневровый паровоз толкал перед собой две открытые платформы, заполненные обрезками рельс, железными бочками и колесными парами, которые и производили лязганье.

– Перед эшелоном всегда порожняк пускают, – объяснил Саныч. – На всякий случай – вдруг бомбу подложат? А это так состав, ерунда, скрипелки чинить везут, раненых, почту. Это нужно пропускать. Не высовывайся-ка!

А я и так не высовывался, вдавился в снег, выглядывал одним глазом. Поезд тянулся долго. Он был не очень длинный: два потрепанных пассажирских, в которых ехали офицеры, три солдатские теплушки и четыре товарных вагона. Поезд еле тащился, машинист не спешил – чем медленнее едешь, тем дольше живешь, домой вообще возвращаться здорово. Состав прогромыхал мимо, и еще долго в воздухе висел паровозный запах, а над лесом бумкало железо.

– Кому-то сегодня повезло, – сказал Саныч. – А кому-то нет. Теперь наш пойдет, с танками. Сегодня должны быть танки, штук десять, не меньше.

Саныч показал два сжатых кулака.

– Это хорошо, что танки. – Он постучал кулаком о кулак. – Где еще с танками придется встретиться? В партизанском деле танки редко встречаются, а мне танка как раз не хватает…

Саныч замолчал и уставился на меня.

– Слушай, Дим, а как, интересно, засчитывается? Я в смысле танков. Вот если мы тут сожжем танки, но они вроде как не на ходу, это что, нам не засчитается, что ли? Как думаешь?

– Не знаю.

– Надо было выяснить, опять плохо подготовились. Я вот про танки мало что знаю…

Саныч принялся рассуждать про танки и их учет, про то, что хотел бы еще самолет сбить, «фоккер», например, они вот низко летают, но оружия подходящего не достать. Тут нужен пулемет крупнокалиберный, а где его взять? Нет, у него есть противотанковое ружье, но оно полтонны весит, его не поворочаешь…

– А подводную лодку тебе не надо сбить? – не удержался я.

Саныч замолчал. Видимо, в таких масштабах он раньше не думал. Но идея ему явно понравилась.

– Подводную лодку не получится, – вздохнул Саныч после минуты размышления. – Где ее у нас найдешь? В Волхов они могут зайти? Или в Двину?

– В Двину, наверное, могут. А в Волхов вряд ли… Хотя можно перевезти по железной дороге.

Саныч плюнул рассерженно.

– Все равно далеко. А тут только катер какой вшивый затопить получится. Надо летом помозговать… Следи за дорогой, я отдохну.

Саныч перевернулся на спину, стал смотреть в небо. Сломал веточку, сунул в зубы, разжевал.

– У нас на фабрике за перевыполнение плана премию выписывали, – сообщил он. – Можно было купить козинаков. Надо в штаб предложение внести, чтоб за каждого фашиста карамель давали. Или тушенку, допустим. Если же кто офицера пристрелит, тому всю неделю на кухне только со дна зачерпывать и хлеба двойной паек с чесноком. Ну, а если уж кто майора или там генерала…

Тут Саныч замолчал. Видимо, он заранее не придумал, что выдают доблестному партизану за победу над генералом.

– За генерала уже совсем особый паек полагается, – сказал Саныч. – Не просто повышенный, а сверхповышенный. В него должны входить… – здесь Саныч опять запнулся. – Там тушенка должна быть, сахар, яичный порошок и сгущенка. Ты сгущенку пробовал?

– Не.

– Я пробовал. Нам пять банок присылали, для разведгрупп. Ее только летчикам полярной авиации выдают и подводникам. Это молоко такое, густое, как мед. И с сахаром. Я полбанки съел, представляешь?! Очень вкусное. В повышенном пайке три банки будут. И сухое мороженое еще, его можно молоком разводить…

Я начал клацать зубами. И от голода, и от холода, и от того и другого вместе. Сгущенка, однако.

– Ладно, – сказал Саныч, – уже недолго. Скоро согреемся как следует.

Он хрустнул пальцами.

– Сегодня что-то мало поездов… Обычно часто шастают, точно что-то намечается. Слышишь-ка? Катят. Слышишь?

Я не слышал.

– Уши потри.

– Зачем?

– Станешь лучше слышать. И перед боем полезно…

То ли правда, то ли врет, я не знал, но на всякий случай потер. И действительно услышал – цык-цык-цык, несерьезно – не думал, что танки так звучат.

– Дрезина, – пояснил Саныч. – Значит, наш эшелон, важный. Тише сиди, зубами не щелкай.

Я сунул в зубы варежку – чтобы не клацали.

Цыкающий звук усилился, и через минуту мы увидели дрезину.

– Опять проверяют, – пояснил Саныч. – Перед каждым важным эшелоном – особая дрезина. Если увидят следы вдоль дороги, то в лес выходят. А один все время с ракетницей: чуть что не то, сразу в небо пуляет, а на эшелоне следят за этим. Под Новгородом вообще вдоль дорог лес выжигали, чтобы не подобрался никто…

Дрезина тарахтела мимо. Три немца, похожие на мышей. Одна мышь управляла, две остальные по сторонам смотрели. Медленно ехали, внимательно, минуты две мимо нас волоклись.

– Ну, все, – сказал Саныч, – сейчас начнется. Смотри, чтобы эти назад не покатились. Если решат вернуться, нам их надо убрать.

Но дрезина не вернулась. Цокающий звук удалился и стих, и тут же из-под елок показался Щенников со своей командой. На плече Щенникова болтался хомут бикфордова шнура, в руках деревянный ящик, мина. У остальных тоже мины, ломики и короткие саперные лопатки. Все действовали быстро и слаженно. Мины закладывали вдоль насыпи и управились, так мне показалось, быстрее чем за полминуты. Отступали след в след, Щенников замыкал, аккуратно закрывал следы лопаткой, маскировал бикфордов шнур и все это проделывал с ловкостью и аккуратностью опытного часовщика. Я позавидовал: все-таки Щенников молодец, хорошо работает. Наверное, и часы хорошо починял.

Все.

Щенников скрылся, теперь ждать.

Ждать.

Во рту вдруг ощутился кислый железный привкус, как перед рвотой. Я не удержался и опять сорвал хвоину, только уже целую ветку, откусил много, стал жевать. Хвоя оказалась горькой и совсем не сочной. Видимо, из-за зимы хвойные соки спрятались в корнях, в ожидании тепла.

– Ну ты даешь… – усмехнулся Саныч. – Я Лыкову скажу, чтоб он больше тебя не кормил, ты можешь дровами просто-напросто питаться, молодец. А ты, кстати, знаешь, что однажды Ковалец вернулся в лагерь голышом? Нет? Отличная история, сейчас расскажу…

Саныч ткнулся лицом в снег, полежал лицом в белом, оторвался, стряхнул с носа сугроб, стал рассказывать:

– История удивительная. Ковалец однажды ходил в разведку, летом в прошлом году, ну, ты помнишь, какое лето было жаркое – волосы к голове прикипали… Он ведь как лось, нормально ходить не умеет, все бегает. Вот он все утро бегал по лесу, бегал, фашистов высматривал. А они ему не попались ни разу. Вот и вечер наступил. Ковалец выскочил к старице, потный, как двадцать комбайнеров. И искупаться решил. Разделся, одежду под пень спрятал, полез, лягушек распугивая. Раз нырнул – хорошо, два нырнул – хорошо, третий раз нырнул – немцы. Тоже приехали помыться, аж на грузовике. Сели – сидят, песни поют. Они, значит, помываются, а Ковалец в старице, под корягу спрятался, тиной обмазался, дышит в полноздри, чувствует уже, что вода не такая и теплая, мерзнет помаленьку. Слепни слетелись с осоки – у старицы водопой как раз, так они привыкли в полдень коров жрать, а коров не пригнали – Ковалец приперся. Ну, они на него и накинулись, давай в рожу кусать. А у Ковальца рожа – самое главное место. А тут и пиявки – как давай в ляхи жалить, и жалят, и жалят…

Лето, жара, Ковалец, погрязший в водоеме, голодные пиявки, собравшиеся со всей округи немножко перекусить, слепни.

Зима, стужа, мы, застрявшие в снегу, ждем эшелон.

– Вот он сидит, героически переносит страдания, а немцы уезжать и не думают. Положение тяжелое – сверху слепни поджирают, всю башку облепили, снизу пиявицы терзают, хоть топись. На берег с немцами выбраться нельзя, вот Ковалец и решил на другой. А одежда и оружие на немецком остались, под пнем. Вылез в кустах, отбежал метров на двести, пиявок раздавил, слепней разогнал, остался голый совсем. А задание надо выполнять – куда деваться? Ковалец позлился немного, почесался – и пошел. В грязи вывалялся, листьями облепился – и вперед, наблюдать…

Саныч замолчал. Я все ждал, когда он станет дорассказывать, но он не торопился, молчал, разглядывал пальцы.

– А дальше-то что? – спросил я.

– Что?

– С Ковальцом?

– С Ковальцом все в порядке, сам знаешь. А эта история… Тут все просто. Посидел Ковалец у дороги, посчитал все машины, наблюдение произвел – все как полагается. Надо в отряд возвращаться. А в голом виде стыдно, смеяться станут. Ну, решил он к этой старице вернуться – вряд ли фашисты там до сих пор сидят. Вернулся, а они сидят. Ну, тогда он не выдержал, как из кустов выскочит, как закричит! Немцы уже к вечеру пьяные сильно были, они как такое пронзительное зрелище увидели, так сами с перепугу в воду скатились. Ковалец схватил оружие, схватил гранаты, кинулся искать пень с одеждой – а нет его! То ли старица не та, то ли еще что не то… Нет, короче, одежки. Только фашистское. Фашистское Ковалец, конечно, не стал надевать – чтобы свои не пристрелили, а из нефашистского только ботинки. Надел он ботинки, обвесился оружием и в сторону наших двинулся. А навстречу как раз Глебов. Не знаю, зачем уж он там вышел, наверное, по грибы. Ты знаешь, Глебов – он грибник яростный. Как только весна, так он сразу сморчки идет собирать, а потом на сале их жарит и всех до отрыжки кормит. Все городские грибы жрать любят; вот ты любишь?

– Люблю, – ответил я. Я на самом деле люблю грибы, особенно грузди соленые со сметаной.

– Вот и Глебов. Пошел он грибы собирать, воздухом подышать, от ратных дел отдохнуть, а тут на него из ракит Ковалец. Честь отдает, пятками щелкает и докладывает: так и так, лично обезвредил отряд вермахта, восемнадцать человек, вооруженных до зубов, давайте мне «За отвагу», я неприятеля своей натурой до смерти перепугал, отборные головорезы бросались в страхе в воду и умирали от разрыва сердца. А Глебов ему и отвечает: «Я рад бы тебя представить к медали, но что в представлении написать? За уничтожение живой силы противника посредством… Посредством чего? В политуправлении могут неправильно понять, однако. Так что ты давай уничтожай лучше живую силу противника обычным путем, как все, мы тебе сразу и медаль, и орден». Расстроился очень Ковалец, два дня не брился и решил с горя наколку сделать… Хотя это уже другая история. Я, кстати, про Ковальца много вообще знаю историй, еще со сплавной. Вот слушай, как его однажды бешеная лиса покусала…

Я слушал и жевал елку, скоро на самом деле древесиной привыкну питаться. Истории веселые, их хорошо, наверное, на плоту рассказывать: плот ночью ползет по реке, а ты сидишь у костра, а вокруг только черные берега. Вода и движение, ложишься на спину и смотришь, как с каждым поворотом перекашиваются звезды, а когда приходит время смеяться – смеешься, и в деревнях на берегу просыпаются недовольные собаки…

– Ты меня слушаешь? – громко прошептал в ухо Саныч. – Уснул?!

– Нет, просто думаю…

– Думать поздно, – сказал он. – Пора делать.

– Как?

– Так. На меня смотри. И бей короткими. Только короткими, это страшнее. И не бойся – немцы перепугаются, а с перепугу метко стрелять нельзя. Они не попадут, так всегда бывает. Понял?

– Ага.

– Лупи по пулеметчикам, если они, конечно, очухаются… И по офицерам. А если не найдешь ни того, ни другого, то стреляй по ближайшему.

– А если они на нас побегут? – спросил я.

– Не побегут.

Вдалеке за поворотом тяжко лязгнуло, напротив нас через дорогу оборвался снег с ели.

– Идет, – сказал Саныч. – Идет, голубчик. Сейчас начнется…

Он снял ватник, расстелил его в снежном окопе, улегся. Я сделал так же.

Сердце уже лупило в виски, в глаза, даже в зубы, я чувствовал пульс в зубах – они стремились вырваться из десен, никогда такого не было. Хотелось бежать, рвануть вперед, к рельсам. Сидеть в окопе сделалось невыносимо, и я было дернулся, но Саныч тут же стукнул меня по загривку, и еще раз, и еще, только я ничего не почувствовал.

– Не дрыгайся! – сказал Саныч. – Рано еще, минуту потерпи… Время.

Саныч достал часы, пристроил перед собой; хорошие у него часы, только тикают громко, бум-бум-бум, громче поезда.

Показался эшелон, и он тоже не очень походил на то, что я воображал. Я ждал по крайней мере бронепоезда – черная броня, размалеванная крестами, ощетинившаяся пушками и пулеметами, – а показался обычный товарный состав. Сначала обязательные громыхалки, забитые металлоломом, локомотив, сразу за ним вагон, после которого уже следовали платформы, накрытые брезентом. Под брезентом первых платформ угадывались ящики, скорее всего, снарядные. За ними танки. В них не было видно ничего грозного, они походили на слонов, укрывшихся от дождя, хоботы торчат в небо.

Последними катились цистерны. Две штуки, крашенные белой маскировочной краской. Топливо. Керосин, эрзац-бензин, или чем их там кормят, под брюхом оранжевые разводы. Мне стало жаль добра, сколько пропадет зазря совсем, одной такой цистерны хватило бы целой деревне, и не на год, а… не знаю, на сколько, лет на пятьдесят, не меньше, свет был бы каждый день, а мы сейчас все это в распыл.

Непонятно, не по себе от этой бессмыслицы. Вот паровоз взять. Чтобы его построить, нужен целый завод, да не один, а много, и сотни людей, тысячи, и они все должны думать, работать на протяжении многих дней, а тут – раз, несколько секунд, и вся эта работа превращается в бесполезный хлам, в неспособную дрянь.

Эшелон шел быстро, совсем не так, как предыдущий поезд – целеустремленно спешил к фронту. На каждой платформе по часовому – сидят, мерзнут, мечтают о кипятке, скоро станция, и можно хлебнуть кипятку и заварить кашу, лечь…

Состав приблизился, платформы дребезжали, паровоз блестел краской и маслом; я увидел сосредоточенное лицо машиниста, кричащего что-то помощнику, я успел подумать – кто он, русский или немец, и тут как раз все и началось.

Откуда-то, точно из-под снега, выскочил Ковалец, а может, точно из-под снега. Он был не похож на себя: исчезла вся красота и гладкость, лицо оказалось перекошено яростью, в руках доска метра полтора длиной с закрепленной взрывчаткой. Полушубка нет, шапки нет, только тоненький вязаный свитер. Ковалец кинулся к поезду через снег, высоко выдергивая ноги, точно выплясывая дурацкий птичий танец. Его тут же заметили, охранник на платформе сдернул автомат и тут же вскинул руки, пуля пробила ему плечо, и солдат упал между платформами, под колеса. Кулаков, снайпер. Машинист загудел, упал еще один часовой, остальные очнулись и стали стрелять по Ковальцу, но его уже было не остановить. Кажется, он что-то орал, я бы тоже орал, точно, как тут можно не орать?

– Не стрелять! – крикнул Саныч.

Мне. Я и так знал, что стрелять нельзя, рано – можно задеть Ковальца, только Кулакову можно.

Ковалец подскочил к рельсам перед первой платформой, сунул бомбу и отпрыгнул, откатился, завяз в снегу, немцы стали стрелять гуще и отчаяннее, я подумал – вот сейчас в него точно попадут, но не попали; Ковалец перекатился и еще перекатился, и тут грохнуло, почему-то глухо – в стороны полетели земля и снег, так что я даже подумал, что бомба не сработала на полную мощность.

Но я ошибся. Первая платформа словно наткнулась на невидимую преграду, железный лом разлетелся в разные стороны; вторая смялась в гармошку, паровоз поехал в сторону. Сначала передними колесами взборонил мерзлую землю, замер на секунду, и тут же его сзади ударил вагон и танки. Удар получился громче, чем взрыв, тендер сплющило, уголь плюнул фонтаном. Паровоз устоял, не опрокинулся, а вот вагон выдавило влево, и он упал набок. Первая танковая платформа опрокинулась, и танк вывалился.

Остальные платформы устояли.

Тишина.

Стало холоднее, и пошел снег. Я задрал голову – никаких туч, взрыв стряхнул снег с елей, и теперь он опускался на нас, и солнце светило, грибной снег – никогда раньше такого не видел.

Потрескивание металла – и все, ни стрельбы, ни огня. Крики. В упавшем вагоне ругались по-немецки, орали, затем начали биться окна, и наружу полезли люди. Саныч сжал мне руку и помотал головой – стрелять рано, надо подождать, пока выберутся все. И мы ждали. Стрельба все-таки началась, правда, не с нашей стороны, один из часовых поднялся на ноги и теперь стрелял, не целясь, по сторонам, бестолково, из карабина, правда, недолго – щелк, и он тоже упал вперед, в снег под насыпью.

В вагоне закричали громче, и из окон уже массой полезли фашисты, из тамбура тоже, они выбирались, спеша друг по другу, как крысы с тонущего корабля. Глебов свистнул, громко, по-разбойничьи, наверное, так свистел Разин, подстерегавший с товарищами жирные купеческие караваны. У меня под ухом рявкнул ППШ, и дальше я почти ничего уже не видел, я вжался в приклад автомата и надавил на спусковой крючок.

Саныч учил короткими очередями, но я, конечно, все забыл – лупил мимо прицельной рамки, перед глазами зеленел фашистский вагон с косыми крестами, отороченными белой каймой, и я не видел больше ничего, я ненавидел этот вагон, ненавидел тех, кто выпрыгивал из него. Откуда-то издалека заорал Саныч, стукнул меня в спину, я догадался и отпустил курок.

Саныч бил короткими, зло и уверенно, через мою голову перепрыгивали гильзы, я видел, как падают скошенные немцы, сползают по вагону, валятся в снег, и уже не поднимаются, мертвые. Конечно, стрелял не только Саныч, просто остальных я не видел, я вообще вокруг себя ничего не видел.

Из паровоза выпрыгнул машинист с лицом, залитым красным, упал на карачки и тут же чрезвычайно ловко забрался за колеса, и я понял, что это мой. Я прицелился в колесо и стал ждать, когда машинист высунется. Но он был не дурак и хотел жить, и тогда я стрельнул рядом, в рельс, пули чиркнули по железу.

Я стал стрелять, стараясь попасть между колесами, чтобы пули отскочили и достали машиниста рикошетом, я обстреливал колеса упорно и тупо, и вдруг справа в кадр вбежал немец, и я выстрелил – он наткнулся на пули, упал и пополз, и тогда я прицелился в него уже по-хорошему.

И я снова попал.

Первый убитый мной фашист. Он лежал, свернув голову, лежал и все, не шевелился, как мертвый, да и на самом деле мертвый.

Не так все случилось, неправильно, по-другому. Я должен был видеть его, и он тоже, он должен был понимать, что сейчас умрет… А он в мою сторону даже и не смотрел.

Саныч опять что-то крикнул и показал мне большой палец.

Бой продолжался.

Многим все-таки удалось выбраться из вагона: часть в панике рассыпалась по склону и лежала теперь в снегу, смешанном с грязью и посеченными пулями ветками, другие перекатились через насыпь и залегли в мертвой зоне, третьи укрылись за рельсами и стали отстреливаться. Под второй платформой заработал пулемет. Очухались быстро, гады, жить хотят, партизаны в плен не берут, это каждому фашисту известно.

Ствол пулемета высовывался из-за колесной пары, поворачивался, плевался огненными сгустками, стрелял взахлеб в разные стороны. Саныч опять проорал что-то, и я опять не услышал – окружающий звук причудливо разобрался на составляющие: вздохи паровоза, крики, стрекотание МП и трещотки ППШ, винтовка справа, винтовка слева, с шипением проседали в снег горячие гильзы.

Пулемет смотрел в нашу сторону, я видел это явно, пулеметчик хотел нас убить, он стрелял в нас, ствол смотрел мне прямо в лоб, я видел, как вылетают пули, я тоже захотел убить его, забыл про машиниста. Поменял магазин, попытался прицелиться. Это было трудно – целиться, хотелось не целиться, хотелось лупить, лупить, мне бы самому пулемет, из меня получился бы прекрасный пулеметчик, я все вижу…

Стал бить по пулемету. Короткими, как положено, раз, два, три. Пули чиркали по танковой броне, по рельсам, ППШ плясал, и рвался из рук, хотел получить самостоятельность, нет от меня никакого толку, очередь и еще раз очередь, и я нащупывал гранату, но Саныч перехватил ее, примерился и метнул. Граната описала крутую дугу и упала на платформу, закатилась под танк и взорвалась там.

Пулемет заглох. Остальные немцы еще отстреливались. То есть стреляли, без толку совершенно, правильно Саныч сказал – не попадут. Отстреливались человек десять или двадцать, не знаю, уже тоже мертвые. То есть они еще двигались, но они уже были мертвыми, я это ясно видел, их надо было еще немного подтолкнуть, помочь…

Кто-то кинул зажигалку. Она разбилась о край платформы, и огонь стек вниз и побежал между рельсами. Мертвецы ползли, стараясь найти удобное местечко для смерти, а один сидел, схватившись за живот. Я прицелился, Саныч схватил меня за бок, уронил, так что очередь я выпустил уже в небо.

Немцы продолжали стрелять, пули щелкали высоко над нашими головами, падали иголки, щепки и куски смолы, и вдруг земля провалилась подо мной, прямо под животом; сначала я подумал, что мне пузо оторвало, ухнул вниз, полетел в яму, а земля неожиданно тут же рванула обратно, выпрямилась, как резиновый мячик, продавленный пальцем. Она ударила по всему телу, в руки, в ноги, в затылок, но больше всего досталось зубам, рот наполнился осколками и тут же кровью, я стал выплевывать крошенные зубы, кровавые брызги плавили дырки в слежавшемся насте. Там, где лежал вагон, там больше ничего не было, только черные ямы, перекрученное железо, торчащее в разные стороны, дым и огонь, расползающийся по дереву. Я подумал, что не зря мы тащили эту взрывчатку, совсем не зря. И что Глебов настоящий командир. Ковалец уронил эшелон, и он съехал ровно туда, где была заложена бомба, и все разнесло и перемололо.

Из разорванного паровоза била твердая струя пара, она расплавила снег, и я увидел желтую и зеленую траву, на границе снега и земли упрямо шевелился раненый немец.

Две платформы съехали вниз, и танки лежали, задрав гусеницы, и сейчас я подумал про черепах, а не про слонов, точно: черепахи, покрытые панцирями. Остальные платформы тоже сбились с рельсов, но не опрокинулись, цистерны откатились метров на пятьдесят и разгорались, здесь было больше нечего делать, мертвецы стали мертвецами, я хотел сказать это Санычу, поглядел на него.

Его не было. Он исчез, и тут же появился вновь, возник, точно сменился кадр. Кажется, его тоже задело ударной волной, вид он имел одуревший. Саныч сел, что-то мне сказал: что-то у него перегрелось… ППШ лежал стволом в снег.

Саныч схватил МП, дернул затвор, справа свистнули. Он сунул мне автомат, и я обнаружил у него в руке уже бутылку с зажигалкой, он размахнулся и швырнул. И тут же полетели остальные бутылки.

Они хлопались о танки, о вагон, о рельсы, лопались, по железу разливался медленный огонь, и тут же бутылки полетели снова. Броня загорелась, сначала нехотя, потом веселее, в нашу сторону потянулся черный смрад, я закашлялся. Саныч отобрал автомат и стал стрелять.

Справа на нас шел человек, то есть немец, в одних штанах и ботинках, никакой другой одежды, никакого оружия, он брел через снег и смотрел себе под ноги, и был уже почти рядом, метрах в пятнадцати. Саныч повернулся к нему.

Наверное, я оглох – МП прощебетал, брызнул гильзами, немец покрылся красными кляксами, упал на спину и стал дрыгать ногой. Сам он уже умер, а нога не хотела, скреблась о жизнь, отталкивалась от земли.

Живые немцы убегали в лес, жаль, не всех достанем сегодня. Ничего, достанем завтра. А вообще – долго, долго мы возимся, уже, наверное, заметили, пустили на подмогу бронепоезд, и карателей, и эсэсовцев с откормленными овчарками – пора уходить.

– Уходим! – заорал у меня над ухом Саныч. – Все!!!

Я оторвался от автомата, посмотрел на него. Весь в соплях, из носа, по подбородку, на щеках уже засыхали.

– Двенадцать с половиной минут, – сказал Саныч. – Быстро сегодня управились.

Глава 10

Глебов остановился и взмахнул рукой, и все остановились, привалились к деревьям и стали дышать, глубоко, с паром, но при этом тихо, без хрипа, как-то испуганно, точно мы совершили что-то очень плохое и теперь нам за это стыдно. Мне представлялось, что мы ограбили магазин, и рожи у нас точно такие же, злые, отчаянные. Я однажды был на суде, видел настоящую банду.

Со стороны железной дороги слышалась стрельба – в небо поднимался черный масляный дым, сквозь который запоздалыми криками о помощи взлетали красные ракеты.

И вдруг кто-то хихикнул. И остальные заржали, разом, громко, беззаботно, совсем по-довоенному. Гоготали мужики, сморкаясь в кулак и стыдливо стряхивая в снег сопли, брякая привешенными на шею автоматами, сразу раскрасневшись и сделавшись совсем не страшными, и если бы не оружие, их легко можно было признать за вальщиков из лесхоза.

Ковалец смеялся вроде прилично, красивым голосом, каким смеются в кино, умудряясь при этом важно оправлять неожиданный заусенец на указательном пальце и поглядывая на остальных с новым превосходством. А потом не удержался и расхохотался уже по-настоящему, задиристо и беззаботно, отчего вдруг стало видно, что он тоже сопляк, двадцати ему явно нет, просто уж такой большой вымахал.

Щенников хохотал с присвистом, стряхивал щелчком слезы с паленых кончиков усов, моргал совсем по-мальчишески, щурился.

Кулаков обнимал винтовку, прилипнув бородатой щекой к стволу, порыкивал, как дизельный мотор.

Саныч хохотал, конечно же, громче и веселее остальных, корчил невыразимые рожи и надувал щеки.

И я смеялся вместе со всеми.

И Глебов тоже не удержался и немного улыбнулся. Получилось отвратительно и нелепо, Глебов понял это и больше улыбаться не стал.

Смеялись долго, минут пять, пока над головой Ковальца дикая пуля не срезала ветку. Ветка хлопнула Ковальца по носу, и он немедленно чихнул, выдув из ноздрей огромный пузырь. Это вызвало новый приступ веселья, но дохохатывали уже на ходу.

Спустя часа полтора устроили первый привал. Закурили, достали фляги.

Я расстегнул мокрый ватник. Дышалось с трудом. Нет, то есть дышал я быстро и много, и глубоко, но воздух совсем не чувствовался, хотелось холода, голова кружилась, зубы как-то сами по себе прищелкивали, и унять их у меня не получалось.

– Застегнись, – посоветовал Саныч. – Простынешь.

– Не…

– Застегнись, говорю, – уже почти приказал он. – Я в первый раз чуть воспаление легких не подхватил. А лечить нечем.

Я запахнулся, надвинул шапку поглубже.

– И варежки надень, – велел Саныч. – Руки уже красные. Пальцы отморозишь – и все, отвоевался.

Надел варежки. Руки тут же зажгло, точно в кипяток их опустил, но почему-то приятно. Глебов отозвал Саныча в сторонку и стал ему что-то объяснять на ухо. Саныч кивал, поглядывал на меня.

Мне было жарко. И сердце продолжало прыгать, оно у меня так никогда не прыгало, не помню.

Я себя чувствовал почти пьяным, не шагать хотелось, а бежать. Наверное, я бы и побежал, если бы не остальные. Если бы не Саныч.

– Лучше сейчас не очень радоваться, – сказал он, вернувшись. – Я знаю. Хочется орать, да?

– Бежать еще…

– Во-во. – Саныч перекинул автомат на другое плечо. – Бежать, прыгать, знакомое дело. Надо перетерпеть. Посмеялись, и хватит. Если сейчас начать чересчур радоваться, потом плохо будет. Разваливаться начнешь, я-то знаю. Пойдем, давай.

– Куда?

– Приказ. Скажу по пути…

Меня повело. Попробовал поймать березу – не получилось, мимо – и рожей в снег, хлоп, и темно, и уши заложило.

Очнулся от холода на лбу. Открыл глаза – на переносице комок снега.

– Ты прямо как Ковалец, – усмехнулся Саныч. – Он после первого боя тоже в обморок хлопнулся, это нормально, от избытка чувств. Понравилось?

– Что?

– Немцев бить?

– Понравилось, – ответил я.

– Ну дак… С каждым разом все лучше. Сегодня, конечно, не очень много, но и задачи другие были. Я шестерых, кажется, уложил. Ты тоже парочку, я видел.

– Да…

Я сел, убрал снег с носа.

– Поздравляю. Идти вообще-то надо, разлеживаться нечего.

Я поднялся на ноги.

Наша группа уходила к северу. Щенников последним. Он тоже оглянулся, увидел меня и помахал рукой.

– А мы? – спросил я.

– У нас другое задание, – сообщил Саныч.

– Какое?

– Потом скажу. Давай, в сознание возвращайся – и вперед, в ближайшее время отдыхать не придется.

Вперед так вперед, но в сознание я не мог вернуться еще долго. Покачивало, в затылке дребезжало, и кислятина во рту никуда не делась.

Отмахали километров пять, затем Саныч принялся петлять и петлял почти два часа, пока не вышли к холму, похожему на застывшую волну. Он обрывался крутым гребнем, у подножья которого тянулась цепочка следов.

– Наши прошли, – указал Саныч. – Хорошо прошли, в ногу. Кажется, что человека три всего, Глебов молодец.

– А что нам тут делать-то? – не понимал я.

– Глебов велел остаться. – Саныч бухнулся на колени. – Здесь. Там то есть, на гребне. Будем наблюдать. Плащ-палатку дал.

– Зачем? – не понял я.

– Посмотреть надо. Что немцы делать станут. Если за нами двинут, то через Синюю Топь бежать придется, предупредить. Все продумано.

– Мы, вроде, осторожно…

– Осторожно – не осторожно, а все равно наследили. По снегу прочитать легче легкого. Они, конечно, не дураки в наши болотья лезть, но кто знает. Всю прошлую неделю тропы переминировали – это на случай, если немцы все-таки бараны… Вообще, эшелон был что надо, а?

– Ты уже говорил, – напомнил я.

– Да об этом можно неделю говорить! В газетах напишут! Ковалец, дурила, орден наверняка все-таки заработал – спать в нем станет ложиться, в баню ходить.

Да уж, орден явно не добавит Ковальцу достоинств в характер. Наоборот скорее, станет он наглее и заносчивее в два раза, с орденом-то.

– А немцам теперь дня на три работы, – с удовольствием рассуждал Саныч. – Будут, уроды, дорогу чинить, проверять – нет ли еще где мин. Партизан отлавливать по закоулкам, слюной брызгаться, а мы уже далеко. И не мы одни сегодня, кстати, бахнули, соседи тоже постарались наверняка, так что тремя днями не обойдутся, гады вонючие. Эта ветка наверняка в нескольких местах перерезана, так что будет им дристалище по полной программе. Здорово, а?! Не зря столько ждали, по норам сидели, не зря… С другой стороны, теперь спокойной жизни не жди – фашист озвереет. Ну, пусть звереет. Давай расправляться.

Мы расправили плащ-палатку и просидели в засаде до ночи. Никого. В сумерках отступили выше на холм, я разводил костры, Саныч неторопливо готовил нодью, не очень она получилась – горела в полбревна, и я просыпался. И каждый раз Саныч не спал, смотрел в лес, теребил шапку.

В лагерь отправились еще затемно.

Часам к десяти погода испортилась, снег сыпался необычайно густой и мягкий – наверху опять отстреливали ангелов.

– А наступления что-то не слышно… – Саныч задумчиво поглядел в облака. – Где наступление-то?

– Может, оно идет, – предположил я. – Но мы не слышим из-за снега.

– Может…

Я вот такого наступления никак представить не мог: мне казалось, что наступление не может быть незаметным. Наступление – это гром. Канонада, рев танков, суета, запах мазута…

Ничего. То есть совсем, тишина и тишина.

– А может, в другом месте? – спросил я. – Наступление?

Где-то ведь оно идет.

– Глебов расскажет, – заверил Саныч. – Ему уже все сообщили, наверное. Пойдем побыстрее, пока еще проходимо. Снежный год, как и говорили…

Но снег валил какой-то разный, пятнистый, то и дело мы попадали на поляны, где светило солнце и никакого снега не наблюдалось, а за ними опять начинался снежный туман, и лишь далеко наверху синело небо. От этого болела голова, и на уши еще давило почему-то.

– Грустно что-то, – сказал неожиданно Саныч. – Тебе грустно не бывает?

– А что?

– Не знаю. Ты радио когда последний раз слышал?

Я стал вспоминать. В отряде имелась рация, но никто, само собой, не разрешал ничего слушать – батареи экономили строжайше, даже на Новый год, даже на Октябрьские. Сядут батареи – потом где их взять?

– В сорок первом, – сказал я. – Кажется, двадцать пятого июня, точно не помню…

– Я тоже в сорок первом. «Вставай, страна огромная» пели. А может, это сейчас уже навспоминалось…

Саныч потер лоб.

– Я к тому, что это все как-то… Тут летом человека нашли в лесу – он полтора года в норе прожил. Командир, между прочим, Глоцер, только ты вряд ли его помнишь. В сорок первом его миной сильно контузило, память отшибло подчистую и ухо оторвало, но ухо он только потом заметил. Очнулся посреди болота, снег идет, а как он здесь оказался – не помнит. Решил своих искать, в одно село сунулся – немцы, в другое – тоже немцы, по железке немецкие танки везут, по дорогам мотоциклетки стрекочут – кругом одни немцы. Немцы-немцы-немцы, он чуть с ума не сошел. Все, думает, проиграли войну, наши где-то за Уралом уже. Застрелиться хотел – да патроны не стреляют, повеситься хотел – да сук обломился. В голове помутилось, залез он в барсучью нору…

Зима какая-то бесконечная, хотя только январь еще, а уже кажется, что год минул, время смерзлось, разучилось шевелиться. Саныч выставил язык, поглядел на кончик, потрогал пальцем, плюнул.

– Этот Глоцер, он не ел ничего и не пил даже, только в небо смотрел. А там тоже одни немцы, и все на восток летят, на восток, от этого еще сильнее умереть хотелось. Но не умиралось. Вот этот Глоцер усох почти в сантиметр, глаза закрыть сил нет уже, а все не мрется. Грустно ему стало, а тут как раз зима, ну, он думает, что зимой-то он замерзнет. Завалило его снегом, уснул он, как медведь, с улыбкой, довольный. А весной – бац, и проснулся. Думал, мертвый уже, идет по лесу, шатается, а ему навстречу Юсупов с расписной балалайкой…

Саныч замолчал – поймался, с балалайкой он загнул.

– Столько историй… – Саныч сплюнул еще тягучей, медленной слюной. – Хоть записывай, не верит никто. Иногда такое встретишь, что сам не веришь. Вот этот Глоцер, он ведь правда всю зиму без еды просидел. Он при мне однажды месяц ничего не ел и не похудел особо. Такой организм.

Наверное, так на самом деле бывает. Нашему фоторуку на заводе мизинец фрезой отхватило, не целиком, а посередке ровно. Он нам обрубок показывал. А через полгода у него новый мизинец стал отрастать, как хвост у ящерицы. И отрос. Так что я не очень удивлялся этому Глоцеру, ну, то, что он всю зиму пролежал в яме и от голода не умер. Война.

– Снегири, – равнодушно сказал Саныч. – Первый раз в этом году вижу, смотри, какие жирные. Знаешь, мы в первый год все подряд жрали: барсуков, медянок, выхухолей, а снегирей – нет. А их в первый год много было, на каждой рябине сидели, не поймешь, где рябина, а где снегири. Но мы их как-то не могли жрать…

Действительно, снегири. На кусте – не знаю, как называется, ольха, наверное, – целый букет. Крупные, в два кулака, висят, покачиваясь, не шевелятся, совсем ненастоящие, как ретушью расписанные.

– Интересная история, – сказал я. – Про Глоцера.

– Главное, что правда. Этот Глоцер сейчас у Василькова воюет, ничего, отошел, зверь в бою… А ты заметил, что мы через железные дороги никогда не переходим? Мы точно в загоне: куда ни пойдешь, всегда натыкаешься на железку. Тебе это странным не казалось?

– Нет. А чего тут странного?

Саныч пожал плечами.

– Не знаю. Может, и ничего. Я что-то стал сомневаться… Правильно ли идем…

Саныч привалился к старой покосившейся березе, помотал головой.

Он как-то посмурнел, лицо покрылось загаром. Зима, а загорел. Наверное, от злости, иногда такое случается – разозлится на кого человек сильно, спать ляжет, а утром просыпается уже загорелый, а глаза потрескались. Нет, мы, конечно, не спали, через бурелом пробирались, ночевка еще, Саныч больше караулил… сколько он без сна, интересно?

– Вообще-то, я никогда не сбиваюсь.

Саныч достал нож, воткнул в дерево, дернул вниз, задрал кору. Ствол был проточен короедами: глубокие бороздки и в них черные, похожие на пули жуки, спят. Саныч отогнул бересту, сорвал широкий пласт, обмотал его вокруг небольшой березки, растущей рядом. Поджег.

Береста загорелась, стали греть руки.

– Это потому, что солнце мигает. – Саныч поглядел вверх, в небо. – Вообще-то не должны бы заблудиться, я все в голове держал… Лагерь тут должен быть, километров пять. Ничего, к вечеру выйдем. Вообще нам за эшелон полагается «За отвагу». Тебе тоже, кстати. А ты того фашистика неплохо уложил… Какой-то лес не такой…

Лес как лес, что про него скажешь? Я давно заметил, что есть вещи, про которые что-то особенное сказать нельзя. Лес, например. Он даже если разный, все равно одинаковый. Шумит, горит, грибы под березами. А этот уж совсем разодинаковый. А вот Саныч видел отличие, не нравился ему этот лес.

– Да нет, нормальный лес, наш. – Саныч пощурился. – Тут близко…

Но недалеко оказалось совсем не недалеко: мы снова брели через солнечные и снежные поляны, Саныч старался выглядеть уверенно, и у него получалось. Автомат только выдавал – Саныч поправлял его слишком часто, а я уже давно заметил – если человек растерян, он начинает трогать оружие.

Саныч перекинул автомат на другой бок.

Еще одна ночевка меня что-то не особо радовала, думал, что сегодня поспим нормально уже, в землянке. Супу поедим горячего, пусть и лыковского, а потом еще раз поспим, уже хорошенько. Об орденах поговорим. Если Саныч не врет, то мне тоже полагается.

Снег прекратился, небо очистилось, и лес тоже поредел, вместо берез начались сосны, Саныч достал бинокль. Разглядеть что-нибудь в бинокль в лесу – большое искусство, особенно зимой. Саныч смотрел в бинокль долго. Я ждал.

И что он смотрит – идти надо, идти, мы все время куда-то идем.

– Человек вроде… – Саныч оторвался от окуляров. – Или что…

Он сунул бинокль мне.

Пень. Высокий, с шапкой снега, руки в стороны торчат, все-таки руки, все-таки человек. Спиной сидит. Спина непонятная: то ли наша, то ли фашистская, тут не определишь. Сидит ссутулившись, сосульки на плечах выросли, снега вокруг намело.

– Подойдем поближе, – сказал Саныч.

Подошли. Подкрались то есть, от дерева к дереву. Метров на сто.

– Интересно… Это наш?

– Не, фашист. – Саныч плюнул. – Харя фашистская…

Саныч снял с плеча ППШ, прицелился.

– А как ты определил? – спросил я. – Ну, что он фашист?

– Целый. И сидит. Как замерз, так и сидит. Я же тебе рассказывал, ну, про волков? Если бы наш был, волки его бы уже пожрали как следует. А эту погань даже волки не жрут.

– А может, тут волков нет?

Саныч опустил автомат, поежился, постучал зубами.

– Тут их полно… – сказал он. – Ладно, пойдем, посмотрим, может, чего полезное…

Мы продолжили приближаться к немцу, обходя его сбоку. Я на всякий случай держал наготове пистолет: а вдруг? Саныч уже повесил автомат на плечо – видно, был уверен в том, что фашист мертв. Следов вокруг него совсем не было. Должно быть, снег выпал после того, как немец замерз.

Спереди фашист еще больше походил на сосульку. Не знаю, что на него с неба натекло, но явная сосулька – полморды впиталось в лед, правый глаз наружу, открыт, смотрит. Зубы зеленые. Обряжен в обычную немецкую шинель, на голове пилотка, оружия не видно.

– Откуда он тут? – спросил я.

– Да мало ли… – Саныч оглядел окрест. – Много набило всякого сброда. Война сто лет как кончится, а их все равно находить будут. От своих отбился осенью, наверное, еще.

– Как отбился?

– Да как угодно. Наши подорвали машину, он кинулся драпать, заблудился… Видел, как от эшелона немцы удирали?

– Ну…

– Вот и этот. Понесся, себя не помня, а когда очухался, то уже и заблудился… Смотри-ка, сумка.

У немца была сумка. Кожаная, пузатая, как большой портфель, только с ремнем. Совсем не военная, видимо, трофейная, наверное, во Франции у кого-нибудь отобрал. Такая откормленная сумка, богатая, дорогая. Кожа толстая и маслянистая, будто и не замерзла.

Саныч наклонился над мертвецом, потянул за ремень. Сумка примерзла, Саныч дернул сильнее, но фашист не шелохнулся – крепко пристыл. Тогда Саныч вытянул нож и попытался сумку срезать, однако не получилось, вокруг ремня нарос лед, лезвие с ним не справлялось.

– Окоченел, зараза… – Саныч уперся ногой в замерзшего, дернул покрепче.

Сумка с треском оторвалась, Саныч отряхнул ее от снега, открыл.

– О, это по твоей части! – Он сунул руку внутрь, достал.

Камера. Фотоаппарат. Переносной. Видно, что дорогой, чьего производства, я точно не понял, вроде немецкий. Чехол аккуратный, внутри бархатный, а снаружи пупырчатая вишневая кожа, и размеры небольшие, в ладонь почти умещается – приличная машинка.

– Что за аппарат? – спросил Саныч. – Хороший? Разберешься?

– Все камеры похожи, одно и то же везде. Линза целая, пленка есть… Тут пленка заряжена, кстати, почти новая, восемь кадров истрачено.

Я щелкнул гашеткой затвора, взвел аппарат, нацелился на сосну. Надавил на кнопку спуска. Аппарат прошелестел шторками.

– Работает.

– Ага, слышу. Это ведь тоже, наверное, корреспондент, – сказал Саныч мрачно как-то, ткнул немца валенком. – Наверное, тоже пишет в газеты. И фотографирует. Фотограф. Ну-ну…

Саныч повесил на шею лямку, пристроил сумку на животе.

– Да тут одна ерунда, – разочарованно протянул он. – Письма вроде…

Саныч достал пригоршню писем, немецкие, в серой бумаге.

– Конверты открытые, – Саныч проверил пальцем. – Проверяли, что ли…

Он достал письмо: тетрадный листок, совсем в клеточку, бумага как наша, а буквы не наши.

– Либер мутти… – прочитал Саныч. – Либер мутти, учил-учил в школе… Ты учил?

– Учил. Но забыл.

– А я французский хотел, французы лягушек едят, – одним ртом улыбнулся Саныч. – Лягушки вкусные, я сам их много жрал, надо только жарить правильно… Немецкий мне нравилось учить. Вас ист дас, вас ист дас, фрицы драпают от нас…

Саныч скомкал бумагу, отшвырнул. Достал еще, просматривал, усмехался, комкал.

– Почерк у них красивый, – Саныч разглядывал письма на просвет. – Убористый. У нас так бухгалтер писал, такие буковки, как улитки. Майн фатер…

Скомканная бумага раскатывалась по сторонам – Саныч изучал письма. Иногда что-то говорил на забытом языке.

Я сделал шаг назад, быстро поднял камеру, щелкнул.

Затвор сработал. Совершенно штатно, счетчик кадров переместился на «9». Я проверил объектив – нормально, не закрыт. Кажется, получилось. Получилось! Снимок то есть. Саныч говорил, что снять его нельзя, заговор какой-то. Ага, заговор… Предрассудки сплошные!

– Ты что это там, сфотографировал, что ли? – Саныч оторвался от писем.

– Кажется, да.

– Ты меня сфотографировал. – Он наклонил голову вбок, посмотрел на меня с интересом. – Однако… Ну-ка, попробуй еще разок.

Второй раз тоже получилось. И третий. Саныч воодушевился, снял сумку, закинул на плечо ППШ, сказал:

– Выходит, что меня только нашим фотоаппаратом нельзя снять, фашистским можно. Забавно как. Давай, щелкай.

Я щелкал. Раз, пять, двенадцать, пока пленка не закончилась. Двадцать семь кадров и упор.

– Все, – сказал я. – Готово. Теперь ты для истории сохранен.

– Странно все-таки. Ты уверен, что получилось? Ничего там внутри не заклинило?

– Вроде нет. Правда, проявить ничего не удастся – потом, после войны. Ну, или с самолетом отправить.

– Не, – помотал головой Саныч. – Это моя единственная фотокарточка, ее надо беречь. Храни!

Саныч торжественно похлопал меня по плечу.

– Буду, – пообещал я.

Зачехлил камеру, убрал в карман. Отличная вещь, стоит, наверное, дорого. Да и не найти такой у нас. А проявить на самом деле можно после.

– Интересный фашист. – Саныч вернулся к трофейной сумке. – Фотоаппарат понятно, а зачем кому-то письма нужны чужие?

– Не знаю…

Саныч достал еще писем, много, они застряли у него между пальцами, будто примерзли. Саныч стал обрывать их, как листья.

– А тут и наши вроде… – удивился Саныч. – По-русски написано, но не треугольники. Зачем фашисту наши письма? Ну-ка, ну-ка… Слушай, а может, это разведчик какой, а? А это донесения шпионские? Ведь наши письма обычно в треугольниках. Давай-ка почитаем…

Саныч выбрал из сумки письмо, расправил, стал читать. Вообще-то, читать чужие письма не очень хорошо, я никогда не читал. С другой стороны, может, это на самом деле разведданные? Тогда нам очень повезло: посреди леса наткнулись на немецкого разведчика…

Саныч кашлянул. Горлом, будто у него там что-то застряло. Достал еще письмо, стал читать, третье, четвертое. У него задергался глаз. Я такое один раз видел, когда…

Он скомкал письма, сжал их в кулак. Нос еще задергался. В прошлый раз, когда у Саныча задергался нос, он…

Ничем хорошим это не закончилось.

– Что? – спросил я. – Что там?

Саныч прикусил губу, отвернулся.

– Дай мне.

Я попытался достать письмо из кулака, но Саныч сжимал горсть крепко, пришлось чуть ли не пальцы отгибать.

Вывернул письмо, почувствовал бумагу, шершавая. Чернила расплылись и немного позеленели, буквы утратили очертания, но прочитать было можно. Я прочитал.

Саша – отцу, ушедшему на фронт. Один лист, две тетрадные странички, почерк разный, то выше, то ниже, наклон гуляет, сами буквы треугольные, письмо как письмо, так я сначала подумал.

«Здравствуй, папа!

У нас тут хорошо. В этом году очень теплая весна, и яблони цветут, но тут они не такие, а розовые, а яблоки на этих яблонях маленькие, как наш крыжовник. Но очень сладкие, из них даже сахар делают. А еще тут растут другие ягоды, клубника, терновник и вишня, все в конце лета поспеет, говорят, что будем варить варенье на зиму. Тут и лес есть, в нем растут грибы. И березовый сок, мы его недавно пили очень много, сколько хочешь. От него хорошо становится, и просыпаешься легко.

Сплю я на втором этаже кровати, тут все новички спят сначала на втором. Но мне это и лучше, потому что до потолка далеко, как у нас дома. Тут в стене дыра была, но я сходил в лес и собрал мох, тот самый, зеленый, что ты учил для бани. И в щель забил, так что теперь не дует. Дом старый, он весь скрипит, а крыша как барабан, если идет дождь, то будто камни падают.

Летом мы будем все учиться на заводе, делать ящики для патронов и огород разводить. А еще дрова пилим, потому что дров на зиму нам надо много – железная печка у нас одна, а остальные камины.

Мама у нас умерла. Немцы пришли в наш колхоз и повесили дядю Борю, чтобы все видели. А потом они стали раздавать детям конфеты, и Вася тоже умер, съел две штуки, и у него изо рта побежало белое, а вечером он умер. И все остальные тоже умерли, потому что конфеты были отравлены. А я только крайчик откусил, поэтому меня просто три дня тошнило.

А тетя Аня не взяла конфет для своего Толичка, солдаты велели его вывести, а тетя Аня велела ему бежать. Но он неправильно побежал: надо было наискосок, а он прямо, солдат выстрелил и попал в ногу. Но Толик был еще жив, только кричал. Тогда они его взяли и бросили в колодец.

Мама сказала, что надо убегать, мы побежали в лес, а они стали стрелять нам в спину. Попали маме в плечо. Оно очень распухло и болело, мы бродили по лесу три дня и ели только чернику, а когда вышли к своим, то было уже поздно – у мамы началось заражение крови и ее уже не вылечили.

Так что теперь я один, живу здесь, в детском доме. До фронта здесь недалеко, нас хотят перевозить в Ташкент, но пока мы здесь. Мама мне совсем не снится. Другие дети говорят, что им снятся родители почти каждый день, некоторые даже с ними во сне разговаривают. А мне почему-то ничего не снится. Поэтому когда будешь бежать в атаку, стреляй метче в проклятых фашистов, чтобы их больше не осталось.

Убей их всех, папа!

Твой сын Саша Котов»

Я прочитал. И еще раз прочитал. Саныч стоял напротив меня, смотрел в сторону. Я не знал, что мне сейчас делать. Что говорить, как молчать. Было стыдно и страшно, и Санычу тоже. В тридцать восьмом у меня умер дедушка, сам по себе, от старости. Он умер на диване. Утром, до того, как я ушел в школу, он был еще жив, а когда я вернулся, как раз после гимнастики, то он уже всё. Лежал на боку, а мать с ним шепталась, и руку его к своей щеке прикладывала, ласково так – я видел через приоткрытую дверь. Я сначала подумал, что это она ему рассказывает что-то, хотел войти, но меня соседка поймала. Сказала, что дедушка умер, и чтобы я пока не мешал, шел бы куда погулять. Но я остался, я испугался, что сейчас мама ляжет рядом с дедушкой и умрет тоже, и от этого на меня накатывал ужас, а стыдно было оттого, что я подглядывал.

Очень было похоже на сейчас: и страшно, и стыдно, и не знаешь, куда бежать. Некуда бежать-то.

Саныч высморкался, громко и неподходяще, сунул письма под мышку, высморкался еще, вытер руки о снег и о рукава, снова взял письма:

«…Коле было четыре годика, но он был очень сильный. А рядом был госпиталь, и немцы его туда водили раз в два дня, забирать кровь для раненых. Но он все равно был веселый, говорил, что врач ему песенки поет про елочку. Однажды приехала машина и привезла много раненых, их сгрузили в школу. И снова позвали Колю, хотя бабушка не хотела его пускать. Но солдат ударил бабушку…»

Саныч замолчал. Он приблизил лист почти к глазам. Не читалось ему.

«…А Коля больше домой не пришел. Потом один солдат рассказал, что в тот день разбомбили танковую колонну, поэтому нужно было много крови. Еще у него срезали всю кожу для пересадки…»

Саныч потер щеку. У меня заболела голова. И что-то в животе. Сильно очень, точно от спины что-то оторвалось внутри, в разные стороны поползло, тянущее такое чувство, точно на лебедку меня накручивали.

«…выгнали в поле и все дрова забрали. У меня голова ночью примерзла к чемодану, а через два дня я ослеп и сейчас вижу только правым глазом, но все хуже и хуже. Бабушка, если можешь, приезжай…»

Саныч читал чужим голосом, продолжал смотреть в сторону. Он как-то сломался, ссутулился и сгорбился, пальцы дрожали, сопли текли, но он их уже не вытирал. У меня тоже сопли.

«…Тогда они поймали его и привязали к столбу поперек живота. И руки связали, сказали ему, что это такая игра, он сначала смеялся, потом, наверное, понял и описался. Они сунули ему в руки гранату и велели крепко держать, очень крепко. А к кольцу привязали веревку, спрятались за углом. Кто-то из наших закричал, чтобы он бросил, но ничего не получилось, потому что руки были связаны. И он испугался и гранату только сильней прижал, а они как раз дернули. Взорвалось сильно, все стекла повылетали. А музыка все время играла. Столб загорелся и наклонился, а от Вовки только ноги стоять остались».

«…Тетя велела нам вспоминать, что было, когда немцы пришли. Но многие не хотели, плакали и прятались на чердаке. Но наш директор Федор Станиславович собрал всех в большой комнате и сказал, что бояться нечего, у нас тут все спокойно. Поэтому мы должны все честно написать, а кто не может писать, должен рассказать все тете, она сама запишет. То, что мы вспомним, имеет очень важное значение. Я очень хорошо все помнила… Я все очень хорошо помнила, они все приехали на грузовиках. Весь город заполнился…»

«…А офицер спросил – ты пионер? А мальчик честно сказал: “Да, пионер”. И тогда офицер выстрелил ему в голову…»

«…Пушки стреляют, так что вечером уже видно. Но ты не переживай, нас послезавтра вывозят в Ташкент, весь дом, даже с поваром. Мы будем ехать почти месяц в поезде, а потом поедем на верблюдах…»

Саныч замолчал. Он доставал письма. Некоторые лежали россыпью, другие были аккуратно перевязаны синими нитками и снабжены бирками на немецком языке. Саныч рвал нитки, доставал листки, смотрел, ронял. Поднимал, рвал на мелкие клочки, рвал, резал пальцы об острые края, начинал читать, отбрасывал и снова… Он уронил автомат, но не заметил, продолжал читать, только не вслух уже, то есть вслух, но я ничего разобрать не мог, одно бормотание.

Снял с шеи сумку. Сел рядом.

Он протянул мне лист, втянул воздух.

Ничем. Вообще вокруг ничем не пахнет: зимой и снегом, и фашистом (не знаю, мне казалось, что он воняет). Я очень боялся, что сейчас Саныч заставит меня читать. У него самого язык окончательно заблудился в зубах и онемел.

Саныч замолчал и стал шевелить челюстью, стараясь разбудить речь, дергал себя за щеки.

Я захотел оглохнуть. Ненадолго, на день до вечера, и еще немного ослепнуть на полчаса, но слух и зрение оказались послушны. Саныч тоже с собой справился – хлопнул по щеке с размаху, зубы щелкнули, и он сказал:

– Они ему руки отпилили… Ножовкой по локоть.

Я напряг шею, стараясь натянуть барабанные перепонки и не услышать, но звук пробрался.

– И что нам делать?

– Не знаю.

– Чем-то пахнет… – Саныч осторожно свернул лист в треугольник, убрал за пазуху. – Не знаю… Ты помнишь? Ты ведь это все видел, да?

– Плохо помню.

Я на самом деле помнил плохо. В прошлом году еще хорошо помнил и просыпался ночью, а утром не спал вообще, и когда в небе гудело, падал, схватившись за голову. Но забыл. Очень старался. Старался смотреть вокруг, думать о шишках, об иголках, о цвете неба, старался занимать голову тысячей деталей и мыслей, поверхностных и гладких, и не пускать, не пускать. И приучился не пускать, давить ненужную больную мысль другими, необязательными и легкими, а даже и тяжелыми, но только не теми .

Научился бороться с посторонним звуком, а глаза закрывать было вообще легко, я их закрывал с первого дня. Я не помню и не хочу…

Там воробьи еще были. И пыль, она оседала везде, как-то пробираясь через все препятствия, под одежду, сквозь оконные рамы, в бутылки с водой, пыль долго висела в воздухе, не возвращаясь на землю. Воробьи, да, я бежал по улице к своему дому, и у меня под ботинками мягко похрустывали серые птицы. Сотни, их перебило не знаю чем – то ли ударной волной, то ли звуком, то ли они погибли от разрыва сердца. Никогда не думал, что в нашей жизни столько воробьев.

Сначала я старался через них переступать, осторожно отодвигал их носком, но их было слишком много, и скоро я уже шагал, как шагалось. Я почти сразу заблудился, с городом что-то случилось, я никак не мог понять, он не узнавался, за несколько минут он стал чужим, точно разом шагнул на другой, совсем посторонний берег. Улицы сломались, стены домов потрескались и потеряли параллели, брусчатка пошла буграми, выдавив из себя прыщи булыжников. А еще было темно. А еще в голове шумело, я видел людей, но не слышал, что они мне говорят, зато я слышал много другого, чего я не слышал никогда до и никогда после.

Быстрые шепоты, перекатывающиеся вокруг, от дома к дому, жадные вздохи, поднимающиеся от подвальных окон, голодное чмоканье и нетерпеливое прихохатывание, от которого хотелось оглянуться.

Скрип от чего-то огромного, трудно продвигающегося под землей. И в небе. Там ломался лед с тонким стеклянным звоном. Хруст воробьиных костей под ногами.

Мимо пронеслась пожарная машина. Я побежал за ней, наверное, из-за того, что она была яркой, и вдруг оказался на площади. На своей площади, напротив дома. Памятник лежал на спине, пьедестал раскололся и оплавился, откуда-то сверху валилась горящая бумага, с проводов капал огонь, и мой дом на другой стороне площади – он горел. Я видел – горит мой дом, деревянные перекрытия, скрипучие полы. Огонь занял все этажи и теперь вырывался в окна, а моя сестра стояла на балконе и махала руками, а рядом с ней на перилах стоял горшок с геранью.

Пожарная машина возле моего дома не остановилась, пронеслась в сторону Южных складов.

– Птицы сыпались, – сказал я.

– Что?

– Птицы. Сначала воробьи, потом голуби. Немцы вечером уже пришли…

Саныч достал из сумки альбом, небольшой, обычная книжка, только пухлая и страницы толстые. Я хотел закричать ему, что не надо туда смотреть, не надо, но он уже посмотрел. Первая страница, вторая, третья, он закричал и отшвырнул альбом. Тот упал и провалился в снег, только коричневый уголок высовывался, Саныч не удержался, потянулся, но я опередил, подскочил, отпнул руку, а альбом вдавил в снег, почувствовал, как он погрузился в глубину. Саныч посмотрел на меня.

– Пойдем отсюда, – сказал я.

– Сейчас…

Саныч набрал снега в руку, сжал. Приложил получившийся ком ко лбу.

– Сейчас… Нехорошо, а?

– Ну да.

Нехорошо. Но скоро отпустит, через полчаса точно отпустит, задышится нормально. Чем дальше война, тем толще шкура, о нее уже можно спички тушить, и зажигать тоже можно. Забуду я этого Сашу Котова, и Вовчика, и мальчика, у которого выпили кровь и вырезали кожу. Забуду, только моргну подольше. Лишь черное семечко, поселившееся где-то в легких, справа от сердца, там, где душа, это семечко выпустит еще один корешок, и станет больше, и крепче врастет в мясо, так что выдрать его будет уже никак нельзя.

– Тут еще… – Саныч сунул руку в сумку.

Он достал пленки, убранные в плотную светонепроницаемую бумагу, скрученные, как большие черные конфеты. Пять пленок, пять бобышек в ладони. Рука у Саныча дрожала, пленки подрагивали, как живые.

– Это ведь пленки, да? – спросил Саныч.

– Наверное… Да.

Саныч сжал кулак, смял пленки, помог второй рукой, скомкал с хрустом.

– Фотографии… – Саныч скрипнул зубами. – Теперь оно… гадость…

Я хотел сказать, что это может быть важно. Это ведь не просто фотографии, это свидетельства, документы эпохи. Может, это следует сохранить, чтобы потом не говорили, что этого не было…

Саныч принялся выдирать пленки из светозащитной бумаги.

– Они испортятся, – напомнил я на всякий случай.

– Я знаю. Очень хорошо…

Целлулоид съеживался и серел под солнцем, ленты скручивались в длинные спирали, их подхватывал легкий ветерок, отчего казалось, что по снегу ползут коричневые кольчатые змеи.

– Фотоаппарат дай, – Саныч протянул руку.

Я нащупал в кармане аппарат.

– Ну?!

– Там твои снимки, – сказал я. – Может, единственные…

– Там и другие, наверное. И тоже единственные.

Нос у Саныча дернулся, он поглядел на сумку.

– Эти… Не хочу с ними быть вместе, понимаешь? Давай аппарат.

Я протянул ему камеру. Думал, хлопнет он ее о колено, только брызги полетят, но Саныч не стал ломать, принялся разбираться, и так и сяк поворачивать.

– Собачка сбоку, – подсказал я. – Нажать надо.

– Нажать надо, это да…

Саныч надавил на пружину, крышка аппарата откинулась, свет съел пленку.

– Всё? Надежно?

– Всё. Надежно.

Но он не успокоился – задрал пленку и потянул ее наружу, пленка уперлась, Саныч дернул и ойкнул, на пальце проступила кровь.

– Палец порезал, – сказал он скучно. – Пакость какая…

Стряхнул кровь.

– Пакость… Почему все так до послезавтра?

Я не очень понял, а Саныч вернул мне аппарат; я не выкинул, убрал зачем-то в карман.

– Французы жрут лягушек, – сказал Саныч. – А немцы людей, однако.

Саныч достал пистолет, направил его на фашиста. На левую, не затянутую сосулькой часть головы. Выстрелил. Пуля выбила из виска мертвеца небольшой кусок, отпрыгнувший в сторону. Саныч выстрелил еще четыре раза, с каждым разом приближая ствол к цели, так что после пятого от головы почти ничего не сохранилось.

Саныч двинулся через снег, и я за ним, но я не мог не оглянуться, ветер ведь. Поперек поляны текли вихляющиеся змеи пленок, катились смятые письма, клочки фотографий собирались в вихри. Не знаю, может, мне показалось – на той стороне из подлеска за нами терпеливо наблюдали. Наверное, волки.

Глава 11

Почему-то я думал о будущем, не знаю уж с чего. Прицепилось, жить захотелось, что ли. Или просыпаться стал от мороза, точно не знаю.

Война закончится скоро. Года через три, а может, и раньше. Победим, конечно, это уже и сейчас ясно. На некоторое время все остановится, зависнет, люди замрут, оглушенные тишиной, растерянные и неприкаянные, лишенные главной своей заботы. Конечно, начнут праздновать, и это продолжится долго. А потом, после последних салютов, каждый окажется сам по себе, наедине со своей жизнью. Наверное, это и будет самым сложным.

И я тоже останусь сам по себе.

Пойду учиться, наверное, если возьмут. Домой не поеду, точно не поеду, выберу любой город, ткну пальцем в карту, стану там жить, у реки обязательно, с огородом. Все по-новому, по-другому.

Я попытался представить как. Дома. Белые стены, арки, ворота чугунные с завитками, дирижабли тоже белые. Над крышами, в воздухе никаких самолетов – за войну люди устали от самолетов, от рева и ненужной скорости, они вообще не станут торопиться, захотят путешествовать в тишине и без тряски. Сидишь, смотришь в иллюминатор, а внизу земля…

Дальше представить не получилось, не мог никак увидеть землю с птичьего полета, деревья, дороги и реки не складывались в землю, как почему-то не складывались в жизнь грядущие годы.

– Погода хорошая, – сказал Саныч. – Очень хорошая погода: снег сыплется, точно, весна будет поздней. Это очень хорошо, комары позже появятся. Погано, когда уже в апреле кусать начинают, а?

– Погано.

– Майских тоже много повылазит. И снег сухой.

Саныч наклонился, набрал горсть, потер между ладонями, сдунул.

– Сухой совсем, смоет все следы, это хорошо. Переполох мы знатный устроили, конечно. А ничего, пусть знают, собаки, а то разжирели, сволочи…

Саныч замолчал, и дальше мы тоже не разговаривали. Начался бурелом, и мы немного застряли – заснеженный валежник был удручающе одинаков, да и Саныч тоже сплоховал, голова у него, кажется, болела. Во всяком случае, он все время тер виски, прикладывал лед и озирался, словно впервые здесь шел. Так что через болото пробирались долго и к лагерю вышли уже во второй половине дня. Вернее, не вышли: метров за сто до острова Саныч остановился, поймал рукой березу, с веток просыпался снежный порошок, Саныч стал похож на снегиря. Ничего красного, снегирь вроде как от снега.

Я ничего не узнавал. Наш остров походил на десятки других таких же островов, раскиданных по болоту, не островов даже, а так, пологих холмов, кусков суши, еще не подъеденных трясиной; остров переходил в болото незаметно – деревья становились чуть тоньше, вот и всё, под снегом не найти вовсе…

Саныч двинулся первым.

Мы прошли километр вдоль растрепанных ветром шишек осота, вдоль камыша, который шептал совсем по-летнему и умудрялся высвистывать совсем не по-летнему унылые песни. Влезли на берег, перехватываясь за тоненькие и хрупкие березки, сразу же спустились в острую ложбину и метров двести пробирались по ее правому берегу до финской березы (не знаю уж, почему она так называлась), затем наверх, и еще… Метров пятьдесят.

Лагерь был пуст. Снег. На несколько мгновений я подумал, что Саныч ошибся – ну, с кем не бывает, – а финская береза, мало ли их здесь, на севере…

Но Саныч не ошибся.

Дырки. В березе рядом со мной несколько пулевых отверстий, черных, с гладкими, как бы оплавленными, краями; если бы весна, то через раны уже выдавливался бы сок. Саныч сбросил рукавицу, вставил палец в дырку.

– Пуля, – сказал он. – Холодная.

Пуля в березе, пули – тут стреляли. Наши никогда не стреляли в лагере, они вообще без дела не стреляли.

– Там, – указал пальцем Саныч. – Видишь?

Сломанная сосна. Небольшая, пальцами можно обхватить; кора содрана целиком, свисает уродливым мочалом. Взрыв. Он сломал деревце, как карандаш, срезал с него кожу, размочалил мясо и острые щепки костей.

– Миномет, – прошептал Саныч. – Накрыли…

– А где все? – спросил я. – Где они все?

Саныч пошагал вперед, разгребая снег, как воду, я за ним. Я не узнавал лагерь, снег его украл – землянки, тропинки, не осталось ничего, чужое место. Мы пробирались сквозь холод к сосне с дуплом, в котором навсегда сдохла рысь. Я запнулся и упал, стужа приняла меня в объятия, сомкнулась над головой. Я задохнулся, втянув в легкие морозный пух, выбросился на поверхность, выплюнул ледышку. Саныч стоял совсем рядом, ссутулившийся и без шапки.

– Тут, кажется, никого нет, – прошептал он. – Они ушли…

Он улыбнулся красными зубами. Кажется, губа у него прокушена, кровь.

– Глебов всех увел. Он почувствовал, я больше чем уверен…

Саныч замолчал. Он вглядывался в белое перед нами, тер глаза, озирался. Тихо как, лишь зимний шорох за плечами.

– Надо проверить землянки…

Он кинулся вдруг в сторону и тут же запнулся, как и я, упал. И выворотил из снега чью-то руку. Она была синяя, пальцы раздавлены, а ногти ухоженные, выточенные в аккуратные лопатки. У нас только один человек так ухаживал за ногтями. Оторвана почти по локоть, окоченевшая, пальцы выкручены, друг за дружку цепляются.

– Миномет… – Саныч бережно положил руку на снег. – Они из минометов, деревья все раскромсало.

А я все на руку смотрел, не мог никак отвернуться. Я уже видел и руки, и ноги, но это все было от незнакомых мне и посторонних, здесь же… Я помню, помню, как он сидит под елкой с пилкой, выточенной из тонкого надфиля, дышит на ногти, полирует их о рукав. А усы не растут.

Наверное, после такого выживают – если быстро зашить рану… Пальцы только как-то расплющены, раздавлены. Ковалец был мертв, конечно.

Саныч погрузил руку в снег, подтолкнул поближе к земле, собрал над ней холмик.

– Посекло всех, кажется… А как они подошли? Может, парашютисты, десант, а? Егеря, наверное… Или кто из своих провел…

– Из своих?

– Каждый двенадцатый, это давно известно…

Саныч еще что-то прошептал, непонятное, я не расслышал.

– Они неожиданно… Неожиданно, да?

Саныч кинулся вправо к невысокому сугробу, нырнул в него, принялся раскапывать, потонул в снегу, исчез, провалился, шапка осталась на поверхности. Землянка, кажется.

– Никого… – Саныч выбрался наружу. – Это ее землянка, ты помнишь?!

– Помню, – на всякий случай сказал я.

– Там внутри никого! И все цело! Ты понимаешь?!

– Понимаю, конечно.

– Немцы бы в землянку гранату кинули! Они всегда так делают, никогда внутрь не заходят, только гранатой! Это значит – они ушли!

Саныч отряхивался, весело стучал себя по плечам, по рукавам, по штанам.

– Глебов не мог их пропустить, – бормотал Саныч. – Нет, конечно, он никого и не пропустил, он все предусмотрел, все ушли вовремя. Ковалец остался. То есть самый лучший остался, он прикрывал отступление остальных и…

Саныч оборвался.

Затем…

Саныч медленно повернул голову и шагнул вбок. Мне стало жутко. Я увидел: его зрачки разбежались и глаза сделались совсем нечеловеческими. Я тоже обернулся и, конечно, ничего не увидел и не понял, и успел подумать, что иногда не понимать – это хорошо. Только непонимание не длилось долго – метрах в трех от нас под большой сосной, точно. Холмик, похожий на копну. Не было у нас никогда такого холма, зачем нам сено…

Саныч завыл. Он бросился к копне, и я не успел его поймать.

Не все. Восемь человек, Саныч знал каждого по имени. Алевтины и Щурого там не было, Ковальца тоже, Саныч называл имена. Старый Лыков, и Орлов, и другие, Кулаков.

Потом мы пытались разобрать кучу. Они все смерзлись, лежали, спутавшись ногами, руками, раздетые, только в гимнастерках, без верхней одежды. Убиты не в бою, в бою в затылок редко кому попадают. Их выстроили в ряд, плечом к плечу, потом каждому выстрелили в голову. Аккуратно и с большим знанием дела – чтобы сразу и наверняка, чтобы никто не вздумал подняться.

Мы пытались их разобрать. Саныч тянул за мерзлые руки с остервенением, я помогал, и мы оба понимали, что это все бесполезно. Даже если бы мы сумели их растащить, похоронить все равно не получилось бы. Саныч злился, он разделся, остался в новом мамкином свитере с оленями. Я расстегнул пуговицы, сначала верхнюю, затем остальные, так было гораздо легче, свободнее.

Через час мы остановились передохнуть. Горло схватили крюкастые шипы, я уже не дышал – хрипел, собирал по подбородку мохнатые сосульки, прилипавшие к пальцам.

– Это бесполезно, – сказал я. – Мы не сможем их расцепить. Нужно растапливать. Бесполезно, Лёнь, только сами рядом ляжем. Давай убираться потихоньку.

Саныч ничего не ответил, принялся закапывать мертвых. Я тоже. Мы набирали в охапки снег и строили пирамиду, курган, снежный дом, сугроб, из которого торчали в стороны изношенные валенки, пальцы и рукава. Мы почти закончили, как вдруг снова пошел снег, непослушные большие снежинки.

– Опять, – Саныч поймал крупную снежинку, она долго не таяла на ладони. – Они все разные, ты же знаешь?

– Все знают.

– Вранье это, – помотал головой Саныч. – Я в-видел одинаковые. И ч-часто. Все врут, сво-олочи.

– Пойдем отсюда, – сказал я. – Не надо здесь искать…

Язык ворочался плохо, общее замерзание, пальцы не сгибаются, язык не шевелится.

– Надо посмотреть еще, – помотал головой Саныч. – Тут м-могли остаться… Кто-нибудь…

– Никто тут не мог остаться! – выкрикнул я, по-другому разговаривать уже не получалось, слова требовали крика.

– Я хочу там… Т-там м-могли…

Саныч заикался. Он еще что-то говорил, и объяснял, и махал руками, прихваченные холодом слова застревали меж зубами и не вылетали наружу. Он пытался натянуть ватник, но руки окоченели и не пролезали в рукава, и я тоже почему-то не мог ему помочь, пришлось подпороть телогрейку подмышками, и она напялилась, села туго и деревянно.

Лицо у него задрожало и задергалось, он снова забормотал и зашепелявил, а я кивал, и окоченение накинулось резко, поплыло в ноги. Надо срочно разогнать кровь. Нет, я радовался морозу. Летом было бы плоше. Холод выстуживал мысли, я чувствовал, как внутри, в голове, в животе, в горле болтается ледяное крошево, распускающее вокруг себя равнодушие и спасение; в холод думаешь по большей части о холоде, а только потом обо всем остальном.

– Идем! – сказал я. – Отсюда! Идем!

Надо идти. Передвигать ноги, ползти, ползти. Остановишься – и все, пристынешь, как та немецкая сволочь. Двигаться, двигаться.

– Вперед!

Я побрел наугад. То есть не совсем наугад – за солнцем. На запад, наверное. Потом, когда Саныч придет в себя, расскажу, что от лагеря шагали на солнце, он сориентируется, поймет, где мы находимся, а сейчас надо просто шагать, левой-правой. Я зацепил его за рукав и поволок, Саныч не сопротивлялся, не упирался особо. Он дрожал, дышал в ладони, покусывал схваченные холодом пальцы и оглядывался. Вести его получалось трудно, между нами и лагерем натянулась звенящая шелковая нитка, она вела нас по кругу, пела надрывом, и иногда я видел, как, натыкаясь на невидимую струну, распадаются в искристую пыль снежинки.

Остров не отпускал нас. Я снова запнулся и упал, выставил перед собой руки и распорол левую об острую щепку от запястья почти до локтя, кровь не показалась, она спряталась от холода вглубь тела, сделалось щекотно и страшно, потому что я понял – я запнулся совсем не случайно. Там, под уже начинавшим твердеть настом, меня ждал человек.

Я не хотел видеть его лица, я вскочил и побежал, пробивая целину коленями, Саныч отстал, но двигался, старался.

Не знаю, сколько мы бежали через снег и березы, я остановился, только когда почувствовал, что связывавшая нас и остров струна лопнула, и мы брели свободно, цепляясь ватниками за елки и автоматами за ели; шли куда-то, январские тропы спутались у меня в голове. Остановились не знаю где, уже совсем в сумерках. Саныч начал молча готовить ночлег. Он разогрелся и двигался уже не так деревянно, только топорик часто из рук выскальзывал – пальцы не держали. Я отобрал топор, стал рубить лапник. Саныч вытаптывал лежку под елкой. Костры зажигали долго. Я то есть зажигал, Саныч лежал, зарывшись в хвою, и спал. А мне заснуть так и не удалось. Первое время я поддерживал огонь, следил за тем, чтобы не подгореть, а согревшись, стал бояться замерзнуть, а потом я не мог уснуть от страха. Между провалами во мрак я открывал глаза и видел мертвецов, стоявших в обнимку с деревьями. И всю ночь вокруг нас хрустели равномерные тяжелые шаги, но сегодня их слышал только я.

Саныч проснулся рано, до рассвета. К этому времени я уже плохо соображал от дыма и недосыпа, в голове почему-то переплетались черно-белые ленты, а звезды, светившие справа, расплывались в неопрятные желтые круги. Саныч разжег костер и нагрел воды. Попили кипятка. Саныч молчал, на меня не смотрел. Пальцы, которыми он держал кружку, имели нехороший малиновый цвет. Может, и обойдется. А может и не обойтись.

Когда рассвело окончательно, двинулись. Я рассказал, что вчера мы шли от лагеря за солнцем, Саныч даже не кивнул, он знал, куда надо идти, так мне, во всяком случае, показалось.

Он продвигался через лес уверенно и определенно, строго придерживаясь направления, не отвлекаясь на неровности местности и буреломы – овраги мы преодолевали всегда поперек, иногда проваливаясь почти по грудь, через бурелом перли так, не разбирая дороги, сворачивая только в самых непролазных дебрях. На открытых местах Саныч начинал шагать быстрее, и я едва за ним успевал, такую он развивал прыть. Все-таки несмотря на всю свою последнюю жизнь, я продолжал оставаться городским человеком, и равняться с Санычем мне было трудно. По снегу ходить – вообще большая наука, особенно без лыж, нужно с детства давить целину, только тогда приучишься, а без привычки ноги устают почти сразу. Хорошо бы, конечно, на лыжах, но лыжи в наших лесах редко где помогают, обуза сплошная, да и тяжелые. Тут иногда себя с трудом тянешь, а если еще лыжи прицепить…

Саныч повернул. Это случилось неожиданно – вдруг ни с того ни с сего резко забрал вправо. Я сделал еще несколько машинальных шагов, прежде чем перехватил новое направление. Объяснять Саныч ничего не стал, хотя я и спрашивал. Он вообще много и целеустремленно молчал. Мы шагали и шагали, темное солнце лениво взбиралось над лесом, я уже потихоньку примеривался к этому тугому снежному шагу, как вдруг Саныч повернул опять. Так же непредсказуемо и снова направо, снова без объяснений, матюгнулся только.

После этого он стал поворачивать чаще.

Я думал, что он путает следы, петляет по-заячьи, сбивает с толку преследователей. Бессмысленно. Никто нас не преследовал и преследовать не собирался, каратели сделали свое дело. Гоняться по дебрям за двумя сопляками – кому это нужно? Отряд уничтожен, угрозы нет, теперь деревни жечь станут, много им теперь работы.

Я думал, что он заблудился. Столько всего свалилось на наши головы, тут любой растеряется, все эти метания… Солнце непонятное, как прилипло. Я, конечно, во всем этом лесном брожении не шибко какой специалист, но все равно что-то не то…

Я думал, что он свихнулся. Он вполне мог свихнуться. Война – время для сумасшедших. Когда все это закончится, люди удивятся количеству безумцев, их окружавших.

Я думал, что он это нарочно. Вымывает из себя последние силы, чтобы… чтобы самому ни о чем не думать.

– Это не свой, – сказал неожиданно Саныч. – Нет, не свой, точно. Если бы свой предал, они бы до эшелона нас разгромили, так ведь?

– Наверное…

А ведь правильно. Если бы свой, то он доложил бы заранее.

– А может, и свой. – Саныч потер нос. – Глебов про операцию за три дня рассказал, чтобы никто не знал, я сам за день только… Кто? Ты кого-нибудь представляешь?

– Нет. И не хочу, если честно.

– Я тоже не хочу. – Саныч высморкался. – Не было среди нас предателей, да ведь?

– Конечно.

Саныч кивнул.

– Не было. Но все равно думается, ничего не могу поделать… – Он хлопнул себя по щеке. – Думается! Думается! Думается! Не могу уже… Пойдем.

– Куда?

– Пойдем-пойдем, скорее.

Мы пошли скорее; я уже не смотрел по сторонам, только под ноги, стараясь попадать в прокладываемую борозду, поднял голову, только когда уткнулся в спину Саныча.

Вокруг был ржавый бор. Желтые с красным деревья, похожие на елки, только с сухой хвоей – она шуршала под ногами, шелестела на ветках.

– Что-то я устал, – признался Саныч. – В голове грохочет… Ты ночью ничего не слышал?

– Ветер шумел здорово. И дерево вроде бы упало.

– Само?

– Само. Падают же иногда.

– Падают. – Саныч вытер лоб.

Лес продолжал сыпать хвоей и сохранившимися листьями. Наверное, это лиственница, из нее, вроде бы, бани хорошо строить.

– Устал, – сказал Саныч. – Чего-то сильно…

Он вдруг сел в снег. Как стоял, так и сел.

– Ты чего? – спросил я.

– Надо поспать…

– Здесь?

Саныч не ответил, закрыл глаза.

– Здесь нельзя… – возразил я. – Здесь нельзя, замерзнем ведь!

Саныч промолчал. Я сдернул с него шапку и тут же надел – волосы у него были мокрые, слипшиеся, какие-то бешеные.

– Новый год… – сказал Саныч.

Я сел рядом, почти сразу почувствовал лед – он пополз по спине – недолго просидим.

– Замерзнем ведь, – сказал я.

– Замерзнем…

Замерзнем, подумал я, только это меня почему-то совсем не опечалило. Замерзнем, уснем, проснемся в другом месте, далеко и у моря, летом. Я подумал о лете, стал вспоминать, но ничего особенного, кроме тепла…

Собака где-то лает. Я не мог понять, почему здесь собака, да еще такая заливистая; зимой и посреди леса не бывает собак, она мне сейчас медведей разбудит. Псина бродила вокруг, то приближаясь почти вплотную, то удаляясь на расстояние неслышимости. Да что такое-то, не может здесь быть никакой собаки, что с ушами моими происходит?

– Ты глазастую уху пробовал? – спросил откуда-то Саныч. – Нет, конечно, откуда… А, это мама! Честно, мама! Делается так. Ловится всякая разная рыба, лучше всего мелкая – ерши, уклейка. Побольше, главное. Ловится, присаливается в кадушке, а на следующий день у нее аккуратно выковыриваются глаза, и из этих глаз варится бульон. И больше ничего не добавляется! Вкус просто… Некоторые язык откусывают. Не веришь? Я тебе точно говорю – откусывают! Ладно, зимой я тебя свожу…

– Мы же уже ходили, – напомнил я.

– Ходили, да… Художник этот… Помнишь его?

– Помню.

– Он говорил, что все… Ну, кто погиб вот так… Как Ковалец…

Саныч стал смотреть вбок, собирал иголки в горсть, давил, сдувал с ладони.

– Он сказал, что они не умирают.

– Как это? – не понял я.

– Не знаю… Нет, они погибают, но после этого… Они становятся вроде как небесными воинами.

– В раю, что ли? – усмехнулся я.

Саныч не ответил.

– Рая нет, – сказал я. – В него только старухи верят – потому что им умирать скоро, вот они и боятся.

– Наверное. А Алевтины там не было, это точно. Я знаю.

– Все старухи верят в рай. Это потому, что они боятся. А рая нет, люди насовсем умирают, их в землю закапывают.

– Альки там не было. А художник сумасшедший, у него и статуи все сумасшедшие, сломанные сразу.

– У нас соседка очень в рай хотела, каждый день в церковь бегала…

– Он краску из клюквы делает, с золой смешивает и с яичными желтками, только яйца у него не куриные, а голубиные…

– А потом ее молнией убило, все смеялись, говорили, что пророк Илья…

– Он мое имя угадал, представляешь? Про львов каких-то тараторил, про сынов Геракла. Истории еще разные рассказывал… Про персов в ущелье. Ты про персов что помнишь?

– Рассказывали, что она потом являлась, пугала людей электрическим сияньем, многие в НКВД ходили жаловаться. Они засаду устроили, думали – это империалистические происки, а оказался просто дворник с фонариком…

– Они вроде как целую армию остановили… Всего триста человек с кривыми бронзовыми ухватами – смешно ведь, да?

– Ада тоже нет. Это ведь правильно: если рая не бывает, то и ада тоже, это как магнит – плюс и минус всегда вместе. Некоторые вот духов видят – на фотографиях иногда проявляется, то облако повиснет, то человек у края кадра стоит, то птица, то звезда сияет, хотя и день. Это тоже всё предрассудки, нам объясняли. Дефекты пленки.

– Зачем он мне ухват совал, а?

– У меня у самого однажды получилось – я планеристов как раз снимал. Не настоящих, а моделистов, которые из бумаги да реек клеят, они у нас на Спелой Горке сидят. Выстроил кадр, велел им планеры взять как полагается, ну, чтобы художественно все получилось. Снял. Вечером проявляю – смотрю – не то что-то. Пригляделся – а там лишний один, сбоку прицепился. Планеристы вроде сопляки обычные, а этот другой совсем. Стоит и как-то нехорошо так ухмыляется, с прищуром недобрым…

– Мне кажется, я его видел, художника этого. Я летом на ватиновом заводе подрабатывал, там один такой тоже был, доходяга совсем, а глаза полыхают.

– Вату из хлопка делают.

– Так то не вата, а ватин, его из опилок пучат. Интересно смотреть – вот вроде такая мука сосновая, а потом ее паром как окатят, как вспенят, так вата и валится. А этот вроде как художник ее вилами отгребает и в стога складывает. Представь – целые стога ваты. Мы с мальчишками туда ночью прокрались и прямо из-под крыши прыгали. Здорово… Проваливаешься, а потом она тебя обратно до потолка подбрасывает. И так несколько раз – туда-сюда, туда-сюда. Может, целую минуту летаешь.

– А мы в сено прыгали. Прямо с моста. У нас однажды под железнодорожным целая баржа с сеном застряла, уж не знаю, куда его везли, села на мель. Вот мы два дня и прыгали, один парень ногу сломал..

– А мы в пещеры лазили. Тут возле озер пещеры есть, так там такие просторы, что можно, наверное, армию спрятать. Под землей целые лабиринты, глубоко вниз уходят, так глубоко, что даже жар чувствуется. Мы туда только с веревкой лазали – чтоб не заблудиться. А один мальчик все равно заблудился: веревка перетерлась – он и пошлепал в другую сторону. Его четыре дня искали, собаку милицейскую присылали, только она в пещеры боялась…

– А у нас старая крепость рядом с городом стояла, ее еще до татаро-монгольского нашествия построили. И тоже с подвалами. Там такие ходы, что можно на лошадях под землей ездить, только они все потайные, никто не знал, как в них пробраться…

– Мальчишка тот через месяц объявился. Он совсем под землей потерялся и три дня умирал от жажды, у него уже все спички кончились и все щепки, как вдруг он вышел к настоящей подземной реке, в ней светящаяся трава росла, ее можно было есть. Он вдоль этой реки отправился в путь, вниз по течению, много всякого видел…

– А в подземельях скелеты прикованы, свисают со стен, все цепями перепутанные!

– Каменистые отмели, а между камнями золотые монеты рассыпаны, только золото это заколдованное совсем – его нельзя взять, оно сквозь руку так и просачивается!

– В крепости тоже клад был, и тоже заколдованный, его еще Разин, между прочим, спрятал. Не сам, конечно, а его сподвижники, они после разгрома сюда бежали, на север…

На север, на север, к забытым крепостям, к заросшим кипреем дорогам, к подземной реке, к каменным бабам, спящим у поворотов, я шагал вдоль воды с прозрачной золотой кувшинкой в руке, было тепло и прохладно одновременно, из сияющих омутов поднимались глазастые черепахи…

– Эй!

Это был Саныч. Он проснулся и выбрался из снега, из молочной сладкой дремы, и разбудил меня, а мне так не хотелось – я был счастлив, черепахи хотели открыть мне заветные подземные тайны, но сегодня Санычу почему-то хотелось жить.

Он хлопнул меня по щеке.

– Эй! Очнись!

– Вату из хлопка делают…

– Какую еще вату, просыпайся.

– Ты же на ватиновом заводе работал…

– Какой еще завод к черту, у нас никогда такого не было. Вставай-ка, рано нам еще со старой перемигиваться.

Он ухватил меня за ворот и выдернул на ноги.

Это был какой-то другой Саныч. Глаза у него как-то выбелились в разбавленное водой молоко, словно изнутри человека глядела грустная старая рыба. Только пар изо рта вырывался, оседал на фуфайке крупчатым инеем, выдавал жизнь.

– Опаздываем, – сказал Саныч. – Лучше поспешить, слышишь?

Он накинул на плечи рюкзак и палатку, шагнул.

– Автомат, – напомнил я.

Саныч подобрал автомат.

– Лучше поспешить.

Это продолжалось долго, наверное, весь день, самый длинный день в моей жизни. Мы брели, иногда ползли, иногда катились, проваливались и захлебывались, опять ползли, и Саныч резко останавливался и менял курс, а я уже не спрашивал куда.

Потому что мне было все равно.

А он говорил, что надо торопиться. И торопился.

Ближе к вечеру мы уже не шли, так, чуть-чуть передвигались, много стояли. Одежда промокла, штаны не сгибались в коленях от льда, ватники тоже начинали обмерзать. Надо устраиваться на ночлег. На настоящий, с просушкой, с кипятком, с ужином, на все это сил не оставалось совсем, у меня точно, я думал – не поджечь ли елку? Выбрать посмолистее, отряхнуть от снега и подпалить, загорится ведь, наверное. Постоять рядом…

– Дым! – сказал Саныч. – Дым… чувствуешь… Дым?

Я не чувствовал ничего.

– Тут рядом, – сказал он. – Дым живой, я-то слышу! Слышу!

Он повернул вправо, побежал от дерева к дереву, покачиваясь, цепляясь за ветки, стряхивая на себя снег. И вдруг я тоже почувствовал дым, горький, такой получается от березы или от осины, не знаю. Я тоже побежал на этот дым, стараясь не отстать, оставаться одному было здесь совсем невозможно.

Овраг.

В овраге горел большой костер, вокруг него сидели люди, грелись. Двенадцать месяцев, – так я подумал, – очень похожи.

– Глебов… – прошептал я. – Живой…

Глебова было почти не видно, голова обмотана бинтом и похожа на осиное гнездо. И еще какие-то люди, я их не знал, но, кажется, партизаны, бородатые, и взгляды злые. На носилках человек, закрыт шинелями. Раненый.

– Глебов! – позвал Саныч.

Бородатый старик вскинул автомат, направил на нас.

– Вы что костер жжете? – Я съехал вниз. – На весь лес же слышно!

Глебов ничего не ответил, уставился на нас дурными мутными глазами, щека дергается. Контузия, точно.

Саныч скатился за мной. Бородатый с автоматом шагнул навстречу, Саныч оттолкнул его, но получилось, что оттолкнулся сам, обогнул сбоку, подбежал к носилкам, отдернул шинель.

Алевтина. Она не узнала Саныча, смотрела как сквозь стекло, сколько он ей ни улыбался.

А Щурого среди них не было.

Глава 12

Глебов кашлял. Пуля пробила грудь и теперь болталась в легком, через рот шла кровь, и Глебов сплевывал ее через каждые десять шагов. В жестяную банку зачем-то, я боялся спросить у Саныча зачем. Так надо, значит. Непонятно все равно.

С утра мы куда-то шли. Я не очень смотрел по сторонам, следил за спиной: передо мной шагал мужик в истрепанном пальто с четырьмя сиротливыми пуговицами на месте хлястика. Я не знал его, старался держаться за пуговицами и думал только об этих пуговицах. Шагали в молчании. Только кашляли. И Глебов, и еще другие; мне тоже хотелось, только очень больно было – горло распухло, и я терпел. Нет хуже ничего, чем терпеть кашель.

Дышать тоже было трудно: температура упала, воздух врывался в легкие мелкими ледяными колючками, я точно чертополох глотал. Ватник не спасал, повысилась влажность, это, наверное, от болот. Мы останавливались почти каждый час, жгли костры. Щенников пытался устроить нодью, но не было пилы, а рубить деревья мы уже не могли. Огонь помогал плохо.

Саныч помогал нести Альку. Все помогали с носилками по очереди, и я тоже, а Саныч так почти всегда тащил. У Альки постоянно выбивалась из-под шинели рука, он ловил ее и прятал обратно.

Алька была очень легкая, наверное, я ее смог бы нести и один, если на закорках и по хорошей дороге, а так мы тащили ее вчетвером – это чтобы шагать скорее, – и где-то через полчаса на плече начинала чувствоваться тяжесть. Тогда я менялся и вставал на другую сторону.

Иногда она пробуждалась. Она совсем ничего не понимала, правый глаз косился, дергался вместе со щекой, и голова тряслась, и говорила она еще что-то, я не мог это слушать, натягивал шапку поглубже, а когда не тащил носилки, старался держаться последним.

Мужики говорили про север. Надо туда уходить, там фашистов нет. И леса глуше, и вроде как есть базы, подготовленные еще до войны, Глебов должен знать. Добраться и дождаться весны, все равно сейчас никакой войны – на голодное брюхо не повоюешь особо, да и оружия не осталось. К тому же немцы начали войсковую операцию – вчера на станции видели, как разгружаются эшелоны, егеря, лыжники, вездеходы, а в небе с утра дребезжали «рамы». Партизанский край перестал быть партизанским.

К вечеру вышли к заброшенной делянке, Щенников ее, кажется, узнал. В сороковом он в леспромхозе механиком работал, они тут что-то рубили или торф копали, не знаю. Щенников сказал, что здесь есть сено, колхозникам разрешали косить по углам, они накосили, а вывезти не успели, сено выгнило в первый же год, и никому не нужно сделалось, но переночевать в нем можно, нам вон туда.

Делянка затянулась непроходимым подлеском, поэтому пробирались опушкой, а стогов не могли найти долго – они просели под снегом и среди тоненьких, в палец, березок почти не проглядывались. Это было хорошо, и то, что стога располагались у опушки, тоже хорошо. Мы дождались сумерек и прошли прямо по насту.

Сено действительно сгнило, утратило плотность и удерживалось в стогах уже непонятно чем. Мы отдали плащ-палатки для Альки и устроили ее в самом крупном стогу, а сами распределились по остальным. Нам достался крайний низкий, не стог, а копна. Сено продолжало преть, от этого выделялось тепло, но не настоящее, а затхлое, мокрое и душное, но все-таки тепло.

Я закопался в тухлую вонючую солому, в размякшие ивовые ветки и уснул. Мне приснилась река, пароход, бредущий против течения, много воды, чайки, дети в белых куртках, плывущие на этом пароходе, на берегу лавка с булками, и их выдают просто так, потому что какой-то праздник. Настроение у всех хорошее, и у меня, хотя я не знаю, чему все вокруг радуются, но мне хочется веселиться вместе с остальными.

И птицы в небе. Разноцветные, похожие на треугольные бумажные самолеты или на письма, они кружились над Волгой – это была Волга, хотя я ее никогда не видел, но точно она. Другие корабли плыли по своим делам, а на противоположном берегу паслись козы. Или коровы. Маленькие белые точки, нельзя рассмотреть, мне хотелось, чтобы козы. Опять сон, в этот раз я понимал, что это не наяву, меня стали мучить сны, никогда такого не случалось. Пароход начал причаливать.

– Вставай, вставай, вставай, вставай…

Опять разбудил, собака злая.

Я сел. Пальцы не сгибались, колени тоже, подняться на ноги у меня не получилось. Остальные выглядели не лучше – скрипучие голодные люди. Аля хуже всех. Саныч пытался поить ее чаем. Нет, лучше бы мне не просыпаться, остаться там, на реке, корабль уже рулился к пристани, и меня ждали на нем, я был в этом уверен.

– Вставай, – сказал Саныч в пятый раз, постучал мне в плечо: тук-тук.

Пальцы у него начали чернеть. Самые кончики. Он сунул мне котелок с кипятком и кусок сахара.

– Трудный сегодня день. – Саныч стал кусать пальцы. – Много всего надо сделать.

Он оказался прав, много.

В три вышли к деревне.

Щенников взялся за бинокль и долго ее изучал, подгрызая правый ус.

– Точно, Лука, – сказал Щенников. – Тут, кажется, староста из бывших…

Глебов плюнул в банку.

– Давно надо было… – Щенников хрустнул кулаками, посмотрел на нас.

– Не, – сказал Глебов. – Он ведь не один там, с помощниками. Полицая четыре. А у нас даже гранат не осталось. Надо уходить. Еще можем прорваться, попробовать обогнуть с юга…

Щенников закашлялся.

– С юга топи, – сказал он. – И торфяники, они всю зиму тлеют. Не пройдем. Надо с востока, через лес. Только…

Щенников сплюнул.

– Нам нужен ночлег, – сказал он. – Еще одну ночь в лесу Алевтина не перенесет, я могу точно сказать.

– В деревне точно полицаи? – спросил Глебов.

– Скорее всего. Тут много раньше… Я больше чем уверен. Если попросимся, то сдадут.

Глебов сплюнул в банку. Все смотрели на него. А он не знал, что сказать.

Пойти через лес – Аля не доживет до утра.

Идти через деревню…

– Надо их убить, – сказал Саныч. Другим, посторонним голосом. – Убить. Старосту и остальных. Сейчас три часа. Если управимся к шести, сможем поесть и переночевать – вечером немцы сюда не сунутся. И завтра тоже вряд ли с утра заявятся. Выйдем часов в пять, разделимся. Мы с Димкой пойдем топтать, уведем их к топям, а вы сможете оторваться. По-другому никак.

Щенников кивнул. Но неуверенно.

– По-другому никак, – повторил Саныч.

Щенников и Глебов переглянулись.

– Лучше так сделать… – Саныч стряхнул с плеча МП. – Пойдем мы с Димкой, возьмем только пистолеты. А вы уже потом бегите, как стрельбу услышите. Бейте всех, у кого будет оружие.

Глебов плюнул в банку, закашлялся. Мне почудилось, что я слышу, как у него в груди брякает пуля.

– Нет, – сказал Глебов, – сделаем иначе. По-тихому, только так. Если там немцы…

– Их нет, – заверил Саныч. – На дороге только от саней следы, нет там никого – фашисты на санях не ездят.

Щенников с сомнением покачал головой.

– Как хотите, – пожал плечами Саныч. – Я все равно пойду.

– Пойдешь, – негромко сказал Глебов. – Только без оружия.

– А если там…

– Без оружия! – проскрипел Глебов с такой силой, что кровь выплеснулась через нос. – Сдай оружие, Голиков!

Саныч распахнул фуфайку, достал ТТ, протянул Глебову.

– У него еще есть, – тут же сказал Щенников. – У него всегда несколько.

Саныч молча достал «вальтер». И еще один, из рукава.

Щенников повернулся ко мне, протянул руки.

У меня был только ТТ.

– Пройдете насквозь, – приказал Глебов. – Узнаете, можно ли остановиться. Если есть немцы или полицаи – вернетесь кругом. Ясно?

Саныч промолчал.

– Ясно?! – Глебов брызнул кровью.

– Ясно, – сказал Саныч негромко, одними губами.

– Всё оружие сдали?

– Всё, – ответил я.

– Всё, – подтвердил Саныч. – Пойдем, Димка, пойдем.

Пошли. Съехали с косогора через ельник, хвоя была мягкая и густая, она приятно гладила по лицу, как мамина шуба.

Не знаю, почему я вспомнил вдруг. Мама уходила на работу, а я забирался в шкаф. Там были пальто, старые и жесткие, а в самом конце осыпанная нафталином и табаком, в гирляндах апельсиновых и лимонных корок шуба. Я не знаю, из чего эта шуба была пошита, мех был голубоватый, густой и прохладный, мне представлялось, что это бобер. Я закрывал глаза и утыкался в него лицом, и очень часто засыпал. Мир исчезал за дверью шкафа, вокруг меня образовывалось какое-то другое время, в которое я боялся выглянуть…

Ельник кончился, мы выскочили на склон и скувырнулись к дороге. Не очень проезженная, грязные следы от полозьев, и все, грязь.

– Тут километра два, – Саныч кивнул. – Недалеко уже, чуть.

Чуть. Саныч шагал быстро. Втянув голову в плечи, сжимая кулаки, вздрагивая, как электрический. Его дрожь колотила, я не сразу это заметил, только когда он заговорил.

Плевался все время, на левую сторону все время, носом хлюпал.

– Мы в школе вместе учились. С Ковальцом, он на несколько классов старше был, но я помню его. Над ним и тогда все смеялись, и одноклассники, и вообще все. У нас там рядом пруд был со школой, а Ковальцу однажды штиблеты купили, отец из Пскова привез. Только на размер меньше они оказались, у Ковальца ноги все время уставали, поэтому он их только раз в неделю надевал, по пятницам всегда. Но только на переменах их носил, а на уроках снимал. И вот однажды у него на физике их сперли. Потихонечку так, Ковалец и не заметил.

Саныч усмехнулся.

– Эти штиблеты в таз сунули и в пруд запустили. Ковалец на улицу босиком выбежал, глядит, а башмаки его тонут. Он их доставать начал. Все собрались смотреть, вся школа. Ковалец сначала пробовал палкой достать, но пруд широкий слишком, не получилось. Ковалец тогда закричал и в пруд прыгнул, поплыл за туфлями, дурила…

Саныч потер друг о друга ладони, подышал, разогревал пальцы.

– Весь в тине выбрался, над ним все смеяться стали, даже учителя. Он потом так рассердился – два дня в школу не ходил. И прозвище к нему привязалось – Плавунец. Он и раньше смешной был, дурачок дурачком. А потом к нам кино привозить стали, он в него ходить стал, смотрел, как жить правильно надо. Жениться хотел. Алевтина ему нравилась очень, он сватался к ней, я знаю. Раз пять, сватался и сватался, он упрямый. А Алевтина ему отказывала, говорила, что выйдет замуж только за Героя.

Саныч стучал зубами.

– Советского Союза… Вот он и злился. А он храбрый был, по-настоящему. Только ему не везло все, он все время старался, а у него не получалось, понимаешь? Пойдем на мост, а он ногу подвернет. Или операцию отменят. А потом еще…

Саныч остановился.

Я решил, что опять виселица, сощурил глаза, но никакой виселицы, просто у Саныча распустились завязки на валенке и он уставился на них, точно не мог понять, что произошло. Это… Не знаю, это меня напугало. Я присел и затянул ему лямки, затянул крепко, как только мог.

– Зато он на фотографиях всегда хорошо получался, – сказал Саныч. – Красивый. Одеколониться любил, а Глебов ему запрещал – чтобы немцы не учуяли…

Саныч усмехнулся.

– Так-то. Ты, Дим, не бойся, все хорошо будет, – сказал он. – По-другому не может… Ковальца вот только жалко – ничего и не увидел. Только жить начал… А он ведь тоже герой. А помнить его не будут, вот что погано.

– Будут, – возразил я.

– Не. Герои – это ненадолго, я же знаю. Как война закончится, так и всё. Другие дела найдутся. Сначала отстраиваться, потом жить, потом еще чего – мало ли? Забудут. У нас вообще героев много, тысячи, разве их вспомнишь? Сейчас война через всю страну протянулась – каждый день бои. Каждый день кто-то подвиг совершает. А еще летчики, а еще на море, а сколько просто так… Всех не сохранишь. Не узнаешь даже.

– А Чапаева помнят.

Саныч задумался.

Мы поднимались к Луке. Никакого указателя, ну, что это Лука. Это могла быть вполне и не Лука, очередная деревня, ничем не отличающаяся от других. По правую сторону от дороги тянулась канава, в ней деревянные бочки разных размеров, поломанные, со ржавыми ободами. Зачем им столько бочек? Чего солить-то? Капусту, может, квасят, или огурцы солят, грибы всякие.

– Про Чапаева кино сняли, – сказал Саныч. – А если бы не сняли, то никто бы и не знал. Ты вот до кино знал про него?

Я не помнил. Нет, кажется.

– Так и бывает. А ведь Чапаев вообще большой герой, а если бы про него кино не сделали, то никто бы и не помнил. Но про всех кино не получится. Даже вспомнить по именам не получится, никакого времени не хватит. Вот и обидно – жил, вроде, человек, а ведь как и не было.

– Я его помнить буду.

Саныч кивнул.

– Я тоже, это да. Но и мы забудем.

Бочки кончились, началась деревня. Народу не видно, как и раньше. Одна улица, вся жизнь вдоль нее, только жизни никакой – нос не кажут. Правильно, чего в такой мороз шастать?

– Запоминается всегда самое хорошее. – Саныч дышал в кулаки. – И самое плохое. Плохого много слишком, и с каждым разом все хуже и хуже. Так что… пришли. Вон тот дом, с лошадью.

– Почему тот?

– Лошадь не прячут. Местные кошек прячут, а тут лошадь. Круглая такая еще. Там они сидят. Пошли, посмотрим.

– Глебов ведь…

– Да ладно.

Дом маленький. Одноэтажный, приземистый, косой, но с наличниками в синюю краску. И с забором. Новенький, из свежего теса, к нему и лошадь привязана. Лошадь славная, на самом деле круглая, сытая. Откуда такой взяться?

– Давай-ка назад, – сказал я. – Если лошадь, то значит, они точно здесь, чего здесь одной лошади делать? В обход надо, нечего время терять.

– Надо посмотреть все равно. Посмотрим… Слушай, если мы повернем, то полицаи сразу заподозрят. Нам нельзя теперь поворачивать, надо мимо пройти как ни в чем не бывало. Как обычно, вроде как мы попрошайки…

Я не стал спорить.

Мы приблизились к косому дому, из-под крыльца выскочила собака: здоровенный черный кобель кинулся к нам, натянул цепь, забрехал.

Печка дымится – в доме живут; в крайнем правом окне занавеска колыхнулась, смотрят. Дрова наколоты, в дровнике, на виду. А сейчас обычно люди дрова дома прячут, дрова в цене.

Лошадь немного испугалась пса, натянула привязь, вышла почти на середину улицы.

– Хорошая, – Саныч протянул руку к лошади, потрепал ее по морде, лошадь потянулась губами. – Хорошая…

Саныч прижался лицом к лошадиной шее, лошадь вращала глазом, Саныч тянул за гриву.

– Хорошая, теплая…

– Пойдем лучше, – я взял Саныча за локоть. – Нечего стоять, увидят…

– Ты потрогай. Она теплая. Теплая ведь!

Я зачем-то потрогал. Действительно теплая, и мне вдруг тоже захотелось ее обнять, такое глупое желание, я раньше никогда животных не любил.

– Хорошая… – шептал Саныч. – Хорошая…

Мне хотелось уйти, бежать отсюда подальше, потому что я уже знал, что сейчас произойдет, знал. Но поздно уже было, дверь в избу отворилась, и на крыльцо вышел дядька. Лет тридцати, в сапогах, в цигейке, домашний человек вроде бы, только автомат под мышкой. Сейчас без оружия даже в нужник не выглядывают.

– Чего надо? – дядька недружелюбно уставился на нас исподлобья. – Отойди от коня! А ну, живо!

Он начал снимать с плеча автомат, в руке у Саныча возник пистолет, не знаю откуда, вдруг, быстро, почти незаметно для глаза. Саныч ничего не сказал, не стал предупреждать, он выстрелил. Пуля попала куда-то в цигейку.

Я подпрыгнул, а лошадь не подпрыгнула, чуть отступила, у нее почти под ухом грохнуло, но она только хвостом всплеснула. Дядька стоял, Саныч выстрелил еще раз, попал уже в шею. Дядька упал. Всё, сошлось.

Саныч осторожно подошел к нему, на цыпочках почти, дотянулся до автомата, забрал себе.

– Вот так, – сказал Саныч. – Вот так, сука…

Он присел перед убитым, перевернул его на спину.

– Фашистская тварь… – Саныч плюнул в лицо мертвому. – Получил… Тварь.

Саныч ударил дядьку ногой, тот пошевелился, как живой, но мертвый, конечно, просто мягкий еще.

– А если…

– Это фашист, – уверенно ответил Саныч. – Полицай и сволочь, точно-точно. Ты на морду его погляди, откуда у него такая морда-то?

Он стал искать на одежде убитого карманы, но те не находились. Со стороны казалось, что Саныч зачем-то гладит мертвеца.

– Фашист, точно фашист, можно не сомневаться. Крепкий какой, ручищи… Откуда он такой крепкий, а? Все мужики в армии, а этот дома. И на лошади, и не прячется совсем. С автоматом ходит, кулацкая морда, Щенников говорил, что тут их полно было, кулачья мордатого. Бочки видел? Кулацкие бочки. И виселицы нет.

У Саныча потекли сопли, много, утереться не получалось.

– Во всех нормальных деревнях виселицы, а тут не поставили почему-то…

Выстрел. Громкий. Бумк! Из дома стреляли.

Лошадь захрипела, просела на колени, из шеи вырвалась кровь, лошадь завалилась – едва отпрыгнули. Я сразу упал, а Саныч остался стоять, оглядываться.

Показался старик с ружьем. Одностволка какого-то страшного калибра, тяжелая и черная, очень смертельная с виду. Рубашка у старика серая, почти белая, и жилетка из такой же цигейки. А может, они тут кошек стригли, а мясо в бочках солили…

Старик шагал к нам. Он пытался перезарядить ружье, не мог вытащить гильзу – скорее всего, десять раз уже переснаряженная, перекосило. Старик старался выдернуть ее ногтями, не получалось. Еще он… Звуки. Клекотал как-то, как тонущий человек, вот-вот захлебнется, воздух уже пропал, и сил нет, а ярость жизненная еще кипит.

Саныч выстрелил. Быстро. ТТ, четыре пули, две попали, старик уронил ружье, завалился.

И тут я услышал, как захлебывается собака. И в других дворах тоже загремели, как их ни прятали, а проявились. Много псов в деревне, столько не должно быть, черненькая все-таки деревня.

Саныч озирался. Он убрал пистолет в карман, взялся за автомат.

– Надо проверить дом, – сказал Саныч. – Там еще могут быть.

Старик еще не умер, шевелился, ружье валялось у него под рукой, но Саныч не обратил внимания, было видно, что теперь старик с ружьем не справится.

– Живучая сволочь, – сказал Саныч. – Все сволочи живучие…

Я поднялся. Старик пополз на меня, ногтями вцарапываясь в снег, медленно. Смотрел пустыми глазами, полз и полз. А я отойти никак не мог. Саныч схватил меня за шиворот, оттащил в сторону. Подошел к старику, направил автомат на него.

Пес завыл, дернул цепь, во дворе что-то упало, цепь вытянулась, псина оказалась метрах в пяти, застряла снова, забилась, пробуя сорваться. Саныч повернулся к ней, дал очередь. Зверюга не успокоилась, в ней оказалось столько злобы, что пули ее сразу не взяли, искололи насквозь, зубы разбрызгались, а она все рычала и билась.

– Дом проверить надо… – сказал Саныч. – Давай проверим.

Он еще раз выстрелил в пса. Тот затих.

Подошли к дому. Саныч остановился возле дверей.

– Собака у них откормленная какая, видел…

Он не спросил или спросил, я не понимал его уже.

– Откормленная, – кивнул я.

– Все они откормленные, фашистская сволочь… Там у них, наверное, еще куча фашистов сидит, тут из огнемета бы хорошо…

Он обернулся, спрыгнул с крыльца, подбежал к старику. Тот уже почти добрался, оставалось метра два, старик тянулся к своему сыну, Саныч остановился над ним, поднял автомат, выпустил очередь. Старик замер, отвалился на бок, рука дергалась, пальцы продолжали сжиматься.

Саныч вернулся ко мне.

– Ничего, – сказал он. – На всех хватит.

Он пнул дверь, мы вошли. В избе пахло едой, грибами и жареной картошкой. Стол накрыт, чугун дымится, бутылка мутная, капуста горкой и клюква красными глазками, каравай белый, напополам разломлен.

Стулья, иконы, фотографии на стене – он сидит, она стоит, аксельбанты.

На лавке старуха. Слепая. Глаза пустые. Мы вошли, и она улыбнулась.

– Сергунь, ты что ли? – спросила она. – Куда Филька-то убежал? Что там опять хлопает-то? Ты ему крикни, пусть горошник идет хлебать, остынет ведь все.

Глава 13

Все уснули, даже Глебов. Он держался дольше всех. Я слышал, как он ходил к ведру за водой, ковш брякал о железо слишком часто, и я понял, что Аля умирает. Раненым нельзя пить, а Глебов ее поил. Потому что он знал, что все бесполезно, ее не спасти. Наверное, мы все-таки могли бы ее нести. Раздобыли бы какую-нибудь лошадь, связали волокушу, пошли. Снег глубокий – мы бы продавливали по три километра в час, и Аля умерла бы к вечеру завтрашнего дня или к утру.

Пусть она умрет здесь, в тепле, в покое, среди своих. Это было очень странное чувство – ждать, пока кто-то умрет. Старуха опять пришла, я слышал ее мягкие шаги, под ними поскрипывали половицы, а от голодного дыхания запотевали и покрывались морозными пупырышками стекла.

Аля пыталась рассказать что-то, Глебов отвечал ей шепотом. Я хотел встать и подойти, подержать ее за руку или принести воды, но, конечно, испугался, я не хотел видеть ее такую. А она говорила и говорила, Глебов тоже говорил, но она его совсем не слушала, и Глебов замолчал. Некоторое время он сидел рядом с ее постелью, затем лег возле печи.

А Аля не умолкала. И мне снова захотелось подойти к ней… Но тут я испугался по-другому, испугался, что она меня узнает. Я не очень хорошо с ней был знаком, мы всего пару раз разговаривали, но я боялся. Схватит за руку и скажет. Про Ковальца, или вообще про постороннее, или про Шурика, позовет его, или примет меня за него, и я не выдержу и заору…

– Так никого и не узнаёт, – сказал Саныч.

Он сел на лавку.

– Полицаи они были, – прошептал он. – Старик четыре года просидел, враг народа. А сыночек его от призыва скрывался или дезертир, дезертировал с оружием, сволочи. Рассветет скоро… Так и выйдем. Успеем оторваться, слышишь?

– Слышу.

Я повернулся на бок и стал смотреть в окно. На подоконнике между рамами лежали дохлые мухи. В углу по стеклу тянулся долгий скол, похожий на патрон. Думал заткнуть его рукавицей, но так и оставил – в щель тянуло морозом.

Аля продолжала бормотать, не делала промежутков, говорила и говорила, вздыхала, и всхлипывала, и иногда радовалась – это было хуже всего. Пробовал натянуть поглубже шапку, но Алькин голос пробирался под, и через некоторое время я перестал с ним бороться:

– …розы мальчик маленький мальчик заболел мы пошли туда туда к реке к телегам мальчик маленький мальчик заболел заболел с желтыми ногтями водой…

Я чувствовал, как морщится на голове кожа. В животе продолжал ворочаться страх, тяжелый, как пуля. Не отпускал, сидел, распуская под кожей ледяную колючую проволоку.

– …чайная вода и рыбы а мы туда пошли с папкой за ельцами и я потом чешую не могла с пальцев смыть она блестела до сих пор блестит…

Аля вздыхала, хлюпала носом и повторяла. Про мальчика Шуру, который упал с калитки и сломал ногу, кости срослись неправильно, и он не смог ходить, а потом все-таки смог, но хромал, а когда они пришли, то выстрелили ему в голову и бросили в реку, и по воде плыла чешуя, мальчик Шура, мальчик маленький…

Аля говорила, я засыпал, чтобы проснуться через минуту и увидеть луну за окном, ползущую справа налево.

Аля говорила, и чтобы не слышать ее, я кусал руку, отчего кровь сильно шумела в ушах, ненадолго перекрывая посторонние звуки.

Ночь не кончалась, скрипели натруженные за день половицы, что-то деловито возилось за печкой, а в самой печке позвякивали остывающие чугуны. Глебов давился кашлем, прижимал к лицу шапку, плевал в банку. Храпели остальные, Щенников смеялся во сне, и я, наверное, тоже уснул, и меня сразу сдернули с лавки, уронили на пол, я поднялся и сразу понял, что плохо. Суетливо и молча одевались мужики, уже не стесняясь, кашлял Глебов, Щенников раздавал патроны, рядом с ним у стены стоял пулемет.

Саныч сидел рядом с Алькой. Он был уже одет, и автомат на плече, и котомка. Аля лежала, а Саныч почему-то ее не будил, он что-то ел. Я подумал, что мне это чудится, но убедился, что нет – он ел шоколад, отламывал от большой плитки куски и жевал, на полу блестели серебристые шарики, много, гросс цукерка.

– Уходим! – просипел Глебов.

Все быстро собирались и выходили. Я хотел помочь Санычу с Алькой, Саныч повернулся, поглядел. Совсем как тогда в лесу, с этим почтальоном.

Мы вышли на улицу. Еще толком не рассвело: звезды висели, и луна еще не убралась, воздух был чужой и холодный, а одна звезда висела ниже остальных, крупная, то ли Венера, то ли Меркурий, не знаю, цеплялась за баню.

Все молчали.

Во дворе встали вдоль стены.

– Идем к реке, – шепотом сказал Глебов. – Быстро. Никому не стрелять. Всё.

Забор был повален, перебрались через него и, пригнувшись, пошагали к реке. Деревня закончилась, начался пологий склон, старые черные бани с поленницами. До реки метров пятьсот. Жаль, что оврага нет, по нему, наверное, проползли бы. Занесенные снегом кусты, тихо. Собаки не лаяли. Вчера, когда мы приходили, брехали, а теперь тишина, только снег под ногами.

Обидно, что она здесь осталась, даже не похоронили. Одна, а эти сволочи по-хорошему ее не похоронят, надо было хоть дом им сжечь… А может, и нет фашистов, может, Глебов ошибся, всю ночь не спал, причудилось ему, послышалось, и нет никакого отряда.

Двигались быстро, перебежками, от бани до поленницы, от страха было тепло и очень ясно в голове. Почему мы не ушли раньше… На час раньше, и нас бы уже не достали. Ясно. Час назад она была еще жива, умирают обычно утром, все – и кто верит, и кто не верит.

Справа ударила очередь. Щенников сразу упал, и еще один упал, тот бородатый. Кто-то подхватил уроненный Щенниковым пулемет.

– Рассыпаться! – закричал Глебов.

Но мы не рассыпались, мы кинулись к реке. Егеря уже обошли сбоку и, наверное, сейчас обходили с другого, подковой, мешком, и вырваться можно было только через воду. Слева начались заборы и бани, мы пробежали почти полдороги, Глебов опять что-то скомандовал, я не понял. Пулемет оказался уже у него, только патронов не было, лента съедена. По нам стреляли с разных сторон: со стороны деревни и сбоку, автоматы и винтовки, но все мимо. Далеко еще, только пулемет достал.

Глебов катился к реке. Так ему, наверное, казалось. На самом деле он катился к бане, а может, он и хотел к бане.

Страх. Тот самый, что ворочался с вечера в животе. Только с вечера он был холодным, а сейчас наоборот, жгучим и безнадежным. Я опустил глаза, обнаружил на ватнике дырку. Прямо в пуговицу, расколов ее на две половинки. Горячо.

Упал.

Горячо в животе, точно проглотил кипящего подсолнечного масла, очень жарко…

Перевернулся на бок. Надо остудиться…

Под фуфайкой была кровь. Она протаяла сквозь снег, я видел: сухая трава, и опилки, и мертвый жук, и земля, самая обычная.

Я стал стрелять. Не очень понимая куда. Я знал, откуда стреляют в нас, и сам стрелял в ту сторону длинными – очередь, очередь, очередь – всё. Диск пустой. Попытался дотянуться до рюкзака, не получилось. Вот он, метрах в двух, почему…

Я оглянулся.

Саныч лежал недалеко, за поленом. Он был сосредоточен. Не стрелял – не по кому. Немцы прятались за сараями и за плетнем – все равно не попадешь.

Я дотянулся до рюкзака, размазав красное по земле, выгреб патроны, стал снаряжать диск, патроны рассыпались, я пытался их собрать, но они хитро выскальзывали из пальцев. Как тогда, как караси, маленькие, золотые, между красных рябиновых ягод.

Глебов махал рукой в сторону реки и показал мне кулак. Стали мерзнуть пальцы. И ноги. А боль все не приходила, только жжение.

– Беги!!!

Я услышал.

Я вскочил и побежал. Это оказалось очень легко, наверное, из-за этого страха. А еще я почему-то чувствовал себя совсем голым на этом широком снегу и каждую секунду ждал, но не случилось. Я просто упал, не поняв почему.

Рядом плюхнулся Саныч.

Развернулся в снегу, стал стрелять. Короткими, правильно. А я смотрел на реку.

Потом мы снова побежали, Саныч уже тащил мой автомат, а я думал – вывалились ли у меня кишки, я очень боялся увидеть собственные отвратительные кишки…

Саныч пнул меня, схватил за руку и поволок по снегу, а я только брыкал ногами, но потом все-таки поднялся.

Собрались у последней бани. Дышали тяжело, всхлипывая. Глебов прислонил к стене пулемет, привалился сам.

– Надо за реку, в лес, – сказал он. – Сейчас побежите… Оружие держите. Не отстреливайтесь, только бегите, только вперед. Я скажу когда…

Но Глебов не сказал. У нас над головой грохнуло – крыша бани разлетелась, в воздухе повисли доски, куски дранки, из сруба выдавило бревно, мы упали, и тут же чуть напротив нас, метрах в двадцати, рвануло еще.

Минометы.

Рядом. Взрыв и шелестение осколков вокруг. И я тут же вскочил и понесся что было сил, прижимая руками фуфайку к животу.

Сбоку еще кто-то бежал, рвались мины, горела баня, с неба падали дрова, свистело и грохотало, и неожиданно наступали необъяснимые моменты тишины.

Снег на склоне оказался неглубоким и плотным, я почти не проваливался и совсем не падал, разъехался только, ступив на лед, оставил красную отметину.

– Не останавливаться! – заорал Глебов. – Вперед!

Река неширокая, метров пятьдесят, речушка, рывок еще…

Меня повело, я вдруг понял, что сейчас умру, через минуту. Это было какое-то огромное знание, ощущение… невероятное, описать это нельзя, это свалилось вдруг и подмяло, но Глебов оказался рядом. Он схватил меня за ремень и потащил за собой. Река все не кончалась; Глебов держал меня за пояс, не давал упасть, а потом я почувствовал под ногами землю, схватился за кусты и пополз вверх.

Оглянулся.

Саныча с нами не было. Он лежал на склоне за рекой возле вымерзшего куста, уткнувшись лицом в землю. Я испугался, но тут он поднял голову и стал стрелять.

Я не видел немцев. Саныч стрелял, и с той стороны стреляли, но я не видел никого. Склон к воде был безлюден и пуст, разгоралась с задорным треском баня – война продолжалась.

– Вперед! – сипел Глебов. – Вперед, суки!

Мины рвались еще на том берегу, разбрасывая по белому рваные черные пятна, чуть дымящиеся воронки походили на дырки от пуль, как будто кто-то, засевший высоко – высоко на небе, расстреливал землю из огромной винтовки.

Саныч перекатывался между кустами, вжимался в снег, затем поднимал голову, стрелял.

Снег оказался глубоким, мы застряли, я завалился. В голове стало темно, я упал лицом в холод, понял, что не встану. Меня перевернули. Глебов, лицо перепачкано кровью, засохшей и свежей, и уже темной, Глебов очень хотел спать. Такие глаза бывают у невыспавшихся, желтые, непроглядные. Он схватил меня за ворот фуфайки и поволок вверх, по крути, застонал, выдернул на берег. Отдышался, поставил меня на ноги, привалил к дереву.

– Идти можешь?! Надо идти!!! Туда!

– Смогу, – ответил я.

– Тогда иди!

– Смогу…

– Вперед! – крикнул Глебов. – Не оглядываться! Вперед, вперед, бегом! Бегом!

Он оторвал меня от березы и подтолкнул осторожно, стараясь не повалить, бережно, ласково, как отец.

Я сделал несколько шагов и, конечно же, оглянулся.

Глебов уже переходил реку. Возвращался. Солнце показалось из-за леса, светило ему в бок, по снегу плясала худая нескладная тень с длинными руками.

Глава 14

Поезд стал замедляться заранее; город еще не начался, а паровоз загудел, сбросил скорость, за окном поплыли закопченные кусты, сквозь прокрытую сажей листву умудрялись прорисовываться белые цветы шиповника, наверное, недавно расцвели.

Я поспешил в тамбур, но там уже собралась очередь таких же торопыг с чемоданами, баулами и корзинами. Город приближался, и народ томился, обливаясь потом, окуриваясь «Беломором», матерясь и похохатывая. Потом кто-то не вытерпел и открыл дверь, однако прохладней не стало, зато внутрь стала пробиваться машинная гарь, и это тоже не очень-то смутило пассажиров. Все хотели вырваться на свободу из раскаленного вагона.

Но станции все не было, долго тянулись промышленные пригороды, элеваторы, трубы и теплообменники, двухэтажные дома дорожных рабочих, кривые улочки, депо с бесконечными вагонами и распотрошенными паровозами, много железа, цементные цеха и желтая мать-и-мачеха, пробивающаяся между залитыми мазутом шпалами.

Станция выскочила неожиданно. Появилась проводница и по обыкновению принялась ругаться на всех, но никто на нее не обижался – так у проводниц принято. Поезд остановился и стал выпускать людей из душных купе и коридоров.

Писатель ждал меня на скамейке напротив цветочной клумбы с фиолетовой звездой – видимо, перепутали семена. Я его сразу узнал, писателя, едва он поднялся мне навстречу.

– Здравствуй. – Писатель протянул мне руку.

Виктор. Дохлый неумелый корреспондент, осень сорок второго, испортил две пленки.

Рукопожатие у него было крепким, вырос. Я тоже.

– А вы изменились, – сказал он.

– Вы тоже.

Мы помолчали. Я разглядывал его, он меня.

Виктор. Одет по-московски, дорого. Загорелый. В очках. Наверное, оттого, что пишет много, он же писатель.

Он со мной еще зимой договаривался, в институт присылал письмо и телеграмму и два раза упрашивал меня по телефону. Мне, если честно, не очень хотелось с ним встречаться. Он сообщил мне, что он тот самый Виктор, из сорок второго, и хочет услышать…

А я не знал, что мне ему рассказать. Все, что я мог, я сообщил на следствии в сорок шестом, а потом повторял еще два раза. Но писатель уверял, что его интересует несколько другое. Он хочет сделать книгу, собирает свидетельства очевидцев, их почти не осталось, и он очень обрадовался, когда узнал про меня.

Потому что он не нашел ни одной фотографии.

Я ответил, что фотографий вовсе нет. Я думал, это его немного охладит, но писатель оказался настырным. Через месяц он позвонил еще, а еще через неделю меня опять вызвали. Ну, и намекнули.

Государственная важность, народ должен знать своих героев, большое воспитательное значение для подрастающего поколения.

Так что когда писатель позвонил в очередной раз, я уже не отказался.

– Может… – Виктор помотал головой. – Перекусить?

– Нет, я завтракал. Давайте, наверное, к делу.

Мы прошли через шумный, пахнущий пирожками и пивом вокзал, сели в машину. «Победа». На приборке фотография девушки, красавица. Не просто красивая – красавица. И рядом фото мальчишки, злыдень с луком. Семья.

– Жена, – пояснил Виктор. – А у вас?

– Тоже, – ответил я. – И тоже сын. Все хорошо, слава богу.

Первый человек оттуда.

Иногда я не помню, забываю, иногда не верю, что все оно вообще было. Ведь почти ничего не осталось: белый шрам поперек живота, камера с засвеченной пленкой. И все.

– Вам плохо? – участливо спросил Виктор. – Может, все-таки перекусим?

– Нет, я по утрам не ем.

– Я, в общем-то, тоже… Тогда, наверное, к делу?

– Пожалуй, – кивнул я.

– К делу, к делу… – Виктор потер ладони. – Наверное, я спрошу вот про что. Про фотографии. Это правда? Вы мне писали, и тогда, я помню, он что-то такое говорил.

– Правда.

– Почему?

– Он утверждал, что заговоренный. От пуль и фотографий.

Писатель не хмыкнул удивленно и не усмехнулся, кажется, даже не удивился.

– Я встречал такое, – сказал Виктор серьезно. – Два раза.

– А я один. Почти.

– Почему почти? – Писатель снова закурил.

– Его ведь убили. Значит, на самом деле он не был заговоренный. Цыганка обманула.

Виктор запустил мотор, мы выехали с привокзальной площади и покатили вдоль железки. С этой стороны города было гораздо меньше, через пять минут «Победа» уже тряслась по проселку.

Гнал он быстро, технику не берег и молчал, обдумывал, наверное, вопросы, скорость снизил, лишь когда впереди показались река и мост, деревянный и с виду не очень надежный, висящий над водой на длинных тонких бревнах.

– А вы видели? – спросил он.

– Что? – не понял я.

– Как его убили?

– Нет.

Писатель кивнул.

– Знаете, я потом в Сталинград попал, – сказал он. – Сначала как корреспондент, потом просто, уже не до этого было, сами понимаете…

Я ждал. Наверное, я понимал, что он хочет мне сказать. Догадывался.

– Я видел там… – Писатель прикусил губу. – Разное… Странные вещи, это сложно объяснить… Вот вы видели, как горит воздух?

– Нет.

– Воздух, вода, металл – оказывается, они могут гореть как дерево. Это…

Опять замолчал.

– Я, конечно, атеист, но это… Это очень сложно…

– Он погиб, – перебил я. – Тут все просто.

– Да, конечно, – согласился Виктор. – Я это хотел не для книги узнать, для себя. Хочется понять некоторые вещи, прояснить, так сказать…

– Он погиб, – повторил я. – И Глебов. И Ковалец. Все.

– Да, я знаю.

Колеса грохнули, мы въехали на мост, медленно, в скорость человеческого шага. Заскрипели рессоры.

– Я совсем недавно к этой теме вернулся, года два… Слушай, может, на «ты» уже? А то как-то… Как в аптеке, в самом деле.

– Давай.

– Понимаешь, время как раз наступило. – Виктор почему-то стал шептать. – Тринадцать лет прошло, все улеглось, можно взглянуть по-новому. А то мне кажется, мы начинаем забывать. То есть не хотим помнить. А это опасно, правда ведь? Если мы в пятьдесят восьмом уже не помним, то что потом будет?

– Да…

– И потом нам нужны герои. Понимаешь? Народ не живет без героев, это высокопарно звучит, я понимаю, конечно… Но это ведь так.

– Наверное.

– Знаешь, собрано уже много интересного. – Писатель осторожно вел машину через мост. – В принципе, для книги уже достаточно, материал плотный. Но хочется деталей, впечатлений, цвета. Цифры и даты – это, конечно, хорошо… Нужно другое. Ты же с ним был… Сколько? Два года?

– Полтора. Но ведь… Тебе нужно с матерью его, наверное, поговорить – с матерью, с сестрами, они лучше знают.

– Нет, – помотал головой писатель. – Не лучше. Мать…

Мы добрались до середины, мост ощутимо закачался, и писатель сосредоточился на управлении. Хиленький мост, как бы не завалился. Перил и тех нет, то ли поставить не успели, то ли сломались уже.

Мост устоял, писатель расслабился.

– Видишь ли, мать его совсем не помнит. То есть она помнит его совсем другим. Не тем. То есть не тем, что нужно. Я ее спрашиваю: «А что он делал-то?» А она отвечает: «Как все – по лесам скакал, в войну играл, рыбу ловил».

– Он и потом рыбалку любил, – сказал я. – Все время собирался, блесны из банок вырезал.

Съехали на дорогу, писатель убрал скорость, подрулил к обочине. Двигатель заглушил, открыл дверь, выставил длинные ноги. Штаны у него хорошие, белые, парусина, наверное. Воскресные штаны, отдыхать в таких, сидеть, свесив ноги с пирса, покачивая ногами в воздухе, щупая редкие волны, море… И туфли тоже воскресные, белые, надо себе такие купить.

– Блесны… это искусственные приманки? Железные рыбки, так?

– Да.

Писатель достал блокнот, принялся записывать карандашом. Большой блокнот, пухлый, бегемотистый, закладочки аккуратные торчат с датами – «38, 40, 41», вплоть до «47». Интересно, а что же такого в сорок седьмом произошло?

– А ты… книжки пишешь?

– Ага, – кивнул он. – Книжки тоже. Но это недавно совсем… Слушай, а как он относился… Ну, что он Герой? Он ведь первый, кажется, среди пионеров?

– Нормально относился. Только мы не знали еще наверняка, что ему Героя присвоили, слухи только ходили. Да он и не пионер уже был. Ну, дразнили немного… Указ ведь уже после был, в сорок четвертом.

– Дразнили?

– Посмеивались.

– Ясно. Ладно, поехали, время уже…

Поехали. Дорога неплохая, ровная, колдобин немного. Ветерок в окошки, приятно, писатель прибавил скорости.

– Узнаёшь что-нибудь? – Он кивнул за окно.

– Не. Все одинаково ведь. Лес, он всегда лес.

– А лагерь ваш можно найти?

– Вряд ли. Сколько лет уже, заросло все.

Писатель сунул мне блокнот.

– Там карта в середине, – сказал он. – Сам составил. Примерная, разумеется.

Я стал листать. На самом деле Виктор много поработал. Имена, фамилии, операции. Сколько мостов, сколько рейдов, количество уничтоженной техники. Генерал Виртц, мина. Мина-попрыгун…

Письмо за подписью Калинина, Указ. Шестьдесят седьмой отряд, четвертая бригада. Глебов. Оказывается, Глебов и до войны был военным. Интересно как.

А про Ковальца – ничего, точно он и не жил вовсе. Про Щурого, про Алевтину тоже, про меня в самом конце – возраст неправильно указан, я на полтора года старше.

Карта.

– Правильно? – спросил Виктор.

– Похоже, – сказал я. – Озер больше, а так все верно, вроде бы. Только…

– Что? – заволновался писатель.

– Я не знаю… Просто я никогда не воспринимал это… так плоско. У меня этот…

– Почему плоско?

– Да не обращай внимания. У меня этот… топографический идиотизм.

Виктор рассмеялся.

– Это ты сам придумал? – спросил он. – Топографический идиотизм! Надо же…

– Это доктор мне объяснил. Понимаешь, я и тогда не очень в картах разбирался. Меня к нему прикрепили, потому что я в лесу постоянно терялся. После контузии.

Я постучал пальцем по голове.

– Ясно. Но мне кажется, что карта как раз то, что надо. Читатель как раз и должен представлять все со стороны. Так нагляднее. Как ты думаешь, неплохо ведь?

– Наверное, неплохо, – согласился я. – Надо еще про «Убей немца» написать. Он ведь ее наизусть знал. И про «Таню», наверное.

– «Таню»? – переспросил писатель.

– Это про Зою Космодемьянскую, – объяснил я. – Когда статья вышла, еще не знали, как ее на самом деле зовут.

– Вы читали про Зою? – удивился Виктор.

– Нет. Но могли и прочитать. Просто к нам не все газеты доходили. Самолеты же не каждый раз долетали. Ему бы понравилось про Зою.

Писатель задумался.

– Про Космодемьянскую, наверное, действительно можно. Это интересно. Он «Убей немца» точно наизусть знал?

– «…Не будем говорить. Не будем возмущаться. Будем убивать. Если ты не убил за день хотя бы одного немца…»

– Понятно, – остановил меня Виктор.

– Ее все знали, он тоже.

Писатель принялся доставать папиросу. Когда у тебя не хватает пальцев на правой руке, рулить и одновременно вытряхивать папиросу очень трудно. «Победа» влетела в ухаб, писатель ругнулся, задавил тормоза. Я успел выставить ладони, писатель хлопнулся лбом о руль, машину развернуло поперек дороги.

Мы стояли в пылевом облаке, писатель тер лоб.

– Надо холодное приложить, – посоветовал я. – Тогда шишка не вскочит.

– Ага, сейчас сбегаю, – усмехнулся Виктор.

– А тебе нравилось убивать? – спросил я.

– Что?

– Убивать, – повторил я. – Немцев. Нравилось?

Он все-таки достал свою папиросу, задымил.

– А нам нравилось. Вот мне. И ему тоже нравилось.

Писатель неловко стряхнул пепел прямо в салон, на кожаный диван.

– Видишь ли… – Виктор курил и кусал зубы. – Про «Убей немца» сейчас не очень… своевременно. Эренбург сам не любит вспоминать. И общество…

Писатель сделал рукой круговое движение, взволновал дым. Послюнявил пальцы, потер место ушиба.

– Мы ведь сейчас с ГДР очень дружим.

– А я не дружу, – сказал я. – Я вот лично не дружу.

– Я не знаю…

Писатель сломал папиросу, выкинул в окно.

– Я считаю, что все еще не закончено, – сказал я. – У нас с немцами. И никогда не будет закончено. Каждый немец, пусть он через сто лет родится даже, каждый немец нам должен.

– Ну да, за то, что они у нас тут сделали…

– Совсем нет. Они нам должны не за то, что они у нас сделали. Они должны за то, что мы у них не сделали.

Писатель запустил двигатель.

Долго рычал газом, машина вздрагивала, дребезжала стеклами и воняла.

– Ладно, – сказал я. – Это все так, нервы…

Писатель наконец сдвинул свою «Победу», она громыхнула кормой и покатила, побрякивая на ухабах. Чем дальше мы продвигались к северу, тем хуже становилось шоссе: меньше гравия, больше песка, насыпь ниже, и постепенно оно совсем растворилось, сровнялось с лесом и превратилось в обычный проселок. На очередной развилке писатель свернул направо. Он неплохо знал дорогу, не в первый раз ездил, видно.

– Хорошо бы лагерь все-таки посмотреть, – сказал Виктор. – Из местных никто не помнит дорогу, странно как-то…

– Они не хотят помнить, – поправил я. – Почти три года под фашистами, кому про это вспоминать охота? А в лагере нечего смотреть на самом деле.

– Почему?

– Там ничего не осталось. Землянки провалились, лесом все затянуло. К тому же болота поднялись. В районе торфоразработки, производят мелиорацию, в одном месте вода ушла, в других, наоборот, прибыла. Может, уже и нет лагеря вообще.

– А попробовать не хочешь? – поглядел на меня писатель. – Найти?

– Меня отпустили на два дня, не успеем. К тому же… Как-то я уже набегался по болотам. Все партизанские базы, в сущности, похожи, ничего интересного. Лес как лес. Как этот.

Сосны, осины, елки. Рябина.

Дорога вильнула вдоль реки, из-за холма показалась деревня. Дома.

– Не узнаёшь? – улыбнулся Виктор. – Лукино же…

– Я тут зимой был. Не похоже, если честно. Но мы дома все время сидели, на рыбалку раз только вышли. Река вроде та же. Лодки вон лежат…

«Победа» заскрипела на ухабах, вблизи деревни дорога испортилась, и мы снова поползли. Кажется, недавно был дождь, машина стала буксовать, Виктор добавлял газу, мотор грохотал, грязевые брызги летели по сторонам.

Но пробрались, въехали на единственную улицу. Народу никого, неудивительно: полдень и лето, все на работе. Только кошки, сидящие на заборах, только собаки, лежащие в траве. Собаки, кстати, побрехивали, мирные собаки с лохматыми мордами, так лаяли, для порядка. И гуси еще. Я редко в деревне бываю, я город люблю: асфальт, трамвай, набережные. Деревня мне тяжела. А тут гуси, да еще много, ходят стаями, жирные, косолапые, клювастые.

– Меня такой в детстве чуть не заклевал, – кивнул Виктор. – Бабка еле отбила. Зачем им столько гусей, а?

– Они растут быстро, – сказал я. – Жрут немного. Гусь – это как свинья, даже лучше… И вкусные. Осторожно, не задави…

Интересно, а мелочь где? Ну, дети маленькие. В яслях сидят, что ли? Мы остановились возле двухэтажного дома, его я узнал. Выбеленный первый этаж, второй деревянный. Палисад, кажется, раньше его не видел, а может, он тогда был под снегом.

Виктор остановился у калитки, вытер со лба пот.

– Приехали, – сказал он.

– Приехали, – сказал я.

– Подожди, ладно? – попросил писатель. – Посиди здесь, хорошо?

– Хорошо, – кивнул я.

Писатель выбрался из машины, захромал к дому. Там, на перроне, он не хромал, я отчетливо помню. Нога затекает, наверное, от долгого сидения. У меня тоже живот болеть иногда начинает, особенно когда смеюсь долго. А писателю хромым быть ничего, даже интереснее.

Виктор скрылся в доме.

Я не торопился выходить. Мне нравилось сидеть в автомобиле, в нем острее чувствовалось будущее. Будущее живет в технике, это несомненно. Когда я смотрю на хром приборных панелей, на подрагивающие стрелки, лучащиеся фосфором, я вижу… год двухтысячный, не меньше. Он далек и невозможен, и я наверняка его не увижу, но двадцать первый век уже здесь, его ростки уже в нас и вокруг нас.

Однажды я летел на самолете. Я совсем не смотрел в окно. Земля, раскинувшаяся под крыльями, совершенно меня не интересовала, я вообще не открывал глаза весь полет, захваченный ощущениями техники. В самолете существовало будущее, оно пахло, дрожало и двигалось вперед.

Машина остывала, цокала железом двигателя, поскрипывала пружинами диванов и хрустела рессорами, по стеклу полз заблудившийся слепень. Жарко, безоблачно, ни ветерка, река блестит, как нержавейка. И черные квадраты плотов, длинной гусеницей изогнувшиеся поперек плеса. На противоположном берегу пляж, костер, уху варят. Саныч здесь вырос, у воды и ветра.

Лодки на берегу, как тогда, и сети покачиваются на ветерке. Бревна, сгнившие над водой и похожие на мертвых крокодилов, коряги, выброшенные течением, речной запах, в котором смешивалась вода, древесина, рыба и свежие огурцы.

Теперь уже узнавалось. Да, я уже был здесь. В конце сорок второго, под Новый год. Лодки, они вот так же лежали, выставляли горбы из-под снега, и больше ничего я тогда не заметил. Дом двухэтажный, крыша из дранки, все как Саныч рассказывал, и там, на втором этаже, его комната.

Почему-то не хотелось встречаться с его матерью. Вряд ли она узнает меня, все-таки пятнадцать лет прошло, давно уже, и не самые веселые годы. Что я ей скажу вообще? Что мне повезло?

Появился писатель. Без пиджака, в белой пузыристой рубахе, пропотевшей под мышками. На лбу наливался фиолетовым синяк, завтра вообще почернеет.

– Все в порядке, – сказал он. – Можно идти. Жаль, Екатерины Алексеевны нет. Тебе интересно было бы с ней поговорить. Заболела, в области сейчас. Вы ведь встречались?

– Да. В сорок втором…

Зачем мы сюда приехали? Я думал, что как раз для этого. Мы сядем за стол, поедим пирогов, мать Саныча станет рассказывать, ну, и я что-нибудь расскажу. А что теперь делать?

– В сорок втором, помню-помню… – Писатель открыл багажник.

Сунул в зубы папиросу, задымил.

А я вот так не могу. Курю, конечно. Помогает, но чаще трех папирос в день не получается. Все вокруг курят, наверняка, в этом что-то есть, главное – понять.

– Конечно, мать я тоже расспрошу потом поподробнее… – Писатель принялся жевать папиросу. – Дмитрий, как ты думаешь…

Он наклонился и достал из багажника автомат, черный, новенький, мне показалось, что даже в смазке. МП-40. Последний раз я видел такой… Наверное, в сорок седьмом, когда в очередной раз оружие сдавали. Тогда сосед, матерясь, вытряхивал из гаража трофеи: каски, ножи, «Цюндапп» вполне себе на ходу, патефон, оружие. Немецкое в основном. С тех пор – нет. Поэтому сейчас вот, когда Виктор повесил автомат на плечо, буднично, обыденно, как теннисную сумку, у меня в животе заболело. Автомат выпадал из картины. Солнце, парусиновые брюки, «Победа» – и машиненпистоль. И подсолнухи у дома, желтые шары. Или георгины… Кивают над забором – и машиненпистоль.

Но «шмайссера» писателю было мало, он достал еще и ППШ.

Наш был не таким веселым: лак на прикладе облез, диск в царапинах – заслуженный аппарат. Не удивлюсь, если на прикладе еще и зарубки, восемнадцать штук. ППШ писатель повесил на другое плечо, подошел ко мне.

– Подержи, пожалуйста, – он сгрузил на меня оружие.

Оно оказалось неожиданно тяжелым, оттянуло плечи. Раньше мне казалось, что это все гораздо легче.

Зачем оружие? Зачем здесь?

– Ненастоящее, – сказал брезгливо писатель. – Небоевое то есть. К боевому давали в придачу милиционера, так что пришлось это взять.

Я заглянул в стволы: сначала в МП, затем в ППШ. Точно, небоевое.

– Как? – спросил писатель.

– Плечи режет.

– Потерпи.

Он снова полез в багажник, и я подумал, что у него, наверное, была шляпа. Такая же, белая. И когда он заглядывал в багажник, она задевала за крышку. Так он ее и потерял, в Крыму.

Виктор достал камеру.

– Ты бы сказал, я бы «Лейку» прихватил, – сказал я.

– Тогда у меня «Лейки» не было, – покачал головой писатель, – это старье как раз то, что нужно.

Он захлопнул крышку багажника, взбудоражил пыль.

– То, что нужно, да. Пойдем.

– Не перепугаем людей? – Я повел плечами, автоматы брякнули друг о друга.

– Нет, они готовы, я им все заранее объяснил. Не переживай… особо. Пойдем.

Писатель толкнул калитку.

Двор как двор, обычный, непонятные железяки, лопата у стены, сена полстога. Равнодушная дворняга. Сначала думал, что дохлая, а она ничего, хвостом пошевелила.

В сенях сапоги, две пары, одежда на крючках, дверь тяжелая, на массивных петлях. Ничего этого не помню. Вошли в дом, и я сразу увидел.

Он сидел на табуретке. Спиной ко мне. Чуть ссутулившись, втянув голову в плечи. Затылок…

Я очень быстро думал. Как… Как такое могло случиться!? Я ведь точно видел… Я мог ошибиться… Я мог ошибиться? Но его ведь могли ранить. Тяжело, случаются очень тяжелые раны, люди выбираются годами, я знал таких. Он мог пролежать в госпитале, в коме, в беспамятстве, и только недавно его подняли… Пятнадцать лет? Но он же заговоренный, он сам всегда об этом… И еще что-то. Совсем невероятное. Про падающие звезды…

– Еле уговорил постричься, – сказал писатель. – Неделю упиралась. Лида!

Он обернулся. То есть она. Девчонка. В гимнастерке, с ремнем… Очень похожа. Почти одно лицо. Сестра.

Улыбнулась. Нет, не то. Ямочки.

– Лидия Александровна! – с укором сказал Виктор. – Я вам третий день талдычу – серьезней надо быть, мы здесь не в бирюльки играем! Серьезней. Не надо улыбаться! Как оно, а?

Он повернулся ко мне.

– Ведь ямочек не было?

– Не было… – согласился я.

Но точно сказать нельзя. Саныч никогда не улыбался так. Обычно он ухмылялся.

Лида поднялась с табуретки. Выше. Она, то есть Лида. Наверное, на полголовы. В плечах поуже, само собой. И лицо… Лицо вот – очень. Только помоложе как-то, покрасивее. И веснушки – просто-таки пшеничного цвета. Прическа короткая. Бедная Лида, писатель умеет уговаривать, ага, воспитательное значение.

– Это я придумал, – похвастался писатель. – Леонид с Лидой похожи ведь очень. То есть это Екатерина Алексеевна придумала. Я у нее спрашиваю: «Ну хоть одна карточка, хоть ранешняя, осталась?» – «Нет, ничего, ни одной». Вот какая чушь получается – Герой Советского Союза есть, а фотографии его нет! А она мне и предлагает: давайте Лиду сфотографируем, она ведь похожа, да? Как ты думаешь?

– Похожа. Очень.

– Лида, это…

– Да помню я, – сказала она. – Вы тогда приходили. Сахар принесли еще, а мама пироги пекла. Она и вчера тоже напекла.

Действительно, пироги, я только сейчас почувствовал… Лида. Я ее совсем не узнавал. Помню, девчонки таскали сахар, но они совсем маленькие были.

– Похожа, – еще раз сказал я.

– Нас и назвали на одну букву, – сказал Лида. – Хотя я Леньку вот совсем не помню. Сахар вот помню, шоколад, ну, когда вы тогда приносили. А самого нет, будто…

На стене звякнуло, и тут же скрипуче запела кукушка. Мы все уставились на нее и терпеливо слушали, пока она отсчитывала свои двенадцать «ку-ку».

– Мама на козу выменяла, – Лида кивнула на часы. – Чтобы звуки были. А сверчки не живут. Я поймаю, посажу за печь, а они уходят.

Писатель выглянул в окно, недовольно причмокнул губами.

– Давайте-ка работать, – сказал он. – А то туча ползет из-за реки, свет уйдет.

Фотографу всегда не хватает света.

– Надо сегодня железно снять… Лида – делай лицо!

Лида принялась усердно делать лицо, смотрела в маленькое круглое зеркальце и корчила воспитательные рожи.

Писатель вытащил из кармана красную коробочку и бережно достал из нее медаль.

– «За отвагу», – пояснил он. – Орден Ленина ведь уже потом дали, с Героем. Они в Пскове лежат, в военкомате.

Писатель осторожно прицепил медаль Лиде на гимнастерку, на левый карман, чуть наискосок, для придания жизненной правды.

– Так вот хорошо…

Виктор снова отбежал в угол, полюбовался работой. Ему понравилось. Мне тоже.

– Теперь оружие. Какой автомат лучше, а? Леонид с каким воевал? Тогда у него, я помню, немецкий был, кажется.

– С обоими, – ответил я. – То есть иногда с нашим, а иногда с немецким, как удобнее. А вообще с пистолетом, в разведке автомат не очень.

– С пистолетом не пойдет, – забраковал Виктор. – Должно быть видно. Ну-ка…

Он сдернул у меня с плеча МП, сунул Лиде. Она отступила.

– Ненастоящий, – успокоил писатель. – Не бойся, бери.

Лида взяла оружие, держала его на вытянутых руках, как гадюку. Писатель отбежал в угол комнаты, сделал из пальцев рамку, поглядел, поморщился.

– Не то… А?

– Похоже вообще-то, – возразил я. – Нормально.

– Не, не то. Спросят – почему советский партизан с немецким автоматом…

– Кто спросит?

Писатель не ответил, отобрал у Лиды МП, вручил ППШ. Немца он положил на сундук, на выгоревшую льняную скатерть.

…Буфет появился, новенький, сквозь стеклянные дверки виднеется посуда и поблескивает серебро. Лампа. Даже не лампа – люстра, наверное, в три лампочки. Комод, похожий на пузатый портфель. На стене над комодом карточки в самодельных рамках – старый усатый дядька, неулыбчивый. Наверное, отец, но на Саныча совсем не похож. Под фотографиями узенькая полочка, на ней слоники, девять штук, у предпоследнего на спинке скол. Раньше не заметил всего этого.

– Тяжелый, – пожаловалась Лида. – Как вы его таскали?

– На шею повесь, – велел Виктор.

Лида продела голову в ремень, положила руки на приклад.

– Да что ты как старушка-то! – усмехнулся писатель. – Не бойся его! Возьми по-хорошему!

– Я не знаю как! – хихикнула Лида.

– Покрепче! Посильней!

– Покрепче… – передразнила Лида. – Посильнее…

Но автомат сжала. И брови насупила.

И сразу все поменялось.

Я еще тогда это подметил, ну, что оружие преображает человека, как-то по-другому его организует, делает старше, значительнее. Лида чуть наклонила голову и сделалась неотличима. Писатель прочитал это по моему лицу и сказал:

– Полушубок надевай. Скорее!

Лида надела полушубок и стала еще похожее: одежда съела рост и расширила плечи. Писатель довольно хмыкнул.

– Теперь шапка, – сказал он. – Шапка где-то… Ага.

Он отыскал шапку, отряхнул ее, взъерошил, нахлобучил ей на голову. Зачем стричься заставлял человека?

– Я сейчас за штативом сбегаю… – Писатель выскочил из комнаты, мы остались одни.

– Правда похожа? – спросила Лида.

– Очень.

– Да… Это правильно, что про Леньку книжку писать будут, он ведь герой. Его именем даже улицу в Новгороде назвали, Валька сама видела.

– Улицу?

– Ага. Красивая, дома все новые, и водокачка есть, и липы цветут везде.

Я очень хорошо представил эту улицу. Она шла в гору, палисады вокруг домов, и таблички с надписями, черным по белому.

– А где народ? – спросил я. – Нет никого. Работают?

– Работают. А вообще, все приходили уже по два раза. Когда узнали, что про Леньку книжку сочиняют, все приходили. Тут ведь вокруг почти ничего не осталось. Вязники сожгли, там теперь только яблони цветут, Торчино тоже, но яблони там не выросли, трава в рост человека. А в Горелой Пади никто жить просто не хочет. Там сами, наверное, знаете…

– Да.

– У нас, кстати, здесь многие в партизанах были. Вон из того дома и из этого, зеленого… – Лида показала пальцем. – Убили почти всех.

Лида потерла нос.

– А яблоки из Вязников нельзя есть, – сказала она. – Они на пепле росли, нельзя их. И никогда нельзя будет.

Я выглянул в окно на другой стене. И тут цветы. Не знаю, как они назывались, золотые шары, несколько штук. Я заметил даже пчелу, она ползла по желтым бархатным лепесткам, погруженная в свои дела.

Прибежал Виктор со штативом. В этот раз он действовал умело и ловко. Расправил треногу, прикрепил к ней камеру, выставил экспозицию. Поглядел на меня.

– По-моему, хорошо, – сказал я. – Только полушубок… Мы в ватниках обычно…

– Да кто на это посмотрит? Ерунда, главное – в остальном совпадает. Родная мать не отличит… Нет, то есть отличит, конечно…

– Улыбаться надо? – спросила Лида.

– Нет, не надо, так и стой, не шевелясь. Сейчас.

Виктор принялся щелкать камерой. Затем сместил штатив чуть в сторону и снова защелкал. Лида стояла, не двигаясь, чуть нахмурившись, серьезно.

Мне стало душно, я вышел на улицу.

Туча остановилась, река не пускала, туча топталась над полем, над стогами, солнце выглядывало из-за ее края и пускало пятна по лугу. Я увидел людей, которые сгребали сено и поглядывали на небо. Вот зачем им лодки: они на работу на них плавают. А сено как тогда возят?..

В машину забралась серая собака, развалилась на заднем диване, растопырилась и храпела. «Блох напустит», – подумал я.

Из окна выставился Виктор.

– Все. Лидка пошла самовар ставить. Чай-то пить будешь?

– Буду.

– Лид, он будет!

Виктор исчез и объявился на крыльце с булкой, соленым огурцом и крынкой.

– Бобик, брысь! – шуганул он собаку.

Однако Бобик только на бок повернулся. Виктор махнул огурцом.

– Хорошо получилось, – сказал он. – Чувствую, что хорошо. Завтра напечатаю.

Он откусил от огурца, от пирога, запил квасом.

– Посидим? Во какая колода… Туча не перейдет, не смотри. Огурцы они солят изумительно, ведро бы съел.

Виктор дохрустел огурцом, жопку кинул в собаку, та в ответ тявкнула.

Мы уселись на толстое бревно, уложенное вдоль забора вместо скамейки. Кора с него была сорвана, и на отполированной древесине виднелись буквы, написанные химическим карандашом. В слова они не складывались, кто-то просто переписал алфавит.

Виктор закурил, пил из крынки квас и разглядывал туфли.

– На поезд не опоздаем? – спросил я.

– Не опоздаем… Да если что, я позвоню, ты не переживай. Квасу хочешь?

– Не.

– Зря. Квас у них тоже хороший. Лидка пирог с рыбой дала тебе в дорогу.

Пирог с рыбой. С окунями. Самая вкусная штука в мире.

– Она тебя не спрашивала?

– Нет.

– Правильно, наверное. Зачем знать…

Виктор поболтал крынку, заглянул внутрь.

– Я бы не хотел знать, – сказал он. – Слушай, а как вот мне финал прописать, а? Как ты думаешь?

Виктор выплеснул квасную гущу за бревно.

– Мне кажется, надо последний бой немного иначе показать.

– Как?

Виктор вскочил с бревна, принялся ходить передо мной, затягиваясь, потирая подбородок.

– Минометы я думаю оставить. Но сцена отступления… Как-то безыдейно получилось. Все побежали… Они должны были бой дать.

– Мы дали, – напомнил я.

– Да, конечно, ты мне писал. Но они почему-то все молчат, один Глебов ругается. Это все должно быть более оптимистично, что ли… Надо подчеркнуть, что смерть партизан не была бессмысленной.

– Она не была бессмысленной.

– Да, да, это бесспорно…

Виктор стал рассказывать про правду. Что есть правда жизни, а есть правда художественного произведения, и совсем не обязательно они должны совпадать. Книга строится по определенным законам: в ней должен быть конфликт, развитие образа, в книге совсем не так, как в жизни…

– Понимаешь, если описать, как ты мне рассказывал, то ничего не получится. Все одномерно, понимаешь? Вот вы идете по лесу, вот снова идете, вот опять идете, разговариваете, смеетесь. Вот стрельба. И снова по лесу шагаете, только снег вокруг.

– Так ведь оно и было, – возразил я. – Мы все время куда-то шагали.

Виктор нетерпеливо махнул рукой.

– Я понимаю, понимаю. Но у нас должно быть все по-другому. Нужна интрига. Допустим, в отряде есть предатель. Его пытаются вычислить, но ничего не получается, он наводит на лагерь карателей. Партизаны отступают с боями… Дмитрий!

– Да?

– Мне кажется, что Леонид должен что-то сказать в конце.

– Как? – не понял я.

– Чтобы Леонид что-то сказал. Ну, вроде как: «Велика Россия, а отступать некуда…» Понимаешь? Я, конечно, могу сам придумать, но хочется от непосредственного участника.

Виктор уставился на меня.

А я пытался вспомнить, что он сказал тогда.

Виктор ждал. Он снова курил, грозил кулаком собаке, оккупировавшей «Победу», Лида гремела посудой и что-то напевала.

– Я вспомнил.

В руках у Виктора опять оказался блокнот, карандаш, он привычно поправил его ногтем и в нетерпении нарисовал в блокноте знак параграфа.

Глава 15

– Так ты расскажешь? – спрашивает Вовка.

– Расскажу, – отвечаю я. – Как-нибудь. Только я не все помню, путаюсь. Сам понимаешь, сколько времени прошло. И как будто не я там был…

Вовка понимающе кивает. Да, возраст, тут ничего не поделаешь – годы, склероз, маразм, талончик к доктору Альцгеймеру.

– Но главное-то помнишь? – Он смотрит на меня с прищуром.

– Главное? Главное, пожалуй, помню. Только сейчас все равно времени не хватит…

– Не сейчас, потом. В следующую субботу, ладно?

– Субботы не хватит.

Вовка смотрит в сторону залива.

– Ну и хорошо, пусть несколько суббот, это даже лучше. Это надо сохранить.

– Что? – не понимаю я.

– Твои воспоминания. Для будущих поколений.

Вовка серьезен. Его очень интересуют будущие поколения: к моему юбилею он выжег на кленовой доске наше семейное древо вплоть до восемнадцатого века. Увы, мы оказались отнюдь не аристократами. Вовка был этим, помню, разочарован немного. Я его успокоил, сообщив, что мой сын, его дедушка, служил в Кремлевском гарнизоне. Сие, между прочим, приравнивается к службе в Кавалергардском полку Его Императорского Величества. И в свою очередь влечет за собой дарование потомственного дворянства, так что если бы сейчас на дворе у нас стояло самодержавие, он, Вовка, был бы дворянином аж в третьем колене. Вовка обрадовался и стал придумывать герб, щит, ленты, дубовые листья, – все как полагается, даже девиз какой-то.

– Надо все записать на видео, – рассуждает Вовка. – И мемуары еще, сейчас это модно – мемуары. А потом отдельной книжкой выпустить – с фотографиями, с документами. Здорово ведь?

– Прекрасно.

– Так и сделаем. Я с папкой поговорю и с дедушкой, пусть они тоже что-нибудь вспомнят.

– Вспомнят, наверное, – соглашаюсь я.

– У мамки тоже дедушка был, – рассуждает Вовка. – Он, кажется, на флоте воевал, я фотографию видел. А другой в плену сидел, это тоже интересно… Надо все хорошенько разузнать. А что это там еще… – Вовка вглядывается в сундук. – Ты конфеты, что ли, хранишь? «Птичье молоко»… Не, мне не нравится «Птичье молоко», оно в зубах застревает. Тяжелая…

Вовка открывает коробку, задумчиво хмыкает.

– Альбом… Английский какой-то художник… Можно?

Я киваю.

Вовка поддевает обложку, двумя пальцами, бережно, как старинную пластинку, извлекает альбом, кладет на стол, читает:

– Yephim Chistyakoff… Ну, имечко… Йепхим! У нас в классе есть один Боромир, помнишь, я рассказывал? Вот тоже родители удружили, Йепхим…

Вовка хихикает, разглядывает обложку, морщит лоб.

– Английский, значит, художник. В Лондоне напечатано.

– Просто из Англии привезли, – объясняю я. – У нас этого художника не очень хорошо знают, а там лучше…

– Понятно. А ты чего его хранишь?

– Нравится.

– Ну-ну…

Вовка с видом знатока листает альбом.

– Смешные картины. Тупые какие-то… и нарисовано тяп-ляп… но мне что-то тоже нравятся. Вот эта, с глухарем… А чего он такой большой-то, с девчонку ростом?

– Не знаю. – Я пожимаю плечами.

Вовка берет из коробки лупу, читает, сминая языком звуки:

– The Black Grouse King… Какой-то король черный… Черный король…

– Тетеревиный царь, – подсказываю я.

– А, точно, царь. Сразу видно, ясно все. Яблоко огромное, народ на телеге его волочет… Яблоко всеобщей радости…

Переводит Вовка.

– Ну да, с такого яблока обрадоваться можно, это точно… А чего вот не ананас? Ананас всеобщего счастья! Мне ананасы больше нравятся.

Он листает альбом дальше, но уже неторопливо, вглядываясь в каждую репродукцию.

– Нормально… – присвистывает Вовка. – Ничего себе картиночка – два на три метра, на целую стену…

Он снова подносит к носу лупу:

– Известная… Наиболее известная картина мастера… Тысяча девятьсот сорок третий год… Ого! Сорок третий! Ты как раз воевал тогда… А называется-то как… Heavenly Host… Heaven это небо, Host это…

Вовка кусает губу.

– В компьютере есть хост, только не помню, как он переводится. Host… Небесный хост, короче. А кто все эти люди, а? Ничего себе – народу тысяча, наверное… И сзади еще тени. Будто выступают…

Он приближает лупу к бумаге, разглядывает пристальнее изображение, водит стеклом, бормочет.

– Как будто фотография сделана, как живые все… А некоторые как мертвые… Вот у этого вся тельняшка в дырках от пуль, а на ногах стоит. Улыбается еще. А вот этот еще… Стой-ка… Это же Гагарин… Точно, Гагарин! И шнурки развязались!

Вовка уже не смеется, лицо серьезное, напряженное, губами шевелит.

– Гагарина знаю… А почему это? Почему тут Гагарин? Написано же – сорок третий?

Я пожимаю плечами.

– Точно ведь, Гагарин. А это крылья? Или тени… И в сорок третьем…

Вовка щурится через лупу, смотрит на меня. Я молчу.

– Понятно… – Вовка возвращается к альбому. – Ошиблись, наверное, англичане. Они все время не то делают. Что за народ? У папки «Ровер» через месяц сыплется… А все равно странная картина. Гагарин вроде как нарисован, а тут спереди все в кольчугах. А вот с копьем…

Вовка опять смотрит на меня.

– Прикинь, а? Пацан в фуфайке, в валенках и с золотым копьем. И звезда…

Он опять щурит глаз, дышит на лупу, протирает ее фланелевым подолом рубашки.

– Тут у него Звезда Героя, кстати, – говорит Вовка. – На фуфайке. Да уж. Надо будет в Интернете про этого Йепхима глянуть…

Вовка зевает так сонно, что мне тоже хочется зевнуть, спрашивает:

– Дед Мить, а у тебя ведь тоже ордена были, да?

– Были.

Вовка перелистывает страницу.

– Медведи какие-то синие… А где они? Ордена то есть?

– Твой дедушка потерял.

– Как это?!

– Дал ему поносить. Ордена, ремень, пилотку.

– Ты дал ему поносить свои ордена?! – выпучивает глаза Вовка.

От удивления он привстает из-за стола, закрывает альбом.

– Ага. Они с мальчишками в войну играли, вот я и дал. А он утопил. В ручей что ли провалился, не помню уже.

Действительно не помню.

– Да… – Вовка пораженно качает головой. – Это да, вы иногда поражаете… Ты бы ему еще пистолет дал!

– Пистолет он тоже утопил.

Вовка трет лоб, не знает, что сказать.

– А патроны я сам в реку выкинул – от греха подальше. У них… – я киваю на улицу, – у них мода такая раньше была – патроны в костер сыпали. И папка твой, и дедка твой. Ну, вот я патроны и выкинул. А штык бабушка нарушила.

– Ну да, знаю, капусту рубила, – улыбается Вовка.

– Ага, капусту. Раньше все капусту рубили штыками – очень удобно. А бабушка полмизинца себе отчекрыжила, рассердилась и выбросила. Или на табуретку обменяла. Ну вот, опять не помню.

– Жаль…

Вовка ковыряется в зубах.

– Странная картина. Нарисована необычно, будто сама смотрит…

Вовка пытается читать предисловие к альбому, бормочет неподатливые английские слова, выворачивает язык, утомляется.

– …Так, значит, выдающийся русский художник, родился, учился… Ученик Репина… или не ученик… понаписали-то, ладно, потом посмотрю.

Вовка прячет альбом в конфетную коробку, снова берет блесны, разглядывает каждую, раскладывает на столе по размеру.

– Я, кажется, понял про рыбалку, – говорит он. – Зачем на нее ходят. Когда ловишь рыбу, ни о чем больше не думаешь. Это… Как в космос лететь, наверное. Я книжку читал, как американцы на Луну летали. Баз Олдрин написал. Очень интересно, кстати. Так вот, там Олдрин рассказывает, что на второй день полета совсем забыл Землю. И почти всю свою жизнь, которая до старта была, он тоже забыл. Он думал только о Луне. А на рыбалке люди думают только о рыбалке.

– Похоже, – соглашаюсь я. – Может, мне эту книжку тоже почитать?

– Давай лучше к лодке опять сходим.

– Что?

– На рыбалку, – повторяет Вовка. – Возьмем лодку, выйдем в залив, а? Блесны эти прихватим, чего они тут тридцать лет ржавеют? Предкам ничего не скажем, пусть думают… Да пусть что хотят думают. Давай, а?

– Давай. Надо только мотор к лодке прицепить.

– Не, на веслах интереснее. Что-нибудь осталось еще?

Вовка заглядывает в сундук.

– У-у-у… – разочарованно вздыхает он. – Ничего больше, все разобрали, тряпки какие-то. А еще что-нибудь есть? В подвале, может? Там, наверное…

– Владимир! – доносится со двора. – Владимир, ты где? Все на чердаке торчишь?! Три минуты! Если через три минуты не появишься, я приму се-е-е-рьезные меры!

Это младший.

Вовка смотрит на меня пронзительно.

– Беги, – говорю. – Я сам уберу.

Ленька кивает и торопится к лестнице.

С улицы вновь доносится вялая субботняя перебранка. Старший доказывает, что детей нельзя пороть ремнем, надо воздействовать словом и убеждением; младший напоминает, что его-то пороли часто, умело и совсем беспощадно, слова тоже при этом использовались, и далеко не монастырские. Что же касается убеждения, то он про это может сочинить поэму в двух томах. Старший оправдывается такими уж временами.

Над головой звенят колокольчики, в залив вернулся ветер. Просыпается флюгер. Младший привез его из Германии. Ручная работа – то ли с замка, то ли с ратуши, начало прошлого века. Смонтировали флюгер в прошлом году, целый день потратили, теперь в ветреный день мне поет песни острорылая медная шхуна. В следующем году младший собирается привезти целый ветряк и установить его во дворе. Теперь я думаю – соглашаться ли?

Дзинь, дзинь, я опять достаю альбом из коробки. Йепхим, да уж, англичане. Страница двадцать восемь, «Heavenly Host» – я знаю, как это переводится. Сорок третий год, лупа мне не нужна. Я разглядывал эту картину тысячи раз, я могу разглядывать ее с закрытыми глазами, для этого мне даже не нужен альбом.

С толстой глянцевой бумаги альбома на меня смотрит Саныч. Веселый и злой, стоит, прислонившись к стене. С копьем, в тени узкого горного ущелья, отделяющего сумрак от света, потомок Геракла в сорок третьем колене, вечно на страже. За его спиной мгла, глубокая, пронизанная почти невидимыми серебристыми нитями, в бешеных переплетениях которых угадываются смутные фигуры. Их много. И они…

Наверное, это мои фантазии. Наверняка. Я старый, а с годами люди не умнеют, электрическое течение в голове ослабевает и ломается вихрями, между желанием почесаться и движением руки уже пролегает время, что уж говорить о фантазиях, о памяти. Иногда я не помню, что было в прошлую среду, зато прекрасно помню, что происходило семьдесят лет назад.

А копье у него все-таки очень похоже на ухват.



Предварительный просмотр:

Основные этапы жизни поэта. 

«Борис Пастернак: огромные глаза, пухлые губы, взгляд горделивый и мечтательный, высокий рост, гармоничная походка, красивый и звучный голос… - вспоминал художник Юрий Анненков. – Встречи и разговоры с Пастернаком, как бы кратки они ни были, меня всегда волновали. Его особая форма речи, столкновения поэтической отвлечённости с уличной повседневностью, сплетение синтаксического своеобразия с бытовым щебетом, и так – о чём бы он ни говорил: о любви, об искусстве или о какой-нибудь мелочи…».

Борис Леонидович Пастернак родился 10 февраля 1890 года в Москве. Вырос в удивительной семье, где всё способствовало пробуждению тяги к творчеству. Отец, Леонид Осипович, был известным художником, академиком живописи; Мать, Розалия Исидоровна, - прекрасной пианисткой. Лев Толстой, бывавший в числе других знаменитостей в доме Пастернаков, заслушивался её игрой. К музыке, к безграничной «тьме мелодий» обратился Пастернак в отрочестве, мечтая о композиторской стезе. С тринадцати лет упорно изучал теорию музыки. Но в конце концов решил, что, не имея абсолютного слуха, не может стать профессиональным композитором. «музыку, любимый мир шестилетних трудов, надежд и тревог, я вырвал вон из себя, как расстаются с самым драгоценным». В 1909году Пастернак поступил на философское отделение историко-филологического факультета Московского университета и основательно взялся за философию. Чтобы пополнить своё философское образование, он в 1912 году едет в Германию и один семестр учится в Марбургском университете. Тогда же им была предпринята поездка в Швейцарию и Италию.

Ещё в 1908 – 1909 годах у Пастернака пробудился интерес к современной поэзии, и завязались дружеские отношения в этой среде. Он принимает участие в поэтическом кружке Ю.П.Анисимова, пробует силы в литературной работе. Но лишь после Марбурга окончательно прояснилось его истинное призвание. Охладев к философии, Пастернак полностью отдаётся поэтическому искусству, которое с 1913 года становится главным и постоянным делом его жизни. Тут нашли применение все его способности: верный и восприимчивый к окружающему миру глаз человека, воспитанного живописью; чуткий слух, вымуштрованный систематически занятиями музыкой; способность философски осмыслить всё увиденное и пережитое. Много лет спустя он напишет в стихотворении «О. знал бы я, что так бывает…» (1932г.):

О. знал бы я, что так бывает,

Когда пускался на дебют,

Что строчки с кровью убивают,

Нахлынут горлом и убьют!..

…………………………………………………………………

Когда строку диктует чувство,

Оно на сцену шлёт раба,

И тут кончается искусство,

И дышат почва и судьба.

« Начальная пора».(20-30-ые годы)

О своих первых шагах в литературе Пастернак рассказал в автобиографическом очерке «Люди и положения» (1956 г.) Первые стихи Пастернака появились в альманахе «Лирика» в 1913 г. Настоящим своим поэтическим успехом поэт считал книгу «Сестра моя – жизнь», созданную летом 1917 года, но вышедшую в 1922 году. Её дополнила вышедшая в 1923 году книга «Темы и варьяции». В этих книгах Борис Пастернак, вступавший в мир в союзе с футуризмом (он входил в группу «Центрифуга»), но преклонявшийся перед Блоком, определился как поэт лирический, но «тоскующий по эпосу, по прозе, по обыденности (Д.Лихачёв). С Маяковским Пастернак познакомился в 1914 году. После Октября 1917 года Пастернак примыкал к литературному объединению «Леф» (левый фронт искусств), куда входили В.Маяковский, Н.Асеев, С Третьяков, О.Брик и др. Пастернак не был согласен с установкой лефовцев. Его влекла поэтическая дерзость, личность Маяковского. Позже он вспоминал о Маяковском: «Сразу угадывалось, что если он и красив, и остроумен, и талантлив, и, может быть, архиталантлив, - это не главное в нём, а главное – железная внутренняя выдержка, какие-то заветы или устои благородства, чувство долга по которому он не позволял себе быть другим, менее красивым, менее остроумным, менее талантливым». Пастернаку особенно нравилась ранняя лирика Маяковского, «её серьёзность, тяжелая, грозная, жалующаяся». Обнаружив в собственных стихах некоторые «технические совпадения» с Маяковским (в построении образов, рифмовке), Пастернак признавался: «чтобы не повторять его и не казаться его подражателем», подавил «в себе задатки, с ним перекликавшиеся». Дружба поэтов длилась несколько лет. Ещё в 1923 году в стихотворении «Нас мало, нас может быть, трое…» Пастернак писал о трёх избранниках поэзии, имея в виду Маяковского, Асеева и себя. Однако вскоре отношения между поэтами испортились. Не разделяя установку лефовцев «искусство – на злобу дня», не принимая окружение главного редактора, «людей фиктивных репутаций и ложных неоправданных притязаний», Пастернак вышел из Лефа, затем порвал и с Маяковским. Он считал, что Маяковский разменивает свой поэтический талант на пропагандистское усердие и занимается ремесленным полуискусством, что является его второй смертью. А Маяковский за уход из «Лефа» назвал Пастернака предателем. Несмотря на их взаимоотношения, Пастернак тяжело переживал смерть Маяковского. Творчество этого периода было окрашено в мрачные тона.

С начала 1930-ых годов Пастернак принимает активное участие в создании Союза писателей и выступает с речью на первом съезде. В это время о нем много писали. Н.Бухарин, выступая на первом съезде писателей с докладом о поэзии, назвал его поэтом «очень крупного калибра». В 1935 году Пастернак в Париже на Международном конгрессе в защиту культуры выступает с докладом. В это время он принимает решение писать роман о судьбе своего поколения, в связи с необходимостью собрать фактический материал для своей будущей прозы он предпринимает поездку под Свердловск. Во время поездки Пастернак столкнулся с такими трагическими явлениями эпохи, как эшелоны раскулаченных крестьян. Он открыл для себя правду о советской действительности 1930-ых годов. К лету 1935 года поэт оказался на грани душевного заболевания. В феврале 1936 года в Минске на третьем пленуме правления Союза советских писателей он заявил о праве писателя на свободу и смелость воображения, о праве на риск и самопожертвование, что было воспринято литературным руководством как сопротивление официальной политике партии в области литературы. Теперь обвинения в его адрес приобрели политический характер.

«Пастернак и власть»

Поэт в военные годы был в эвакуации в Чистотоле, недалеко от Елабуги, где покончила с собой Цветаева, но в 1943 году выезжал на Брянский фронт. После Великой Отечественной войны поэт начал создавать главную свою книгу – роман «Доктор Живаго». « Хочу дать исторический образ России за последнее сорокапятилетие…. Эта вещь будет выражением моих взглядов на искусство, на Евангелие, - писал он в 1946 году двоюродной сестре О.М.Фрейденберг.

В романе о судьбах интеллигенции в годы революции Пастернак как бы вернулся, но в ином качестве, с новым историческим багажом к романтическому представлению о жизни человека как жизни гения, творца: главный герой доктор Живаго ещё и поэт, «нечто среднее между мной, Блоком, Есениным и Маяковским», - признавался сам Пастернак.

Роман Пастернака «Доктор Живаго» впервые был напечатан в Италии, сначала на итальянском (1957 г.), а затем на русском (1958 г.) Ещё до появления романа началась травля Пастернака. Узнав, что рукопись находится за границей, власти стали требовать от автора объяснений и раскаяния.

Отвечая своим обвинителям, поэт писал: «Люди, нравственно разборчивые, никогда не бывают довольны собой, о многом сожалеют, во многом раскаиваются. Единственный повод, по которому мне не в чем раскаиваться в жизни, это роман. Я написал то, что думаю, и по сей день остаюсь при этих мыслях. Может быть ошибка, но я не утаил его от других. Уверяю Вас, я бы его скрыл, если б он был написан слабее. Но он оказался сильнее моих мечтаний, сила же даётся свыше, и, таким образом, дальнейшая его судьба не в моей воле. Вмешиваться в неё я не буду. Если правду, которую я знаю, надо искупить страданием, это не ново, и я готов принять любое».

В 1958 году Шведская академия присудила Пастернаку Нобелевскую премию. В СССР разразилась настоящая буря. «Литературная газета» писала: «Присуждение награды…за убогое, злобное, наполненное ненавистью к социализму произведение – это враждебный политический акт, направленный против советского государства…против советского строя, против идей всепобеждающего социализма…. Бесславный конец ждёт и воскресшего Иуду, доктора Живаго, и его автора, уделом которого будет народное презрение». На президиуме Союза писателей СССР был поднят вопрос о действиях…Б.Пастернака, «не совместимых со званием советского писателя». Пастернака лишают звания советского писателя, исключают его из членов Союза писателей СССР. Собрание обращается к правительству с просьбой о лишении предателя советского гражданства.

Положение писателя стало «трагически трудным». Он был вынужден отказаться от Нобелевской премии и просить главу партии Н.С.Хрущёва не высылать его из страны. «Я связан с Россией моим рождением, моей жизнью и моей работой. Я не могу представить себе мою оторванность от неё и жизнь вне её…. Мой отъезд за границы моей родины равносилен для меня смерти…». Поэта не выслали, но пережитое сказалось на его здоровье – за инфарктом последовал рак лёгкого. 30 мая 1960 года Б.Пастернак скончался. А Нобелевская премия была вручена лишь 9 декабря1989 года в Стокгольме Евгению Борисовичу Пастернаку, старшему сыну поэта, и только за год до этого в России впервые напечатали сам роман «Доктор Живаго».



Предварительный просмотр:

Борис Пастернак

Иней

Глухая пора листопада,
Последних гусей косяки.
Расстраиваться не надо:
У страха глаза велики.

Пусть ветер, рябину занянчив,
Пугает ее перед сном.
Порядок творенья обманчив,
Как сказка с хорошим концом.

Ты завтра очнешься от спячки
И, выйдя на зимнюю гладь,
Опять за углом водокачки
Как вкопанный будешь стоять.

Опять эти белые мухи,
И крыши, и святочный дед,
И трубы, и лес лопоухий
Шутом маскарадным одет.

Все обледенело с размаху
В папахе до самых бровей
И крадущейся росомахой
Подсматривает с ветвей.

Ты дальше идешь с недоверьем.
Тропинка ныряет в овраг.
Здесь инея сводчатый терем,
Решетчатый тес на дверях.

За снежной густой занавеской
Какой-то сторожки стена,
Дорога, и край перелеска,
И новая чаща видна.

Торжественное затишье,
Оправленное в резьбу,
Похоже на четверостишье
О спящей царевне в гробу.

И белому мертвому царству,
Бросавшему мысленно в дрожь,
Я тихо шепчу: «Благодарствуй,
Ты больше, чем просят, даёшь».

1941 г.

Сосны.

В траве, меж диких бальзаминов,
Ромашек и лесных купав,
Лежим мы, руки запрокинув
И к небу головы задрав.

Трава на просеке сосновой
Непроходима и густа.
Мы переглянемся и снова
Меняем позы и места.

И вот, бессмертные на время,
Мы к лику сосен причтены
И от болезней, эпидемий
И смерти освобождены.

С намеренным однообразьем,
Как мазь, густая синева
Ложится зайчиками наземь
И пачкает нам рукава.

Мы делим отдых краснолесья,
Под копошенье мураша
Сосновою снотворной смесью
Лимона с ладаном дыша.

И так неистовы на синем
Разбеги огненных стволов,
И мы так долго рук не вынем
Из-под заломленных голов,

И столько широты во взоре,
И так покорны все извне,
Что где-то за стволами море
Мерещится все время мне.

Там волны выше этих веток
И, сваливаясь с валуна,
Обрушивают град креветок
Со взбаламученного дна.

А вечерами за буксиром
На пробках тянется заря
И отливает рыбьим жиром
И мглистой дымкой янтаря.

Смеркается, и постепенно
Луна хоронит все следы
Под белой магией пены
И черной магией воды.

А волны все шумней и выше,
И публика на поплавке
Толпится у столба с афишей,
Неразличимой вдалеке.

1941

Проект «Живая классика»

«Сосны»

https://yandex.ru/video/preview/?filmId=10094818095635615124&text=%D0%BF%D0%B0%D1%81%D1%82%D0%B5%D1%80%D0%BD%D0%B0%D0%BA%20%D1%81%D0%BE%D1%81%D0%BD%D1%8B&text=%D1%81%D0%BE%D1%81%D0%BD%D1%8B%20&noreask=1&path=wizard&parent-reqid=1583741335097311-1744537920001086501600067-vla1-3125&redircnt=1583741343.1

Февраль. Достать чернил и плакать...

Февраль. Достать чернил и плакать!
Писать о феврале навзрыд,
Пока грохочущая слякоть
Весною черною горит.

Достать пролетку. За шесть гривен,
Чрез благовест, чрез клик колес,
Перенестись туда, где ливень
Еще шумней чернил и слез.

Где, как обугленные груши,
С деревьев тысячи грачей
Сорвутся в лужи и обрушат
Сухую грусть на дно очей.

Под ней проталины чернеют,
И ветер криками изрыт,
И чем случайней, тем вернее
Слагаются стихи навзрыд.

1912 г.



Предварительный просмотр:

Ссылки для прослушивания стихотворений Бориса Леонидовича Пастернака

  1. Борис Пастернак «Сосны». Читает А.Феклистов.

https://yandex.ru/video/preview/?filmId=10094818095635615124&text=%D0%BF%D0%B0%D1%81%D1%82%D0%B5%D1%80%D0%BD%D0%B0%D0%BA%20%D1%81%D0%BE%D1%81%D0%BD%D1%8B&text=%D1%81%D0%BE%D1%81%D0%BD%D1%8B%20&noreask=1&path=wizard&parent-reqid=1583742165765149-1263860067766855442400067-vla1-0270&redircnt=1583742207.1

  1. Борис Пастернак «Осенний лес».

https://yandex.ru/video/preview/?filmId=5490280644818964460&text=%D0%BF%D0%B0%D1%81%D1%82%D0%B5%D1%80%D0%BD%D0%B0%D0%BA+%D1%81%D0%BE%D1%81%D0%BD%D1%8B&text=%D1%81%D0%BE%D1%81%D0%BD%D1%8B+&noreask=1&path=wizard&parent-reqid=1583742165765149-1263860067766855442400067-vla1-0270&redircnt=1583742207.1

  1. Борис Пастернак «Август»

https://yandex.ru/video/preview/?filmId=12561707950527327015&text=%D0%BF%D0%B0%D1%81%D1%82%D0%B5%D1%80%D0%BD%D0%B0%D0%BA+%D1%81%D0%BE%D1%81%D0%BD%D1%8B&text=%D1%81%D0%BE%D1%81%D0%BD%D1%8B+&noreask=1&path=wizard&parent-reqid=1583742165765149-1263860067766855442400067-vla1-0270&redircnt=1583742207.1

  1. Борис Пастернак «Весна в лесу»

https://yandex.ru/video/preview/?filmId=1884512001549913809&text=%D0%BF%D0%B0%D1%81%D1%82%D0%B5%D1%80%D0%BD%D0%B0%D0%BA+%D1%81%D0%BE%D1%81%D0%BD%D1%8B&text=%D1%81%D0%BE%D1%81%D0%BD%D1%8B+&noreask=1&path=wizard&parent-reqid=1583742165765149-1263860067766855442400067-vla1-0270&redircnt=1583742207.1

  1. Борис Пастернак «Зимние праздники»

https://yandex.ru/video/preview/?filmId=1413893660383574772&text=%D0%BF%D0%B0%D1%81%D1%82%D0%B5%D1%80%D0%BD%D0%B0%D0%BA+%D1%81%D0%BE%D1%81%D0%BD%D1%8B&text=%D1%81%D0%BE%D1%81%D0%BD%D1%8B+&noreask=1&path=wizard&parent-reqid=1583742165765149-1263860067766855442400067-vla1-0270&redircnt=1583742207.1


Предварительный просмотр:


Предварительный просмотр:

А. Жвалевский, Е. Пастернак

Время всегда хорошее

Синичка, 10 апреля 2018 года, утро

Я проснулась от радостного «ку-ка-ре-ку» и выключила будильник на комике. Встала, побрела на кухню, по дороге включила комп. До первого урока еще час, вполне можно посмотреть, что за ночь на форуме написали.

Пока комп грузился, я успела налить себе чашку чая и выслушать от мамы стандартное:

– Оля, куда ты пошла, поешь, как человек, за столом в кои-то веки.

– Ага, – буркнула я, стащила бутерброд и отправилась к монитору.

Я полезла на форум школы. Как обычно, интернет ночью жил насыщенной жизнью. Большой Обезьян опять разругался с Птицей. Долго ругались, до двух часов ночи. Вот везет людям, никто их спать не гонит.

– Оля, тебе выходить через полчаса, а ты еще в пижаме!

– Ну щас…

Я раздраженно оторвалась от компа и отправилась одеваться. В школу тащиться страшно не хотелось, тем более что первым уроком намечалась контрольная по математике. Эту контрольную еще не писал ни один класс, поэтому на форуме задания не появились, а прошлогодние искать в архиве было лень. Потом физра, история и только один приличный урок – ОКГ. Да и то, чему нас там учат! Печатать? Школьная программа не менялась уже лет десять! Ха! Да сейчас любой нормальный школьник текст быстрее наберет, чем проговорит.

Пока одевалась, я все равно дочитывала вчерашнюю форумскую ругню. И тут глаз вдруг зацепился за то, что в ящике, оказывается, есть личное сообщение. Я открыла и… сердце заколотилось часто-часто. От Ястреба…

Сообщение было коротеньким. «Привет! А у тебя парень есть?» – но у меня прям руки затряслись. Ястреб заходил на форум редко, но метко. Иногда как напишет что-нибудь, как пошутит, так все и сбегаются читать. А однажды он даже стихи свои написал. Ястреб – просто мечта всех девчонок. В личке часто только и обсуждали, что Ястреб новенького напишет. А главное, никто-никто не знал, кто он на самом деле.

То, что Ястреб написал мне, Синичке, это было просто как гром среди ясного неба.

– Оля, ты в школу собираешься?

– Щас!

Ох, и зачем только куда-то уходить, если вот она, настоящая жизнь. Сейчас бы сесть, спокойно придумать ответ, написать. А потом выведать номер его аськи и болтать, болтать ночами… я аж зажмурилась от счастья. А потом взяла портфель и угрюмо поплелась к двери.

Витя, 10 апреля 1980 года, утро

Четвертая четверть – самая классная. До летних каникул остается совсем чуть-чуть, каких-то полтора месяца. А самое главное – до подведения годовых отметок. Я очень люблю апрель, а еще больше – конец мая. Еще пара контрольных, сбор дневников… и открываешь последнюю страницу, а там – твердые, заслуженные пятерки. И похвальный лист в нагрузку…

Нет, я не задаюсь, но приятно все-таки. Честно говоря, когда меня вызвали к завучу, не сомневался, что услышу что-нибудь приятное. А когда вошел и увидел в кабинете старшую пионервожатую, то решил, что это приятное будет связано с моей должностью в отряде. Может, в совет дружины введут? Было бы здорово!

Но угадал я только наполовину.

– Садись, Витя, – строго сказала Тамара Васильевна, наш завуч по прозвищу Васса, – у нас с Таней к тебе разговор как к председателю совета отряда!

Я сел, автоматически подумав: «Перед „как“ запятая не нужна, потому что тут оно в значении „в качестве“».

Танечка и Васса смотрели на меня строго. Теперь было видно, что речь пойдет о каком-то важном, но не очень приятном деле. Возможно, о внеплановом сборе металлолома в честь открытия новой комсомольской стройки.

– Помнишь, Витя, – продолжила завуч, – Женя Архипов приносил в понедельник в школу кулич?

Я удивился. Какой-то неожиданный вопрос.

– Булку? – уточнил я.

– Кулич! – Танечка поправила меня таким противным голосом, что стало понятно, именно в этом куличе все и дело.

Я кивнул.

– Что ты киваешь? – вдруг зашипела Танечка. – Языка нет?

На вожатку это было не похоже. Обычно она со мной говорила приветливо и даже уважительно. Не так, как со всеми остальными. Я торопливо сказал:

– Я помню, как Архипов приносил булку… кулич!

– Танечка! Не надо на Витю кричать, – Васса старалась говорить помягче, но у нее это плохо получалось.

Просто вместо обычного металла в голоса звучал… наверное, какой-нибудь мягкий металл. Свинец, например.

– Он же не виноват, – продолжила завуч.

Я вообще перестал что-нибудь соображать. В чем виноват? Что мы эту булку… кулич ели не в столовой?

– Но это же вопиюще… – начала Танечка, но Васса не дала ей договорить.

– Виктор, – сказала она своим обычным командирским голосом, – расскажи нам, пожалуйста, как все было.

Я честно рассказал все. Как Женька притащил булку, как всех угощал, как все ели. И даже Ирку Воронько угостил, хотя они перед этим поругались. И меня угостил. Булка была вкусная, сладкая, только немного подсохшая. Всё.

– А о чем вы при этом говорили? – с угрозой спросила пионервожатая.

– Не помню, – откровенно признался я, подумав.

– Вы говорили о бабушке Архипова, – сообщила мне Васса.

– Да! Точно! – я обрадовался, что вспомнил нужное. – Он говорил, что она булку испекла!

Две пары глаз так и впились в меня.

– А зачем она испекла этот… эту булку, ты помнишь? – голос завучихи звучал вкрадчиво.

Я вспомнил. Мне стало жарко. Теперь понятно, почему меня вызвали.

– Нуууу… – начал я. – Просто так… Кажется…

– Вот! – обличающе подняла палец старшая пионервожатая. – Вот тлетворное влияние! Витя! Ты же никогда не врал! Ты же председатель совета отряда! Отличник! У тебя папа партийный работник!

Мне стало совсем плохо. Я действительно впервые в жизни врал старшим товарищам. Но правду мне говорить совсем не хотелось. Поэтому я решил молчать.

– Эх, Виктор, Виктор… – покачала головой Васса. – Разве этому я тебя учила? Разве так поступали пионеры-герои? Разве так поступал Павлик Морозов, имя которого носит наша дружина?

– Между прочим, – добавила Танечка, – мы боролись за это право с пятидесятой школой! И победили!

Завуч строго посмотрела на вожатую, и та осеклась. Видимо, сейчас было не время вспоминать прошлые заслуги. Я смотрел в пол и чувствовал, как жаркая краска заливает мне щеки.

Мы немного помолчали, и с каждой секундой мне становилось все жарче.

– Итак, – тихо проскрежетала Васса, – ты не помнишь, для чего бабушка Архипова испекла кулич?

Я не пошевелился. На меня словно столбняк напал.

– Ладно, – вздохнула завуч, – придется напомнить. Бабушка Архипова испекла этот кулич… пасхальный кулич!., к религиозному празднику «пасха».

Я слушал этот стальной голос и вспоминал неясные слухи, которые ходили про Вассу. То ли она памятники Сталину лично сносила, то ли охраняла их от сноса… Об этом говорить сейчас было не принято, так что подробностей никто не знал. Но что она при этом отличилась – это точно.

– Бабушка Архипова, – продолжала завуч, – таким образом пытается…

Васса замолчала, подбирая слова, и ей на помощь пришла пионервожатая:

– Пытается охмурить! И завлечь в сети религиозного дурмана.

Завуч нахмурилась. Ей, преподавательнице русского языка с огромным стажем, что-то не понравилось в словосочетании «сети религиозного дурмана». Но она не стала поправлять Танечку, наоборот, поддержала ее.

– Вот именно!

Завуч и пионервожатая торжественно замолчали. Наверное, чтобы до меня лучше дошло.

Зря старались – до меня уже так дошло, что лучше и быть не может.

– И что ты собираешься делать по этому поводу? – спросила наконец Васса.

Я смог выдавить только:

– Мы больше не будем…

Вожатка и завуч закатили глаза так, что сами стали похожи на религиозных старух из какого-то фильма. А потом объяснили мне, что я должен сделать.

Синичка, 10 апреля 2018 года, день

День в школе не задался с самого начала. Математичка совсем озверела, урок начала с того, что собрала у всех комики. То есть контрольную я писала вообще как без рук, ни тебе с кем поговорить, ни тебе шпор, ни тебе калькулятора. Просто как в доисторические времена! Главное, у многих же есть вторые комики, но как-то не догадались взять их с собой. Да, а потом она вообще учудила, взяла и раздала нам бумажки – это, говорит, контрольная, решайте. Класс аж обалдел. Как, говорит, ее решать?

А она улыбается так ехидно и говорит: ручкой пишите по бумажке. И подробное решение каждой задачи. Жуть! Я уже, наверное, полгода ручку вообще в руках не держала. Могу себе представить что я там нарешала и как это все понаписала. Короче, балла на три, наверное, из десяти…

Так что по сравнению с этой контрольной все остальное было просто семечки. Зато весь день форум гудел. Мы ж даже не можем задания в сетку выложить, никто не сообразил стащить листик, чтоб его отсканить, а наизусть тоже не запомнишь, и в голову не пришло записать. Мы потом на всех уроках уже из сети не выходили, так и трындели по комикам. На кого не посмотришь, у всех комики под партами и только пальцы мелькают – набираются сообщения. А на форуме было одновременно почти двести человек, это вся параллель пятых классов, и еще любопытные из других повлезали. На переменках только и успевали тему пролистать, да на вопросы ответить. Из кабинета в кабинет перейдешь, на парту плюхнешься и сразу в комик, читать, что там новенького случилось. Прикольно так, в класс заходишь – тишина. И все сидят что-то набирают, набирают… Удобнее, конечно, голосовым набором пользоваться, но не в классе же! Потому что тогда сразу все узнают твой ник. А этого ну никак допустить нельзя. Ник – это наисекретнейшая информация.

Я знала пару ников. Красавица – это Нинка, Муреха – это Лиза. И еще догадывалась про несколько человек, но не знала наверняка. Ну и то, что я Синичка – это тоже знали буквально трое. Синичка – потому что фамилия у меня Воробьева. Но если б написала Воробей, все б сразу догадались, что я – это я, написала Синичка. И аватарку нашла такую прикольную – сидит синичка и трющит сало из кормушки.

Однажды была у нас история, девчонку из седьмого класса рассекретили. Кто-то из подружек взял и написал в сети, что Фиалка – это Кирова из седьмого «А». Ужас… Так ей и пришлось потом в другую школу уйти. Потому что ж ты можешь написать, если все знают, что это ты! Даже пофлиртовать невозможно, это как взять и кому-то в открытую в любви признаться! Бррр…

И мой ник только самые-самые проверенные знают. Мы с ними дружим. Даже один раз вместе в кафе ходили, когда у меня день рождения был. Я про них все-все знаю. И аську, и мейл. Короче, эти точно не сдадут!

Так вот, про день, который не задался. Последний урок у нас – классный час. Приходит наша училка и говорит таким сердитым голосом:

– А ну-ка убрали все телефоны.

Мы аж подпрыгнули. Кто-то даже вслух сказал:

– Вы че, сговорились все, что ли!

А училка, наша классная, Елена Васильевна как гавкнет:

– Телефоны на стол! И слушайте внимательно, сейчас, можно сказать, ваша судьба решается.

Мы совсем затихли. А она по рядам прошла и комики поотключала. Ну вообще конец света…

А потом вышла перед классом и прочитала трагическим голосом:

– «Постановление Министерства образования от 3 апреля 2018 года»…

Я коротенько перескажу, своими словами.

В связи с излишней компьютеризированностью школьников и для проверки их знаний учредить в конце каждого учебного года экзамены. Оценка выставляется по десятибалльной системе и выносится в аттестат зрелости. Это чтоб, мол, мы все года хорошо учились, а не только последний класс. Да, но самый-то ужас не в этом, а в том, что экзамены эти будут проходить не в виде тестов, а устно.

– Чего? – спросил кто-то из мальчишек.

Я даже оглянулась, но не поняла, кто спросил, я их вообще плохо различаю.

– Экзамена три, – продолжала Елена Васильевна, – русский язык и литература – устно, математика – письменно, но не на компьютере, а на бумаге, и история – тоже устно. Делается это для того, чтоб вы, современные школьники, научились хоть немного владеть устной речью и писать ручкой по бумаге. Экзамены через три недели.

Класс завис. Так и разошлись в полном ужасе. Я даже до самого дома комик не включила…

Витя, 10 апреля 1980 года, вечер

Вечером мне надо было готовиться к политинформации. Как раз шла передача про то, как американские империалисты пытаются сорвать Олимпиаду в Москве, а люди доброй воли им не дают этого сделать. Но я никак не мог сосредоточиться – сидел и думал про Женьку. Он, конечно, неправ, но все равно на душе было противно.

В конце концов я осознал, что ничего не понимаю из рассказа диктора, и выключил телевизор. К ужину придет папа, принесет «Правду» и «Советскую Белоруссию» – перепишу оттуда. Я позвонил Женьке, но трубку подняла бабушка.

– Он уже второй час где-то бегает. Ты ему скажи, Витенька, – голос у Женькиной бабушки был скрипучий, но приятный, – чтобы он шел домой! Я волнуюсь! Скоро стемнеет!

Я наскоро пообещал и побежал во двор. То, что пришлось говорить с виновницей всей этой истории, расстроило меня еще больше. Бабушка, конечно, старенькая, лет пятьдесят, а то и все семьдесят, но это ее не оправдывает. Нельзя так подводить родного внука!

Архипыча я пошел искать на нашей груше – той, что возле трансформаторной будки. Даже листьев на ней еще не было, но на дереве так здорово сидеть и болтать ногами! Ветки густые, ты всех видишь, а тебя – никто!

– Женька! – крикнул я, подходя. – Слазь, поговорить надо!

С груши послышалось хихиканье. Пришлось лезть самому. Архипыч сидел на самой верхушке, куда я всегда боялся долазить. Когда я был маленьким, еще во втором классе, я навернулся с самой нижней ветки этой груши, и с тех пор жутко боюсь высоты. Сейчас тоже не полез наверх, устроился на любимой ветке в самом центре дерева. Ветка была толстая, надежная и изгибалась очень удобно – как спинка кресла.

– Чего молчишь? – сердито спросил я. – Молчит… Хихикает…

– Здорово, Тарас! – отозвался Женька.

Тарасом звал меня только он, по имени украинского писателя. Мы его еще не проходили, но Женька прочитал половину домашней библиотеки, в том числе и этого Тараса Шевченко. Причем читал бессистемно, все подряд, что под руку попадется. Я так не мог, я читал книги строго по порядку. Пытался даже Большую Советскую энциклопедию освоить, но сломался на втором томе. Слишком много незнакомых слов оказалось. Зато Пушкина прочитал всего – от первого тома до последнего. Сейчас начал Гоголя.

Обычно мне нравилось, когда Женька звал меня Тарасом, но сегодня я почему-то обиделся.

– Я не Тарас! Я Виктор!

– Ты чего такой злой, Тарас? – удивился Женька.

– Ничего! – огрызнулся я. – Говорю тебе: слезай, надо поговорить! А ты чего?

– Давай лучше ты ко мне! Тут здорово!

Лезть не хотелось, но пришлось. Разговор был такой, что… В общем, не хотелось о нем кричать на весь двор.

Когда я осторожно уселся на ближайшую к Архипычу ветку, тот завопил:

– Качка! Свистать всех наверх! – и принялся раскачивать верхушку.

Я вцепился в ветку изо всех сил и взмолился:

– Хватит! Сломается!

– Не сломается! – возразил Женька, но «качку» все-таки прекратил. – Так чего ты хотел?

Я стал рассказывать про разговор с вожаткой и завучихой. Чем больше рассказывал, тем мрачнее становился Женька. Да и меня все больше мутило – то ли от высоты, то ли еще от чего. Когда добрался до самого неприятного, то пришлось даже замолчать на минутку, а то меня точно стошнило бы.

– И чего они хотят? – спросил Архипыч, и в этот момент голос у него стал такой же скрипучий, как у его бабки.

Я кое-как продышался и ответил:

– Чтобы ты сказал, что бога нет! Прямо перед всем классом!

– И всё? – Женька сразу повеселел.

– Не всё, – признался я. – Надо, чтобы ты… в общем… сказал, что твоя бабушка неправильно поступила, что дала нам ту булку. И тебе стыдно, что она верит в бога.

– Ничего мне не стыдно! – опять заскрипел Женька. – Какая разница, верит или не верит? Она хорошая и добрая!

– Это само собой. Но она ведь верит! Значит, тебе должно быть стыдно!

– Глупости это! Не буду я такого говорить!

– Тогда с тобой знаешь что сделают? Из школы выгонят!

– Не выгонят! Я самый умный в классе! Если меня выгонять, то всех остальных тоже гнать надо!

Это было правдой. Архипыч никогда особо не зубрил, но получал одни «пятаки». Я тоже ходил в отличниках, но некоторые пятерки давались мне нелегко. Особенно по русскому языку – ну не мог я написать длинное слово, чтобы не было в нем исправлений! А по рисованию мне четверку вообще только из жалости поставили. Я прямую линию даже под линейку ровно провести не могу. Очень стараюсь, но все без толку. Эх, изобрести бы такую штуку, чтобы она сама линии рисовала! Кнопку нажал – линия, вторую нажал – круг, третью – какой-нибудь хитрый график, как в газете «Правда» на второй странице. А если бы штука еще сама ошибки исправляла… Но это уже, конечно, фантастика.

А вот Женька и математику с русским здорово знает, и по истории все даты помнит, и рисует почти как настоящий художник. Прав он, не выгонят такого хорошего ученика. Да я и сам не верил, когда говорил. Так, припугнуть хотел.

– Ну, ругать будут!

– Пусть ругают! Поругают и отстанут! Возразить было нечего. Хотя очень хотелось.

Я понял, что завидую Женьке. Вот я очень не люблю, когда меня ругают. Не потому, что папа с мамой меня ругают, – честно говоря, они дома редко бывают. Просто не люблю, и все. Тут я вспомнил просьбу бабушки Архипыча.

– А тебя бабушка домой ждет, – мстительно сказал я. – Волнуется.

Женька тут же дернулся, чтобы слезть, но удержался. Только девчонки бегут домой по первому зову. Мы еще немного поболтали, но минут через пять Архипыч небрежно сказал:

– Проголодался я что-то. Пойду перекушу! Пока.

– Пока, – ответил я.

Женька лихо спрыгнул на землю и пошел неровной походкой – как будто ему очень хочется побежать, но надо сдерживаться.

Через пару метров он все-таки не выдержал и припустил бегом. Я слез в середину груши и еще немного посидел. У меня на шее, на одной ленточке с ключом, болтались старые папины часы, так что я мог следить за временем. Папа из своего обкома раньше девяти не придет, мама и того позже – она в вечерней школе работает.

Но скоро стало совсем скучно, и я поплелся домой. Вдруг я сообразил, что не сказал Женьке одну очень важную вещь, похолодел и бросился в подъезд изо всех сил.

Как бешеная пуля, я взлетел на свой четвертый этаж, быстро открыл дверь и схватился за телефон. На сей раз трубку взял сам Женька, и это было кстати.

– Ты только никому не говори, что я тебя про собрание предупредил! – выпалил я.

– Почему?

– Мне сказали, чтобы… что это должно стать для тебя…

Я попытался вспомнить слово, которое употребила Васса, но не смог.

– Ну, в общем, неожиданно должно быть!

– Хорошо, не скажу! Пока.

Я положил трубку и немножко посидел. Меня все еще немного подташнивало. Неожиданно входная дверь распахнулась – я даже вздрогнул. На пороге стоял папа, но заходить не спешил.

– Что это? – строго спросил он, указывая на замок с наружной стороны.

Я промолчал. Вопрос, как говорит мама, риторический. В замке торчал мой ключ вместе с ленточкой и привязанными к ней часами.

– Хорошо, что я пораньше домой пришел, – папа достал ключ из двери, вошел и прикрыл дверь за собой. – А если бы какой-нибудь вор?

По тону было понятно, что папа настроен на долгий рассказ про всякие важные вещи. Нужно было срочно что-то делать.

– Извини, папа! Я просто задумался, мне завтра про бойкот Олимпиады на политинформации надо рассказать, а я не все понимаю.

Папа сам заядлый рыбак, но тут он клюнул не хуже какого-нибудь ерша.

– А что там не понимать? – он сел в кресло, отложил ключ в сторону и принялся снимать ботинки.

– Ну вот почему США не хотят ехать на Олимпиаду? Боятся проиграть?

– Да нет, – усмехнулся папа, – тут все сложнее. Помнишь, мы про «холодную» войну говорили?

Я кивнул. От сердца отлегло – папа пошел по новым рельсам.

– Так вот, в этой войне все средства хороши…

Синичка, 11 апреля 2018 года

Следующий день прошел в кошмаре. На форуме творилась что-то невообразимое, сканировались и скачивались разные экзаменационные билеты чуть ли не двадцатилетней давности, ответы к ним, а толку?

Вызывает меня историк.

– Воробьева, к доске!

– Куда?

– К доске. А ты что думала? А на экзамене как ты отвечать будешь?

Я встала и пошла к доске. Жуть как мне было страшно.

– Телефон положи!

– Что?

Только тут я обратила внимание, что сжимаю в руке комик, как спасательный круг.

– Положи, положи, – сказал историк. – Он тебе не понадобится.

Я оставила комик на парте и поняла, что чувствую себя раздетой. Стою одна, на меня смотрит класс. Кто эти люди? Что я о них знаю?

– Ну, давай, тяни билет, – говорит историк.

– Что? – у меня от ужаса во рту пересохло.

Смотрю, а у него на столе бумажки какие-то разложены. Я вытянула первую попавшуюся, прочитала вопросы.

– Ну, рассказывай.

И тут я поняла, что никогда в жизни не сдам этот экзамен. Я помню параграф учебника, я помню вопросы в конце, я помню, мы на компах самостоялку делали, и помню, что в первом вопросе правильный ответ первый, а третий вопрос самый сложный, и там правильного ответа нет, нужно было поставить галочку в клеточке «нет верного ответа». Но я вообще не помню о чем там речь! Что-то про греков, что-то про Геракла… Он был крутой. Всё.

Я беспомощно смотрела на учителя. Учитель выжидающе смотрел на меня. В классе стояла тишина. Такая, как в наушниках, когда ничего не играет. Мертвая, ватная тишина. Я попятилась к доске, мне очень захотелось сейчас сказаться больной. Упасть в обморок, забиться в судорогах… Но я отстояла молча еще пару минут. Историк сжалился:

– Ладно, давай сделаем так. Ты сейчас возьмешь учебник и прочитаешь пункт параграфа. А потом перескажешь, хорошо?

Я кивнула и на несгибающихся ногах потащилась за учебником. Прочитала. В голове не отложилось ничего, я все время думала о том, что мне сейчас придется опять идти к доске и стоять перед лицом всего класса. Хотелось плакать.

Историк еще раз сжалился и попросил меня просто прочитать параграф вслух. Прочла хриплым шепотом, все время сбиваясь.

Бедный историк аж вспотел, пока я дочитала, а я совсем из сил выбилась.

Я замолчала, в классе повисла тишина, историк прокашлялся и сказал:

– Так, все еще хуже, чем я думал. Но экзамен вам сдавать все равно придется. На положительную оценку вам нужно сказать буквально десять связных предложений. Неужели это так сложно?

Класс молчал.

– Ну вы же общаетесь между собой как-то! Разговариваете…

И тут раздался робкий голос с задней парты:

– Мы не разговариваем, мы пишем.

Все обернулись назад. Голос подал мелкий пацанчик, кажется, его зовут Дима. Он такой тихий, что его и не замечал никто до этой реплики.

– Пишете? – переспросил историк. – Ну так представь себе, что пишешь, и говори. Давай, попробуй! Расскажи нам про культуру Древней Греции.

Дима встал и тихо начал:

– У древних греков была хорошо развита культура… Они любили музыку… У них еще был Орфей… Он пел…

Историк страдальчески закатил глаза.

– Ну, это, конечно, лучше чем просто молчать, но почему такие паузы между предложениями?

Дима насупился и прошептал:

– Там смайлики…

– Что? – обалдел историк.

– Смайлики там. Вы ж сказали говорить как пишешь, вот я их и пропускаю…

Историк схватился за голову.

– Да… Все не плохо, все очень плохо! Так, запоминайте домашнее задание. Взять любой отрывок из учебника и внятно пересказать его родителям. Понятно? Ваши родители должны еще помнить, как это делается. И читать вслух. Пять страниц каждый вечер.

Тут прозвенел звонок.

– Всё, – сказал измученный историк. – Все свободны.

Мы разошлись писать на форум эти неутешительные новости.

Витя, 11 апреля 1980 года

Назавтра была суббота, и я почувствовал, что заболеваю. У меня всегда так: в начале недели начинает что-то ныть внутри, к пятнице вечером ломается, в субботу я заболеваю, а к вечеру воскресенья прихожу в себя.

– Вот какой дисциплинированный организм! – смеется папа. – Только в выходные болеет!

На самом деле только в выходные болеть и надо. Какой смысл валяться в постели в рабочий день? Никто чаю с малиной не сделает, никто не пожалеет, никто температуру не померяет. Вот хорошо Женьке, у него теперь бабушка дома живет. Болей – не хочу.

Вспомнил Женькину бабушку, и захотелось заболеть, не дожидаясь завтра. Я несколько раз кашлянул, попросил маму потрогать мой лоб – без толку. Никакой температуры или ангины пока не наблюдалось. Пришлось идти в школу.

Все пять уроков я отсидел тихо, как мышь под метлой. Женька как верный друг и сосед по парте пытался меня развеселить, но получалось еще хуже. Даже когда он очень ловко засветил Ирке Воронько жеваной бумагой за шиворот, я не оценил.

А ведь Ирка как раз стояла у доски, бумажка закатилась ей между лопаток, и она очень смешно дергалась, разозлив математицу.

– Ты чего? – спросил Женька на большой перемене, когда я отказался идти в буфет есть булочки с изюмом.

– Так… Просто…

– Так просто на носу короста!

Архипыч смотрел на меня победно, но я насупился еще больше. Мне все казалось, что вот-вот появится старшая пионервожатая или завучиха и начнет пилить Женьку.

Только к концу пятого урока начал расслабляться, даже рассказал Архипычу очень смешной анекдот про Чапаева. Он аж согнулся пополам, чтобы не хохотать в голос. Залез почти под парту и хрюкал оттуда. Я, глядя на него, тоже принялся хрюкать. Классуха выгнала нас обоих успокоиться в коридор…

Короче, все складывалось как нельзя лучше. Я уже начал верить, что Васса и Танечка махнули рукой на всю эту историю. На них ведь целая школа, что им какой-то Женька со своим пирогом!

Но радовался я рано. Когда прозвонил звонок, мы с Женькой вернулись в класс, но не успели собрать портфели, как появилась Васса в сопровождении вожатки. Они решительно загнали назад всех, кто уже успел выйти, и объявили, что сейчас состоится внеплановый классный час. Классуха очень удивилась, но промолчала.

Мы расселись. Все недоуменно таращились на завучиху, и только я знал, что сейчас будет. Знал – и все-таки повторял про себя: «Только не это! Только не это!»

Случилось именно «это». Васса стальным голосом сообщила, что в классе произошло ЧП, о котором сейчас расскажет председатель совета отряда. Я подошел к доске на ватных ногах, развернулся к классу и, старательно глядя на шкафы в конце кабинета, произнес:

– Недавно пионер нашего отряда…

Тут я забуксовал, потому что вдруг забыл Женькину фамилию. Не мог же я сказать «Женька» или «Архипыч»! На помощь пришла Танечка:

– Евгений Архипов…

Я продолжил буксовать, потому что теперь не мог понять, кто такой Евгений Архипов.

– Продолжай, Шевченко, – лязгнула Васса, и я тут же снялся с тормоза.

Старательно рассказал все то, что должен был рассказать: про кулич, про бабушку и про религиозные праздники, которые пионерам праздновать стыдно. Старался повторять буквально все фразы, которые вчера мне диктовали в кабинете завуча.

Кажется, не ошибся, потому что, когда заговорила Танечка, в ее голосе слышалось одобрение:

– Вот видите, ребята, это вопиющий случай. И очень хорошо, что вы все его осуждаете.

Она выждала паузу. Класс молчал. Конечно, все осуждали, но еще больше все ждали, когда их наконец отпустят домой.

– Я думаю, – продолжила вожатая, – что и Женя сам осознал, как нехорошо он поступил. Архипов, выйди к доске!

Женька вышел к доске как-то странно, словно вдруг стал деревянным. И стал не рядом со мной, в центре, а как-то с краю. Мы стояли перед классом, как пионеры-герои перед фашистами: Васса, Танечка, я и Архипыч.

– Ну, Архипов, – сказала Танечка, – что ты скажешь по этому поводу?

Женька молчал.

– Ты ведь осуждаешь свою бабушку, правда? – подсказала Танечка.

– Не осуждаю! – неожиданно громко ответил Архипыч.

– То есть как – не осуждаешь? – в голосе вожатки появились панические нотки.

Васса почуяла это и вступила в бой сама.

– Она ведь пыталась отравить вас ядом религии! Конечно, ты осуждаешь старую… не очень умную женщину.

– Сами вы… старая женщина! Стало тихо-тихо.

Я покосился на Вассу и вожатку. Они смотрели на Архипыча, как будто ждали продолжения. Или наоборот, ждали, что сейчас проснутся. Я бросил взгляд на Женьку и только теперь увидел, какое у него выражение лица. Пожалуй, только он из нас четверых и был похож на пионера-героя: губы сжаты, смотрит прямо в глаза Вассе… И кулаки тоже сжаты. Ему еще по гранате в каждую руку – вообще Марат Казей.

Женька подождал немного, но никто больше не произнес ни слова. Тогда он все той же деревянной походкой вернулся на место, взял портфель и вышел из класса.

– Так, – сказала завучиха.

Если до этого было тихо, то теперь стало вообще беззвучно. Как будто воздух превратился в прозрачную, но плотную вату. Все ждали, что Васса разразится гневной речью, но она сказала тихо:

– Все свободны. Шевченко, останься.

Когда все разошлись (в полном молчании, как будто оно к ним прилипло), Васса сказала классной:

– Архипова нужно исключать.

– Из школы? – деловито спросила Танечка.

– Для начала – из пионеров.

– Тамара Васильевна, – вдруг сказала классная, – я бы хотела с вами поговорить.

Только теперь я обратил внимание на классуху. Наташа Алексеевна у нас молодая, всего два года как из института, но нормальная. И «пару» влепить может, и «неуд» за поведение, но всегда дает шанс исправить. И всегда очень спокойная.

Сейчас Наташа спокойной не была – сидела и кусала губы.

– Говорите.

– Если можно, не в присутствии Вити.

– Шевченко, подожди пока в коридоре.

Я с радостью подчинился. Уселся с ногами на подоконник, хотя это в нашей школе строжайше запрещено. Наверное, мне нужно было сделать что-то запрещенное, чтобы хоть немного успокоиться. Сидел, успокаивался и прислушивался к голосам из кабинета. Сначала голоса были спокойные и ровные. Как будто в настольный теннис играют: Васса «Бух» – Наташа «Тук-тук». Но потом что-то случилось, и разговор пошел на повышенных тонах. Это было странно. То есть Васса частенько говорила на повышенных тонах, Танечка вообще любила покричать, но чтобы классная повысила голос… За год с ней этого не случалось ни разу.

Теперь это напоминало перестрелку. Васса бухала редко, но мощно, как пушка, Наташа лупила часто, как пулемет. Танечка иногда вякала что-то, словно гранату кидала. Кинет – ив укрытие.

Я начал различать отдельные слова, а к концу даже целую фразу классной:

– Вы же жизнь мальчику ломаете!

И в ответ:

– Прекратите истерику, Наталия Алексеевна! После этого громкость разговора сразу упала, и очень скоро меня позвали в класс.

Наташа сидела за своим столом, вся в красных пятнах, и упорно смотрела в окно.

Васса тоже слегка раскраснелась, а Танечка почему-то напомнила мне шакала Табаки из любимого мультика.

– Витя, – как ни в чем не бывало произнесла завуч, – в понедельник проведешь пионерское собрание.

Я кивнул.

– Тема собрания – исключение из пионеров Архипова.

Я кивнул.

– Обеспечь, пожалуйста, полную явку.

Я кивнул.

– Иди.

Я в очередной раз кивнул, забрал портфель и вышел.

Меня опять начало подташнивать.

Синичка, 11 апреля 2018 года, вечер

Вечером я трепалась в чате, ждала маму, чтобы сделать домашнее задание. Мама влетела как метеор, скинула туфли так, что они улетели в комнату, и с размаху плюхнулась на диван:

– Ох, ну и повезло сегодня, даже не верится! Представляешь, с самой площади без пробок доехала! Один раз только на повороте постояла минут пятнадцать, но это ж не считается! Олька, поставь чайник.

Пока чайник закипал, я выслушала целую историю.

– Сегодня приезжали французы, я целый день с ними носилась по всему институту. Прикольный у них английский, сначала многое было непонятно, а потом приспособились. Им так понравились наши разработки! Если мы с ними договоримся, то у нас весь отдел работой на пару лет обеспечен. Только пахать придется как бобикам. Зато зовут летом к себе на пару недель, если все выгорит, обязательно возьму тебя с собой. Поедем? Оль? Что-то ты хмурая такая?

И я рассказала маме про экзамены.

А потом честно пыталась пересказать параграф. Мама устроила мне разнос, плавно переходящий в мою истерику.

– В чем проблема, я не понимаю? – кричала мама. – Читаешь текст, выделяешь главное. Потом пересказываешь простыми словами. Давай вместе.

Мы взяли текст учебника, подчеркнули главное. Я прочитала. Раз, два… Начинаю говорить, все мысли из головы сразу выветриваются, остается только ужас от осознания того, что я говорю, а на меня смотрят. И, главное, исправить ничего нельзя. Как сказала, так и сказала. Я начинаю тщательно думать над каждым словом, в итоге бекаю, мекаю, мама злится. После очередной неудачной попытки я пошла разговаривать в форум. Там все просто: пост накатался сразу и большой. Без запинок и ошибок. Вот если б нам на экзамене дали сначала написать, а потом уже читать по написанному…

Витя, 11 апреля 1980 года, вечер

Дома меня ждал приятный сюрприз – мама и папа были не на работе. Причем мама готовила что-то вкусненькое, а папа прохаживался по квартире в отличном настроении. Под это настроение его можно было уговорить и сходить в зоопарк, и купить модель крейсера в «Сделай саме». Но, вместо того чтобы обрадоваться, я спросил:

– Чего это вы тут?

– Отгул! – гордо заявил папа. Как будто не отгул получил, а орден.

– В прошлые выходные работал как проклятый, вот меня Первый и отправил сегодня домой пораньше!

Я слушал, тупо кивая. Как начал в школе кивать, так остановиться не могу.

– Маму вон с каторги вызволил!

– Не с каторги! – крикнула мама. – Ас любимой работы! Вечно я всех заменяю, пусть они меня хоть раз заменят! А тут Валентин Прокофьевич позвонил…

Мама, веселая и раскрасневшаяся, вышла из кухни, увидела меня и сразу сникла.

– Что-то случилось?

Я помотал головой. От этого опять замутило. Все-таки кивать проще. Теперь и папа забеспокоился:

– Чего такой бледный?

– Так… – сказал я через силу. – Живот болит.

В результате я получил то, о чем и мечтать не мог: полноценное боление в рабочий день. Мама сварила мне куриного бульончику, папа развлекал разговорами и поминутно трогал лоб.

Я немного покапризничал, немного подремал, похлебал любимого бульона с рисом, опять поспал. Проснулся и понял, что хочу почитать чего-нибудь.

Папа как раз зашел проведать и обрадовался, увидев меня с книгой в руках:

– О! Значит, жить будешь!

Я и сам понимал, что хорошенького понемножку. Завтра буду как огурчик…

…А в понедельник – собрание.

Наверное, лицо у меня как-то очень перекривилось, потому что папа опять встревожился:

– Что? Опять живот?! Надо «скорую»…

– Не надо! Это не из-за живота…

И я рассказал папе все как есть.

Рассказывал и надеялся, что сейчас папа рассмеется и скажет: «Нашел из-за чего дергаться! Ерунда на постном масле». Но папа, наоборот, слушал меня очень серьезно.

– Кислое дело, – сказал он, когда я закончил, – пещера Лехтвейса…

Это он что-то цитировал из книг, которые мне пока читать рано.

– Ладно. Болей пока, я Архипову позвоню.

И папа отправился звонить Женькиному папе, с которым они давно дружат.

Синичка, 11 апреля 2018 года, утро

Первым уроком у нас был русский язык. Это всех и добило. Экзамен по русскому, оказывается, заключается в том, что мы опять будем тянуть эти дурацкие билеты, в которых два вопроса и еще задание. Вопросы по литературе, задание по языку. «Роль былин в русской литературе», «Описание природы у Пушкина». Чего говорить-то? Да, былины, сыграли свою роль, да, Пушкин описывал природу. Я честно пыталась сосредоточиться, но смысл того, что говорила русичка, от меня ускользал. Зачем мне запоминать стихи, если на Гугле я найду их в три секунды? Зачем самой придумывать все эти красивые слова, если они уже давно все написаны и выложены, украшенные разными шрифтами? Русица бесилась, я висела на форуме с комика, параллельно скачивая откуда-то ответы на ее вопросы.

– А ну телефоны на парту! Не дети, а роботы! – взвилась учительница.

А на форуме почти сразу появилось новое сообщение от Ястреба:

«Почему роботы? Ну почему? Просто наша реальность шире вашей, просто мы живем в двух измерениях – ив реале, и в виртуале. Зачем вам обязательно нужно выдрать нас из привычного мира и вписать в свои рамки? У нас в виртуале нет границ, мы все равны. У нас нет комплексов, каждый то, чем он хочет быть. Нам здесь хорошо, оставьте нас в покое!»

Какой же он все-таки умный! Несмотря на рев русички, я первая успела поставить под его сообщением свое ППКС!

Витя, 11 апреля 1980 года, утро

Не знаю, о чем там говорили мой папа с Женькиным, но только сам Архипыч со мной общаться не хотел. Он даже попросил его пересадить за другую парту. Классуха, которая обычно отвечала в таких случаях: «Что за блажь?!», на сей раз без лишних слов отсадила его на пустое место возле Сережки Павлюковича. Я остался один.

На перемене пытался объяснить Женьке, что я не виноват. И вообще – я его даже предупредил, хотя мне запретили. Но Архипыч в ответ обозвал меня предателем.

Даже Ирка Воронько, которая меня считала зубрилой, возмутилась:

– Ты чего пристал?! Ему сказали, он и повторил! Женька презрительно хмыкнул и ушел на другой конец коридора, где и стоял у окна в гордом одиночестве. Ко мне тоже никто не подходил, а мне и самому не очень хотелось с кем-то болтать.

На уроках я только и думал, что об этой дурацкой ситуации. Англичанка меня три раза назвала по имени, пока я сообразил, что это она мне.

Я встал. Она еще раз повторила вопрос, но я и по-русски ничего в тот момент не понимал, а тут по-английски…

– Ай эм илл! – применил я свои языковые познания.

– Ар ю сик? – то ли переспросила, то ли поправила англичанка.

Я решил больше не рисковать с иностранными языками.

– Плохо мне, Елена Ивановна. Можно, я домой пойду?

Англичанка от такой просьбы чуть на пол не села. В глазах у нее читалось: «Ничего себе заявочки».

– Меня сейчас стошнит! – почти не соврал я. – Можно выйти?

– Ладно… – англичанка вопреки своим принципам тоже перешла на русский. – Иди…

Я схватил портфель и выбежал из класса.

Домой сразу не пошел. Меня и правда мутило, не хотелось в душную комнату. И вообще, надо было походить, подумать. Чем больше думал, тем больше на себя злился. Ну зачем я все Архипычу заранее рассказал?! Если бы Васса его ошарашила, он бы растерялся и… И не знаю, что бы там было, но я бы точно виноват не был! А теперь получается, что виноват.

С другой стороны, я же не мог не предупредить друга? Нет, если бы не предупредил, еще хуже было бы!

Мне вдруг захотелось сесть и расплакаться, как маленькому. С большим трудом я доплелся до дома, ввалился в квартиру и залег на диван.

Потом навалился какой-то липкий туман, от которого остались только обрывки воспоминаний. Мама вроде беспокоилась… Что-то я ей отвечал… А потом какой-то врач… Молодой, недовольный мной… Я один в комнате…

Очнулся как-то сразу. За окном темно. А в большой комнате кто-то разговаривает. Не очень понимая зачем, я встал и поплелся слушать.

Говорили мой и Женин папа.

– Может, они его попугать хотят? – Женин папа говорил тихо, но как-то неестественно жизнерадостно. – Попугают и отстанут.

– Нет. Не отстанут. Я заходил в школу, – голос у папы был очень усталый, как после какой-нибудь обкомовской конференции. – Завуч там… старой закалки. И старшая пионервожатая явно под ее влиянием.

– Значит, акция устрашения? – теперь Архипов-старший старался изображать веселье.

– Ты, Петь, не веселись… Мало тут веселого. Тебя в Минск собирались перевести, замом в какую-нибудь республиканскую газету. А теперь…

Они помолчали. Я почувствовал, что коленки у меня подкашиваются. Не от страха, а просто от слабости. Я присел у двери на корточки.

– Неужели ты думаешь, – продолжил мой папа, – что тебя утвердят после такого… инцидента? Это же номенклатура ЦК…

– Да… за такое меня и из партии могут попереть, – теперь дядя Петя не хорохорился, и голос у него стал точь-в-точь, как у моего папы.

– Не попрут! Сошлем на пару лет в какую-нибудь многотиражку…

Архипов перебил:

– Это все ерунда. Как-нибудь переживу, не маленький. Женьку жалко. Поломают парню жизнь… Слушай, а эти… педагоги… они совсем невменяемые?

– Совсем. Единственный шанс твоему Женьке уцелеть – публично покаяться и признать ошибки.

– Нет!

Я вздрогнул всем телом. «Нет» получилось тихим, но таким… хлестким, что ли? Мы как-то ходили в цирк, там у дрессировщика был кнут. Вот он точно так же им щелкал, как дядя Петя сейчас сказал «Нет».

Он продолжил немного спокойнее:

– Помнишь, как ты тогда, с Комаровым? Не стал ведь каяться и признавать ошибок, влепил ему на общем собрании!

– Комаров был сволочь и бюрократ. Его из партийных органов давно надо было гнать. И вообще, время было другое.

– Другое. Тебя могли не только без партбилета оставить, но и в волюнтаризме обвинить.

– Ладно, не важно, – по голосу папы стало понятно, что он морщится. – Вот видишь, теперь время не такое жесткое…

– Время всегда одинаковое. А если Женьку сейчас сломают… нет уж! Пусть стоит до конца…

Тут на кухне завозилась мама.

– Мужчины! – крикнула она. – Еще чаю принести?

– Неси! – отозвался папа.

Я торопливо встал и спрятался в своей комнате. Лег на ледяную подушку и чуть не заплакал. Теперь и Женькин папа пострадает.

Я должен что-то сделать!

Как-то спасти друга! Как в «Трех мушкетерах» или «Двух капитанах»!

Тут я вспомнил, что за весь разговор взрослые ни разу не упомянули меня. Наверное, понимали, что я никак не могу помочь. Ну никак!

А я очень хочу! Очень сильно!

Мама гладила меня по голове и терпеливо повторяла: «Все хорошо! Конечно, ты его спасешь! Успокойся, Витя, обязательно спасешь!»

Но я никак не мог спасти Женьку. Он совсем рядом, привязан к мачте, гвардейцы кардинала тыкают в него шпагами. Архипыч не плачет, хотя вся рубаха у него в крови. Он просто смотрит на меня в упор. Мне надо перепрыгнуть со своей кровати на корабль, но нельзя – на борту сидят Васса и Танечка в рыцарских доспехах и строго грозят указательным пальцем.

Я знаю, что завуч будет очень недовольна, если я помешаю гвардейцам кардинала.

Я пытаюсь хотя бы понять – почему? Я ведь должен помочь! Это же мой друг!

Стреляет пушка. Большое каменное ядро из нашего городского музея летит мне прямо в голову, а я не могу даже пошевелиться.

Ядро врезается мне в лоб и взрывается…

Синичка, 12 апреля 2018 года, вечер

Сегодня мама задерживалась. Я от нечего делать решила разгрести свой комик. Немного перенастроила инет, чтоб удобнее было, фильмы старые удалила, музыки новой залила. Почту размусорила, а то спама больше гига накопилось. Вообще, конечно, мой комик уже менять пора. Ему уже два года, старенький совсем. Кучи нужных функций нет. Телевизором, например, управлять невозможно. И в трубочку не сворачивается! Стыдно с таким старьем ходить!

Мама пришла только в восемь вечера, уставшая и несчастная.

– Достали эти пробки… Сил нет никаких. К косметичке я не успела, на тренировку тоже. Ну совершенно нет времени собой заняться! Когда уже придумают, как сделать так, чтоб в пробке делом заниматься, а не тупо телек смотреть или по телефону трындеть. У меня за рабочий день уже от телефона голова пухнет! Три остановки телепались полтора часа! Я б за это время два маникюра сделать успела!

Папа тут же начал подтрунивать.

– Зачем тебя два маникюра, мы и одного не оценим…

А мама немедленно разозлилась:

– Слушай, мне всего тридцать восемь лет! У меня еще вся жизнь впереди, если сейчас не следить за собой, потом поздно будет!

– Ладно, ладно, – вздохнул папа, – иди поешь. А то ты сильно злая, когда голодная.

Пока мама ужинала, я честно пыталась в очередной раз пересказать ей параграф из учебника истории, а потом еще и билет по русскому языку. Мне стало плохо. Сначала просто разболелась голова. Мама, как обычно, завелась на тему «это все твой комп», а потом вспомнила, что последние пару часов я к компу-то и не подходила. Сидела с ней на кухне и к экзаменам готовилась. Мама дала мне таблетку. Не помогло. Я честно пыталась лечь поспать, но как только закрывала глаза, видела перед собой класс, который на меня смотрит. От ужаса просыпалась. Вроде бы мама ко мне в комнату заходила, я помню ее холодные руки на моем лбу, помню, она говорила что-то успокаивающее. Потом мне начало сниться, что ко мне летит историк с огромными крыльями и тяжелым клювом долбит меня в висок. А за ним прилетает ястреб, отгоняет историка, и мне становится почти хорошо. Голова болит, но так, как будто это не моя голова. В этот момент я, наверное, очнулась, потому что смутно помню людей в белых халатах, и капельницу, и мамино заплаканное лицо. А потом опять всякая ерунда. Помню белую комнату, помню мальчика, помню, что я точно знаю, что это и есть Ястреб, а он как будто меня не понимает. Но мне так хорошо оттого, что я его увидела, что я засыпаю. Просто засыпаю. И голова уже не болит.

Витя, неизвестное число, неизвестного года

Совсем ничего не болит. Даже странно – я ведь хорошо помню, как мне в голову летело ядро. И взрыв помню.

Может, я умер, и это рай?

Думаю – и пугаюсь, что эту мысль подслушает Васса. Оглядываюсь. Ни Вассы, ни Танечки рядом нет. И Женьки нет. Я сижу в очень белом кресле в углу очень белой комнаты. В противоположном углу – еще одно такое же белое кресло. На нем сидит сердитая девочка, прижав колени к подбородку.

– Ты кто? – говорю я, но звука не слышу.

Тем не менее девочка меня понимает и отвечает:

– А ты кто?

Это очень странно. Ничего не слышно, но совершенно точно знаю, что она ответила.

– Я Витя. Шевченко. Я заболел… Мы в больнице?

Девочка, кажется, обиделась еще больше.

– Ты точно больной!

Я внимательно смотрю по сторонам. Очень чисто. И никаких теней. И даже намека нет на дверь.

– Это, наверное, обкомовская больница! – догадываюсь я. – Или даже цековская!

Девочка перестала обижаться. Теперь она очень удивлена.

– А что это?

Похоже, у нее с головой не все в порядке, что ж она таких простых вещей не знает!

– Это просто сон, – говорит девочка. – Я сплю, и ты мне снишься.

– Нет, – мне обидно, что она первая про сон сообразила. – Это мой сон! А тебя я вообще не знаю!

– Ты – Ястреб? – вдруг спрашивает девочка.

– Я кто? – у меня от удивления челюсть до пола чуть не упала.

– Я знала, что ты мне приснишься, я тебе в личку написала, а ты не ответил…

– Куда написала?

Но девочка меня не слушает, она встает с кресла и начинает рассматривать комнату. Я тоже встаю. Просто по привычке. Вроде как из вежливости.

– Напиши мне, ладно? – говорит девочка, усаживается в кресло и поджимает под себя ноги.

– Это мое место, – бурчу я.

– А, – машет она рукой, – они одинаковые.

Мы молчим. Я просто не знаю, что сказать. Сажусь в свободное кресло, и через минуту глаза начинают слипаться. Никогда не думал, что можно спать во сне…

Синичка, 13 апреля неизвестного пока года

Я открыла глаза и удивилась. В комнате был странный полумрак. Вроде б и солнце где-то светит, но в комнату не попадает. Присмотрелась и поняла – на окне висят толстенные шторы, у нас сроду таких не было.

– Маааам! – позвала я.

Получилось тихо, но мама оказалась рядом мгновенно, я даже не успела понять, откуда она взялась.

– Как же ты нас напугала, господи… – мама тихо плакала и обнимала меня.

А потом отстранилась, и я увидела ее опухшие глаза и непричесанные волосы.

– Мамочка, да что ты, ну подумаешь, голова заболела…

Мама дернулась, и видно было, что слезы она сдерживает с трудом.

– Мы еле в «скорую» дозвонились, автомат во дворе сломался, папа аж к магазину бегал…

Честно говоря, я ничего не поняла, но решила не переспрашивать. Ну видно же, переволновался человек, вот и несет ерунду всякую.

– Мам, открой окно, чего так темно? И зачем нам эти шторы?

– Шторы? – мама удивилась. – Что значит зачем? Висят и висят…

Но шторы все-таки раздернула.

И вот тут мне стало плохо по-настоящему. Компа на столе не было! Там, на его законном месте, валялась груда книг, тетрадки какие-то, бумажки…

– Мама, где комп?!

Я рывком села на кровати.

– Где что? – спросила мама.

– Вот не надо дурочкой прикидываться! – вскрикнула я. – Ты ж знаешь, у меня не от него вчера голова болела, а от экзамена.

– Какого экзамена? – мамины глаза стали размером с блюдце. – Ты о чем? И вообще, как ты со мной разговариваешь?

– Где комп?

Я вскочила и ринулась под стол, мама вскрикнула и пыталась меня удержать.

– Оля, Оленька, тебя нельзя вставать! И волноваться нельзя, ты ляг…

– Я все равно найду его!

Я кинулась в соседнюю комнату, уверенная, что родители просто переставили мой комп куда-нибудь в другое место, но по дороге остановилась. Квартира была не та. Вернее та, но какая-то странная. Такую мебель я видела дома у бабушки. Вот и ковер у нее висел на стенке, и рюмки так же стояли за стеклом.

– Мам, зачем вы мебель переставили?

– Что?

У мамы задрожали губы, и она приложила руку к моему лбу. Я скинула ее в раздражении.

– Я не больна! Куда ж вы его засунули?

Я кинулась в кухню и вот там уже всерьез испугалась. Наша красивая, яркая, желтая кухня куда-то делась. А вместо этого там стояло белое убожество. На плите красовался железный чайник, а вместо микроволновки на шкафчике торчал горшок с цветком.

– Мама, что это? На какой помойке вы его откопали?

Мама стояла в дверях, зажав рот рукой, и смотрела на меня полными слез глазами. Только сейчас я рассмотрела ее повнимательнее. То ли я так долго болела, то ли… Мама была в странном халате сине-зеленого цвета, протертых клетчатых тапках. В этом балахоне она казалась совершенно бесформенной или внезапно располневшей. И на голове у нее было что-то непонятное…

– Мама, – испугалась я, – откуда эти вещи? Что с тобой случилось?

Мама заплакала навзрыд. И оттого как она плакала, мне стало страшно. Я огляделась по сторонам, и у меня снова начал тукать висок, как будто в него кто-то бьется.

– Мама, что со мной? – спросила я тихо. – Я долго болела? Где я, мама?

Мама кинулась ко мне и принялась гладить по головке.

– Ничего, ничего, доченька, доктор сказал, это может быть. Но пройдет. Слышишь? Все восстановится, ты все вспомнишь… Просто температура была слишком высокая… Ты поспи, пойдем я тебя уложу.

Я позволила маме уложить меня в постель и укрыть одеялом. Ничего, я просто сплю. Я потом проснусь, и этот кошмар закончится.

Витя, 13 апреля…но какого года?!

Я долго не понять – я уже проснулся или все еще сплю? Или у меня этот… горячечный бред?

Голова вроде ясная, только слабость по всему телу.

Но комната… Нет, никакой особой белизны и стерильности! И никаких незнакомых девочек! Но комната явно не моя. Первое, что поразило – телевизор в углу. Маленький и очень тонкий.

Да и мебель… не было у меня никогда такой мебели! Все какое-то яркое, легкое… И совсем нет книг! Я даже сел в кровати, повертел головой, но так и не обнаружил любимого книжного шкафа – большого, коричневого, в котором на нижней полке не хватало одного стекла – мы с Женькой однажды очень активно играли в солдатики.

Книги обнаружились только на небольшой полочке над телевизором – только учебники, хотя и непривычного вида.

– Сынок! Ты уже проснулся?

Я обернулся на мамин голос… и замер с открытым ртом. В двери стояла женщина, очень похожая на маму. Глаза и улыбка были мамины, но в остальном она была… Какая-то очень молодая. Худая, загорелая, а главное – красиво накрашенная и в каком-то супермодном брючном костюме. Мама так красиво одевалась всего несколько раз, когда мы ездили на свадьбы к моим двоюродным сестрам.

– Что такое? – женщина испугалась очень по-маминому. – Тебе плохо? Голова болит?

Я не успел ответить, потому что из-за ее плеча ловко проскользнул в комнату мужчина в белом халате. Наверное, врач, хотя на того недовольного дядьку из «скорой» он не был похож. Того все раздражало, а этот прямо светился от радости.

– Ну-ка, молодой человек, позвольте ваш пульс!

Если бы я пытался не позволить, все равно не успел бы – улыбающийся врач схватил меня за руку, что-то там пощупал, выхватил из кармана какой-то приборчик и присобачил мне на лоб и сгиб локтя две присоски. Понажимал на приборчике кнопки, остался доволен и объявил маме:

– Остаточные явления есть, но кризис позади!

Похожая на маму женщина, которая все это время простояла рядом с кроватью с напряженным лицом, как-то сразу обмякла и присела на кровать.

– Слава богу, – сказала она и погладила меня по голове.

Я зажмурился.

Все-таки это была мама! Просто помолодевшая и празднично одетая. Но ни у кого на свете нет таких рук и такого голоса.

Я немного полежал с закрытыми глазами, приходя в себя. Хорошо, что мама на месте, но вот где все остальное?

– Мам! А где мой книжный шкаф?

– Книжный шкаф?! – изумилась мама.

На секунду мне показалось, что шкаф на месте, просто я не рассмотрел его. Я открыл глаза. Шкафа не было, зато мама смотрела на меня растерянно.

– Нуда. И все мои книги.

Мама беспомощно глянула на врача. Тот тоже перестал улыбаться.

– Хм… любопытно… А какое сегодня число, молодой человек?

Я задумался. Я читал в книгах, как больные проводят в бреду много дней, а потом не помнят ничего. На всякий случай ответил:

– Ну… заболел я двенадцатого апреля… Сегодня тринадцатое?

Врач остался доволен.

– Правильно. А как тебя зовут?

Он задал еще несколько простых вопросов, и с каждым моим правильным ответом становился все радостнее.

– А вот насчет шкафа… – сказал он немного вкрадчиво, – какие там были книги?

Я добросовестно перечислил:

– Майн Рид. «Волшебник Изумрудного города». «Что такое? Кто такой?»…

Я перечислял свои любимые книги, а брови на мамином лице поднимались все выше. Когда я дошел до сборника «Пионеры-герои в годы войны», брови дошли до верхней точки, да так в ней и застряли.

Я запнулся. Очень не хотелось расстраивать маму, но ведь врач попросил… И вообще, почему список моих книг должен ее так расстраивать? Может, я забыл какую-то важную книгу? Я покопался в памяти и, кажется, обнаружил искомое.

– «Настольная книга пионера Советского Союза», – выпалил я.

Теперь на меня изумленно таращился еще и врач.

Я совсем смутился и решил пока помолчать. Мама требовательно посмотрела на врача.

– Ну… – дядька потер переносицу в задумчивости. – В целом все в норме, но некоторые аберрации наблюдаются. Скажите, ваш сын много сидит за компьютером?

Мама тяжело вздохнула:

– Вы понимаете… Муж все время на работе, он управляющий в крупном холдинге, у меня тоже свой бизнес…

Тут я вообще перестал что-то понимать и дальнейший диалог мамы и доктора прошел мимо моих ушей. Какой еще «управляющий»? Какой еще «бизнес»? И что такое «холдинг»?! Этот холдинг почему-то меня сильнее всего обидел.

– Не в холдинге папа работает, а в обкоме партии! – заявил я прямо посреди какой-то маминой фразы, хотя взрослых перебивать и невежливо.

Мама и врач разом обернулись ко мне. По-моему, они испугались.

– Ага, – первым пришел в себя доктор. – Понятно. Я вам пропишу успокоительное, ладно?

Мама кивнула и принялась меня гладить по голове. Лицо у нее было такое жалостливое и перепуганное, что я на всякий случай закрыл глаза и уткнулся ей в бок. От мамы пахло непривычно, но все равно это был мамин бок, теплый и уютный.

Взрослые перешли на шепот.

Тут я понял, что очень устал от всех этих загадок.

Я прижался к маме поближе и заснул.

Синичка, 13 апреля неизвестного пока года

Я проснулась. Вспомнила вчерашний день. Долго не решалась открыть глаза. Открыла. Отвернулась к стенке и заплакала. Прибежала мама. Я посмотрела на ее жуткий халат и заплакала еще громче. Кажется, потом приходил врач и мне даже что-то кололи. Не знаю…

Витя, кажется, вечер… или утро?

Никогда в жизни не был так спокоен. Да, я лежу в чужой комнате. Да, мама выглядит непривычно…

Ну и что? Все нормально. Все даже отлично.

За окном сумерки, но я не знаю, утро это или вечер. И знать не хочу. И так все хорошо.

Приходит мама и дает выпить каких-то таблеток. Мне становится еще лучше. Я улыбаюсь.

Мама говорит:

– Спи, сынок. Доктор сказал, что тебе надо много спать.

Я много сплю.

Синичка, неизвестное число ужас какого года

Я проснулась. Видимо, все слезы выплакались вчера, потому что сегодня сил плакать уже не было. Я тупо смотрела на письменный стол, заваленный никому не нужными книгами, и мучительно соображала, что же мне теперь делать.

– Маааам, – позвала я.

Мама, как и в прошлый раз, материализовалась мгновенно.

– Мам, что со мной? – спросила я.

– Не знаю, Оленька. Врач сказал, что ты поправишься, просто нужно время.

– Мам, почему все так изменилось, пока я болела?

– Олюшка, ничего не изменилось. Просто… Просто ты забыла многое. Это ничего… Врач сказал, все восстановится.

Мама опять заплакала, а я решила, что лимит слез исчерпан. Нужно что-то делать.

– Ладно, мам, я встаю. И дай пожрать чего-нибудь…

Слезы у мамы высохли мгновенно.

– Ольга, не груби! – сказала она грозно, но быстро спохватилась. – Конечно! Конечно, солнышко. Сейчас!

Мама метнулась на кухню и через пару минут туда же притопала я.

– Что есть будем?

Я старалась не обращать внимания на странный чайник, который пыхал на плите, и на чугунную сковородку невероятных размеров, на которой мама жарила гренки. Слава богу, хоть с гренками ничего не случилось! Они были горячими, поджаристыми, именно такими, какими я их больше всего любила. После того как я съела штук пять, меня немного отпустило.

– О! А что за молоко такое прикольное?

– Какое молоко?

– Прикольное…

Я думала, мама не расслышала, что я сказала, и, чтоб объяснить, взяла в руки странный треугольный пакет.

– Никогда такого не видела.

Судя по тому, как у мамы задрожали губы, я опять сказала что-то не то.

Гренки стали поперек горла, и я уставилась в стол.

– А где папа? – спросила я.

И подумала: а вдруг он сейчас придет, и весь этот кошмар рассеется. Придет, расскажет, что продал сегодня очередную партию компов. Мы за него порадуемся.

– Папа на заводе, – сказала мама, – у него первая смена.

Эту информацию я переваривала несколько минут, но уже боялась как-то реагировать.

– А что ж он не позвонит хотя бы… – выдавила я.

– Куда? – изумилась мама.

– Да хоть на ко… – я не договорила, потому что вдруг отчетливо поняла, что никаких комиков тут нет.

Я встала и рванула в комнату. Ну, хотя б телевизор был на месте! После нескольких минут безуспешных поисков пульта я сдалась и включила его кнопкой. Нашла три канала. По одному показывали народный хор, по второму комбайн на фоне заходящего солнца, а по третьему вообще черно-белый фильм.

Что-то уже мелькало на задворках сознания, какая-то мысль билась в голове, но поймать ее за хвост у меня не получалось. Как только я напрягалась, опять начинал ныть висок. Видимо, я потерла голову рукой, потому что подбежала мама и начала причитать:

– Все, Олечка, иди ложись. Доктор сказал, спать побольше, напрягаться нельзя.

– Да я не напрягаюсь, – вяло отбивалась я, но позволила маме оттащить себя в комнату и уложить в кровать.

– Ты не переживай, – говорила мама, – двадцатый век на дворе, врач сказал, что сейчас все могут вылечить…

– Двадцать первый… – автоматически поправила я.

У мамы это была любимая присказка «двадцатый век на дворе», я каждый раз ее поправляла, она каждый раз смеялась, что для нее двадцатый привычнее. Но в этот раз она не засмеялась.

– Что? – спросила она.

И на меня накатила волна мягкого, обволакивающего ужаса. Голова стала ватной, а руки и ноги ледяными.

– Оль, что? Тебе плохо? – всполошилась мама.

– Ты только не плачь, – сказала я шепотом. – Не плачь и не кричи. Просто скажи мне, какой сейчас год.

– Тысяча девятьсот восьмидесятый, – тоже шепотом ответила мама.

А потом добавила жалобно:

– Оль, тебе плохо? Может, «скорую»?

– Нет, не надо. Я посплю.

Я натянула на себя одеяло и отвернулась к стенке. Спать не хотелось. Хотелось умереть.

Витя, непонятно число…2018 года!!!

Теперь я проснулся с четким осознанием того, что на улице утро.

Это было единственное четкое осознание в моей голове. Все остальное расплывалось, кружилось и куда-то ускользало. Я ходил по комнате и уже не был уверен, что тут все поменялось. Попытался включить телевизор на столе, но только зря тыкал в кнопку включения. На экране на пару секунд появлялась надпись: «Нет сигнала. Проверьте кабель». Я подергал оба кабеля, которые шли к телевизору, даже постучал по нему, но ничего не добился.

Можно было полистать учебники, наверняка там были какие-нибудь подсказки, но почему-то я боялся взять их в руки. Слишком они были… цветные какие-то, яркие.

Я решился выйти из комнаты. И сразу понял – нет, это не наша квартира. Слишком много комнат. Слишком высокие потолки. И слишком второй этаж.

Я мог забыть все, что угодно, но квартира у нас никогда не была двухэтажная, это точно! К счастью, внизу, в огромной комнате, обнаружился работающий телевизор. Не такой, как у меня на столе, а чудовищных размеров. И висящий на стене.

Хорошо хоть, передача была привычная – что-то про съезд партии.

Я спустился вниз, прислушиваясь к тексту диктора.

– …Между членами Политбюро возникли серьезные разногласия. Генсек Черненко представлял фракцию геронтократов, которым противостояли молодые реформаторы во главе с Горбачевым…

Шум в голове усилился. Очень странный текст! И тон диктора мне не понравился. Он как будто был недоволен руководством партии, даже подсмеивался над ними.

Но тут диктор ляпнул такое, что у меня в голове окончательно все перемешалось:

– …Напомню, что шел 1984 год…

У меня внутри вдруг кончился воздух. Наверное, я бы простоял так столбом до конца жизни, если бы не папа.

– Ага! – услышал я за спиной. – Больной скорее жив!

Я обернулся, предчувствуя, что увижу не совсем папу.

Так и оказалось. То есть выглядел папа обычно – немного усталый, немного веселый и очень умный – но его одежда… Никогда раньше папа не носил джинсы с майками! Да еще таких… «модняцких», как он сам говорил.

– Ну как, отошел немного? – спросил папа.

– Ага, – выдавил я из себя.

– Тебе надо есть больше фруктов! – уверенно заявил папа и подтолкнул меня к низенькому столику.

Я покорно сделал шаг и в который уже раз обалдело застыл. На столике красовалась плетеная корзинка с неправдоподобно большими и красными яблоками, блестящим виноградом и пушистыми персиками. Раньше я видел такой набор только на уроке рисования, когда мы учились рисовать натюрморт. Тогда фрукты были восковыми.

– Эй! – встревожился папа. – Ты чего? Опять плохо?

Он ласково обнял меня сзади за плечи. Меня заколотило. Раньше папа никогда не обнимал никого, кроме мамы. Наверное, я очень сильно болен.

– Бери-бери! – подбодрил меня папа. – Отличные яблоки, свежайшие.

Уже ничего не соображая, я протянул руку, взял яблоко, но откусить побоялся.

И тут на глаза мне попался яркий журнал, лежащий на столике рядом с корзинкой.

На нем было написано крупными буквами: «Системный аналитик». А внизу – меленькими: «март 2018 года».

Комната завертелась перед глазами и куда-то пропала.

Синичка, 14 апреля 2018 года

Я проснулась. С ненавистью посмотрела на толстенные шторы, которые закрывали от меня солнце. О том, что со мной случилось и куда я попала, я старалась не думать.

– Ничего, выживу, – прошептала я себе под нос. – Выживу и разберусь со всем этим.

И вдруг я поняла, что случилось! Просто я попала в компьютерную игрушку, в квест навороченный. И что мне теперь нужно сделать? Нужно выполнить задания, пройти по уровням и в конце… В конце вернуться домой. Знать бы, что для этого нужно сделать… Хоть бы намекнул кто…

Но в любой игрушке нужно вначале хорошенько оглядеться. Полазишь, поищешь, а там и найдешь что-нибудь.

Я тихонько встала и отправилась на кухню. По дороге заглянула в спальню. Родители спали, и я не стала их будить. Мама явно страшно устала, не спала, пока я болела, а папа… Папа на заводе… Вот это у меня в голове совсем не укладывалось. Папа всегда чем-нибудь торговал, последние пару лет компами, до этого еще много чего было. Он говорил, что на зарплате и месяца не выживет, что для него рабочий день с 9 до 18 – смерти подобно. Да и вообще вся его работа была на телефоне. Как же он здесь, без комика-то? Что-то я, кстати, и домашнего телефона не видела. Ну не может же его не быть?!

Я с трудом открыла холодильник, удивленно рассмотрела его содержимое. А что они тут едят? А это что? Хорошо, что мама мне когда-то показала фильм «Гостья из будущего», там мальчик точно с такими же бутылками носился. В них кефир был, для космических пиратов.

Я налила себе кефира в стакан, отрезала кусок батона и отправилась на экскурсию по квартире. Кругом был сплошной антиквариат. Нашла приемник невероятных размеров. Собственно, я б никогда не догадалась, что это приемник, если б на нем это не было написано. Нашла целую тумбочку с грампластинками. Бабушка мне когда-то на даче показывала такие. Из знакомых фамилий была только Пугачева… Послушать, что ли? Но я побоялась разбудить родителей, да и не разобралась сама, куда пластинку засовывать.

Пока я разглядывала чудо техники, проснулся папа. Он пришел ко мне очень сонный, сел рядом на диван. Я залезла к нему на колени, потерлась носом о колючки, отросшие на подбородке, и закрыла глаза.

– Чего это ты болеть вздумала? – папа взъерошил мне волосы. – Ты это прекращай!

– Угу! – сказала я.

Мне страшно не хотелось открывать глаза, рядом с папой было так спокойно.

– У меня на заводе сейчас работы куча… Середина квартала. Так что я собираться пойду.

Папа потянулся, и я нехотя слезла с его колен. Почти ничего из того, что он сказал, я не поняла. Особенно загадочную фразу про середину квартала. И я решила хоть немного прояснить ситуацию.

– Пап, а ты что сейчас на работе делаешь?

– В смысле?

– Ну чем ты сейчас занимаешься? Сегодня, например, что будешь делать?

– Как обычно…

– А что как обычно?

– Ну… вот приду и узнаю. – Папа усмехнулся. – Без работы не оставят. Опять нужно будет куда-нибудь ехать, договариваться, выбивать какие-нибудь материалы.

– Зачем выбивать?

– Так кончились.

– А купить?

Папа посмотрел не меня как-то странно.

– Оль, ты, похоже, правда еще не совсем в себя пришла. Иди-ка лучше поспи.

Я просто подпрыгнула от обиды.

– Да не хочу я спать! Я только что проснулась! И что я такого спросила?

И тут в комнату вбежала мама. Она быстренько выпихала папу в коридор, и я услышала ее сдавленный шепот:

– Не спорь… Врач сказал… Ей нельзя расстраиваться… Сама вспомнит…

После этого папу отправили умываться, а ко мне пришла мама с немного неестественной улыбкой.

– Оленька, солнышко, пойдем завтракать. Что тебе приготовить?

Сначала я мстительно хотела попросить чего-нибудь, чего точно тут не бывает. Потом посмотрела во встревоженные мамины глаза, вспомнила содержимое холодильника…

– Бутерброд с сыром сойдет, – буркнула я.

Мама облегченно вздохнула.

Витя, 14 апреля 2018 года

Ночью я просыпался несколько раз, и каждый раз то мама, то папа успокаивали меня и заставляли пить сладкие сиропы.

Когда проснулся окончательно, в голове была какая-то каша. Я даже не стал пробовать подняться в кровати. Просто лежал и думал. Было очень сложно, потому что мысли постоянно расползались, как улитки, но я старался.

Значит, я в будущем. Это факт.

Почему? Зачем? Я, конечно, читал «Машину времени», но там все было понятно – человек сел и поехал. А я? Заснул в одном году, проснулся через… через… Попытался сосчитать, но не смог, только голова разболелась.

Ладно, неважно. Главное, что я тут. Может, это какой-нибудь секретный эксперимент? Как в «Большом космическом путешествии»! Эта идея мне понравилась. Ну да, там ведь ребята думали, что они в космосе, а на самом деле они сидели в специальном тренажере под землей. И у меня точно так же! Я думаю, что я в будущем, а на самом деле это такой эксперимент!

Я сел в кровати. Жить стало проще. Теперь понятно, почему мне никто ничего не объясняет – это такие условия эксперимента. Я должен выполнить какое-то задание. Какое? Потом разберемся. Скорее всего, просто освоиться в непривычной обстановке, во всех этих «бизнесах» и «хлодингах»… Или «холдингах»? Ладно, прорвемся! Мама с папой рядом, они не дадут пропасть.

Я бодро вскочил с кровати – и зря. Меня сразу повело в сторону, чуть не упал. С кресла, которое стояло у изголовья моей кровати, подскочила заспанная мама и подхватила меня.

– Сынок! Что случилось? Тебе плохо?

– Все отлично, мама! Только голова немного кружится. Можно, я пойду погуляю?

– Голова – это от таблеток… А погулять – конечно, можно! Хочешь, в Раубичи скатаемся?

Я не знал, хочу ли я в Раубичи. Честно говоря, я смутно представлял, где это. Погулять я вызвался только для того, чтобы проверить ситуацию, – думал, мама меня будет удерживать дома, на полигоне.

Поэтому я неопределенно пожал плечами.

– Отлично! – мама решила, что я согласился. – Быстро умываться!

В ванной меня ждал сюрприз: все такое яркое, блестящее, как в фантастическом фильме. Все-таки наши инженеры – лучшие в мире! Хотя с краном пришлось повозиться, пока я понял, как добыть из него воду.

Умытый, взбодрившийся, одетый во что-то непривычное, но жутко удобное, я в сопровождении мамы вышел из квартиры.

И укрепился в идее полигона. Оказывается, мы живем не в квартире, а в отдельном доме! Ну конечно, эксперимент-то секретный! И в Раубичи мы поедем по какой-нибудь секретной дороге, а там тоже будут только участники эксперимента!

Интересно, а в автобусе мы тоже будем одни? Или для такого дела мама вызвала такси? Ответ на этот вопрос разрешился удивительным образом: мама решительно подошла к стоящей возле дома машине необычного вида и преспокойно уселась в нее. За руль!

Это мама, которая велосипеда боится!

– Что ты там тормозишь? – весело крикнула она мне. – Прыгай в машину!

Я очень старался ничему больше не удивляться и направился к автомобилю.

Синичка, 14 апреля 1980 года, день

После завтрака я вернулась в свою комнату.

– Маааам!

– Что, Оленька?

– Мам, давай снимем эти ужасные шторы, они же солнце ко мне не пускают.

Мама пришла в комнату и испуганно посмотрела на шторы.

– Зачем снимать, ты их просто раздвинь.

– Мам, ну неужели ты не видишь, какие они тяжелые и огромные?

Я нервно дернула за конец шторы. Мама тут же принялась меня успокаивать.

– Хорошо, хорошо, снимем. Только надо же что-то на их место повесить.

– Зачем?

– Как зачем? Как же без штор?

– Почему без штор? Мы вот эти, легкие оставим!

Я немедленно взлетела под потолок и принялась отковыривать шторы от карниза. Черт бы побрал эти старые технологии! Карниз был железный, местами ржавый. «Крокодильчики» тоже железные, разжимала я их с огромным трудом. И вот, наконец, штора рухнула к маминым ногам, подняв изрядный столб пыли.

– Уф! – радостно сказала я, – Правда, так лучше!

– Не знаю, – неуверенно заявила мама. – Как-то это неправильно. У всех шторы висят…

– Ну и что? – изумилась я.

– Как «ну и что»? А что соседи скажут? Окно как голое.

– А какое нам дело до соседей?

– Ну ты скажешь… Как это «какое дело»? Обсуждать начнут.

– Ну и пусть обсуждают.

Я пожала плечами и принялась сворачивать штору в рулон.

– Пойду в стиралку закину, – сообщила я, чтоб отвлечь маму от странных разговоров о соседях.

– Подожди, – всполошилась мама, – какую стиралку? Я не собиралась сегодня стирать!

– А чего там собираться?

– Ну как чего? Это ж нужно, чтоб папа машину вытащил в коридор, потом полоскать это полдня.

– Чего?

Я медленно села на пол. Кажется, я опять забыла где нахожусь. Надо будет потом посмотреть на это чудо техники – стиральный агрегат, за которым нужно еще и полдня полоскать.

А мама и не заметила моего смятения.

– Оль, тебе уже получше, я на работу схожу, хорошо?

После истории с папиной работой мне было даже страшно спрашивать, но я не выдержала.

– А где ты работаешь?

Удачно, что голос от волнения сел, мама не расслышала, а я быстро поправилась:

– А что случилось?

– Сегодня заседание кафедры, мне лучше присутствовать.

Уф, мама работает на кафедре, хоть что-то не изменилось.

– Ээээ… Что-то важное?

Мама отмахнулась.

– Да, как обычно. Отчет о работе. Шефская помощь.

– И ты надолго?

– Часа на четыре. А что, тебе плохо?

– Нет-нет. Мне нормально. Просто удивительно…

Я слабо представляла себе собрание в рабочее время на четыре часа, но уже поняла, что лучше ничего не спрашивать. Нужно соображать самой.

И тут я увидела первую подсказку. На полу, под батареей, валялся календарик, 1980 года. Я его хорошо помнила, он лежит у нас на даче, в коллекции маминых старых открыток. Точно, это он! На лицевой стороне смешной медвежонок с олимпийскими кольцами на пузе. Я взяла календарик в руки и все ждала, что сейчас раздастся музыка или хотя бы писк. Я ж в компьютерной игре, я подсказку нашла! Но было тихо…

Витя, 14 апреля 2018 года, день

Я очень старался не удивляться.

Я держался, когда увидел внутренности маминой машины. Куча всяких приборчиков, индикаторов – как в космическом корабле.

Сделал вид, что все в порядке, когда мама, болтая о хорошей погоде, нажала какую-то кнопку, и передо мной появился экран маленького плоского телевизора.

Невозмутимо смотрел какой-то навороченный мультик.

Но когда мы выехали на улицы, не выдержал, принялся вертеть головой направо и налево.

Это был не наш город. То есть улицы вроде наши. И парк, где я гонял на велике (хотя деревья, кажется, другие). И речка.

Но люди! Но дома! Но огромные рекламные плакаты на всю стену!

– Ты чего? – забеспокоилась мама. – Увидел кого-то знакомого?

– Да нет… Мам, а сегодня какой-то праздник?

– Нет, просто суббота. А в чем проблема?

Мне очень хотелось ответить: «А чего они так все вырядились?!» – но я сдержался.

Я-то думал, что это мама стала такой модницей, а оказалось, что вокруг все разодеты еще ярче. Особенно девчонки. От их лимонно-желтых, ярко-синих, алых и вообще непойми каких одежек рябило в глазах. Я старался особенно не пялиться на них, потому что юбочки были слишком коротенькие, а маечки – слишком маленькие. С перепугу я сначала решил, что это девицы легкого поведения (нам на политинформации о них рассказывали, а потом Коля Рожков из «Г»-класса еще показывал один журнал). Но слишком их было много. И не похожи они были на этих самых девиц. В «Бриллиантовой руке» я видел, как эти девицы себя ведут – мужчин за руки хватают и проходу не дают.

Мужчины тоже выглядели слишком… пестро. Я почти не видел костюмов и галстуков, зато многие щеголяли в невообразимых штанах с безумным количеством карманов. Нет, не мальчики вроде меня, а солидные толстые дядьки. Даже несколько дедушек! Один мне особенно запомнился – бодрый такой старикашечка в яркой тенниске и желтых бесформенных брюках, седые волосы собраны в хвост, как у девчонки, а сам на мопеде.

Самое удивительное, что никто из прохожих на него не оборачивался и не тыкал пальцем.

Ехали мы не очень быстро. Я вдруг осознал, как много вокруг машин. Почти все они были необычной формы и неизвестных мне марок.

У меня начала болеть голова. Пришлось откинуться в кресле и закрыть глаза. Мама тут же перестала болтать, убрала телевизор, что-то подкрутила, и я почувствовал на лице свежий ветерок. Стало легче, и до самого конца поездки я продремал.

Зато потом было здорово! Мама выгрузила из багажника сумку с роликовыми коньками и вручила мне:

– Держи! Сегодня можешь кататься до упаду.

Честно говоря, я раньше на таких не катался, поэтому боялся, что «упад» начнется с первых шагов, но тут меня ждал приятный сюрприз. Стоило мне надеть (с маминой помощью) коньки и наколенники с налокотниками, как тело словно само вспомнило нужные движения. Я легко оттолкнулся и поехал.

– Поосторожнее! – крикнула мама, но в голосе ее не было особенной тревоги.

Как я погонял по дорожкам! Из головы сразу вылетели все проблемы! Стоило отключить голову, и ноги сами закладывали какие-то замысловатые пируэты, совершали резкие прыжки и развороты.

Вернулся к маме я совершенно счастливый. Она тоже выглядела довольной, хотя и отчитала меня для проформы:

– Сколько раз я тебе говорила – не лихачь!

И тут же чмокнула меня в макушку. Я понял, что она очень мной гордится.

Всю обратную дорогу я продрых на заднем сиденье.

Только перед самым домом проснулся и вдруг задумался – неужели ради меня одного отгрохали такой полигонище?! Или я тут не один?

Синичка, 1980 год

Мама ушла. В квартире стало очень тихо. Я сначала помыкалась бессмысленно пару минут, а потом вспомнила, что нужно срочно искать подсказки. И ринулась…

Оказалось, что это очень тяжелое занятие. Вся квартира была, как назло, захламлена так, что казалось, что тут недавно был склад. На кухне нескончаемые залежи продуктов. Интересно, зачем нам десять кило гречки? Или девять палочек дрожжей в морозилке? Я честно все пересчитала, подумала, что мне это потом пригодится. На антресолях я нашла просто бессчетное количество банок с вареньем и соленьями. Это кто ж, интересно, так затарился?

Я перерыла в кухне все, что смогла, и из подсказок нашла только огромную пельменницу. Я ее точно видела, она и у нас дома точно так же на кухне валяется, никто ею не пользуется, а выбросить почему-то жалко.

В коридоре меня больше всего потрясли три коробки с одинаковыми сапогами. Только размеры были разные. Интересно, это кому и зачем?

Дальше шла родительская спальня, и тут я совсем потерялась, потому что шкаф просто ломился от всякого барахла. Какое-то нечеловеческое количество шмоток, причем таких… Что ж они тут носят-то, это же ужас какой-то!

Дома мама носит только яркие костюмы. Юбок почти не надевает, говорит, что за рулем неудобно, но брючки всегда самых невероятных цветов. Здесь я обнаружила у нее в шкафу абсолютно одинаковые черные юбки и мрачные пиджаки. Брюк нет вообще. И если судить по тому, в чем она уходила на работу, то единственная цель такого пиджака – скрыть человека целиком. Как будто мешок на себя надела! Вообще выглядит мама так, как будто лет на десять старше стала.

И тут меня пронзило страшное предчувствие. Я отправилась к своему шкафу. О ужас! Я с содроганием вытащила из шкафа нечто. Что это? Типа спортивный костюм? А это? Вот эти вязаные… э-э… даже не знаю, как назвать. Легинсы? Это как носят? А колготки? Да это ж не колготки, это издевательство какое-то! У нас в таких даже груднички не ходят!

Я с отвращением запихнула в шкаф все это убожество и… Ура! Вот еще одна подсказка! На полке, рядом с кроватью, я увидела книжку. Я узнала ее, она есть у нас дома. Только я взяла ее в руки, раздался звонок. Я попала! Я вышла на следующий уровень? Звонок повторился. Видимо, я должна что-то еще сделать… Звонок стал настойчивым.

Я, обняв книгу, кинулась в коридор. Звонили тут. Звонили во входную дверь. Пока я искала домофон, чтоб открыть, звонок трещал уже непрерывно. Я аж вспотела, пока не сообразила, что нет тут домофонов, что это прям в дверь звонят. В звонок.

– Алле? – тихо сказала я двери, потом прокашлялась и повторила громче: – Алле?

– Оля, открывай! Это я, Ира! – сообщили из-за двери.

Я от такой наглости чуть не села. Ага, нашли дурочку, так я и открыла!

– Я вас не знаю! – сказала я.

За дверью помолчали, а потом раздался быстрый шепот:

– Ой, Олечка, а я не поверила. Ко мне твоя мама утром зашла и попросила тебя проведать. Сказала, что ты заболела сильно и многое забыла, а я ей не поверила. Оль, это ж я, Ира, мы с тобой за одной партой сидим.

– Я одна сижу, – брякнула я, не подумав.

– Оля, Олечка, ты открой, твоя мама сказала, ты все вспомнишь. Я тебе помогу, Оля-а-а…

Я мучительно соображала, что ж мне делать. С одной стороны, нельзя открывать незнакомому человеку, с другой, если рассуждать логично, я нашла подсказку – раздался звонок. Значит, это естественное развитие игры. Черт, сохраниться бы… Знать бы как.

Я заметила у двери глазок, посмотрела в него. За дверью стояла девочка. Действительно девочка. Просто девочка. И бормоча про себя «сейв, сейв, контрол эс» я открыла дверь.

Витя, 2018 год

Когда я увидел, что мама куда-то собирается, то попросил:

– Мама, а возьми меня с собой. Мне дома одному скучно.

Мама так и застыла с туфлей в руках.

– Дома? Скучно?

Похоже, мама решила, что ослышалась.

– Ну да. Книжек мало, читать нечего. Что я тут буду один делать?

Мама смотрела на меня, словно подозревая подвох.

– А… комп? – осторожно спросила она.

Слово «комп» мне ничего не говорило. На всякий случай я неопределенно повел плечом.

– Ну хорошо, – в мамином голосе чувствовались одновременно и изумление, и сдержанная радость, – поехали. Только я по магазинам, тебе, наверное, скучно будет.

Услышав про магазины, я чуть было не дал задний ход. Ненавижу магазины! Стоишь в этой очереди полчаса и слушаешь, как бабки между собой болезни обсуждают. Но ведь должен же я найти других подопытных! Может, они тут уже давно, знают правила, объяснят, что к чему.

– Ничего! – твердо сказал я. – Потерплю. Заодно могу в очереди постоять.

– Зачем? – мама окончательно растерялась.

– Ну… чтобы ты могла в другую очередь встать.

Мама вдруг рассмеялась. Я решил не развивать тему.

– Ладно, – сказала мама, отхохотав, – поехали… заботливый ты мой.

Даже когда мы сели в машину, мама продолжала улыбаться. Завелась, нацепила на ухо какую-то большую сережку и вдруг сказала:

– Привет!

Я во все глаза уставился на нее. Не со мной же она здоровалась!

– Представляешь, что наш сын сегодня заявил?

Видимо, мама с папой разговаривала. То есть, наоборот, невидимо разговаривала. Сколько я ни вертел головой, папы не заметил.

– «Давай я в очереди постою… – мама снова стала давиться от смеха, – чтобы ты могла в другую очередь встать»!

Судя по паузе, папа что-то отвечал. И, судя по новому взрыву маминого смеха, что-то смешное.

– Точно! – мама начала похрюкивать. – Память предков.

Она чуть-чуть повернула голову ко мне:

– Сынок, папа спрашивает, не поможешь ли ты ему на мамонтов охотиться?

Я надулся. Мама заметила это и быстро свернула разговор.

– Ты чего? – сказала она своим коронным маминым голосом. – Обиделся? Извини, мы не хотели тебя обидеть!

Я тут же оттаял, но из принципа продолжал дуться и смотреть в окно. Поймал себя на том, что сегодня пестрота на улицах, странные машины и одежды меня не так сильно задевают. Старался высмотреть в толпе кого-нибудь с растерянным взглядом, но мама слишком быстро ехала.

А потом мы пошли в магазин…

Теперь я понял, почему мама смеялась. Очередей не было! Вообще! Нигде! То есть у некоторых прилавков стояло по два-три человека, но это же не очередь! Очередь – это когда через весь магазин тянется колбаса из людей, чтобы купить кусок колбасы из коров.

Но мама все равно застряла в отделе со всякой одеждой. Через пять минут она заметила, что я скучаю, и сказала:

– Да ты походи погуляй пока!

Это было странно. Обычно мама меня ни на шаг не отпускала в магазине – вдруг потеряюсь. Я обрадовался и пошел искать книги.

Книг не нашел, но нашел игрушки. И застрял возле них точно так же, как мама – возле платьев. Чего тут только не было! Мячи, карнавальные костюмы, конструкторы… про всякие машинки и куклы я вообще молчу. Я даже забыл, что собирался выследить кого-нибудь из подопытных, – стоял и глазел, не отрываясь.

И туту меня во внутреннем кармане куртки что-то завибрировало и зазвучала бодрая песенка. Я испуганно полез в карман и достал из него небольшой полупрозрачный приборчик, который полностью состоял из экрана. Музыка шла именно из него. Почти весь экран занимало сообщение: «Вызывает Мама». Под ним зеленым было написано «Ответить», а красным «Отменить».

– Ответить, – сказал я приборчику.

Тот продолжал наигрывать музычку. Я почесал затылок и ткнул пальцем в «Ответить». Это сработало: на экранчике появилась мамино изображение, а из приборчика донесся приглушенный встревоженный мамин голос:

– Витя! Ты где?

Я поднес приборчик поближе к уху и громко ответил:

– Я тут!

– Где тут?

– У отдела игрушек!

– А… – Мама сразу успокоилась. – Жди меня там, я сейчас.

И замолчала. Я еще немного постоял, посмотрел на приборчик, но экран на нем быстро погас, я пожал плечами и спрятал его в карман.

– Ты почему так долго трубку не брал? – сердито спросила мама, как только нашла меня. – Я уже волноваться начала!

«Ага, – подумал я, – значит, это называется „трубка“!»

– Пошли, надо еще за продуктами заехать.

В гастрономе – огромном, как стадион, – людей было много, но очередей все равно не наблюдалось. Я уже спокойнее рассматривал прохожих и обратил внимание, что многие из них тоже ведут диалоги с невидимыми собеседниками. Некоторые, как мама, пользовались большой сережкой на ухе, другие – приборчиками вроде моего. Только они прижимали его к уху, как телефонную трубку. Я вдруг сообразил, что это телефон и есть! Только очень маленький и удобный, можно с собой носить. У американцев таких точно нет!

Как хорошо жить в самой передовой стране мира!

Синичка, 1980 год

Я осторожно открыла дверь, и пару секунд мы с неизвестной девочкой рассматривали друг друга.

– Олька, – сказала она шепотом, – Олька, ты чего так смотришь?

– Как? – спросила я.

– Странно как-то, – ответила девочка и вошла в квартиру.

Чувствовала она тут себя как дома – разулась, закрыла дверь и пошлепала в мою комнату.

– Ой, а чего вы шторы сняли? Стирать? А что это у тебя тут пельменница валяется? А ты совсем ничего не помнишь? А представляешь, мне вчера Женька сказал, что если б он полетел на Луну, он бы мне оттуда открытку прислал. Как ты думаешь, это значит, что я ему нравлюсь? Или он так, треплется, как обычно?

Девочка говорила без умолку, а я слушала ее, слушала. Если это переход на следующий уровень, то должен же быть смысл во всей этой болтовне? Или ей нужно задать правильный вопрос? Может быть, она должна мне передать важный предмет?

– А что ты мне принесла? – спросила я.

Девочка Ира осеклась на полуслове и задумалась.

– А что? Я что-то должна была принести? – спросила она.

Вдруг лицо ее просветлело, и она сказала:

– Точно! А я и забыла! Смотри, что у меня есть!

Она достала из кармашка, разгладила и протянула мне на ладошке, как величайшую ценность, маленькую бумажку. По тому, как она на нее смотрела – с восхищением и почти не дыша, – я поняла, что это безусловно оно – ключ, который переведет меня на следующий уровень.

Я так же нежно взяла бумажку в руки, развернула ее и застыла.

– Что это? Это ключ? – спросила я.

– Это Дональд Дак! – гордо ответила она, – У Катьки вчера выменяла. Помнишь, ей в прошлом году дядя жвачку из-за границы привез?

– Не помню, – ответила машинально.

– Ой, Олька, как же я забыла… – Глаза у Иры тут же наполнились слезами. – Оленька, ты не переживай, ты вспомнишь, я тебе все расскажу, хочешь?

И Ира кинулась меня обнимать. Я стояла как истукан и ничего не соображала. Никогда в жизни ко мне не лезли обниматься посторонние люди, это было так дико, что сразу захотелось удрать. Но удирать было некуда, сзади стояла кровать, и единственное, что я могла сделать, чтоб вывернуться из объятий, это сесть на нее. Села. Ира тут же шлепнулась рядом, обняла меня за плечи, прижалась и зашептала в ухо.

– Олечка, я так соскучилась по тебе, в школе без тебя плохо. Катька со Светкой, Ленка с Наташкой, а я все одна да одна. Хорошо, что Аленка заболела, вернее, плохо, что она заболела, но зато у второй Ольки, у Шиловой, теперь тоже подружки нет, так мы вместе. Но ты не подумай, как только ты придешь, я с тобой буду! А ты когда придешь?

– Я не знаю пока, – выдавила я из себя.

Посмотрела на бумажку в руках и поняла, что надо брать инициативу беседы в свои руки, а то у меня от этих ненужных подробностей крыша поедет.

– Ты мне обещала про жвачку рассказать, – сказала я.

– Что? – Ира посмотрела на меня круглыми глазами, – Ах, да… Ну жвачка. У Катьки выменяла. Хочешь, подарю?

– Как выменяла?

– На то синее стеклышко, помнишь?

– Не помню.

– Ой, Оля-а-а, – Ирины глаза опять наполнились слезами, и она прижалась ко мне щекой.

Я испугалась, вскочила, отошла к стенке. Постаралась собраться с мыслями.

– Не плачь, – выдавила я из себя. – Лучше рассказывай.

– Что?

– Все. Про жвачку.

– Да далась тебе эта жвачка! Это что, для тебя так важно?

– Да.

Ира внимательно посмотрела на меня и сказала:

– Да я не знаю, что рассказывать! Это наш с тобой любимый фантик, ты его тоже хотела, а Катька не давала. А вчера она вдруг говорит: «Давай меняться, стеклышко на Дака!» Ну, я и согласилась. Они «секретики» делали во дворе, и нужно им было синее стеклышко. А я наигралась уже, мне надоело.

– А зачем мне был этот фантик?

– Как зачем? – удивилась Ира. – Чтоб был. Красиво.

Я внимательно посмотрела на бумажку в руке. Фантик и фантик. В голову б не пришло его хранить.

– А жвачка где? – спросила я.

– Да съели давно, – пожала плечами Ира, – Ее ж год назад привезли, ты что, не помнишь? Ах, да… А хочешь, я тебе покажу, где твоя коллекция лежит?

– Хочу…

Ира бодро полезла в мой стол и вытащила оттуда картонную коробку. Боже, сколько там оказалось всякой ерунды! Какие-то блестящие бумажки, разбитые бусинки, фантики, значки, стеклышки. Если ключ где-то здесь, я его никогда не найду…

Витя, 2018 год

К вечеру я был так переполнен впечатлениями, что они у меня через уши лезли. Я уже ничему не мог удивиться, а чтобы искушения не было, забился на заднее сиденье машины, закрыл глаза, уши… и уснул.

Проснулся уже дома, на каком-то диванчике. Поворочался – в эту комнату я еще, кажется, не заходил. И увидел мамин затылок. Она сидела за столом, прямо перед телевизором – точно таким же, как стоял в моей комнате.

– Проснулся? – весело спросила она, не оборачиваясь. – Есть хочешь?

– Не-а!

Я хотел напомнить маме, что так близко перед телевизором сидеть опасно, она сама мне сто раз это говорила – но не напомнил. Меня удивило то, что я увидел на экране. Почти весь телевизор был занят текстом, который появлялся буква за буквой. И самое поразительное, что появлялся он благодаря маминым действиям! Когда она нажимала на кнопки перед собой, слова выползали на экран. А когда делала паузу, текст тоже замирал в ожидании. А в паузах появлялись чьи-то еще фразы – не по букве, а сразу целиком.

Что-то похожее я видел в каком-то фантастическом фильме… А может… Догадка мне очень понравилась, я тут же решил ее проверить.

– А что ты делаешь? – спросил я как можно небрежнее.

– Общаюсь… Так тебя покормить?

– Да нет, я же сказал… А с кем?

– С подругой… Погоди пять секунд!

Все сходилось! Конечно, мама, как и я, была участником эксперимента! Ученые проверяли, как быстро человек способен разобраться в неизвестном ему техническом устройстве. Мама уже разобралась со всем этим, а я пока не могу.

Я подошел к маме и обнял ее сзади за плечи.

– Мам… А ты меня научишь?

Тут выяснилось, что мама сидит в крутящемся кресле. Она развернулась так резко, что чуть не сшибла меня с ног.

– Ой, прости, – сказала она испуганно. – Что ты сказал?

– Научи меня, пожалуйста… – я кивнул на клавиши перед мамой. – Этому всему.

– Я?! Тебя?!

Теперь уже я испугался, что мама упадет в обморок.

К счастью, в комнату заглянул папа.

– Вот вы где! – сказал он бодрым голосом. – Чего вы тут уединились? То есть удвоились?

Мама схватила меня за руку, как будто я собирался убегать.

– Саша… Витя просит… чтобы я научила его работать на компьютере…

Папа с минуту, наверное, переводил взгляд с мамы на меня и обратно. А потом вдруг захохотал и начал трясти мою руку:

– Молодец! Фамильное чувство юмора! Гены пальцем не размажешь!

Мы с мамой не поддерживали его веселья. Папа перестал смеяться и насторожился:

– В смысле?

К счастью, я уже успел сообразить, как себя вести. Видимо, по условиям эксперимента нельзя помогать друг другу. Поэтому я сказал:

– Это из-за болезни. Из головы все вылетело. Пап, а у тебя есть инструкция к этому… к компьютеру?

Я очень надеялся на инструкцию. Я даже с новым пылесосом по инструкции в пять минут разобрался. Папа не разобрался, мама даже не взялась – а я смог.

– Инструкция? – папа с сомнением наморщил лоб.

Наверное, вспоминал, можно ли по условиям эксперимента пользоваться инструкцией. А потом решился.

– Ладно, будет тебе инструкция. Вместе с инструктором.

И повел меня в мою комнату. Мама увязалась за нами. Папа усадил меня перед телевизором и сунул в руки такую же панель с кнопками, что и у мамы.

– Итак. Устройство компа. Комп состоит из монитора…

Сначала папа говорил полушутливо и все посматривал на меня – мол, ну что, будем дальше играть? А потом вошел в раж, особенно когда дошел до Инета. Я только глазами хлопал, пытаясь запомнить все его действия. Час, не меньше, мама пыталась нас дозваться на ужин. Потом ушла – и вдруг на экране появилось окошко с надписью «Мама». В окошке было написано:

«Живо ужинать!!! Саша! Ты как маленький, честное слово!!!»

Папа спохватился и потянул меня ужинать.

За столом он продолжал меня наставлять, но на слух я вообще ничего не воспринимал.

– Лучше качать через торренты, – жарко говорил он, – хотя при нынешних скоростях уже без разницы. Но учти, антивирь должен быть все время включен…

Маме еле удалось сбить папу с темы вопросами о его работе. Через пять минут он уже с жаром рассказывал о каких-то тупых клиентах, которые не умеют работать по лизингу… Я сидел, жевал курицу и радовался, что хоть в лизингах мне не придется разбираться.

После ужина я сразу бросился к своему компу (комп это, а не телевизор!). Нужно было повторить все, что мне говорил папа, пока оно еще в голове. Нажал на кнопку включения. Дождался, пока появится окошко с паролем. Похвалил себя за то, что догадался записать пароль на бумажку. Ввел пароль. Дождался, пока на экране появится картинка с разбросанными по ней значками… И застрял.

Сейчас нужно было как-то выйти в Инет. Когда это делал папа, все получалось быстро и понятно, но теперь, когда я был один… Надо было «щелкнуть мышкой» на каком-то значке… Я взялся за кругленькую коробочку-«мышку» и поводил ей туда-сюда. Попытался щелкнуть. К моему удивлению, это получилось легко – как вчера с роликами. Рука как будто сама помнила нужное движение. Но где же нужный значок?

Я водил мышкой по коврику, чтобы хоть что-то делать, и грустно думал, что теперь меня признают никуда не годным и исключат из эксперимента. И маму с папой, наверное, тоже. Подвел я их… И Женьку подвел…

Меня вдруг пробил холодный пот. Из-за всех этих удивительных штучек я совсем забыл о Женьке!

А пионерское собрание? Оно прошло, или меня решили ждать? Мне очень-очень захотелось остаться в эксперименте! Чтобы там с Архипычем все как-нибудь само утряслось! Как же открывается этот чертов Инет?!

И вдруг я сообразил, что чертов Инет уже запущен. Более того – открыт этот… как его… браузер, и в нем – какой-то сайт. Похоже, пока я думал о своем, руки сами собой сделали все что нужно.

Я приободрился. По крайней мере, сегодня меня (и родителей по моей милости) из эксперимента не выкинут. Значит, надо самому поэкспериментировать с Инетом. И вообще с компом…

…Я и не заметил, как наступила глубокая ночь. Наверное, до утра просидел бы – игрушка очень интересная попалась – но пришла мама и с недовольным бурчанием «А я-то радовалась, что ребенок от компа отлип» заставила все закрыть и выключить.

Бухнулся в постель и на секунду вспомнил про Женьку. А потом сразу, без перехода, упал в сон. Там было много удивительных блестящих машин и какие-то люди с бородами и в белых халатах запускали Инет с помощью большого разводного ключа…

Синичка-Оля, 1980 год

Через два часа Ириной непрерывной болтовни я поняла, что смертельно устала. Я уже ничего не понимала, ничего не соображала, у меня осталась только одна мечта – как-нибудь ее выключить. Но как выключить компьютерную игрушку, если ты у нее внутри?

– Ира, я уже наигралась на сегодня!

– Хорошо! – бодро рапортует Ира, – Давай почитаем!

И она хватает с полки книжку. Я машинально запоминаю какую (вдруг это очередная подсказка), а Ира садится возле меня, утыкается в книгу и начинает листать страницы. Спрашивает:

– Прочитала? – и только тогда переворачивает.

Я честно пыталась читать, но шрифт слишком мелкий и нечеткий, да и неудобно читать с колен, все-таки гораздо лучше, когда монитор перед глазами. Я бросила это занятие и несколько минут наслаждалась тишиной. Но недолго…

– А все-таки молодец Алиса, правда?

Ох. Не может она помолчать…

– А я вот думаю, я б, наверное, испугалась. А ты?

Я промямлила что-то неясное. Понятия не имею, что она там вычитала. Но Иру это нисколько не смутило.

– Я сколько книжек читаю, все время думаю, что я б так не смогла. Они все в книгах герои… Все смелые. Например, пионеры-герои. Они ж как мы были, дети, а уже Родину защищали. Или вот Алиса… С космическими пиратами сражается… Хотя Алиса, она из будущего, наверное, тогда все люди будут героями. Как ты думаешь?

Я не думала, я лихорадочно соображала, к чему она ведет. Как же ее выключить? Мне нужна передышка. Выйти бы из игры, попить чего-нибудь.

– Я чаю хочу! – сказала я вслух.

– Давай попьем, – согласилась Ира.

На кухне она пару минут наблюдала, как я стояла с чайником в руках и соображала, как его включить.

– А где вода? – жалобно спросила я.

– В смысле? – спросила Ира.

Пока я продолжала озираться в поисках кулера или фильтра, Ира выхватила у меня чайник и сунула его под кран. Ничего себе! Эти дикие люди пьют воду прямо из-под крана!

Я уселась за стол, а Ира деловито зашустрила на кухне.

– Оль, вообще ты плохо выглядишь, – сказала она через пару минут. – Молчишь все время. И вообще какая-то странная. Даже про будущее мне не ответила.

– А что отвечать?

– Ну что-нибудь. Что ты думаешь, то и ответь.

– Я ничего не думаю.

Ира поджала губы и отвернулась. А я наслаждалась тишиной. Но опять недолго, потому что пришла с работы мама.

Мама втащила в квартиру две огромные сумки. Пришла, поставила их в коридоре, дотелепалась до дивана и рухнула на него без сил. Но выражение лица у нее при этом было совершенно блаженное.

– Олька, ты только посмотри, что я достала!

Я аккуратно подошла к сумкам и заглянула внутрь. Ничего интересного не нашла, еда и еда. Зато Ира просто зашлась от восторга.

– Ой ничего себе! – заголосила она. – Тетя Таня, давайте я вам помогу разобрать.

И потащила одну сумку на кухню. Там она начала выгружать содержимое на стол, чмокая от восхищения. В кухню тут же вошла мама и стала, размахивая руками, с восторгом рассказывать.

– Нам сегодня на работе заказ дали. Ну первое ж мая скоро. Посмотри, там печень трески и шпроты. И горбуша! И сгущенки две банки! И вот иду я с этой сумкой домой, а у нас рядом с работой гастроном есть, дай, думаю, зайду. Захожу и, как чувствовала, подхожу к колбасному отделу, а там у нас девочка продавщица знакомая есть, и она мне глазом мигает. Я сначала удивилась, а потом решила подождать, подхожу поближе, а тут колбасу выносят! Ты посмотри, трех сортов! Трех! Вареная, сервелат и сухая. Жаль, всего по палке давали, а то б я больше взяла. А пока я стояла, еще и кур выбросили в соседнем отделе. Ну что за день такой удачный! Давайте я вам, девчонки, бутербродов наделаю!

Мама торжественно выдала нам по бутерброду с вареной колбасой, объявив, что сухую она оставит на праздник.

Ну, колбаса, в целом, была вкусная. Даже мясом пахла. Но общих восторгов у меня разделить совсем не получалось, тем более что вопросов осталось куча. Почему еду дают, а не продают? И зачем выбрасывали кур? И что такое заказ? И почему колбасу можно есть только по праздникам?

А мама жевала и говорила без передыху, видно было, что ее от радости аж распирает.

– Вот папа придет, обрадуется!

– Тетя Таня, – спросила Ира, – а долго вы стояли?

– Да нет, – сказала мама, – часа два в общей сложности. Нормально. Жаль, конечно, хотела себе сегодня ногти накрасить, теперь уже поздно возиться. Эх, все время что-то не успеваешь! Ладно, теперь вы рассказывайте, что вы тут делали весь день.

Ира начала пересказывать маме, во что мы играли, а я внезапно страшно устала. Встала и ушла в свою комнату.

Я слышала, как мама уговаривает Иру не обижаться, объясняет, что я больна, слышала, как Ира в сотый раз цокает языком и обещает мне помочь. А я лежала и думала о том, что без меня сейчас на форуме происходит. Интересно, заметил ли кто-нибудь, что Синички нет? Там у них весело, небось уже сто страниц исписали. К экзаменам готовятся… И тут меня посетила первая радостная мысль – ведь если я здесь, то и экзамены эти идиотские мне сдавать не нужно! Интересно, я когда доиграю и выберусь отсюда, я куда попаду? В тот же день, откуда ушла, или позже? Хорошо бы здесь месяцок перекантоваться и уже после экзаменов вернуться домой.

В комнату пришла мама, положила руку мне на лоб и сказала:

– Оль, я посоветовалась с доктором, он сказал, что тебе лучше в школу пойти. Там друзья, они тебе помогут. Это лучше, чем одной дома сидеть.

– Хорошо, – сказала я.

Игра выходит на новый уровень! Завтра я выйду из дома!

Витя, 2018 год

Я лежал с закрытыми глазами и удивлялся, почему меня в школу не поднимают. Радовался, конечно, но и удивлялся тоже. А потом вспомнил про эксперимент и перестал удивляться.

Но валяться сразу расхотелось. Я сел в кровати, потянулся и начал думать, чем бы заняться, раз уж в школу идти не надо. Интересно, а в эксперименте школа вообще не предусмотрена? Но ведь должны меня чему-то учить? В «Москве-Кассиопее» ребят-космонавтов во время полета заставляли учиться. Или тут обучение во сне? Я пожмякал подушку, но ничего в ней не обнаружил. Хорошо бы школа все-таки была. Учиться я люблю. С ребятами можно было бы поговорить, наверняка они бы меня быстро научили, в чем смысл этого эксперимента.

И вообще – как же я узнаю обо всем вокруг? Хоть бы книги какие дома были, энциклопедии… И тут я рассмеялся – ну я и тормоз! А Инет мне для чего провели прямо в комнату? Конечно! С его помощью тут все и учатся, и с условиями эксперимента разбираются.

Я прямо в трусах уселся за комп, включил его и запустил браузер. Сегодня это у меня получилось гораздо быстрее, хотя я и не отключал мозги, чтобы руки сами все делали.

Открыл страницу поиска. Задумался. А что искать-то? Ввел слово «Эксперимент» и нажал «Искать!».

Ухты!

Ответов было много. Очень много. Слишком много!

Оказывается, люди проводят самые разные эксперименты: физические, биологические, театральные, медицинские, химические, даже социальные какие-то. Один из заголовков гласил: «"Эксперимент" – новый фантастический блокбастер!». Я решил выяснить, что такое «блокбастер», щелкнул на заголовке. Оказалось, речь идет о фильме. На этой странице заметил подчеркнутую строку (папа называл такие строки ссылками) «смотреть трейлер». Щелкнул на ней – надо же было выяснить, что такое «трейлер»! Посмотрел короткий рассказ о фильме, который сопровождался отрывками из него. Увидел ссылку «Смотреть еще», щелкнул на ней…

…Мама сердито потрясла меня за плечо:

– Ты завтракать идешь? Я зову, зову…

– Извини, мам, я не слышал.

– При чем тут «слышал»? Я в аську тебе уже сто раз написала!

Мама перехватила у меня мышку и щелкнула на мигающем прямоугольничке внизу экрана. Открылось окошко с текстом «Сынок! Иди завтракать!».

– Господи, – изумилась мама, – ты что, никому в аське не отвечаешь?

И она провела мышкой по верхней части окошка. Там мигали желтые значки. Возле каждого значка было написано имя. Причем имена какие-то странные: «Сушка», «Красавица», «Ястреб», «Кровопийца»…

– Я сейчас отвечу! – пообещал я и потянулся за мышкой.

Но мама мышку не отдала.

– Потом ответишь! Марш на кухню!

Завтрак был уже холодный, но мама не стала, как обычно, ворчать по этому поводу. Она просто сунула мою тарелку вместе с едой в какой-то стеклянный ящик и нажала на нем кнопочку. Ящик тихо загудел, тарелка в нем принялась крутиться.

– Я смотрю, – строго сказала мама, – ты уже совсем здоровый!

Я подумал и кивнул.

– Значит, завтра отправляешься в школу. Экзамен на носу, нечего дома прохлаждаться!

Сначала я обрадовался, что школа тут все-таки есть, а потом испугался. Экзамен? Какой еще экзамен? Ведь экзамены только после восьмого класса сдают! Мама моего изумления не заметила, потому что ящик звонко чирикнул и перестал гудеть. Мама достала из него тарелку и поставила передо мной. Еда была горячая.

И я понял, что это меня совсем не удивляет. Особенно после того, что я узнал про экзамен. А что я узнал про экзамен? Да ничего! Узнал, что он есть. Маму решил ни о чем не расспрашивать. Я уже привык, что по условиям эксперимента должен все узнавать сам.

Оля, 1980 год

Разбудила меня мама. Собиралась я долго и мучительно. Хорошо, что мама не задавала вопросов, а молча пихала мне то, что нужно надеть. Я с трудом влезла в жуткое коричневое платье, сверху мама навертела какой-то несуразный передник мрачного черного цвета, а на шею зачем-то привязала красный платочек. Гламурненько… Но очень неудобно! Сто летя юбок не носила! Вернее не носила я их почти через сорок лет, считая от сегодняшнего дня. Но если об этом думать, можно тихо сойти с ума.

Мама хмуро напялила на себя очередной хламидный пиджак и принялась красить губы. Ну, к маминой утренней хмурости я уже привыкла, она всегда оживает только к обеду, но к такому маминому виду привыкнуть невозможно!

– Слушай, мам, – не выдержала я, – а почему ты все время в такой мрачной одежде ходишь?

– В какой мрачной? Нормальный деловой костюм.

– А почему такой темный? И юбка эта тебе не идет…

– Что значит «не идет», нормальная юбка. Ольга, что-то ты много себе позволяешь!

Я оторопела, все никак не могу привыкнуть, что тут мама совсем не терпит, когда я с ней начинаю как с подружкой разговаривать. Даже обидно!

– Мам, но что ты сразу обижаешься! Просто ты одеваешься, как будто ты…

Я долго не могла подобрать слово. Не скажешь же «пожилая» женщина, точно обидится…

– Как будто ты зрелая женщина! Дурацкое слово! Но, может, не обидное?

И мама не обиделась, удивилась, скорее.

– А я какая? Оль, мне уже тридцать восемь лет! Я давно не девочка. И у нас не принято ходить на работу абы в чем. У нас солидный институт. Нашему отделу, между прочим, в следующем году разрешили еще две кандидатские защитить. И премию обещали поднять квартальную, если план выполним.

Я опять не поняла и половины из того, что услышала, мысленно плюнула и решила разобраться с этим потом. Тем более что мама уже активно выпихивала меня из дома.

Вышла я из дома… И очень хорошо, что у подъезда меня ждала Ира, потому что без нее я б до школы не дошла. То есть точно бы опоздала, пока б рассматривала все вокруг. Двор вроде б наш, но какой-то странный, что-то не то…

– Ира, – сообразила я, – а где все машины?

– Какие машины? – удивилась она.

А я оглядывала двор и не верила своим глазам. Обычно за припаркованными авто не было видно травы – они стояли в два ряда вдоль бортика, а если б могли, встали бы еще на пару рядов наверх. Сейчас во дворе было пусто.

Но Иру это нисколько не удивило, она с завидным упрямством волокла меня в школу. Идти было неудобно, ветер поддувал под юбку, норовил ее задрать выше головы. А колготки, о эти колготки… Помню, бабушка мне рассказывала, что когда она была маленькой, то колготки еще не придумали. И носили они чулки на подвязках до груди. Возможно, это было еще хуже, хотя по-моему хуже некуда… Эти колготки скукоживались и собирались отвратительными гармошками, и утешало только одно – так выглядели абсолютно все девочки, которые, так же как мы, спешили в школу.

А наш район я узнавала с трудом. Деревьев почти нет, дорог нет совсем. Вокруг сплошные новостройки, стоящие среди топкой грязи. Видимо, недавно шли дожди… В грязи, на самых оживленных местах, где больше всего ходят люди, были проложены досочки, по которым резво перемещались бабушки с маленькими детьми, тетеньки на каблуках, дяденьки в костюмах, а также многочисленные школьники. Все прыгали по этим дощечкам так резво и слаженно, что я просто диву давалась, как они натренировались. Дошли мы до школы. Тут все не сильно изменилось, школа явно новехонькая, только построенная. Чистая пока и ухоженная. Конечно, без стеклопакетов, блестящего ламината на полу и компа на входе, который считывает индивидуальную карту каждого входящего, но в целом это была моя школа. Даже раздевалка нашего класса оказалась на том же месте, что и была.

Но дети, дети все-таки были другими. Они все были какие-то… дикие и приставучие. Все вокруг бегали и кричали, все норовили потрогать и спросить что-нибудь дурацкое:

– Как дела?

– Ты пришла?

– На урок идем?

Я просто дурела от идиотизма вопросов. Нет, я не пришла, нет, не идем… Я совершенно не понимала, какое им вообще до меня дело? Кто им позволил трогать меня руками, дергать за волосы и хлопать по спине? Почему они так громко смеются, смотрят мне в глаза и беспрерывно что-то спрашивают? Чувствовала я себя ужасно. Так ужасно, что даже забыла, что мне бы нужно подсказки собирать, а не просто так по сторонам глазеть. Ира утащила меня к кабинету математики (надо же, он на своем месте), и тут прозвенел спасительный звонок на урок.

Витя, 2018 год

Весь вчерашний день я провел лихорадочно, но как-то бессмысленно. Сначала пытался разобраться в «аське». Прочитал все, что там было, но так и не понял ничего. Кажется, люди (или роботы?), которые писали сообщения, что-то знали обо мне важное и нужное. Но использовали они такие удивительные слова, что смысл от меня ускользал – «лол», «фича», «кирдык», «лохануться»…

В общем, в школу я проспал. Смутно помню, как мама меня запихнула в машину, потом вытащила из машины, отбуксировала к школе (нашей, но какой-то слишком нарядной) и сдала с рук на руки какой-то аккуратной бабушке.

– Карту! – строго сказала она, улыбаясь.

Это было жуткое зрелище: глаза, как у Снежной Королевы, а сама улыбается. Я оцепенел.

– Карту! – повторила бабушка и улыбнулась еще шире.

Мне стало еще страшнее. К счастью, тут мимо меня пробежал какой-то мальчик, он на бегу выхватил небольшой цветной прямоугольник из кармана и быстро провел им по какому-то прибору. Прибор пискнул, мальчик пронесся мимо него, даже не притормозив. Наверное, у меня тоже должна была быть такая карточка. Порывшись в карманах, я действительно выудил цветной прямоугольник. Он был на ощупь очень гладкий и твердый. Я протянул карту бабушке. Она улыбнулась еще шире, так, что стали видны все зубы – белые, без единой дырочки.

– Я думаю, Виктор, вы сами в состоянии поднести вашу персональную карту к сканеру.

Я решил больше не спорить. Еще немного – и бабушке придется так сильно улыбнуться, что лицо треснет. Я поднес карточку к прибору. Тот пискнул. Я вопросительно посмотрел на бабушку. Та благосклонно кивнула. И стала улыбаться еще шире.

Я прошел мимо нее, стараясь не смотреть на это ужасное зрелище.

Уже внутри понял, что совершенно не представляю, куда идти. Я даже не спросил у мамы, в какой я параллели! Пришлось лезть в рюкзак и искать дневник. Ага, 6 «Б»… Стоп! Как шестой? Я же только в пятом учусь? Неужели я пролежал в этом… анабиозе целый год!

От страха я проснулся окончательно и испугался еще больше. На мне не было не только галстука, но и школьной формы вообще! И все остальные, кого я успел увидеть, тоже одеты кто во что. Подробно рассмотреть не успел – все слишком торопились…

Я глянул на большие круглые часы, и меня нагнал другой страх, более привычный. Я понял, что осталась всего минута до начала занятий. Глянул в дневник – первая сегодня математика. Кстати, и дневник какой-то непривычный… Как и рюкзак, в котором не было ни одного учебника или тетрадки, зато лежал какой-то прямоугольный ящик… Но разбираться было некогда. Я бросился к кабинету математики, надеясь, что он-то хоть остался на месте. К счастью, так и оказалось. В кабинет я вбежал вместе со звонком.

Пробежался глазами по рядам. Все почему-то сидят по одному человеку за партой. А вон та пустая. Наверное, моя.

Я еле успел занять парту, как в класс вошел учитель. Все поднялись из-за парт.

– Садитесь! – сказал он. – Напоминаю, что сегодня у нас важный тренинг…

Сердце у меня забилось чаще. Почему-то я понял, что сейчас и начнется настоящее мое участие в эксперименте.

Оля, 1980 год

Ox, как же я ошибалась, считая, что звонок меня спасет. Дальше все было еще хуже. В классе творилось что-то несусветное. Вместо того чтоб сидеть и спокойно общаться, как это делают у нас все нормальные дети, мальчишки носились по кабинету, дрались книгами и гоготали. Девочки вели себя чуть получше, они просто сгрудились в кучку и шушукались, зыркая глазами в сторону мальчиков.

Вместо удобных парт тут стояли обычные столы, причем за каждым столом сидело по два человека. Ужасно, даже на уроке мне придется терпеть рядом чье-то присутствие. Мальчишки угомонились, только когда в класс вошла математичка. Эта была женщина странного возраста, с высоченной прической и опять-таки в мешковатом костюме. Лицо вроде молодое, но в целом выглядела она лет на пятьдесят.

Ирка потянула меня за рукав садиться. Я и не заметила, что все это время стояла торчком, прижав к себе портфель.

– Садитесь! – рявкнула математичка. – Дежурный, раздайте самостоятельную!

– У-у-у-у… Ы-ы-ы-ы… – замычал класс.

Вскочила худенькая маленькая девочка и стала бегать по классу с какими-то бумажками, при этом все остальные шушукались, хватали ее за руки и пытались что-то выяснить про варианты.

– Вариантов пять, – сказала математичка. – Решаем быстро, эта работа на двадцать минут.

Все уткнулись в тетради, я начала рассматривать листик. Как-то текст странно напечатан, непонятно на каком принтере… Но если здесь есть принтер, значит, и комп должен быть!

– Воробьева, что сидим?

Я не сразу сообразила, что это ко мне обращаются.

– У тебя осталось пятнадцать минут.

Я огляделась по сторонам и увидела, что все вокруг быстро что-то строчат в тетрадках. Как им удается писать с такой скоростью? Я взяла ручку и начала переписывать в тетрадь условие задачи. В принципе, несложная, мы такие решали. Только непонятно, как 16 416 разделить на 36. Комика-то у меня нет! Я еще раз огляделась по сторонам. Все сосредоточенно писали, никто не просил калькулятор. Ирка, которая сидела рядом, ткнула меня локтем.

– Чего застряла? – спросила она, едва разжимая губы.

– А как это поделить? – ответила я так же.

– В столбик… – ответила Ира.

– Разговорчики! – рявкнула математичка. – Воробьева и Воронько, сейчас отберу работы!

Я гипнотизировала листик и понимала, что сейчас заплачу. Я не помню, как делят в столбик. Мы проходили это три года назад, и с тех пор ни разу мне не приходилось воспользоваться этим редким умением. Они б меня еще на счетах считать заставили!

Математичка встала позади меня и громко дышала за спиной. Я окончательно перестала соображать и остальные задачи решать не пыталась.

Витя, 2018 год

При слове «тренинг» все напряглись. Я просто кожей почувствовал, как в классе электризуется атмосфера.

– Я тут успел заметить, – математик насмешливо посмотрел на меня, – что некоторые до последней секунды готовились к сегодняшнему испытанию. Еле на урок успели. Даже нотик подключить не успели.

Только тут я заметил, что у каждого на столе стоит маленький комп, провода от которого уходят куда-то под парту. Провода были и на моей парте, а вот маленький комп… Вдруг я сообразил, что ящичек в рюкзаке – это он и есть! Я полез в рюкзак, но учитель меня остановил:

– Поздно пить «Боржоми»! Шевченко! К доске!

И сразу напряжение спало, хотя никто ничего не сказал. Я шел к доске и ловил на себе сочувствующие и злорадные взгляды. Это мне совсем не нравилось. Похоже, «испытание» предстояло серьезное. А вдруг спросят что-нибудь про Инет? Или еще про какие-нибудь экспериментальные штуки? Я дошел к доске и обернулся к классу в надежде, что кто-нибудь что-нибудь подскажет. Но на меня уже не смотрели. Все сидели, низко нагнувшись, и что-то делали под партами. Мне стало совсем страшно.

– Я болел! – робко сказал я.

– Ничего! Будем повторять пройденное. За год.

И тут я похолодел: «за год»! Это значит – за шестой класс!

Но математик почему-то спросил у меня длину окружности. Не веря своей удачи – эту формулу я знал! – я ответил.

– Хм… А площадь круга?

– Пи эр квадрат!

– Ого! – Кажется, учитель был удивлен.

Я приободрился. Значит, для пионера, который только что попал в эксперимент, я был хорошо подготовлен.

Он стал задавать мне всякие вопросы – а я отвечал на них все бойчее и бойчее. Вопросы-то были совсем не сложные: про положительные и отрицательные числа, дроби и чуть-чуть – про уравнения.

Про себя я радовался, что не дали самостоятельную, потому что от волнения я мог что-нибудь «напортачить», как говорит папа. А устно отвечать просто. Надо только следить за выражением лица учителя. Как только он начинает хмуриться или хочет что-то сказать, надо тут же быстро в уме найти ошибку и вслух исправиться.

Погоняв меня немного, математик покачал головой.

– Ничего себе… – Он повернулся к классу и произнес торжественно: – Вот видите! Ничего сложного тут нет! Вышел и все рассказал!

Теперь на меня смотрели не с сочувствием или злорадством, а с ненавистью. Как будто я выскочка и зубрила какой-то! Просто меня вызвали – я ответил! А что, надо было делать вид, что ничего не знаю? Впрочем, несколько девочек таращились на меня с явным восхищением. Это меня приободрило.

– Ладно, девятка, – сказал учитель и поставил оценку в журнал. – Пару раз оговорочки все-таки были, а то бы десятка была. Садись.

Я так и не понял, пошутил он или по условиям эксперимента на самом деле десятки ставят. Покорно сел. И почувствовал, как завибрировал портфель, – наверное, мама звонила на телефон. Я постеснялся доставать, хотя все вокруг сидели с телефонами в руках и что-то там нажимали. С телефоном я пока слабо разобрался, не хотел позориться после такого триумфа.

– Так, – сказал учитель, – следующий к доске…

Класс не успел испугаться, как он выдал:

– Снежана Кравчук.

Девочка на первой парте вздрогнула и посмотрела на учителя.

– Давай-давай, – подбодрил он ее. – Шевченко смог, а ты что, глупее?

Девочка нехотя поднялась из-за парты, злобно зыркнула на меня и поплелась к доске.

– Ну что, – учитель прищурился, – чтобы облегчить тебе задачу, буду задавать те же вопросы, что и Шевченко. Длина окружности?

Девочка нахмурилась.

– Давай-давай, вспоминай!

– А варианты ответов какие? – вдруг спросила она.

– Никаких вариантов. Думай давай…

Девочка уставилась на потолок.

Математик вздохнул.

– Ладно, напиши на доске.

Девочка взяла мел и, к моему удивлению, довольно уверенно написала формулу. Правда, почерк у нее был, как у первоклашки – буквы большие и неровные, и строка уходит куда-то вниз.

– Вот видишь! Ты же знаешь! А слабо теперь словами сказать?

Ученица уставилась на доску и прочитала:

– Эс… равно… два… пэ… эр…

– Не «пэ», а «пи»! – учитель стер формулу. – А теперь?

Девочка снова уставилась в потолок и выдавила из себя:

– Эс… два… пэ… эр…

Дальше пошло не легче. Помучив ее еще немного, учитель устало сказал:

– Садись. Все с тобой ясно. Артемов!

Девочка с явным облегчением села, ее место занял пухлый рыжий мальчишка. У него успехи были еще скромнее. Потом вызвали еще нескольких человек – и все они «пэкали-мэкали», хотя вопросы были все те же, что спрашивали у меня.

Сначала я гордился – вон какой я умный. Потом задумался. А потом испугался – может, это из-за эксперимента все так тупеют? Или сюда только тупых отбирают? Значит, надо поскорее отсюда смываться! Сегодня же поговорю с мамой и папой!

Но последняя фраза учителя меня насторожила.

– Как же так?! – сказал он, отправив на место очередного мученика. – Шевченко, не самый умный в классе, может у доски отвечать, а все наши хваленые отличники… пузыри пускают! А экзамен никто отменять не собирается, имейте в виду.

Когда прозвенел звонок, все принялись вытаскивать провода из своих нотиков, а я спохватился, что так и не подключил его.

Оля, 1980 год

Следующим уроком была история. Как во сне, я перешла из кабинета в кабинет. Вернее, Ира меня перевела, я б не справилась. Шум, гам, тарарам… Все галдят так, что у меня уши заложило. Что ж это за люди такие, они все время разговаривают! И не просто разговаривают, они кричат, стараются переорать друг друга. Более того, они почти не ходят шагом, как оглашенные носятся по школе, сбивая всех на своем пути. Если б не Ира, меня б, наверное, уже и в живых-то не было. Пару раз она меня вытащила из-под ног безумных старшеклассников, дальше я шла по стеночке, озираясь по сторонам. Хуже «Дарк Мортал», ей-богу…

Историк мне сначала даже понравился. Он не кричал и не орал, а довольно тихо что-то рассказывал. В принципе, ничего нового и страшного. Та же, что и у нас, история Древней Греции. Но потом он решил проверить домашнее задание. Я ничего плохого не подозревала ровно до той секунды, когда он склонился над журналом и произнес протяжно:

– К доооске пооойдеееет…

По классу пронесся судорожный вздох, и воцарилась мертвая тишина. Прям как у нас бывает, только еще и комики не тренькают.

Историк еще секунду поводил пальцем по списку, а потом сказал, как выстрелил:

– Архипов!

– Уффф! – выдохнул класс.

Со второй парты встал мальчик и пошел к доске. А я вся похолодела… Неужели и здесь мне не избежать экзаменов! Мне стало так страшно, что первые пару минут ответа Архипова я просидела, уткнувшись носом в парту и пытаясь собрать замороженные от страха мысли. Потом в голове потихоньку стало проясняться, и я с огромным удивлением услышала, что Архипов довольно бойко что-то у доски рассказывает. Так у него это здорово получалось! Вот бы и мне так научиться, я б тогда эти экзамены одной левой! Я прям заслушалась, так красиво он говорил.

И вот он закончил, а историк скучным голосом говорит:

– Садись, Архипов, пять!

Я чуть не подпрыгнула. Как пять? Да за такой ответ нужно «десять» ставить! Я б две «десятки» поставила. У нас так во всей школе никто не ответит! Да у нас учителя хуже рассказывают!

– Сколько? – возмущенно вырвалось у меня.

Ирка толкнула меня локтем, а историк поднял на меня голову и сказал:

– Воробьева, ты хочешь продолжить? К доске!

Я не знаю, зачем я туда пошла. Нужно было остаться на месте. Но я, как во сне, встала и вышла. И даже развернулась к классу лицом. И даже подняла глаза. И все… Дальше я помню только ужас. Я понимала, что я стою здесь одна, а на меня все смотрят. Что я в идиотском платье, которое мне не идет, а на коленях у меня пузырятся колготки. Что я должна что-то говорить, но что?

– Воробьева, продолжай. С того места, где Архипов остановился…

Я молчала как истукан.

– Архипов, расскажи Воробьевой, что ей говорить.

Архипов встал и сказал:

– Рассказ о культуре Древней Греции, а следующий пункт в параграфе – про историю олимпийских игр.

– Понятно? – спросил меня историк.

Я кивнула. И продолжала стоять. Мне стало жарко.

– Воробьева, ты готова к уроку?

Я мотнула головой, уткнувшись взглядом в пол.

– Тогда садись, два.

По рядам пошло удивленное гудение, а я бросилась на свое место. Только б от этой страшной доски подальше, двойка меня совершенно не волновала.

Витя, 2018 год

На перемене я собирался поговорить с одноклассниками, выяснить подробности, но где там – все забились по углам и кнопочки на своих трубках нажимают!

У меня тоже время от времени жужжала трубка, но сколько я ни поднимал трубку, маминого лица ни разу не видел. Вместо этого натыкался на надпись: «У вас 35 непрочитанных сообщений». Потом опять жужжание – и опять: «У вас 36 непрочитанных сообщений». Я твердо решил сегодня же вечером выяснить у папы, как обращаться с этим сложным телефоном.

Потом началась история. Тут тоже ничего страшного не было: историца вызывала по одному к доске и задавала всякие вопросы. Причем не даты спрашивала (даты у меня из головы всегда выскальзывали), а так, вообще – кто такие были илоты и кто был главным в Древнем Риме. И эти простенькие вопросы всех ставили в тупик! Я надеялся еще раз блеснуть на общем фоне, но учительница шла по алфавиту и до меня не добралась.

Зато я, косясь на соседей, разобрался, как подключать нотик к проводам, торчащим из-под парты. И даже нашел на нотике кнопку, которая его включает. Правда, так и не понял, зачем он нужен.

Так прошли все шесть уроков. Я совсем успокоился – ни тебе контрольных, ни самостоятельных, сплошные опросы. И программа точно такая же. В общем, стать и тут отличником не составит никакого труда. А может быть, и председателем совета отряда…

Эта мысль пришла мне на последнем уроке, и я вдруг сообразил, что на мне нет пионерского галстука! Целых полсекунды мне было стыдно и страшно, но я тут же заметил, что галстуков нет ни у кого. Почему? Надо все-таки научиться задавать правильные вопросы этому Инету.

На выходе из школы я на пару минут задержался. Очень хотелось хоть с кем-то из класса познакомиться. Но все очень быстро расходились по домам, уткнувшись в свои телефоны и быстро тыкая в их экраны. Как они на ходу в деревья не врезаются?

Я уже собирался плюнуть на все и пойти домой, как услышал за спиной чей-то голос:

– Я все понял. Ты Биг Билл!

Оля, 1980 год

– Оль, тебе плохо? Оль, тебе плохо? Оль, тебе плохо? – Ира шла рядом со мной по коридору и спрашивала как заведенная.

– Да, мне плохо. Я хочу домой, – выдавила я из себя.

У меня, действительно, от постоянного напряжения страшно разболелась голова. Школьники мелькали перед глазами, и хоть все были одинаково одеты, от этого мельтешения все равно уже устали глаза. Слишком быстро, слишком шумно, слишком беспорядочно.

– Пойдем к Наташе Алексеевне, отпросишься!

Ира настойчиво поволокла меня куда-то на третий этаж и там притянула к женщине. Молодой женщине. Оказывается, и здесь такие бывают. Из разговора я поняла, что она и есть наш классный руководитель. А рядом стояла совсем молодая девушка с красным платочком на шее. Я уже выяснила, что это называется «пионерский галстук» и носить его обязательно. Только зачем, еще не поняла.

– Наталья Алексеевна, Оле плохо, – заорала Ира так, что я вздрогнула.

Учительница повернулась в нашу сторону.

– Если ей плохо, то почему она сама не может об этом сказать? – спросила она, но потом посмотрела на меня и осеклась.

– Оль, да на тебе лица нет. Что случилось?

– Ой, Наталья Алексеевна, Оля ж память потеряла, – радостно ляпнула Ира.

И, глядя на вытянувшиеся лица классной и девушки рядом с ней, поведала им историю моей болезни. И пока она говорила, я неожиданно для себя заплакала. Просто нервы сдали. Просто не было сил больше, да и голова болела все сильнее. Но когда Ира дошла до сегодняшнего моего позора у доски, девушка с галстуком ее перебила:

– Ира, да как ты могла допустить такое! – вскрикнула она. – Ты же пионерка! Ты же должна была всех предупредить! Ты должна была сказать учителям! Мы все должны были протянуть руку помощи нашему товарищу. Оля, не плачь. Теперь пионерская организация школы возьмет тебя под свою опеку. Наталья Алексеевна, нужно договориться с учителями, чтобы Олю пока не вызывали. И сегодняшние оценки ей в журнал не ставить. Сможете?

– Конечно, – сказала Наталья Алексеевна. – Оль, ты домой сама дойдешь?

– Не знаю, – вяло ответила я.

– Я провожу! – вызвалась Ира.

– Ну уж нет! – заявила девушка. – Я как старшая пионервожатая назначу Оле пионера, который возьмет над ней шефство. Ты, Воронько, не оправдала доверия.

– Татьяна… я оправдаю, я исправлюсь! Пожалуйста, можно я? Мы ж подруги! Я буду заботиться, я и уроки помогу, и расскажу все. Ну пожалуйста!

– Пусть она, – выдавила я из себя.

Терпеть нового человека я была не в силах, а к Ире уже привыкла. Вернее, я смирилась с ее существованием.

Витя, 2018 год

Я обернулся. За спиной стоял маленький взъерошенный мальчишка. Кажется, из нашего класса. Или нет? В любом случае был шанс немного узнать об эксперименте.

– Я не Биг… этот, – признался я. – Я Витя Шевченко!

Мальчик усмехнулся, как будто поймал меня на откровенном вранье.

– Нет… Ты Биг Билл. Как ты заболел, он… в аське нет. На эсэмэски не отвечает. В чате нет. Ты – Биг Билл!

Я не стал возражать. Наверное, тут у всех есть свои кодовые имена.

– Ну… наверное. А тебя как звать?

Мальчика этот вопрос почему-то очень удивил.

Немного подумав, он произнес таинственным шепотом:

– Я Стреб!

Все-таки странные у них тут клички.

– Ты Стреб?

– Не ори! – зашипел он на меня. – Хочешь, чтобы мой ник… все знали? И не Стреб, а Ястреб! Птица!

Похоже, каждая фраза дается ему с большим трудом.

– Извини, – сказал я почти шепотом, – я никому не скажу.

– А ты – Биг Билл?

Пришлось согласиться. Откуда я знаю, может, я и Биг Билл?

– Так и знал! – лицо Ястреба посветлело. – Давай в привате початимся!

И он тут же достал свой телефон – очень большой, больше его ладошки. И еще… наверное, мне показалось… В общем, он вроде бы развернул его, как свернутый в трубочку лист бумаги. Я сначала заинтересовался, но тут же понял, что опять придется использовать непонятные мне технические штучки и перепугался:

– Стоп! Давай без привата! Он у меня… сломан.

От изумления Ястреб взъерошился еще больше и стал похож на мокрого воробья.

– Приват? – уточнил он. – Сломан?

– Ну… почти. Давай мы так поговорим. Языком.

Мальчик посмотрел на меня, на телефон, опять на меня.

– Ну… ртом поговорим, – объяснил я. – Вслух.

До Ястреба наконец дошло, он медленно спрятал свой аппарат в карман.

– Слушай, – сказал я, – я… когда болел… в общем… не все теперь понимаю. Это после болезни. С головой что-то. Мне врачи прописали голосом все время говорить.

Ястреба, кажется, немного отпустило.

– А… – сказал он. – Тогда понятно…

Видно было, что он очень хочет рассказать мне что-то важное, но слов не хватает. Пришлось задавать ему вопросы, угадывать ответы и вообще тормошить. Да еще у Ястреба то и дело верещал телефон, и он ловко выхватывал его, бойко что-то набирал и опять прятал.

От этих пауз нить разговора рвалась, и я очень устал, зато узнал много интересного. Оказывается, на всех моя речь на математике произвела огромное впечатление. Никто не ожидал, что я смогу так бойко говорить. Я попытался уточнить, что тут такого удивительного, но Ястреб терялся и бормотал что-то вроде: «Ну как же… Это же не тест… Это же говорить».

Еще выяснилось, что все трясутся от приближающейся проверки, во время которой все предметы надо будет сдавать устно.

– Вот если бы тесты, – вздохнул Ястреб, – тогда да. А тут у доски надо стоять. И говорить. У тебя получается. Ты как научился?

– Да никак, – честно ответил я. – Просто говорил, и все. Чем больше говоришь, тем легче. Вот ты десять минут со мной поболтал – уже гораздо лучше говоришь!

Тут я немного соврал. Если Ястреб и стал говорить лучше, то самую капельку. Но мне очень хотелось его подбодрить. И еще у меня появился коварный план, как узнать побольше об эксперименте, не задавая прямых вопросов. На прямые вопросы, как я понял, тут редко отвечают.

– Да, – согласился Ястреб, задумавшись, – типа легче стало. А сколько надо в день тренироваться, чтобы… как ты?

Я обрадовался, но не подал виду. Все шло по плану.

– Два часа в день, – твердо сказал я, – мне врач так сказал. А лучше – три.

Ястреб насупился. Теперь это был воробей, который сперва намок, а потом вывалялся в пыли.

– Ясно, – сказал он. – Пока.

– Стой! – я схватил его за рукав. – Ты куда?

– Тренироваться. С мамой. И папой.

Я энергично помотал головой.

– С мамой и папой не считается! Надо с посторонними общаться! Я, например, с врачом болтал!

Так что пошли ко мне домой, мы будем болтать, мама чего-нибудь нам приготовит.

– Кому это я должна что-то готовить? – раздался над ухом веселый мамин голос.

Мама обняла меня за плечи и чмокнула в макушку. Ястреб собрался в комок и явно приготовился сбежать.

– Мам! – торопливо сказал я. – Это мой одноклассник, Яс… э-э-э… я с ним дружу.

– Правда? – обрадовалась мама. – Здорово! Она подмигнула Ястребу:

– А тебя как звать, друг?

– Дима, – почему-то просипел он, – Мухин.

– А-а-а! Так мы почти соседи! Я маму твою неплохо знаю, сейчас позвоню предупрежу!

Пока мама звонила Диминой маме, Ястреб смотрел на нее, даже подрагивая от напряжения. Кажется, ему не очень понравилась идея идти к кому-то в гости. Чтобы подбодрить его, я взял Диму за руку, но он напрягся еще больше, пришлось отпустить.

– Вот именно! – мама прямо светилась от счастья. – Это так здорово, что они не только в виртуале общаются!.. Да, конечно, я его потом привезу!

Ястреб вздохнул и наклонил голову. Он смирился с судьбой.

Сначала, как только мы пришли ко мне домой, Дима-Ястреб сидел нахохлившись и не только не рассказывал мне ничего, но и не моргал. Напоминание об экзамене его немного взбодрило, и он согласился поговорить.

– Расскажи мне, – потребовал я, – что было, пока я болел!

– Ничего. Учились. Болтали в чате. Новый «Дарк Мортал» вышел…

Он замолчал, честно глядя мне в глаза.

– Так не пойдет, – заявил я. – Чему учились? О чем болтали? Что там нового в… «Дарк Мортале»?! Подробнее надо.

Ястреб снова нахохлился.

– Слушай! – придумал я. – Давай для начала в города сыграем!

Ястреб приободрился и почему-то посмотрел на мой комп.

– Это стратегия? Или Эр-пэ-гэ?

– Города – это города. Это специальная игра, чтобы речь развивать.

Ястреб с явным сожалением повернулся ко мне.

– Я говорю город, – стал объяснять я. – Например, Москва. А ты должен придумать город на «А».

– Почему на «А»?

– Потому что «Москва» кончается на «А». Скажи город на «А».

– Алматы!

– Не Алматы, а Алма-ата!

– Алматы! – упрямо повторил он. – У меня там двоюродный брат, мы каждый день переписываемся.

Я не стал спорить. Алматы так Алматы.

– Хорошо. Значит, мне на «Ы»…

Я задумался. Ястреб смотрел на меня с интересом.

– Ты выиграл, – признал я. – Нет города на «Ы».

Тут Ястреб меня удивил.

– Нет, – сказал он, – так нечестно. Слишком быстро. Давай я не Алматы скажу, а… Архангельск…

– Курск!

– М-м-м… Курск!

– Повторяться нельзя!

– Тогда… Кобрин!

Дальше дело пошло веселее. Я тоже однажды загнал Диму в тупик городом «Бомбей», но тоже великодушно заменил его на Бобруйск. Потом мы немного поспорили, есть ли такой город – Бишкек, но Дима был так уверен в своей правоте, так грозил, что он сейчас все загуглит, что я испугался и признал свое поражение.

И наконец вывел разговор на самое для меня интересное – на условия эксперимента…

Оля, 1980 год

Пока мы шли домой, Ира трещала без умолку. Как же у нее язык не устает, просто удивительно! На свежем воздухе мне полегчало, я даже начала соображать и поняла, что этот поток информации необходимо направить в нужное мне русло. Пусть хоть что-то полезное рассказывает, а не просто воздух сотрясает.

– Ир, а кто была эта девушка? – спросила я.

– Какая?

– В платочке… то есть в галстуке.

– Танечка – пионервожатая… – удивленно ответила Ира. – Ты что, и ее не помнишь?

– Не-а, – сказала я. – Я даже не помню, кто такие пионеры.

Бедная Ира вросла в землю и минуту стояла молча.

– Ой, ничего себе, – наконец сказала она. – Только ты не говори никому.

– Почему? – удивилась я.

– Не знаю, – сказала Ира, – но не говори. Я тебе все расскажу. Клятву помнишь?

– Какую клятву?

– Я (фамилия, имя), вступая в ряды Всесоюзной пионерской организации имени Владимира Ильича Ленина, перед лицом своих товарищей торжественно клянусь: горячо любить свою Родину. Жить, учиться и бороться, как завещал великий Ленин, как учит Коммунистическая партия. Всегда выполнять Законы пионеров Советского Союза! – бодро отбарабанила Ира, – Помнишь?

Я затравленно кивнула, хотя естественно, этот бред помнить никак не могла. Многого я даже не поняла. Ну, про Советский Союз – смутно помню, нам рассказывали. Куча стран жили как одна, теперь распались и до сих пор друг на друга обижаются. Но кто эти страны? Помню, что их было много и столица была Москва. На ВДНХ до сих пор фонтан есть с золотыми тетеньками, по тетеньке на каждую страну. Коммунистическая партия – это знакомо…

– Ир, а другие партии?

– Какие?!

Глаза у Иры сделались огромными и испуганными.

– Ну другие…

Я запнулась, поняв, что сморозила очередную глупость.

– Ладно, проехали, – сказала я, – давай дальше рассказывай.

– Хорошо, – сказала Ира, – Законы пионеров Советского Союза: пионер предан Родине, партии, коммунизму, пионер готовится стать комсомольцем, пионер держит равнение на героев борьбы и труда, пионер чтит память…

– Слушай, ты это все наизусть знаешь?

– А как же! И ты тоже знаешь! Пионер настойчив в учении, пионер – честный и верный товарищ, всегда смело стоит за правду…

– Слушай, и что, у вас тут все такие?

– Где у нас?

– Ну здесь… – я обвела рукой вокруг. – Все с галстуками – значит, все пионеры?

– Ну да.

– И все смело стоят за правду?

Ира смутилась и отвела глаза.

– Ну, не все, конечно…

– А почему тогда пионеры все?

– Нас же в третьем классе приняли, вот мы и пионеры. Но вообще пионерами становятся самые достойные!

– А принимают всех?

– Слушай, ну что ты пристала, – разозлилась Ира, – ты просила рассказать, я и рассказываю. А ты вопросы дурацкие задаешь!

Витя, 2018 год

– Слушай, – сказал я как можно небрежнее, – а как отсюда выбраться?

Дима посмотрел на меня подозрительно. Странно… В тех книгах, которые я читал, например про шпионов, все всегда старались говорить «как можно небрежнее». Наверное, я слишком небрежно сказал.

Но повторять вопрос не стал, уставился на Ястреба.

– Откуда «отсюда»? – спросил он.

– Ну… вообще.

Дима замолчал и смотрел на меня так долго, что я уже не надеялся на ответ. Но он все-таки ответил:

– Летом можно будет уехать.

Я чуть не подпрыгнул на месте. Ура! Оказывается, я тут чуть больше месяца пробуду, а потом вернусь назад, в привычную обстановку, к ребятам. Обрадовался – и тут же огорчился. Я вдруг понял, что мне тут нравится. Я понимаю, что это эксперимент, что не может так продолжаться все время, но… Мне тут нравится. Еда вкусная. На машине ездить удобнее, чем пешком ходить. Комп, опять же… Я его только чуть-чуть попробовал, а мне уже нравится. А еще телефон надо освоить. Кстати, он называется не «телефон» и даже не «трубка», а смешно – «комик».

Мысль о комике навела меня на одну идею.

– Дима… То есть Ястреб. Я вспомнил еще одно упражнение, чтобы научиться сдавать экзамен.

Я взял в руки свой комик. Ястреб с готовностью полез за своим, но я его остановил.

– Научи меня пользоваться комиком, – сказал я.

– А чего там пользоваться? Там же все просто!

– Ну и что, что просто? Ты должен мне все объяснить, как будто я его в первый раз в руках держу.

Ястреб легкомысленно хмыкнул. Кажется, он не считал упражнение сложным.

– А что тебе рассказать?

– Например, как позвонить.

Дима ловко выхватил мой аппарат и быстро пробежался по экрану:

– Заходишь в адреса, там находишь и жмешь вызов. Все.

– Я ничего не понял. Какие адреса? Что жать? Расскажи подробно и понятно.

Дима пожал плечами.

– Ну… Адреса – это тут…

Я навострил уши, стараясь не пропустить ни одного слова.

Оля, 1980 год

Второй школьный день был не такой страшный. Я уже знала дорогу, почти ничему не удивлялась и никого не боялась. Учителя меня не трогали, а жалели, математичка даже предложила позаниматься со мной после уроков. Видимо, Танечка действительно взяла меня под свою опеку. Я тихонечко приглядывалась к одноклассникам. Девочки мне не очень нравились – пищат, сюсюкают и шепчутся по углам. И все время норовят взять за руку. Мальчишки ведут себя получше – не пристают. Зато носятся как оглашенные и орут. Странно, что мальчики совсем не общались с девочками. У нас на форуме все вместе, все на равных, иногда даже не поймешь по нику, какого пола твой собеседник. А многие и специально шифруются.

Эх, как там форум, как там все? Ястреб, наверное, меня не дождется, найдет себе другую подружку. Вернусь домой, а меня уже и забыли все…

Ох! Я тут расслабилась, а мне же нужно домой возвращаться, подсказки собирать! А то я так навеки в этом времени застряну!

Только я собралась сбежать домой, как в коридоре столкнулась с Танечкой.

– Как ты себя чувствуешь? – ласково спросила она и погладила меня по голове.

Что ж они все сразу руками лезут…

– Нормально… – буркнула я.

– Не забудь, сегодня после уроков у вас пионерское собрание. Иди, объяви классу.

Танечка ушла, а я осталась в растерянности. Как объявить? Дома я б объяву запостила, а здесь что мне делать?

Пришла в класс, посмотрела вокруг, прозвенел звонок на урок, а я все никак не могла сообразить, что ж мне нужно сделать.

– Ира, – прошептала я, – меня Танечка просила объявить, что сегодня собрание после уроков.

– Ну так объяви!

– Как?

– Ну что ты как дите малое…

Ира оторвалась от сосредоточенного скатывания домашнего задания и, как только в классе появилась учительница, вышла к доске.

– Извините, я только объявление сделаю, – сказала она. – Сегодня после уроков пионерское собрание. Быть всем!

Ира села и посмотрела на меня с победным видом.

– Вот и всё, – шепнула она.

А класс натужно загудел. Судя по отдельным словам, всем очень не хотелось торчать в школе после уроков.

Витя, 2018 год

На первом же уроке – русском языке – я наконец узнал, для чего таскать с собой нотики на уроки. Как только мы подключились, училка заявила, что будет проверять домашнее задание. Я похолодел – поискать дома тетрадки я так и не сообразил. Но училка и не требовала никаких тетрадок. Села за свой стол, на котором стоял большой экран и лежала клавиатура, и начала щелкать мышкой. Все молча ждали результатов.

Неожиданно она нахмурилась и грозно спросила:

– Шевченко! А твоя работа где?

Я встал и выдал спасительную фразу:

– Я болел! На прошлой неделе…

– Прошлая неделя уже прошла, – назидательно сказала русица. – А набить полторы тысячи знаков – это полчаса времени! В блогах вы по пять тысяч в день набиваете, и никакие болезни не помеха!

Я ничего не понял, поэтому счел за лучшее виновато повесить голову. Это сработало.

– Ладно, – сжалилась училка, – на следующий урок принесешь. Садись.

И продолжила проверку домашнего задания. Потом мне Ястреб объяснил, что она со своего компа через провода смотрит, что у нас в нотиках делается. Когда я, немного поколебавшись, попросил списать домашку, Ястреб только головой покачал:

– Она не дура! У нее скрипт проверяет, чтобы не было одинаковых кусков текста. Я тебе лучше так объясню, что там надо сделать…

И он объяснял мне все перемены: про домашку, про скрипты, про комик (Ястреб сказал, что это сокращение от слова «коммуникатор»). Говорил Дима пока еще с трудом, больше заставлял меня тренироваться в наборе эсэмэсок, переписке в чате и пересылке через блютуз.

Слова были непонятные, но пользоваться всеми этими штуками оказалось очень просто. И очень увлекательно.

После уроков мы дождались, пока все разъедутся, и встретились на ступеньках. Своих мам мы еще вчера попросили забрать нас попозже, чтобы мы могли поболтать и поготовиться к экзамену. Мамы почему-то очень этому обрадовались. Так обрадовались, что весь вечер перезванивались и разговаривали о «дефиците живого общения» и «бедных детях».

К моему удивлению, Ястреб пришел не один. Рядом с ним переминалась с ноги на ногу худая девчонка из нашего класса. По-моему, ее звали то ли Жанна, то ли Женя… А фамилию я помнил точно – Кравчук.

Девчонка выглядела очень хмуро и всем своим видом показывала, что ее сюда затащили силком, она вообще ни при чем, и вовсе это не она.

– Это Сушка, – сообщил Ястреб.

Я чуть не ахнул. Мы с Сушкой очень здорово переписывались весь день. Она мне смайликов прислала больше, чем все остальные, вместе взятые. Поэтому я представлял ее улыбчивой и приветливой. А она вот какая, оказывается! Колючая и сердитая.

– Я – Биг Билл, – поздоровался я.

Сушка буркнула под нос что-то неразборчивое, глядя в сторону.

– Она тоже хочет учиться говорить, – сказал Дима. – Чтобы сдать экзамены.

Сушка быстро глянула мне в глаза, и я понял, что она просто боится. Сразу стало легче.

– Отлично! – сказал я. – Ястреб всего за день знаешь как здорово болтать стал! И у тебя получится! Надо только не стесняться!

Девочка тяжело вздохнула…

…На этот раз мы играли не только в города, но и в испорченный телефон. Я сначала боялся, что втроем будет неинтересно, но Сушка оказалась крепким орешком. Она каждое слово выдавливала из себя чуть ли не по букве.

Оля, 14 апреля 1980 год

Пионерское собрание началось сразу после пятого урока. Никто еще не успел встать со стула, как вдруг в класс влетела Танечка, а за ней вплыла неизвестная мне тетка необъятных размеров. Тетка уселась за учительский стол, и сразу стало понятно, что она тут главная.

– Васса… – пронеслось по рядам.

– Начинайте, – сказала Васса и царственно взмахнула рукой.

– Тема сегодняшнего собрания – безответственное поведение вашего одноклассника Евгения Архипова, который поддался тлетворному влиянию религиозного дурмана. И пытался затащить в эти же сети своих друзей, – оттарабанила Танечка.

Класс затих и все уставились в затылок Архипову. Он сидел за первой партой, и лица его мы не видели. Но видно было, как он судорожно втянул голову в плечи.

– Я попрошу председателя совета отряда Лену Красноперкину изложить суть дела, – сказала Танечка.

К доске вылетела блондинка с первой парты третьего ряда. На голове бант, галстук отглаженный, глазками луп-луп. Но при всей аккуратности она производила отталкивающее впечатление – такими в квестах рисуют главных злодеек.

– Давай, Леночка, – сказала Васса.

И Лена дала…

К середине ее речи мне очень хотелось помотать головой, потому что смысл ускользал. Евгений Архипов принес в класс кулич и собирался им отравить всех в классе. Бред какой-то…

– Но мы хотим дать Евгению шанс исправить свою ошибку, – продолжила Леночка, – Мы, пионеры пятого «В» класса, хотим, чтобы ты, Женя, вышел сейчас к доске и сказал, что был неправ.

При гробовой тишине в классе Женя тяжело поднялся и вышел к доске. Выглядел он неважнецки. Наверное, как я вчера, когда меня вызвал историк.

– Это было заблуждение, – прохрипел Женя.

Васса довольно и царственно кивнула.

– А теперь, – сказала Леночка, покосившись на Вассу, – мы, пионеры 5 «В» класса, хотим, чтоб ты осудил свою бабушку, которая по неграмотности…

– Нет! – перебил ее Женя.

Лена поперхнулась словом и глаза у нее стали огромными. В них отчетливо читался страх.

– Женя… – начала говорить Танечка, но Архипов перебил и ее.

– Я не буду осуждать бабушку, – сказал он неожиданно окрепшим голосом. – Я ее люблю!

В классе стало так тихо, что было страшно дышать. Васса застыла с непонятной гримасой на лице, а Танечка предприняла еще одну попытку.

– Женя, – сказала она ласково, – ты, конечно, любишь бабушку, но, согласись, она поступила не по-советски.

Женя стоял, глядя в пол.

– Архипов, – вступила в разговор Васса, – ты же пионер, ты же не можешь любить бабушку больше, чем пионерскую организацию.

– Могу, – прошептал Женя, не поднимая головы.

– Что?! – взревела Васса.

– Могу! – сказал Женя еще раз и посмотрел Вассе прямо в глаза.

От этого взгляда она пошла страшными красными пятнами, как будто тоже наелась отравленного кулича.

– Ну в таком случае, Архипов, мы с тобой будем по-другому разговаривать! – прошипела Васса. – Лена, ставь вопрос на голосование!

– Какой вопрос? – пропищала Лена.

– Об исключении Евгения Архипова из пионерской организации имени Владимира Ильича Ленина!

– Ах! – сказал класс.

– Кто «за»? – спросила Лена. Класс молчал.

– Кто «за»? – рявкнула Васса так, что у меня заложило уши.

И к моему удивлению, а потом и негодованию, в классе стали подниматься руки. Медленно, но под взглядом страшной Вассы постепенно в классе вырос лес рук. Я вспомнила, что мне вчера рассказывала Ира про пионеров. Не было там ничего про то, что нельзя есть куличи. На Женю было больно смотреть, он мужественно боролся со слезами. Но на фоне злобной Вассы, кукольной Лены и совершенно растерянной Танечки он единственный выглядел человеком. Трудно это объяснить словами…

– Кто «против»? – спросила Васса.

Я уверенно подняла руку.

На меня смотрели все. И было не страшно. Негодование предало мне силы.

– Оля! – испуганно вскрикнула Танечка. – Но почему?

– Потому что в пионеры должны принимать самых лучших, а принимают всех, – сказала я, – А Женя – он действительно лучший. Он отвечает так, как я никогда не смогу ответить. И если уж его исключать, то нужно исключить и меня.

– Да, учится он хорошо, – прошипела Васса, – но учеба – это еще не всё. Есть еще моральный облик. А он у Архипова отсутствует.

– Но кулич же его бабушка испекла, а не он, – сказала я.

– Ну и что! Он же принес эту гадость в класс! А в следующий раз он икону принесет, и что? А потом заставит всех молиться! Может, и ты с ним помолишься? – спросила Васса зловеще.

– Я не умею, – честно ответила я.

Васса опять пошла красными пятнами.

– Так он тебя научит! – прошипела она. – Наталья Алексеевна, что у вас в классе творится? У нас тут не пионерская организация, а… я просто не знаю, как это назвать!

Мы оглянулись на Наталью Алексеевну. Она сидела на задней парте с каменным лицом. И руки у нее были белые.

В этот момент Танечка подскочила к Вассе и стала горячо шептать ей что-то на ухо. Я уловила только «потеряла память» и «не в себе» и поняла, что речь идет обо мне. После этого Танечка метнулась ко мне, силком усадила на место и сразу объявила:

– Архипов единогласно исключен из пионеров решением совета отряда!

Витя, 2018 год

Все получилось отлично. Я помогал Ястребу и Сушке не бояться говорить вслух. Они меня натаскивали на компе и комике. Я это обставил как этап обучения. Дескать, они мне рассказывают самые простые вещи, а я делаю вид, что не понимаю.

Как оказалось, я угадал. Они сначала очень неохотно объясняли и показывали, а потом вошли в раж и даже перебивать друг друга стали, когда дошли до онлайновых игр. Правда, слова использовали такие странные, что я все время переспрашивал – что такое «зарегиться», «логин» или «бот».

Сушка сразу начинала сердиться и кричать:

– Что ты тормозишь? Бот – это бот!

Но Дима всегда останавливал ее и объяснял:

– Бот – это… робот. Программа, которая прикидывается человеком.

Я все равно половину не понимал, зато руками научился (или вспомнил?) почти все. И даже сам сделал домашку по всем урокам. Попутно выяснилось, что нотик нужен не только для домашнего задания, на нем еще выполняют всякие тесты. Я тут же попросил объяснить мне, что за тесты такие, но Ястреб успокоил меня:

– Классная сказала, что до экзаменов года тестов не будет. – И добавил со вздохом: – Только устные опросы.

Так мы и развлекались: то играли в «Я знаю пять имен мальчиков», то входили в Инет с комиков и писали друг другу в аську длинные фразы на скорость.

Когда в комнату заглянули мамы, мы как раз резались в фанты.

Мне выпало прочитать вслух стишок, и мамы чуть слезу не пустили, пока я тарабанил: «Унылая пора, очей очарованье».

Потом мамы увезли Диму и Снежану (не Жанну и тем более не Женю!). Напоследок они почему-то долго благодарили мою маму за то, что она «так круто воспитывает сына на классических традициях». Мама отнекивалась и все кивала на меня, но было видно, что ей очень приятно.

– Мама, – спросил я, когда гости уехали, – а что значит «круто»?

– Это значит, что ты у меня самый хороший суперсын!

Мама обняла меня и долго не выпускала.

Я вспомнил, что летом эксперимент закончится, и прижался к ней посильнее. Раньше, до эксперимента, она так редко меня обнимала! Наверное, потому, что все время была на работе.

Мне впервые в жизни захотелось, чтобы лето никогда не приходило.

Оля, 1980 год

После собрания, когда Васса величаво покинула кабинет, в классе начался просто дурдом. Кто-то хватал меня за руки и говорил:

– Ну ты даешь! Против Вассы пошла!

Иру взяла в оборот Танечка и долго ее отчитывала. После чего Ирка подошла к парте надутая, схватила свой портфель и направилась к двери.

– Ты куда? – спросила я.

Ирка, конечно болтушка, но я уже привыкла, что мы ходим домой вместе.

– Домой! – отрезала Ира. – Мне из-за тебя знаешь как влетело! Танечка мне доверила шефство над тобой, а ты меня так подвела! А еще подруга называется!

Ирка ушла.

Меня опять принялись хватать за руки, и в этой круговерти я не заметила, куда делся Женя. Вот он был только что возле доски, и вдруг исчез. Только его пионерский галстук остался лежать на учительском столе.

Вокруг этого галстука стояли несколько девочек. И смотрели они на него, как на дохлую ядовитую змею, со смесью ужаса и брезгливости. А меня просто накрыло чувство несправедливости происходящего.

Да кто они такие, чтоб его судить! Да какое им дело, верит ли его бабушка в бога! У нас в школе в кого только не верят, и никому до этого дела нет!

Я схватила Женин галстук, девчонки завизжали, как будто он на самом деле мог меня укусить. Ну дуры, блондинки с бантиками! Смотрят на меня как на безумную, а сами собственной головой подумать не могут. Только и умеют правила заучивать и повторять их под диктовку!

Я запихнула Женин галстук в карман и выскочила из класса.

Собственно, я понятия не имела, зачем взяла этот галстук. И совершенно не знала, что я буду делать дальше.

Я вылетела на улицу, огляделась. Впервые с момента моего появления в этом времени я осталась одна. Никто мне не подсказывал, но зато и никто надо мной не висел, никто не болтал без умолку. Наконец-то у меня появилась возможность подумать.

Я поправила на плече сумку и потихоньку пошла к дому. Забавно смотреть по сторонам! Вон мальчишки не дошли из школы домой и катаются на качелях. Что ж в этом такого интересного? Сумки рядом в пыли валяются. Вон девчонки стоят, шушукаются. В школе не наговорились… Малышни-младшеклассников на улице просто куча. Конечно, чего им всем домой спешить, дома делать нечего – ни телека, ни компа. Вот и бегают во дворе, бедненькие.

И все же, как мне вернуться домой, к себе домой? Женин галстук я держала у кармане, и он жег мне пальцы. Что-то зудело внутри – это ключ, это подсказка, я что-то должна сделать…

И тут Женя свалился на меня с неба. Я от ужаса даже заорать не успела.

– Ты че-че-е-чего па-па-падаешь? – спросила я.

– Я прыгаю, а не падаю, – буркнул Женя.

Я посмотрела вверх. Оказывается, мы стояли под большой раскидистой грушей. И там кроме Жени еще весь наш класс можно было б разместить.

– Ух какое дерево! – вырвалось у меня.

– А ты что, раньше не видела? – снисходительно спросил Женя.

– Нет… – ответила я.

И правда, не видела. Здесь мне не до того было, а до моего времени эта груша не дожила, к сожалению.

– А я сидел тут, а потом смотрю – ты идешь, – Женя говорил со мной, но смотрел при этом в землю, – и я подумал, что надо сказать тебе… сказать, что ты глупость сделала сегодня. А если б Васса и тебя исключила?

– Ну и исключила б, – я пожала плечами, мне действительно было абсолютно все равно. – Я тебе галстук принесла.

– Зачем он мне теперь…

– Он твой! – сказала я твердо.

Витя, 2018 год

На втором уроке – истории – произошло замечательное событие. Диму-Ястреба вызвали к доске, и он выдал целый параграф про Древнюю Грецию, как по писаному!

Ну, может быть, не совсем как по писаному, но все равно очень бойко. Всего пару раз запнулся. У меня сразу сердце останавливалось, когда я понимал, что Ястреб не может подобрать слово. Но он очень быстро вспоминал, что говорить, и мое сердце начинало биться почти в нормальном темпе. Разве что немного быстрее обычного. Честное слово, за себя я никогда так не переживал!

Историк Диму похвалил, но поставил всего лишь восьмерку. По-моему, несправедливо! Там девятка была, как минимум. Когда Ястреб шел к своему месту, я заметил, что он даже вспотел от усердия. Весь класс смотрел на него с тихой ненавистью, как пару дней назад на меня.

Нет, не весь – мы со Снежаной-Сушкой за Ястреба радовались.

«Респект, – написала мне она сразу же после Диминого триуфа. – Ты суперский учитель!»

«Фигня вопрос, – ответил я. – Это Ястреба заслуга!»

Но все равно было очень приятно.

Сушка так вдохновилась примером Димы, что на русском совершила беспримерный подвиг. Когда русица задала риторический вопрос: «Кто пойдет к доске?» – и уже полезла в журнал, чтобы кого-нибудь вызвать, Снежана неожиданно выбросила руку вверх.

– Кравчук? – удивилась русица. – Ну… Давай, раз ты такая смелая.

Сушка рывком поднялась из-за парты и бросилась к доске. Наверное, боялась, что смелость выветрится.

– Вы должны были выучить… – начала училка, но Снежана не дала ей договорить.

– «Унылая пора! – выпалила она, как будто в чем-то обвиняла русицу. – Очей очарованье! Приятна мне твоя прощальная краса!»

Училка даже отодвинулась подальше от Сушки, которая то ли стих читала, то ли поднимала солдат в атаку под пулеметным огнем. Весь класс от комиков оторвался – так энергично Сушка произносила бессмертные строки великого поэта. Я уже был готов пережить второй за день триумф, но на строке «И редкий солнца луч, и первые морозы» Снежану вдруг заклинило.

Она трижды начинала строку, но до «морозов» добраться не могла. То на «солнце» споткнется, то на «луче».

– И отдаленные седой зимы угрозы, – завершила русица.

Сушка отпустила голову и, кажется, была готова разреветься. Хотя вряд ли. Насколько я успел ее узнать, реветь Сушка не умела. Скорее уж сломать что-нибудь. Или рявкнуть на учительницу.

Но рявкать не пришлось.

– В целом на шестерочку, – задумчиво сказала русица. – Плюс балл за отвагу. Итого семь. Садись.

Снежана юркнула за свою парту, как хорек в норку. Руки у нее ходили ходуном, но она нашла в себе силы победно улыбнуться.

Оля, 1980 год

На следующий день Женя пришел в школу без галстука. Некоторые шарахались от него, как от чумного, в коридоре школы на него показывали пальцем. Быстро же тут слухи распространяются, а ведь они языком трепят, а не объяву пишут. Это ж сколько говорить нужно! Как у них язык не отваливается?

Со мной тоже странно стали общаться. Было несколько дурных девиц во главе с Барби Красноперкиной, которые перестали меня замечать и, гордо задрав головы, проходили мимо. Вид у них при этом был такой важный, что смотреть на них без смеха я не могла.

А у остального класса я начала пользоваться непонятной мне популярностью. Ко мне стали меньше лезть с глупыми вопросами, перестали трогать по пустякам. Зато просто подходили и здоровались. Даже мальчишки, которые раньше в лучшем случае дергали за волосы.

После первого урока Женя тихонько подошел ко мне и под партой сунул в руки непонятный сверток. Буркнул:

– Это тебе! – и быстро сбежал.

Я немного подержала сверток в руках, понюхала. Пахло вкусно. Тогда я медленно стала его разворачивать. Запахло так, что аж слюнки потекли. В бумажном пакете лежали совершенно умопомрачительные пирожки. Я откусила кусочек. С яблоками. Свежие… Я аж зажмурилась от удовольствия, никогда в жизни такой вкусноты не ела.

Рядом со мной немедленно возникла Ирка.

– Что жуешь? Мммм… Как пахнет! Угостил кто-то?

– М-м… – я не в силах была разжать рта. – Веня.

– Кто?

– Ве-ня, подавди, провую. Женя угостил.

– И ты взяла? – возмутилась Ира.

– А что, не надо было?

– Как ты могла? Он же теперь не пионер!

– Ну и фто? – спросила я, запихивая в рот очередной пирожок.

– Ну и то! – парировала Ирка и посмотрела на меня так, как будто переспорила.

– Что то? – спросила я. – Что ты за бред говоришь? Вы же сами его исключили, причем несправедливо.

– Как несправедливо? – взвизгнула Ира.

– Так, несправедливо.

Я не заметила, а вокруг нас уже стали собираться одноклассники.

– Оля-а-а, – захныкала Ира, – мы же подру-у-у-ги, ну почему ты со мной так разговариваешь?

– Как так? Что опять не так? – честное слово, разозлилась я жутко. – Достали меня эти ваши уси-пуси и шу-шу-шу по углам!

Мальчики заржали, у Ирки задрожали губы, а мне уже было все равно.

– То же мне, друзья, называется! Как списать, так у Архипова, а как голосовать, так за исключение. Свиньи!

– Между прочим, Оля, если ты будешь продолжать себя так вести, то мы и тебя исключим, – пропела Красноперкина.

– Да пожалуйста! – сказала я.

А про себя подумала, что эти их пионеры мне совершенно до фонаря. Я тут задерживаться не собираюсь, вот найду все ключи – и домой. А там всем глубоко фиолетово, откуда и за что меня исключили.

Красноперкина поджала губы и сообщила Ире.

– А ты, Воронько, подумала бы, с кем дружишь. И с кем за одной партой сидишь.

– Куда ж я пересяду, – пролепетала Ира.

– Я один сижу, – сказал Архипов.

У Ирки в глазах такой страх образовался, что я, не думая, собрала вещи и пересела к Жене за парту.

Тут в класс влетела математичка, и все затихли. Оказывается, звонок на урок был уже давно.

Первую часть урока мы сидели тихо и старались друг на друга не смотреть. Потом я не выдержала и прошептала:

– Женя, спасибо, очень вкусные пирожки.

– Пожалуйста, – ответил Женя. – Это бабушка пекла.

– Я никогда таких не ела…

– А больше никто таких и не печет! – Женя аж раздулся весь от гордости. – Я ей рассказал вчера про то, как ты за меня вступилась. Бабушка специально для тебя их и напекла. Просила передать.

– Спасибо…

– Архипов и Воробьева! Прекратить разговоры! Воробьева, через минуту проверю решение 532-го примера.

Я в ужасе окаменела, но Женя спокойно пододвинул ко мне листик с решением.

– Перепиши, – сказал он одними губами.

Я кивнула и стала переписывать. Удивительно, но я даже понимала, что пишу.

Витя, 2018 год

Всю неделю я вел «Кружок любителей говорения», как я его сам для себя называл.

К нам постоянно прибивались одноклассники – по одному, по два. Ястреб тут же взял на себя руководство и наладил порядок приема в кружок. Каждый новенький должен был рассекретить свой ник и рассказать что-нибудь мне – по моему выбору.

Я все больше склонялся к мысли, что никакой это не полигон и меня просто переместили в будущее. Правда непонятно, почему мне об этом ничего не сказали.

Потом Ястреб и Сушка на правах старожилов начинали учебный процесс. Мы играли в «Города», «Съедобное – несъедобное», «Я знаю пять имен мальчиков»… короче, во все игры, где нужно говорить. К концу недели я даже заметил, что Ястреб полностью стал командиром, хотя иногда он спохватывался и спрашивал у меня: «Правильно, Витя?» или «А теперь скороговорки, да?». Но я не обижался. Все равно было приятно, что это я все начал и благодаря мне наш класс бодро шел к экзамену. Каждый день то один, то другой член нашего кружка поражал учителя тем, что сам вызывался к доске и добросовестно пытался отвечать на вопросы. Получалось у всех по-разному: кто-то через пару дней начинал тараторить без запинки (обычно этим отличались девчонки), кто-то надолго зависал, у кого-то успехи чередовались с неудачами. Но в целом прогресс был налицо.

Но больше всех нашему кружку радовались не учителя, а родители. Каждый вечер к нашему дому съезжались машины, чтобы забрать кружковцев по домам. Сначала это были короткие визиты: «Ну как, они уже закончили?» – «Да, можете забирать». Потом мама стала предлагать чаю, и некоторые родители соглашались. А в пятницу вечером мама устроила настоящую вечеринку, или, как она сказала, «фуршет».

Мы, честно говоря, в тот раз здорово заигрались. Сушка научила нас игре «Крокодил», в которую когда-то играли ее папа с мамой. Игра простая, но очень смешная: один человек молча показывает остальным какое-нибудь слово или фразу, а все угадывают. Мы так хохотали, что не сразу обратили внимание на часы – а там, между прочим, было уже начало десятого.

Мы отправились на розыски взрослых. Все они нашлись в большой комнате на первом этаже – и веселились не хуже нашего. Нет, в «Крокодила» никто не играл, родители просто общались, но лица у них при этом были очень довольные. На кушетке папа и какой-то незнакомый мне дядя играли на гитарах (я даже не знал, что у нас есть гитара, тем более две!). Две тетеньки звонко пели-распевали:

– Попробуй «м-м-м», «м-м-м», попробуй «джага-джага»…

Мама ловко перемещалась между гостями с бокалом вина в руке и была самой счастливой из всех.

Заметив меня, она весело вскинула бокал вверх. Это заметил дяденька, который играл с папой на гитаре, резко остановился и завопил:

– Тост! Внимание всем – тост!

Ему пришлось еще немного покричать, чтобы окончательно завладеть общим вниманием, потом он схватил бокал и провозгласил:

– Предлагаю выпить за виновника сегодняшнего праздника – за Виктора Александровича Шевченко!

И все грянули такое дружное «Ура!», как будто до этого долго его репетировали. От удовольствия я начал покрываться красными пятнами, а когда «Ура!» подхватили и мои одноклассники, вообще превратился в бурак и убежал прятаться.

Вышел, когда все уже разъехались. Мама тут же сгребла меня в охапку и принялась целовать.

– Какой ты у меня молодец! Я тысячу лет так не общалась! Мы же с этими людьми так близко живем – и ни черта о них не знали! Но теперь будем каждую пятницу так собираться.

От мамы пахло духами, вином и таким счастьем, что я вжался в нее покрепче. Хотел на всю жизнь пропитаться этим запахом.

«Хоть бы нас назад в прошлое не вернули! – повторял я про себя. – Никогда-никогда!»

Оля, 1980 год

Вот уже неделя прошла, как мы сидим с Женей. С ним ужасно интересно! Так интересно, что все остальные неприятности даже не запомнились. Но расскажу по порядку.

Как только я пересела к Женьке, Красноперкина устроила скандал. Что мы, мол, идем против мнения совета отряда, что мы единоличники и опять едим бабушкины пирожки. Это она из зависти – просто пирожки так пахли, что слюнки текли у всего класса. Но делиться я не собиралась, мне и самой было мало.

Потом Красноперкина заявила, что раз мы не реагируем на критику (интересно, а как нам было реагировать?), то она объявляет нам бойкот. Я посмотрела, как посерел Женька, и испугалась, решила, что бойкот – это что-то страшное. А потом выяснилось, что это значит, что с нами никто не будет разговаривать. Ха, напугали! Наверное, я совершенно неприлично обрадовалась, потому что после уроков посерела Красноперкина.

Весь день мне жилось просто замечательно. С Женькой, чтоб не болтать, мы переписывались на уроках. Я даже немного лучше писать стала. Он такой умный! Он столько всего знает! Честно говоря, я даже пожалела, что мне нужно будет возвращаться домой. Одно дело на форуме висеть, там все умные, когда Гугл под рукой, а Женька-то все из головы берет.

Сначала мне в бумажной переписке очень смайлов не хватало. Я научила Женю ими пользоваться, целый урок ему на бумажке рисовала всяких веселых, сердитых и грустных, а потом Женя меня спросил:

– А зачем они?

Я и ответила:

– Чтоб настроение передать.

А Женька и говорит:

– А я и так твое настроение вижу. По глазам.

И тут мы встретились с ним глазами, и со мной что-то странное случилось. Сердце тукнуло громко-громко, а потом как будто упало в живот. И стало жарко, прям щеки запылали. Я побыстрее нагнулась к парте, и стала делать вид, что увлеченно рисую цветочек на листочке. А потом смотрю краешком глаза, а Женя тоже что-то на листике рисует, только не цветочек, а рыцаря. Так что это «что-то» случилось с нами обоими. И после этого мы разошлись по домам, стараясь не поднимать друг на друга глаз.

На следующий день бойкот продолжался. И я поймала себя на том, что мне все очень нравится! Ко мне не лезли с липкими приставаниями, я наконец-то смогла перевести дух и оглядеться. Сидеть с Женей было гораздо приятнее, чем с Иркой. Он не трепался без толку, зато много подсказывал по делу. А главное, Женя все время был со мной. Конечно, ему было тяжело, он тоскливо смотрел в сторону мальчишек, которые бесились все перемены кряду, но потом отключался и садился помогать мне делать математику. Буквально две перемены, и я вспомнила, как считают в столбик. И даже сама решила несколько примеров совершенно без ошибок.

В этот день мы и из школы вышли вместе. Шли себе по дороге, размахивая портфелями. Я рассказала Женьке про то, как заболела. Потом про то, как потеряла память, как тяжело мне теперь отвечать на уроках и вообще тяжело много говорить. А Женя как заржет:

– Ничего себе, тяжело! Ты ж болтаешь уже полчаса без перерыва!

– Я? – изумилась я. И рассмеялась.

Так мы стояли и смеялись, как два дурачка. И, честное слово, я готова была еще долго так стоять и смеяться.

– А пойдем я тебя с бабушкой познакомлю! – предложил Женя.

– А пойдем! – согласилась я.

А потом испугалась. Как это пойдем? В гости, что ль? Как-то это не принято… Или здесь принято? Приходила же ко мне Ирка – значит, и мне можно. И мы пошли.

Бабушка у Жени оказалась совершенно замечательной. Такую милую и душевную старушку я могла себе представить только в мультике. С большим пучком седых волос, большими теплыми руками и в огромном переднике. Двигалась она шустро и бесшумно. Только открыла нам дверь – шух! – уже на кухне – шух! – пришла, спросила как дела в школе, – шух! – встречает нас в ванной с чистым полотенцем.

Я и оглянуться не успела, как уже сидела за столом перед дымящейся тарелкой борща. А бабушка продолжала колдовать над плитой, что-то непрерывно там помешивая.

– Ух, как вкусно! – попробовала я.

– Кушай, – улыбнулась бабушка.

– А еще Оле очень твои пирожки понравились, – сказал Женя.

– Так приходи завтра, – предложила бабушка, – я тебя печь научу. Хочешь?

– Хочу! – подпрыгнула я.

Мне и с Женей-то было легко, а уж с его бабушкой легче легкого. Я как будто всю жизнь была с ней знакома. Я говорила без умолку. А баба Люба слушала-слушала…

Мы рассказали про бойкот. Бабушка сначала очень распереживалась.

– Ох, это ж все из-за меня случилось! Как же я не проследила, что ты с собой в школу берешь…

А потом посмотрела на нас, вдруг подмигнула и говорит:

– А все к добру, вот увидите! Вы с этим бойкотом мало что потеряли, зато многое нашли.

– Что нашли, бабушка? Что ты все загадками говоришь? – спросил Женя.

– Все поймешь, Женя, все поймешь. Главное, сердце свое слушай, – опять загадочно сказала бабушка.

Я попыталась послушать свое сердце, посмотрела на Женю, и опять оно как-то круто скакануло, щеки запылали, и я рванула в коридор со словами:

– Я пойду, меня дома ждут…

Никто меня не ждал, конечно, все еще были на работе. Но я очень боялась, что Женя увидит мою пылающую физиономию. Я не понимала, почему он не должен ее видеть, но мне почему-то очень хотелось сбежать.

– Иди, иди, Оленька, – ласково проводила меня баба Люба, – и приходи завтра обязательно. Будем пирожки печь.

На улице я прижала холодные руки к горячим щекам. Что же это происходит со мной?

Витя, 2018 год

Все воскресенье я дергался и смотрел на часы. Никогда в жизни мне так не хотелось в школу. Я, само собой, переписывался со своими и в форуме, и в привате, и просто эсэмэски кидал – но это все не то. Пытался отвлечь себя домашним заданием, но шло сплошное повторение пройденного, так что за полчаса все уроки были сделаны.

Хорошо еще, папа догадался мне купить каких-то книг, я погрузился в чтение.

Книжки оказались очень странные. Нигде не было иностранных шпионов или вредителей, которых задерживали бы пионеры. Большая часть вообще была написана какими-то англичанами или французами. Но были и русские фамилии. Очень много попадалось волшебников и рыцарей, которые воевали с драконами и непонятными гоблинами и орками. А помогали им уж совсем удивительные эльфы с заостренными ушами.

Немного книжек было про космос и вообще фантастики, но не очень интересные – про космические корабли или какие-нибудь технические устройства почти ничего не рассказывали.

Наконец я нашел что-то путное: историческую книжку, в которой дети помогали распутывать заговор против князя. Это вам не гоблины с эльфами!

И только я втянулся, как меня начала бомбардировать Сушка. Написала сначала в приват: «Скорей бы завтра!». Я ответил «Ага!» – и снова погрузился в книгу. Но комик запищал снова. На сей раз Сушка прислала эсэмэс: «Ты тоже соскучился?» – и почему-то пририсовала подмигивающий смайлик. Я опять ответил «Ага», но не успел прочитать и полстраницы, как Сушка новой эсэмэской предложила встретиться сегодня, чтобы потренироваться. Пришлось писать длинный ответ: «Поздно уже. Всех не соберем».

В ответ пришло сообщение «Дурак!» в сопровождении обиженного смайлика. Я ничего не понял, хотя трижды перечитал нашу переписку. Чем я ее обидел? Хотел даже отправить ей какую-нибудь злобную рожу, но представил себе надувшуюся Сушку…

Нет, не буду я ее обижать. Она хорошая. Только очень нервная. Я выбрал в библиотеке рисунков самую виноватую физиономию и отправил ее Сушке.

Теперь инцидент можно было считать «исперченным», как любил говорить папа, но не тут-то было. От Сушки повалили веселые рожицы и танцующие человечки, а под конец она так разошлась, что прислала мне анимированную картинку, на которой смайлик-девочка чмокала смайлика-мальчика в щеку. Прислала – и затаилась.

Я сначала обрадовался, решил, что наконец могу почитать в свое удовольствие, но вдруг забуксовал на одной странице. В голове упорно возникала последняя картинка, только вместо смайликов были мы с Сушкой.

«Интересно, – подумал я, тупо уткнувшись в книгу, – а если бы Сушка меня в реале поцеловала, как бы это было?»

От одной такой мысли меня сразу бросило в жар. Меня часто целовала мама. Бабушка, пока была жива, тоже любила меня чмокнуть в ухо. Но это все было так… как маленького. А ведь взрослые часто целуют друг друга – и совсем по-другому. Я за последнюю неделю и по телевизору этого насмотрелся, да и на улицах видел. Один раз даже в школе случайно заметил, как старшеклассник обнимал и крепко целовал старшеклассницу. В общем, целующихся людей я видел много.

И только теперь попытался поставить себя на их место. Не смог поставить, фантазии не хватало. Но внутри все почему-то гудело и чесалось. И голова стала совсем-совсем пустой. Наверное, поэтому я решился на дурацкий поступок: послал Сушке анимированный смайлик, который, краснея, достает из-за спины букет роз и протягивает вперед.

Сушка ответила не сразу. И неоригинально: «Скорей бы завтра».

Я тоже не стал оригинальничать и ответил: «Ага».

Книгу я так и не смог дочитать.

Оля, 1980 год

Так мы и жили в школе. На переменах болтали с Женей в коридоре. Он принес мне кучу книг, и теперь я дома по вечерам читала. Читала, чтоб потом, на следующий день, обсудить с Женькой то, что прочла. Надо ж мне было научиться беседу поддерживать, а то неудобно. Оказывается, говорить – это совсем несложно!

И вот стоим мы как-то на перемене, Женя мне рассказывает что-то про «Трех мушкетеров», а тут к нам мальчишки подходят. Почти все. И Миша, самый высокий в классе, говорит:

– Архипов, мы решили, что не будем тебе больше бойкот объявлять. Пойдем с нами в конный бой играть.

Женька аж подпрыгнул от счастья. Видно было, как он обрадовался. И рванул к мальчишкам.

Они оживленно загоготали, понятно, что им Женьки тоже не хватало. Он же душа компании, конечно, с ним веселее. А мне сразу стало пусто и холодно. И слезы на глаза навернулись. Я отвернулась к окну, чтоб никто не видел, что я плачу, а слезы все текли и текли. Женька-то играет, а я никому не нужна. Мальчишки со мной играть не будут, а девочки… Что с них взять, они в этом времени какие-то недоразвитые.

Я очнулась, как только услышала рядом с собой Женин голос:

– Или мы играем вместе с ней, или бойкотируйте нас дальше. Но вдвоем.

– Тили-тили-тесто, жених и невеста! – громко заорал кто-то, и все заржали.

Я вздрогнула, а Женька даже не улыбнулся, а просто взял меня за руку. И смех стих. И мальчишки смотрели на нас во все глаза, а потом Миша сказал:

– Но не может же она в конный бой играть?

– В конный не может, – согласился Женя, – а в морской запросто!

– А давайте поле 20 на 20!

– А давайте!

– Парами! На вылет! А потом финал – 30 на 30! Мы рванули в класс. Я успела разглядеть Красноперкину, которая злобно сжимала губы в окружении подружек.

После следующего урока к нам стали подтягиваться девочки. Сначала просто сидели рядом и смотрели, как мы играем, а потом стали активно болеть и помогать. То ли я уже попривыкла, то ли они стали вести себя лучше, но я перестала раздражаться от одного их присутствия. С Леной-маленькой и Олей-кудрявой мы даже вполне весело поболтали. Так странно, из пятнадцати девочек в классе пять Лен и три Оли! Плохо тут с фантазией у родителей.

И вот на очередной перемене шли мы с девчонками по коридору и проходили мимо кабинета директора, а там, в приемной, дверь была открыта настежь. Я мимо проскочила, а потом резко затормозила. Заметила что-то боковым зрением, что-то очень странное, на подсознании сработало. Я вернулась к двери, осмотрела комнату… Вот! Вот за что у меня глаз зацепился! В углу комнаты, там, где в моем времени стоял компьютерный стол с техникой, здесь находился странный агрегат.

– Девочки, что это? – спросила я шепотом.

– Печатная машинка, – ответила кудрявая Оля. – А что?

– А как она печатает?

– В смысле? – изумилась Оля.

И тут мне повезло, потому что в комнату влетела молоденькая девушка-старшеклассница и ринулась к этой самой машинке. Я не выдержала, подошла поближе, чтоб посмотреть, как она с ней будет управляться.

При виде знакомой клавиатуры у меня просто сердце сжалось. Где-то в глубине души ожила надежда, что это просто сильно устаревший принтер, а комп, пусть тоже устаревший, но есть. И спрятан в соседней комнате. И сейчас я его найду, включу и как-нибудь попаду домой.

Девушка вручную заправила бумагу. Ну ладно, наверное, в старых принтерах тоже так делали, но когда она села и стала набирать текст, а по бумаге в такт с ее нажатиями стали скакать маленькие молоточки, я на минуту просто потеряла дар речи. Когда первый шок прошел, любопытство победило разочарование. Понятно, что компа не будет, но как она работает? Девушка стучала по буковкам, но так мучительно медленно, что я устала на нее смотреть и не выдержала:

– Можно я?

– Ты? А ты умеешь?

Я неопределенно пожала плечом.

– Ну попробуй, – сказала девочка. – Меня классная попросила напечатать. Это для кабинета.

Она освободила мне стул, я уселась, положила руки на клаву. От ностальгии чуть не заплакала. Посмотрела на раскладку – совпадает, только знаки препинания немного по-другому расположены. Ткнула букву – ого! А нажимать-то нужно гораздо сильнее.

– Ты умеешь? – еще раз спросила девушка.

И я начала печатать.

Сначала сбивали предупредительные «звяки» в конце строчки и то, что потом каретка (это называется каретка!) переезжала с конца строчки на начало. Но все-таки это была родная клавиатура, и пусть мне приходилось лупить по ней с непривычной силой, я все равно получала огромное удовольствие. Собственно, очнулась я, допечатав лист.

– Ну ничего себе! – глаза у старшеклассницы были огромные.

– Где ты так печатать научилась? – выглядывали у нее из-за плеча Оля с Леной.

– Да так… В одном месте… – я опять неопределенно пожала плечом.

Витя, 2018 год

В понедельник я собирался поговорить с Сушкой – не знаю о чем, но поговорить надо было. Не получилось. Слава о нашем кружке так быстро распространилась, что после занятий к нам с Ястребом подошло человек пятнадцать желающих. Из нашего класса, из параллельных, и даже пара девочек на год старше.

Я растерялся. Ястреб, судя по всему, тоже. А Сушка напряглась:

– Всех не примем! Вы в комнату не влезете! Ястреб подхватил идею с явным облегчением:

– Конечно! Мы и так на головах друг у друга сидим! Всё, прием окончен!..

Новички смотрели так жалобно, что я не выдержал. Тем более что в голову пришла гениальная идея, и мне хотелось высказать ее при Сушке.

– Поместимся! – заявил я. – Только зачем в комнате?

– А где? – спросил Ястреб. – В холле? А если завтра еще желающие появятся? Родителей твоих на улицу выгоним?

– Не-а, – хитро улыбнулся я. – Сами на улицу пойдем. Погода замечательная, чего дома сидеть?!

Я покосился на Сушку, но так и не понял, оценила ли она всю гениальность моей идеи.

В результате мы расположились на школьном стадионе. Народу набралось так много, что Ястреб и Сушка поделили кружковцев пополам. Дима занимался с мальчиками, Снежана – девочками. Я сидел на параллельных брусьях и, как заявил Ястреб, «осуществлял общее руководство». В основном это руководство заключалось в болтании ногами и кивании головой, когда кто-нибудь спрашивал, можно ли сделать то-то и то-то. В самых сложных случаях я предлагал игру, в которую сейчас нужно поиграть.

Родители сначала удивились нашему новому месту сбора, но потом пришли проведать и всё поняли. Посидев минут пятнадцать без дела в сторонке, папы добыли у физрука волейбольный мячик и резались в волейбол. Мамы немного потерпели, но через пять минут присоединились к папам. Стучали по мячу, орали, ругались друг на друга, извинялись, хохотали… и очень удивились, когда оказалось, что уже стемнело.

Нас быстренько развезли по домам, но я успел на прощание помахать Сушке рукой. Она сделала странное движение плечом, но махать в ответ не стала. Зато покраснела так, что даже в темноте было видно.

Моя мама как будто ничего не заметила, но, зайдя поцеловать на ночь, почему-то сказала:

– А эта девочка… Жанна…

– Снежана, – поправил я.

– Да, точно… она ничего, симпатичная.

Оля, 1980 год

На следующий день я к Женькиной бабушке не пошла, постеснялась. Да и Женя меня не звал, он с мальчишками из школы шел, мне неудобно было лезть.

И только я собиралась раскукситься, что осталась совсем одна, как меня догнала Ира. Минуту шла рядом, пиная перед собой камушек, а потом все-таки сказала:

– Оль, мы ж с тобой никогда не ссорились раньше.

– А я с тобой и не ссорилась, – ответила я.

– Ну и я с тобой не ссорилась! – обрадовалась Ира.

– Ага… А бойкот не считается…

– Это же не я, это Красноперкина придумала!

– Ира, ну что ты оправдываешься? Красноперкина придумала, а все поддержали. И ты поддержала! Так что все виноваты одинаково.

Ира обиженно запыхтела рядом. Но не уходила, так и шла, угрюмо смотря в землю.

– И что, мы так и не помиримся теперь?

Мне прям жалко ее стало. А Ира затараторила:

– Оль, ну как ты не понимаешь, ну вот вылезла ты против Вассы, ну и что? Лучше от этого стало? А если б я тебя поддержала, то и мне бы было плохо. Еще б и оценки снизили, а меня папа убьет за это.

– И что, лучше всегда молчать?

– Ну почему молчать? Мы же не молчим. Вот если ты меня спросишь, я тебе скажу: я против того, что Архипова исключили. Так что я не молчу, нет…

Я смотрела в Иркины честные глаза и изумлялась. Она не со зла. Она действительно не понимает разницы. И я махнула рукой.

– Ладно, проехали…

– Куда поехали?

– Никуда, это выражение такое. Забыли, значит.

– А-а-а… Хорошо. Выходи в три.

И Ирка убежала.

Выходить я сначала никуда не собиралась, но через пару часов дома начала тихо пухнуть от скуки. Телек смотреть невозможно. Комика нет. Читать, оказывается, прикольно, но так долго я не привыкла. Короче, просто от нечего делать я оделась и вышла на улицу.

Ирка и еще пяток девчонок сидели на железяке типа турника во дворе и при виде меня замахали руками.

– Иди к нам! Будешь в «Штандера-вандера»?

– Э-э-э-э-э, – ответила я.

– Будет, – радостно согласилась за меня Ирка. – Я сейчас мячик принесу. У меня до обеда мама дома.

И Ирка поскакала к дому.

– Ма-а-а-а-ма-а-а-а-а! – заорала она так, что мне стало страшно.

По моим ощущениям, на такой ор из окон должны вылезти все жители ближайших домов.

– Ма-а-а-а-ам!

В окне шестого этажа появилась Ирина мама.

– Ски-и-и-и-инь на-а-ам мя-а-а-а-чик! Нормально. Ни у кого ни тени удивления. Люди вокруг как шли так и идут, в соседних домах никто не дернулся, мама спокойно сбросила мяч. Ловить его кинулись все, он весело скакал туда-сюда, этажа до третьего.

– Анекдот знаешь? – спросила меня Светка. И тут же начала рассказывать, не дожидаясь ответа:

– Решили колобок, жираф и бегемот сброситься с крыши. Знаешь?

– Нет…

– Как нет?! – закричала Ирка.

И дальше они рассказывали, перебивая друг друга.

– Летит бегемот и считает этажи…

– 9,8,7,6,5,4,3,2,1…

Ирка уползает смеяться. Продолжает Света:

1,-2,-3… Ха-ха-ха…

Ирка, сидя на земле:

– Летит жираф: 9, 8, 7, 7, 7, 1 ха-ха-хрю…ой…

Света:

– Летит колобок: 9, 8, 7, 6, 5, 4, 3, 2, 1, 2, 3, 4… ой, не могу…

К этому моменту я уже тоже хохотала до слез из глаз. Дома я, по-моему, никогда так не смеялась.

Потом мы играли в «Собачку», потом в «Выбивалы»… Весело было очень, но через час я уже не чуяла ног от усталости. Я завалилась на скамейку, а неугомонные девчонки связали две скакалки и еще час прыгали как заведенные и прыгали б и дальше, если б не вопль из знакомого окна:

– Света-а-а-а-а-! Му-у-у-у-у-льтики начались! Двор опустел практически мгновенно.

На следующий день я еле встала с кровати. Ноги гудели так, что каждый шаг я ойкала и проклинала всех на свете. Когда я, хромая на обе ноги, выползла из подъезда, то встретила Ирку, которая радостно скакала на нарисованных на асфальте квадратиках.

– О! Олька! А ты чего вчера после мультиков не вышла?

Я застонала.

– Ты чего? – изумилась она. – Мы сегодня будем в «казаков-разбойников» играть, вчера договорились.

– Опять бегать? – спросила я с ненавистью.

– А что? Ходить, что ли?

К моему огромному счастью, после школы ко мне подошел Женька, взял мой портфель и сказал:

– Пойдем! Бабушка про тебя вчера весь день спрашивала. Она уже все для теста приготовила.

Я и сама могла портфель отнести, но мне было удивительно приятно, что Женька идет по двору с моим портфелем. Пусть на нас все смотрели, пусть шептались вслед, я от этого становилась только счастливее.

Баба Люба встретила меня как родную. Мне немедленно выдали фартук, чтоб не запачкалась, и мы замесили тесто.

Как это, оказывается, сложно! Но как интересно! Бабушка обращалась с тестом, как с живым существом. Она его гладила, шептала стихи, что-то она рассказывала. Она пела ему песенки. И что удивительно, тесто ее понимало! Оно как будто слушалось, тянулось к бабушке. К моим рукам липло и отказывалось отклеиваться. А в бабушкиных как будто само скатывалось в аккуратные шарики. И потом, в духовке, эти шарики на глазах вспухали и становились идеальными булочками. Нереальной вкусноты.

Я готова было проглотить их все, вместе с противнем.

– Баба Люба, а вы часто печете? – спросила я.

– Да нет, не очень. Раз в недельку, не чаще. А что?

– Целую неделю ждать следующих…

Потом бабушка глянула на мое разочарованное лицо и засмеялась.

– Приходи завтра. Ты ж рецепт небось не запомнила?

В классе со мной уже почти все разговаривали. Собственно, мне и не нужен был никто, кроме Жени. С ним я могла болтать часами, с остальными пока было тяжеловато. А я все реже вспоминала о том, что пришла из другого мира. Про компьютерные игры даже не думала, часто для уроков не хватало интернета, но мне его полностью заменил Женя. Он с готовностью отвечал на любые мои вопросы. А заодно и показал, как пользоваться всякими энциклопедиями.

Что интересно, в этом времени интернет гораздо меньше нужен, чем у нас. У них вообще тут время течет по-другому, более размеренно, спокойно. Комики не звонят, люди идут, а не бегут. Машин почти нет. А те, что есть, ездят ме-е-е-дленно и плавно. И, что забавно, все вокруг уверены, что живут в бешеном ритме.

Витя, 2018 год

Экзамены приближались, и меня вдруг начало колотить. Мама называет это «мандраж», а папа «флаттер». Странно, со мной такое редко случается. Последний раз – когда в бабушкиной деревне вечером возвращался домой, а тут из-за угла местные… Их было трое, они были здоровые и загорелые. И убежать я не успевал, потому что столкнулся нос к носу. И тут у меня такой мандраж начался, что я даже ход не сбавил. Только кулаки сжал и попер прямо на них. Иду и колочусь, даже жарко стало. Они, видно, что-то почувствовали, потому что молча расступились и пропустили меня без единого слова. Потом, когда мы с соседским Мишкой с ними возле озера схлестнулись, деревенские нас здорово отделали. А в тот раз – ничего, даже дразниться не стали.

И вот теперь у меня мандраж начался снова. Начался – и не хотел униматься. Самое обидное, что драться было не с кем, а то, честное пионерское, подрался бы! Чтобы унять флаттер, пришлось побродить по городу. Он у нас маленький… по крайней мере, раньше был. Теперь, как я понял, на окраине, особенно за рекой, много чего понастроили, но туда я не пошел, отправился в центр.

Гулял… нет, с такой скоростью не гуляют… тем более – не бродят… В общем, быстро ходил по центру между кирпичных домиков и церквушек. У нас вообще старый город. Немцы его взяли с ходу, а потом наши без боя освободили, поэтому очень много домиков уцелело прошлого (то есть уже позапрошлого) века. Кое-что заштукатурили и покрасили, но остались и такие, у которых кирпичи наружу торчат, как ребра у очень худого человека. Кирпичи древние, но крепкие, не оранжевые, как теперь делают, а коричневые. И шершавые. По ним рукой ведешь – и понемногу успокаиваешься.

Долго я так бродил, поглаживая кирпичи, мандраж почти уже весь выходил. И вдруг увидел человека, которого ну никак не ожидал тут встретить. Или, по крайней мере, не в таком виде.

Передо мной стоял Женька Архипов. Постаревший, с седой щетиной, весь морщинами покрыт, словно его жевали да выплюнули. И старое зимнее пальто – серое, все в коричневых подтеках. Но все-таки я сразу его узнал.

А он меня, кажется, нет.

– Женька? – спросил я не своим голосом. – Архипов? Ты?

Он поднял мутные глаза и уставился на меня. По-моему, он мало что соображал. Я уже решил, что обознался, как вдруг он ответил:

– Я.

Мне стало нехорошо. Наверное, потому, что от него несло чем-то кислым и противным.

– Ты как…тут оказался?

Женька посмотрел на кирпичную стену и удивленно пожал плечами.

– Это я, – объяснил я. – Витя Шевченко. Помнишь?

Он подумал и кивнул:

– Витя. Помню.

– А ты… Тебя все-таки исключили из пионеров?

Женька вдруг всхлипнул и вытер нос рукавом.

– Выперли! – сказал он сквозь слезы. – Из пионеров! И покатилась моя жизнь по наклонной! И Ленка меня тоже… выперла! Кому я такой нужен?

Мне захотелось провалиться сквозь тротуар. Женька Архипыч, надежда школы и умница, Женька, которого не смогла согнуть даже Васса, стоял и ревел, как девчонка. Он даже раскачиваться немного стал.

– Прости, – сказал я. – Это из-за меня… Я тогда струсил…

Женька тихонько плакал, казалось, не слушая меня. Не зная, что делать, я пролепетал:

– Я могу что-то для тебя?… Чем-нибудь помочь?

Он перестал плакать так же резко, как и начал.

– Мне бы денег, – невнятно сказал он. – На лечение.

– Конечно! – я очень обрадовался, что могу хоть как-то загладить вину, и торопливо начал шарить по карманам. – А чем ты болеешь?

– Тунеядством он болеет! – неожиданно раздался за моей спиной резкий голос.

Женька от него сразу съежился, а я обернулся посмотреть, кто это такой наглый. Сейчас я был готов за своего друга с кем угодно сражаться…

…С кем угодно, кроме милиционера. Выглядел он непривычно: серая кепка, свободная куртка и штаны, дубинка и наручники на боку, погоны странные – но это был явно милиционер. И он явно не одобрял моего общения с Женькой. Даже, кажется, собирался его арестовать.

– Это Женька! – объяснил я. – Архипов! Он болен.

– Не Женька он, – возразил милиционер, – а Васька. И не Архипов, а Карпович. Тунеядец и бомж!

Я внимательно посмотрел на оборванца. Действительно, какой Женька? Похож немного, а так… Чего это я вдруг?

– Не тунеядец, – неубедительно возмутился Васька, – а временно не работающий!

– В обезьянник захотел? – милиционер отцепил от пояса дубинку.

Попрошайка начал боком отодвигаться. Наверное, он очень не любил обезьян. Отодвинувшись немного, он крикнул:

– Полицейский произвол! – и бросился наутек.

Его можно было бы легко догнать, потому что бежал он медленно, вихляясь из стороны в сторону. Но милиционер только вздохнул и повернулся ко мне:

– Тебя мама, что, не учила от бомжей подальше держаться?

Я хотел ответить, что мама мне ни про каких бомжей вообще ничего не рассказывала, но удержался. На меня вдруг навалилась страшная усталость.

– Можно, я пойду? – спросил я.

– Иди, конечно, – пожал плечами милиционер. – Только подальше от всякой швали держись!

Домой я шел, не глядя по сторонам. «Это не Женька! – убеждал я сам себя. – Женька не мог так… У него все хорошо!»

Вернувшись, первым делом бросился к компу и начал искать в Инете что-нибудь о Евгении Архипове. Однофамильцев было хоть пруд пруди, но все какие-то не те. Мне стало страшно. Я почему-то был уверен, что Архипыч сейчас копается где-то в мусорном баке – и все из-за меня.

Я понял, что выход только один: надо вернуться! Надо найти ту девчонку, которая села в мое кресло! Надо заставить ее поменяться креслами опять! И срочно, срочно спасать Женьку!

Оля, 1980 год

Сегодня я поняла, что влюбилась!

Шла-шла из школы – и вдруг, как мешком по голове… Женька рядом был, рассказывал что-то интересное, я слушала, слушала, а потом вдруг поняла: я влюбилась!

И так мне сразу стало хорошо и весело! Я начала хохотать как сумасшедшая и скакать вокруг Женьки на одной ножке. А он сначала обалдел, остановился и спрашивает:

– Что случилось?

А потом тоже начал со мной скакать и прыгать.

Кстати, удивительно, но здесь гораздо лучше прыгается!

Несмотря на пирожки бабушки Любы, я сильно похудела. Когда ноги перестали постоянно болеть, выяснилось, что я даже бегать неплохо умею, а в высоту на физкультуре прыгаю лучше многих мальчиков!

А сегодня мне казалось, что я наглоталась воздушных шариков. Мне казалось, что если как следует оттолкнуться от земли, то можно улететь до самого неба и там повиснуть, дрыгая ногами. Я немедленно поделилась этим с Женей и в ответ получила рассказ о том, что сила земного притяжения зависит только от массы тела, которое земля притягивает. Ну не зануда ли? Неужели непонятно, что сила земного притяжения зависит от настроения, от погоды, от того, кто рядом!

– Женька, ну неужели ты не чувствуешь, что если мы вместе, то всё по-другому! Всё вокруг по-другому!

Женька смотрел на меня, ошалело лупая глазами, и улыбался. И глаза у него были голубые, как небо, а веснушки рыжие, как солнце. И теперь я точно знала, что счастье есть, что счастье – это просто. Счастье, это когда внутри что-то пузырится, счастье – это когда любишь весь мир, счастье – это когда рядом Женька…

А потом он выдавил из себя:

– Оль, ты очень красивая…

Покраснел как рак и убежал домой.

И я поверила, что я красивая!

Даже дома, разглядывая себя в зеркало, видя страшное коричневое платье, страшные босоножки и детские носочки, я понимала, что красивая…

Так странно… Я столько знала о любви в своем времени. То есть мне казалось, что я знаю о любви все. В школе нам рассказали про сперматозоиды и яйцеклетки, и ни для кого не секрет, как именно этот самый сперматозоид к яйцеклетке попадает. Мы видели по телеку тысячи поцелуев и миллион признаний в любви. Мы писали друг другу в чате: «Я хочу быть с тобой!» и «Я скучаю по тебе!», но, оказывается, мы ничего не понимали. Ни-че-го! Потому что даже будь у меня сейчас комп, и будь Женька где-то в чате, я бы все равно мучительно скучала. По глазам, по улыбке, по тому, как он хмурится, когда что-то вспоминает, по тому, как смеется…

Весь день я проходила по квартире, не зная, куда себя приткнуть, и легла спать в восемь часов. Чтоб поскорее наступило завтра!

Витя, между времен

Я осторожно приоткрываю глаза и облегченно вздыхаю.

Комната, в которую я так хотел попасть, наконец появилась. Полночи я за ней гонялся.

То какие-то стадионы снились, то бесконечные кирпичные стены, по которым нужно долго-долго карабкаться.

А комната все ускользала. Пока я тут один, но это ненадолго – кожей чувствую.

Устраиваюсь в своем кресле поудобнее и старательно таращусь на кресло напротив. Там должна появиться девчонка, из-за которой меня забросило в чужое время. Здесь, в комнате, я окончательно понимаю то, о чем давно догадывался: никакой это не эксперимент. Просто мы с этой девчонкой поменялись временами. Теперь она должна войти в эту комнату, и мы поменяемся снова.

На секунду появляется спасительная идея. Можно просто сесть в свое кресло и оказаться в родном 1980 году!

Но я знаю, что так нельзя. Здесь, во сне, своя логика, и она подсказывает, что ничего у меня не получится.

Жду.

Проходит час. Он проходит очень быстро, я не успеваю даже заскучать. Девочка в кресле появляется как-то вдруг, незаметно. Она смотрит на меня недовольно.

Я решительно встаю с кресла и иду к ней.

– Давай меняться! – я морщу лоб, чтобы казаться очень строгим.

Странно. До кресла так близко, а я не могу к нему приблизиться. Это все девчонка! Она не хочет меняться временами!

– Не хочу! – она то ли отвечает на мои мысли, то ли угадывает их. – Я тут останусь. Тут хорошее время!

– Время всегда хорошее!

Мне кажется, что я повторяю чью-то фразу. Или там как-то по-другому было?

– У тебя тоже хорошее время, – говорю я, останавливаясь.

Какой смысл идти, если топчешься на месте?

– Компы, комики, – теперь я говорю вкрадчиво.

Девочка секунду колеблется, и я за эту секунду резко приближаюсь к ее (то есть моему) креслу.

– Нет, – говорит она. – Тут и без компов весело!

Я решаю говорить правду. Рассказываю о Женьке, о том, что мне нужно вернуться и все исправить. Она слушает, время от времени кивая. И улыбается так тепло, что я вдруг вспоминаю Сушку.

– Не боись! – говорит девчонка. – Женька под присмотром! Я его в обиду не дам!

И она говорит о Женьке, о пионерском собрании, о ее помощи.

Я испытываю сразу и облегчение, и зависть. Она молодец.

Я ей верю. И я хочу назад, в 2018 год. Там меня ждет класс, за который я отвечаю. Мы должны сдать экзамены. А девчонка позаботится о Женьке.

Я возвращаюсь в свое кресло и снова засыпаю прямо во сне.

Оля, 1980 год

Проснулась я сразу, одним рывком. Проснулась с ощущением тревоги. Что-то такое случилось во сне… Медленно начали всплывать подробности: была белая комната, был мальчик… Витя, кажется. Он рассказал, что мы с ним поменялись временами. Да, я уже давно догадывалась, что это не компьютерная игра, уж больно все было по-настоящему, но про первую встречу в белой комнате начисто забыла. Он сказал, что хочет поменяться обратно… Рассказал про Женьку…

И тут меня прошиб холодный пот. Женьку нужно спасать!

Я вскочила и начала собираться в школу, как на пожар. Я Женьку никому в обиду не дам, никуда его из нашей школы не отчислят!

Я примчалась в школу первая. Было еще закрыто. Тогда я пошла к Женькиному подъезду и уселась ждать на скамеечке. Женька как чувствовал, вышел буквально через пять минут.

– Привет! – он уселся рядом.

– Привет! – ответила я.

– У папы неприятности на работе, – сказал Женька. – Васса письмо написала в партком о том, что меня из пионеров исключили.

У меня непроизвольно сжались кулаки, по Жениному тону я поняла, что случилось что-то страшное, хоть и не поняла почему.

– Если его из партии выгонят… – у Жени на глазах блеснули слезы, – я себе этого никогда не прощу!

Я минутку посидела, думая, как же его утешить, потом взяла за руку и начала рассказывать:

– Знаешь, а будет время, когда всем будет наплевать, в какой ты партии.

– Что значит «в какой»? Она одна!

– Будет не одна. Будет много. И все будут бегать и просить: «Вступите в нашу партию, вступите в нашу партию»

Женька рассмеялся.

– А комсомолов тоже будет много?

– А комсомола вообще не будет, будут всякие другие молодежные организации, не помню их названия. Зато всем можно будет верить в бога. Причем в любого.

– Это как?

– Хочешь, будь православным, хочешь – католиком, хочешь – мусульманином, хочешь – иудеем. Хочешь – отмечай все праздники сразу. И в школу можно будет приносить и куличи, и мацу. И Рождество все станут отмечать.

– Какое еще рождество?

– Оба. И католическое, и православное. А пасхи вообще три, еще еврейская есть.

– Олька, ты откуда все это знаешь? – Женя аж напрягся.

– От верблюда, – засмеялась я. – Мне сегодня сон приснился. Как будто я – девочка из будущего… И мне поручено спасти тебя.

– От кого?

– От всех!

– Не надо меня спасать, – обиделся Женька, – я сам спасусь! Ты лучше еще про будущее расскажи. Что там будет?

И тут меня понесло. Я начала рассказывать про компы и комики, про машины и микроволновки и даже про адронный коллайдер. Это ж надо, что вспомнила! Мы чуть в школу не опоздали, ввалились в класс за секунду до начала урока, как раз во время объявления о том, что после пятого урока состоится политинформация на тему «Религия – опиум для народа». Мы с Женькой синхронно прыснули. Лицо пионервожатой, которая делала объявление, окаменело.

После пятого урока в кабинет пришли наша классная и Танечка. В этот раз обошлось без Вассы. Сначала нам долго и нудно рассказывали про то, что темный и дремучий народ до революции погибал под гнетом царя и попов. Я слушала вполуха, потому что уже давно поняла, что с историей здесь все не совсем чисто. Нам все совсем по-другому объясняют. Потом нам рассказали про то, что пришла революция, всех освободила и свергла ненавистный царский режим. И что теперь церковь никому не нужна, потому что все и так счастливы. За границей она еще есть, но там и трудящихся продолжают угнетать, а у нас всё по-другому. Я сразу вспомнила, что у нас, в будущем, во время всех церковных праздников президент стоит в храме в первых рядах и крестится. И, кстати, все, кто сейчас в классе, доживут до нашего времени и увидят всё своими глазами. Мне стало страшно весело, я даже хрюкнула от смеха, но Танечка не разделила моего веселья.

– Ольга, я не вижу ничего смешного!

А я видела! Ведь они все еще не знают, что довольно скоро Советского Союза не станет, и говорить можно будет все, что захочешь, и про революцию все забудут, и кто такой их любимый Ленин, дети знать не будут! Если б я сюда не попала, и я б не знала! Я вдруг почувствовала себя всемогущей. Никого не боюсь, даже Вассу!

Я встала и сказала:

– Я тоже не вижу ничего смешного. Вы же нам все это рассказывайте из-за Жени, правда? Мы взяли и исключили его из пионеров, а он лучше всех нас. Ну и что, что его бабушка верит в бога? Она замечательный человек, она никогда никого не обидела. Между прочим, никого в бога верить не заставляет. Вам-то что? Это личное дело их семьи.

В классе стало очень-очень тихо, а Танечка залилась пунцовой краской.

– Что значит личное дело? – спросила она. – У пионеров не может быть личных дел!

Тут я опешила.

– Как это не может? Что ж нам теперь, и в туалет строем ходить?

Класс заржал, а я уже не могла остановиться.

– Женя учится лучше всех в классе, Женя знает больше всех в классе. Он может поступить в любой вуз, и мы все будем гордиться, что учились вместе с ним. С ним интересно, с ним все дружить хотят!

Я считаю, что если уж кто достоин быть пионером, то он!

В классе начали шептаться, я продолжила:

– И я считаю, что мы его исключили несправедливо! И если совет отряда решит вернуть Жене пионерский галстук, то это будет правильно!

Танечка выглядела неважнецки, вся в алых пятнах, а в классе уже стоял настоящий гул.

– А ведь она права! – крикнул вдруг Сашка. – Мы его исключили, мы его и вернем!

– А давайте проголосуем!

– Давайте!

Я не верила в свою удачу!

– Кто «за»? – спросила я дрогнувшим голосом.

Много рук.

– Кто против?

Человек шесть, выше всех руку тянет Красноперкина.

Я повернулась к Танечке.

– Мы приняли решение, – сказала я.

И сняла с себя и повязала Женьке пионерский галстук. А потом не удержалась и обняла его. Крепко-крепко…

Витя, 2018 год

С самого утра я чувствовал, что сегодня случится какая-то гадость. Ночной разговор помнил очень хорошо, убеждал себя, что та девочка все исправит, Женька теперь в безопасности… Но все равно на душе скребли кошки. Целая стая кошек. Или что там у них – стадо? толпа? свора? Короче, много кошек.

И гадость случилась, хотя сначала я ее и не заметил. Утром, перед школой, включил комп и проверил, что мне успели понаписать. Все обсуждали какую-то новость на форуме. Я кликнул, посмотрел. Ничего такого особенного не заметил. Просто какой-то Аноним вывесил наши ники, а рядом – фамилии. Я проверил – все в порядке, ничего не перепутано. И ники написаны правильно. Я почитал комменты, но ничего не понял – там стояли сплошные угрожающие смайлики и призывы «убиць гада ап стену!».

Только в классе я сообразил, в чем беда. То есть не сообразил, а Сушка мне объяснила.

– Наши ники, – Сушка дергала меня за рукав, наверное, чтобы я лучше проникся трагичностью ситуации, – это же главный секрет каждого человека! Теперь, когда все знают, у кого какой ник, можно же запросто полистать историю форумов и прочитать, кто что говорил. Ястреб, например, в форуме даже стихи писал! Его ж засмеют теперь!

– Погоди, Снежка, – я осторожно высвободил рукав.

Сушка вдруг покраснела так стремительно, что я испугался.

– Ты чего?

– Ничего, – буркнула она, – меня никто Снежкой не звал раньше.

«Ну и что?» – хотел сказать я, но решил не вгонять Сушку в еще большую краску. И кстати, мне было приятно, что теперь есть имя, которым только я Снежану называю.

– Погоди, – сказал я спокойно, – мы же и так все наши ники знаем.

– Не все! – Сушка побелела от злости так же быстро, как до этого покраснела. – Только свои! А теперь вся школа знает!

– Ну и флаг им в руки! Тебе-то что?! Снежка повела плечом:

– Не хочу, чтобы каждый в моих мыслях копался! Когда я под ником, то… ну… как будто…

– Как человек-невидимка? – подсказал я.

– Ага! А теперь будут копаться… всякие…

И тут я вдруг сделал то, чего никак от себя не ожидал, – взял ее за руку.

– Вот что, Снежка! Никто тебя не обидит! Я обещаю!

У Сушки вдруг сделался такой вид, как будто я держу не ее руку, а протез, который случайно оказался прислонен к ее плечу. И ладонь стала холодная и деревянная. А у меня в голове шумело и булькало. Сейчас я был готов свернуть небольшую гору. Или даже большую.

– И гада этого найду, – заявил я. – Найду и накажу.

Сушка смотрела на меня с надеждой, но как-то жалобно.

– А то, что ники наши все узнали… Ну и пожалуйста! Я своим ником горжусь.

Я с сожалением отпустил руку Снежки (она сразу немного обмякла), вскочил на парту и громко сообщил:

– А я – Биг Билл! Понятно? И мне плевать, что все об этом знают!

Почти все вокруг радостно завопили.

Теперь, когда Снежкина ладошка не лежала в моей руке, смелости немного поубавилось, но я продолжил:

– Не знаю, кто тут решил подложить нам свинью, но он дурак! Потому что мы никого не боимся! Правда, Ястреб?!

Димка ловко вскарабкался на соседнюю парту:

– А я Ястреб! И мне тоже плевать!!!

Класс снова радостно завопил… и вдруг затих. А за спиной мы с Ястребом услышали недовольный голос историка:

– А я Николай Иванович. И меня не устраивает, что ученики прыгают по партам.

Мы быстренько расселись по местам, но я успел заметить, что Сушка мной гордится. И я стал гордиться тем, что она гордится мной.

Я решил во что бы то ни стало выполнить обещание, данное ей.

Оля, 1980 год

Эйфория продолжалась весь день.

После того как я повязала Женьке галстук, Танечка куда-то делась. Мы даже не заметили когда.

Отловили Красноперкину, заставили ее написать отчет о проведенном собрании. Вернее, написали мы его сами, ей только подписать осталось. Согласилась под угрозой грубой силы.

И когда она, чтоб не сбежала по дороге, под конвоем двух самых рослых мальчиков в классе понесла нашу бумажку в совет дружины, класс вдруг взревел, что нам нужен новый председатель совета отряда. Предлагали меня и Женьку. Женька сказал, что берет самоотвод в мою пользу, я сказала, что все должно быть наоборот.

А потом кто-то заорал:

– Тили-тили тесто, жених и невеста!

И я обнаружила, что мы с Женькой стоим посередине класса, взявшись за руки, и горячо что-то друг другу доказываем. И страшно испугалась, что Женька сейчас смутится и убежит, а он, наоборот, развеселился и закричал:

– Ура Ольке! Она самый лучший в мире друг! И я тоже не смутилась и не убежала, а стояла и улыбалась. И опять мне казалось, что я наглоталась воздушных шариков.

А потом был урок истории.

Историк пришел хмурый, молчаливый. Сначала вызвал к доске Женьку. Выслушал ответ, мрачно поставил пятерку. Потом вызвал меня. У меня сердце в пятки упало, но Женька зашептал мне:

– Давай, ты справишься!

И я потопала к доске. Встала, посмотрела на класс. И уже собиралась было по привычке испугаться, но увидела перед собой лица одноклассников. Они были добрые, живые, они были готовы мне помочь. Я просто физически чувствовала их поддержку. И страха как не бывало!

В памяти всплыла страничка из учебника, я рассказала ее как по писаному, ни разу не сбившись. А еще рассказала то, что мы с Женькой в энциклопедии прочитали, а еще хотела рассказать…

Тут историк меня перебил, хмуро поставил «пять» и посадил.

И мне б задуматься о причинах его хмурости, да не до того было. Я неслась на свое место, приплясывая от счастья. Я смогла! Я стояла у доски и получила пятерку!

А после уроков мы с Женькой побежали к бабушке и всё ей рассказали. Мы хохотали, когда вспоминали, как пошла пятнами Танечка, мы хохотали, когда говорили о том, как переизбрали Красноперкину.

Бабушка улыбалась, но как-то грустно. И почему-то все время говорила:

– Дай вам бог сил, детки…

Да у нас этих сил было просто хоть отбавляй! Да мы горы в это день могли свернуть!

Мы выбежали во двор, чтоб хоть как-то энергию выплеснуть, а там как раз огромная компашка собрать в «казаков-разбойников» играть. И тут на меня вдохновение нашло.

– А давайте не просто так играть, а в квест!

– Чего? – спросил Женька.

– Ну… Давайте как будто мы – эльфы, а вы – гоблины.

– Кто?

– Ну, мы – хорошие. Мы такие все нежные, ушки торчком, воздушные, а вы – вы злые и грубые. Мы будем жить вон там, на дереве, будем хорошо стрелять из луков, а вы – вы из луков не умеете, но зато у вас силища ого-го! А у нас будет кольцо власти, которое вы захотите забрать. И вы должны будете это кольцо не просто забрать, а еще и донести во-о-он до той горки во дворе. Там у нас будет жить Зло.

Все, кто стоял вокруг, аж рты пооткрывали, пока я им все это рассказывала.

– Круто! – сказал Женька. – Это ты сама придумала?

– Э-э-э… Во сне видела, – соврала я.

Мы убегались так, что через три часа полегли на траве в середине двора и уставились в небо.

– Классные тебе сны снятся! – сказал Женька.

Он был ранен в бою эльфийским луком и теперь держал подорожник на поцарапанной руке.

– Может, еще что-нибудь интересненькое вспомнишь?

– Ага, – сказала я. – Завтра будем играть в школу волшебников.

Домой я примчалась часов в восемь вечера, только открыла рот, чтоб поздороваться, и нарвалась на суровое папино:

– Ольга, где ты ходишь? Звонили из школы, нас вызывают к директору. Может, ты объяснишь, что происходит?

Витя, 2018 год

На большой перемене мы с Ястребом и Сушкой выскочили во двор школы и устроили там тайное совещание. Ну как тайное… Все, конечно, пялились на трех шестиклашек, которые забились в угол двора и там шепчутся с таким видом, как будто готовят покушение на короля. Но нас никто не слышал, так что совещание, наверное, можно считать тайным.

– Надо выяснить айпишниктого, кто влез на форум, – горячо шептал Димка, – пробить у провайдера юзера…

Я понял, что пока слишком мало знаю о компах, поэтому дослушивать не стал:

– То есть ты сможешь его найти?

Ястреб смутился:

– Ну, теоретически…

– Ясно, – сказала Сушка, – не можешь. Надо по-другому. Там ведь не все ники выложены, заметили? Чьего ника нет – тот и сволочь!

– Проверил уже, – вздохнул я. – Не хватает пяти ников. В том числе моего.

Снежана задохнулась от возмущения.

– Есть другая идея, – торопливо сказал я, пока Сушка не бросилась в класс лупить всех подряд. – У нас же вечером подготовка к экзаменам, так?…

…Вечером пришли почти все, хотя хмурые и подозрительные – Сушка предупредила, что я собираюсь назвать того гада, который всех нас выдал. Кружковцы расселись на скамейках, а я вышел и стал перед ними, чувствуя себя эстрадным певцом.

– Значит, так, – сказал я. – Стукача я пока не нашел. Но найду.

Я покосился на Ястреба. Он сидел немного в стороне с нотиком на коленках, взъерошенный больше обычного. Но теперь Димка походил не на воробья, а на настоящего маленького ястреба – такой грозный виду него был.

– Сейчас каждый выйдет сюда и произнесет… – Я откашлялся и продекламировал: – «Честное слово, я никому не рассказывал про наши ники».

– Норма, – кивнул Димка.

Все удивленно уставились на него.

– Это детектор лжи, – злорадно сказала Сушка, – Ястребу папа скачал! Кто следующий?

Но никто не успел отреагировать, потому что Сушка сама выскочила на пятачок перед скамейками и выпалила:

– Честное слово, я никому про ники не говорила! А когда узнаю, кто крысятничает…

– Норма! – строго перебил ее Ястреб. – Следующий!

Мы с Сушкой отошли в сторону, а кружковцы один за другим вставали и произносили клятву. Некоторые запинались и тормозили, но Димка каждый раз успокаивал их словами: «Норма». Чем меньше оставалось людей, которые не прошли детектор, тем тоскливее становилось на душе. Никто не болтал, не строчил сообщения на комиках, а когда раздавались звонки, отвечали коротко: «Занят… Я перезвоню». В воздухе запахло электричеством.

Предпоследней вышла девочка, которую я никак не мог запомнить. Ни имя ее, ни ник в голове моей не задерживались. И вся она выпадала из памяти, как только я переставал на нее смотреть – волосы белые как пакля, брови белесые, глаза водянистые…

Стала она почему-то не лицом ко всем, а чуть-чуть боком.

– Честное слово, – сказала она, прикрывая рот ладошкой, – я ники не говорила никому.

И почесала нос. Мы с Сушкой напряглись. Ястреб не выдал очередной «Нормы», а пристально посмотрел на девочку.

– Не говорила, значит? А может, в форуме писала?

Глаза девочки забегали, она снова прикрыла рот рукой и замотала головой. Я вдруг почувствовал, что за последние полчаса очень устал.

– Ты же врешь, – сказал я. – Ты написала, так?

Она опустила голову и побледнела.

– Врет! – сурово подтвердил Ястреб. – Детектор зашкаливает!

– А чего вы?! – Девочка вдруг вскинула голову и стала чуть не кричать прямо мне в лицо: – Ей можно, а мне нельзя?! Ты со своей Снежаночкой все время, а я, может, тоже хочу!

Она разревелась. Все потрясенно молчали.

– Чего хочешь? – растерянно спросил я. – Мы же вместе… к экзаменам готовимся.

– К экзаменам?! – девочка растирала слезы и сопли по личику. – К экзаменам, да?! А сам за руку ее берешь! И смотришь… А я тоже… А мне почему нельзя?… Чтоб вы все тут сдохли!

Она схватила свой рюкзачок и бросилась прочь. Все тупо смотрели ей вслед и молчали.

– М-да-а-а… – наконец сказал кто-то.

– Слушайте, – спросил я жалобно, – кто-нибудь что-нибудь понял?

– Ты что, дурак?! – возмущенно затараторила Нина, эффектно взмахнув челкой. (У нее был ник Красавица, и вполне заслуженно.) – Ленка в тебя давно втюрилась, а у вас с Сушкой такая любовь, вот она и решила вам свинью подложить, чтобы она подумала, что это ты всех сдал…

– Стоп-стоп-стоп! – я умоляюще поднял ладони вверх. – Какую свинью? Какая Ленка?

– Ее, дурочку эту, – Красавица мотнула челкой в сторону убежавшей девочки, – Леной зовут, чтоб ты знал! Он ее имени не помнит, а еще чего-то хочет! – Нина повернулась в сторону Снежаны и добавила: – Дурак он у тебя, Сушка!

Сушка, которая все это время стояла непривычно тихо, глянула на меня и вдруг прыснула. И все остальные захохотали вместе с ней, как будто только ждали сигнала. Видимо, вид у меня был действительно дурацкий.

– Если бы не Ястреб с его детектором! – снова начала тараторить Красавица, но Димка ее оборвал.

– Да нет никакого детектора! – он торжествующе повернул к нам монитор, на котором красовалось окошко браузера. – Это мы для пущего страха наврали. А вообще, все Витя придумал, я только немного развил идею.

– Так что никакой он у меня не дурак! – гордо заявила Сушка и показала Нинке язык.

Все снова захохотали. Смех получился какой-то нервный – слишком долго мы были в напряжении.

– Ладно, – сказала Сушка, нахохотавшись, – был бы пацан, я бы ему по голове настучала. А с этой что делать будем?

Все поскучнели. Снова повисла тяжелая пауза.

– Слушайте, – сказал я, – а давайте ей бойкот объявим! Мы так делали… то есть я читал, как раньше в школах так делали! Не будем с ней общаться, и всё! По крайнем мере в чатах! И на эсэмэски отвечать не будем!

– Точно! – обрадовался Ястреб и застучал по клавиатуре. – Сейчас я ее везде в игнор-лист занесу… Какой у нее там ник?

– Радуга, – ответила всезнающая Красавица и полезла за комиком. – Сейчас и я тоже…

Пока все нажимали кнопки, занося Радугу в черные списки, я проверил свой комик. У меня там никакой Радуги не значилось. Зато бросился в глаза циферблат в левом верхнем углу экрана.

– Ух ты! – сказал я. – Сегодня позаниматься, пожалуй, не получится, поздно уже. Предлагаю завтра начать репетировать экзамены. Будем друг перед другом билеты отвечать.

– А Ястреб своим детектором, – добавила Сушка, – будет нас проверять. – И она передразнила очень строгий голос Димки: – «Норма!»

И снова все рассмеялись. Теперь уже не нервно, а просто весело.

Оля, 1980 год

Утро было на редкость нервное. Мама собиралась, рявкая на меня, чтобы поторапливалась, и причитала:

– Что ж теперь люди скажут…

Папа был хмур и со мной не разговаривал.

До школы дошли в молчании, а там, у школы, встретили Женьку с родителями. Мы рванули друг к другу, но меня схватила за руку мама, а Женьку отец. Не пустили даже поздороваться.

И вот тут-то мне стало страшно. До этого момента я была уверена, что сейчас мы все поговорим, выясним подробности, вместе посмеемся и разойдемся с миром. Женька смотрел на меня больными глазами, его родители зыркали волком. А у меня как будто реальность уплывала, мне начало казаться, что все это происходит не со мной.

И мы пришли в кабинет директора. Там уже сидели Васса и Танечка. Говорила все время Васса, директорша только кивала с умным видом, а Танечка смотрела мимо нас куда-то в стенку совершенно стеклянными глазами.

– Итак, – говорила Васса, – если на начальном этапе мы видели просто халатность родителей, то теперь это переросло в преступную халатность. И я хочу спросить…

Тут Васса повысила голос так, что у меня заложило уши…

– Как вы воспитываете своих детей? А?! Мои родители вжались в стулья.

– Как нужно воспитывать, чтобы ребенок посмел пойти против воли совета отряда, против воли своих товарищей, против воли старших товарищей, которые, между прочим, члены партии?

Тут, видя, что моя мама уже готова заплакать, Васса чуть смягчилась.

– Нет, мы конечно, не снимаем полностью с себя вину. Вот Татьяна Николаевна, – кивок в сторону Танечки, – тоже понесет заслуженное наказание. Это и ее просчет, ведь это ее пионерская организация! И хороша б была эта организация, если б пошла на поводу у таких ее незрелых членов. Хорошо, что в этом классе учатся и сознательные дети, которые не побоялись! Которые, между прочим, физической расправы не побоялись! Потому что вот эти, – кивок в нашу сторону, – угрожали!

Тут вступилась моя мама:

– Но Оля не могла…

И ее перебила мама Жени:

– А Женя, значит, мог?

– Оля тяжело болела…

– Ну и сидели б дома, раз болели! Сбила мальчика с толку!

Моя мама аж задохнулась от возмущения:

– Это еще кто кого сбил!

– Женя бунт в классе не поднимал!

– А Олю из пионеров не исключали!

– Ша! – сказал вдруг Женин папа. – Прекратите базар!

Мамы затихли, а папа продолжил, обращаясь к Вассе:

– Что вы предлагаете?

Васса царственным жестом поправила прическу:

– Я рада, что вы, Петр Иванович, как ответственный партийный работник, понимаете серьезность ситуации.

В кабинете воцарилась мертвая тишина, и Васса, явно довольная эффектом, продолжила:

– Я считаю, что этих детей надо изолировать друг от друга.

Примерно секунду до меня доходило, что она сказала, а потом я тихо сказала:

– Нет!

Сказала тихо, но Васса вздрогнула, а мама Жени кинулась Женьку от меня заслонять. А меня уже было не остановить:

– Мама, папа, но это же все неправда! Мы ничего плохого не хотели! Ведь Женьку несправедливо из пионеров выгнали, я просто хотела помочь…

– Да уж, помогла, – прошипела Женина мама.

– Мама, ну послушай ты меня, – взмолилась я.

– Я достаточно услышала, – сказала мама.

Я ни разу в жизни не видела ее с таким каменным лицом.

– С этого дня ты сидишь после школы дома, понятно? Никаких дворов, никаких друзей! Раз не умеешь себя нормально вести.

– Мама, нет! Ты не можешь, мама! Но почему ты не хочешь меня выслушать?

И тут опять вступил Женин папа:

– Я думаю, всем будет лучше, если мы переведем Женю в другую школу.

И тут у меня просто рассудок помутился. Я сразу вспомнила белую комнату, мальчика Витю, который рассказал мне про встречу с Женькой в 2018 году. И я поняла, что не спасла, не справилась… Более того, я все испортила…

Я расплакалась. Я умоляла. Я готова была встать на колени.

Васса наблюдала за моей истерикой с холодным безразличием. А потом выдала:

– Я думаю, вам нужно отвести Ольгу к психиатру. У девочки проблемы.

Мама опять начала оправдываться, что я, мол, болела, что это всё последствия. Но у нее от страха зубы стучали и руки тряслись. Женьку родители увели, нам даже не дали попрощаться…

Витя, 2018 год

Я стоял под дверьми класса и молился богу. Я, советский пионер (пусть в прошлом), просил у бога помощи! А что мне оставалось делать? Моих одноклассников вызывали по одному, и там они сдавали эти ужасные экзамены!

Рядом со мной переживали родители – не мои, мои как раз не смогли прийти – а родители всех остальных. Некоторые молились, почти не прячась, другие успокаивали себя и друг друга, от чего начинали нервничать еще сильнее. Кажется, они немного ревновали своих детей ко мне, потому что все наши первым делом бросались ко мне («Семерка!» или «Девятка!»), а уж потом шли к ним. Все, кто сдал, не уходили домой, а оживленно галдели, пересказывая друг другу самые острые моменты:

– …А тут он говорит: «И как же звали этого князя?» А я: «Ну, не Владимир, это точно…»

– …Две цифры перепутал – пять и шесть! И семерку за это ставить? Придираются!..

– …А я отвечаю, а сама не понимаю: правильно – неправильно?…

Пока все шло нормально. Ястреб торчал в классе дольше всех, зато единственный отхватил «десятку».

Сушка вышла с «восьмеркой» и злилась на себя, что не смогла вспомнить какую-то дату. Когда вышел последний – Саша Харитончик с «семеркой», – я вытер со лба пот и уже собрался уйти домой, чтобы там тихонько полежать на кровати, отойти… И тут услышал:

– Шевченко! А ты что, экзамен сдавать не собираешься?

Это был удар под дых. Я так переживал за остальных, что совсем забыл про себя. Развернулся и на деревянных ногах пошел в класс. Почему-то я был уверен, что завалю.

Вытянул билет и пошел готовиться. Ну не то чтобы готовиться… Сел и уставился на вопросы. Раз пять перечитал – ничего не понял. Слова все знакомые, а о чем у меня спрашивают?

– Молодой человек! – сказал экзаменатор, строгий дядька в очках. – Вы, я так понимаю, готовы?

«Чего тянуть?» – обреченно подумал я, кивнул и пошел к доске.

Что было дальше, из памяти вымылось. Помню только, что стоял и мотал головой, как заведенный. Ни слова не сказал, только ждал, когда меня отпустят.

– Понятно, – сказал дядька в очках. – Идите.

Я повернулся, но тут наш историк, который сидел рядом с экзаменатором, неожиданно попросил:

– Витя, подожди за дверью, хорошо?

Я кивнул и вышел.

Там на меня набросились все наши:

– Ну как? – «Десятка»? – «Восьмерка»? – А в «гэ» классе тоже все наши круто посдавали! – Сушка к себе зовет, праздновать! – Так что тебе поставили? – Чего молчишь?

Сушка, которая первая поняла, что дело плохо, рявкнула:

– Так, отошли все! Отошли, я сказала!

Все удивленно, но беспрекословно послушались.

– Чего ты? – шепотом спросила она и погладила меня по руке.

Мне жутко захотелось разреветься.

– Завалил, – прохрипел я.

– Как завалил?

И тут меня прорвало. Я все ей вывалил: и как меня парализовало, и как я вопросы понять не мог, и как не понимал, о чем экзаменатор говорит.

Чем больше я говорил, тем больше на себя злился. Я ведь все знал! Без дураков! Я ведь у всех наших по десять раз экзамены принимал! И тут такой облом!

В общем, когда открылась дверь класса и историк позвал меня внутрь, я чуть не послал его к черту. Хорошо, что Сушка все еще держала меня за руку.

В классе меня ждал заинтересованный экзаменатор.

– Значит, – сказал он, – мы с вами, Виктор, в некотором роде коллеги?

Я подозрительно на него уставился.

– Мне Николай Иванович рассказал, – пояснил дядька, – что ты всю параллель перед экзаменами натаскивал.

Это был сюрприз. Вот уж не думал, что учителя в курсе нашей подготовки.

Я пожал плечами:

– Ну, не всех… Некоторые не захотели.

– Это, коллега, заметно… А что ж сам-то?

– Перенервничал, – сказал я честно, – мозги заклинило.

Он понимающе улыбнулся. Историк вопросительно смотрел то на меня, то на экзаменатора.

– Давай так, – предложил дядька и снял очки, сразу став родным и домашним, – билет ты тянуть больше не будешь, а просто я тебя по всему курсу поспрашиваю.

Не веря своему счастью, я кивнул.

Дядька вернул очки на нос, снова превратился в строгого экзаменатора и спросил:

– В каком году был принят Статут Великого княжества Литовского?…

…Я вышел только через полчаса, но наши так и не разошлись. Правда, на сей раз никто ко мне не бросился, только Ястреб спросил:

– Ну?

– Девять! – гордо ответил я.

– Урррра! – завопили мои одноклассники и, кажется, их родители.

Точно сказать не могу, потому что тут меня подхватили на руки и принялись подбрасывать к потолку.

Когда я наконец снова оказался на ногах, увидел перед собой экзаменатора. Довольный историк маячил за его спиной.

– Поздравляю, коллега, – дядька протянул мне руку.

Я с удовольствием ее пожал. Теперь экзаменатор казался родным даже в очках.

– Ты уже думал, куда собираешься поступать? – спросил он.

– Раньше летчиком хотел стать, – честно признался я. – А теперь… не знаю пока.

– Очень рекомендую подумать о карьере педагога.

Я почесал затылок. Как-то после летчиков – в учителя… Экзаменатор все понял и не стал настаивать. Кивнул на прощание и ушел.

– Чего стоим? – строго спросила Сушкина мама. – У нас дома пирожные остывают… греются… Короче, портятся! А ну все за мной!

Оля, 1980 год

Домой меня привели всю опухшую от слез и отчаяния. Ужас в том, что была суббота, то есть вместо того чтоб уйти на работу, родители сидели дома. Я так хотела сбежать к Женьке… Вот когда я вспомнила про комики! Хоть бы позвонить, хоть бы эсэмэснуть… Хоть бы узнать, как он там.

Я весь день пыталась что-то объяснить родителям. Мама вообще со мной не разговаривала, папа был сдержан, но из него хоть что-то удавалось вытянуть. Особенно если мамы рядом не было.

– Оля, ты пойми, если уж это дело дошло до моей работы, тут шутки кончились. Это тебе не игрушечки, не «хи-хи» и не «ха-ха». Еще не хватало, чтоб тебя из пионеров исключили!

– Пап, да дались вам эти пионеры!

– Ольга, всё! Я тебе объясняю еще раз, шутки кончились! Ты где вообще таких слов нахваталась? Что значит «дались вам пионеры»?

– Пап, но вокруг вранье, и все же это знают! Пионеры никакие не самые лучшие, пионеры – все!!! И всё, что про них рассказывают, почти всё вранье. Ну и что с того, что Красноперкина – председатель совета отряда? Она ябеда и склочница! И почему я должна брать с нее пример?

– Оля, такие вопросы не обсуждают!

– Но почему? Почему?

– Не обсуждают, и всё!

– Пап, Женя хороший, а его ни за что выгнали. Ну почему за него нельзя вступиться, почему?

– У Жени есть свои родители, вот они пусть и вступаются. И папа у него, между прочим, партийный работник. Вот пусть и разбираются сами.

– Но почему сами? А мы? Неужели всем все равно?!

– Ольга! У меня работа! У нас очередь на квартиру! Что ты хочешь, чтоб я всем этим рисковал ради какого-то там Жени?

– Он не какой-то там, – сказала я сквозь слезы, – он самый лучший…

В воскресенье я пыталась подлезть к маме. Я просила, раз уж ничего нельзя сделать, хотя бы перевести меня в школу к Жене. Мама взвилась с пол-оборота:

– Ты что, совсем с ума сошла? Куда перевести, кто тебя туда возьмет?

– Ну ма-ма-а-а-а-а-а-а…

Мама немедленно перешла на сильно повышенные тона:

– Ольга, я не позволю тебе сломать нашу жизнь! Ты еще ребенок, ты не понимаешь… Ты сейчас наделаешь глупостей, а потом вся жизнь коту под хвост! Если заставят отвести тебя к психиатру, то всё! Жизнь закончена! Ты никогда не поступишь никуда, ты работать нормально не сможешь!

Ночью я не могла спать. Я думала о том, как бы повели себя мои родители в том, другом времени. Чего бы боялись? Или не боялись бы совсем? Все-таки тут они другие люди.

Мама почти не изменилась, выглядит по-другому, но внутри осталась почти такой же мамой. А вот папа другой. Дома он трудоголик, там он работал двадцать четыре часа в сутки и спал в обнимку с комиком. Видели мы его, конечно, редко, но выглядел он вполне счастливым. А здесь… Такое впечатление, что свободное время его убивает. Если он рассказывает про работу, то в основном ругается. Ругается на плановую экономику, из-за которой какие-то нужные железяки он вынужден доставать с боем, потому что их не хватило. На таком же заводе в другом городе они валом лежат, ржавеют. Ругается на дурака-директора, который член партии тридцать лет, но руководить заводом вообще не умеет. А сместить его нельзя, пока на пенсию не пойдет. Злой он тут, раздраженный.

В понедельник я пришла в школу. Женьки не было. Я сидела одна. Мне никто не объявлял бойкотов, более того, меня поддерживали, говорили что-то хорошее, но у меня было ощущение, что я одна. Одна в целом свете.

А после уроков, пользуясь тем, что родители днем никак меня не могут контролировать, я собралась и пошла к Женьке. Минут пять под дверью собиралась с духом, чтоб позвонить. Открыла бабушка. Из комнаты выскочил Женька. Бабушка быстро втянула меня внутрь и захлопнула дверь.

– Заходи, чтоб соседи не увидели, а то доложат еще, – бурчала она себе под нос.

– Мне запретили с тобой общаться, – сказал Женя. – Папа тут вчера такой разнос устроил… Говорил, что я жизнь себе ломаю…

– Мой тоже, – вздохнула я.

Бабушка поила нас чаем и приговаривала, что все будет хорошо, что все образуется.

– Эх, что ж вы не рассказали ничего, не посоветовались, – вздохнула бабушка.

– Зачем? – буркнул Женька.

– Затем, что плетью обуха не перешибешь.

– Обуха вообще не перешибешь, – буркнул Женя.

– Ну не скажи, – улыбнулась бабушка. – Он хоть и железный, да не вечный. И ржавчина его возьмет…

– Бабушка, да что ты все загадками говоришь? – взвился Женька. – Ты еще скажи, что мы были неправы!

– Правы, правы, – вздохнула бабушка. – Только б терпения вам побольше. И хитрости немного.

– А я из дому убегу! – заявил вдруг Женя. – Помнишь, Оль, ты рассказывала, что будет другое время, хорошее. Давай убежим и дождемся…

– Время всегда хорошее, – перебила его бабушка.

– Ничего не хорошее! – взорвалась я. – Правду никто не говорит! Эту дуру Вассу никто остановить не может, и вообще – все дураки какие-то…

Я замолчала, боясь, что обидела бабу Любу. Но та только улыбалась да качала головой.

– Ох, деточка, – сказала она, – плохое время, говоришь? А я помню, как Женькиного отца рожала. Война только-только кончилась. Муки нет. Коровы две на всю деревню, да такие тощие, что мы их больше откармливали, чем доили. На полях сеять нечего, да и опасно – там мины вперемешку со снарядами неразорванными. А пацаны, за которыми не уследишь, норовят еще гранату какую откопать да в костер бросить…

Бабушка вздохнула – наверное, вспомнила что-то не слишком приятное.

– Как же вы жили? – виновато спросила я.

– А так и жили. И, между прочим, радовались! – баба Люба снова заулыбалась. – Потому что война кончилась! Потому что не стреляли, не бомбили. Потому что не надо было на дорогу каждую секунду оглядываться, не едут ли каратели… Так что время и тогда было хорошее, и сейчас отличное, а будет еще лучше! Повисла пауза.

– Как тебе в новой школе? – спросила я.

– Никак, – буркнул Женька, – меня никуда не берут. Васса скандал устроила на весь район. Папа сказал, что надо пересидеть полгодика где-нибудь в тихом месте.

У меня противно заскрипело на душе. Опять вспомнился мальчик Витя с рассказом о том, что Женька попал в плохую школу и так и не смог из нее выбраться…

– Неужели у нас совсем не было выхода? – в отчаянье спросила я.

– Был, не был… Теперь-то какая разница. Время назад не вернешь, – сказал Женька.

И тут я поняла, что шанс у нас есть. Мне нужно опять встретится с Витей и убедить его поменяться местами. Если в прошлый раз он смог меня найти во сне, то в этот я смогу найти его. И если мы вернемся каждый в свое время, в начало мая, то у нас будет еще один шанс! Женю можно будет спасти! Только… только… С Женькой я больше никогда не увижусь…

Я просидела у Жени еще пару часов.

Я все решила.

Я не плакала.

Я пыталась запомнить…

Когда он смеется, глаза у него становятся ярче. А когда серьезный, начинает накручивать на палец прядь волос…

Мне очень хотелось поцеловать его не прощанье, но я побоялась.

Пожала руку.

Женька сказал:

– Приходи завтра! Бабушка обрадуется.

А я даже сказать ничего не смогла, просто кивнула и вышла.

И пришла домой.

Я была уверена в том, что завтра меня здесь уже не будет. И мне оставалось только надеяться, чтоб там, в своем времени, я ничего не забыла, потому что… потому что… просто потому, что я не смогу жить, если забуду о нем…

Витя, 2018 год

На следующий день можно было в школу не идти – мы сидели по домам и готовились к следующему экзамену. Конечно, вечером все наши договорились собраться и позадавать друг другу вопросы, но после нашего триумфа на истории математики уже никто не боялся. Я, конечно, всех обзвонил, нагнал страху, чтобы не расслаблялись, но, честно говоря, и сам не очень напрягался.

Сел за комп и вместо того, чтобы решать задачки, полез в Инет. Это стало привычкой, что-то вроде зарядки.

Сначала, для разогрева, отвечаю на почту. Потом – обязательная программа: открываю новости, анекдоты, приколы, проверяю, не появились ли новые фильмы. И наконец, вольные упражнения: залезть в поисковик и погуглить там чего-нибудь. Когда я дошел до этого этапа, задумался: что бы такого поискать?

И вспомнил о Женьке. Пока готовились к первому экзамену, было – стыдно сказать – не до него. А ведь прошло довольно много времени с тех пор, как девочка Оля обещала его спасти. Прошло… неделя, что ли? Хотя, если быть точным, прошло тридцать восемь лет…

Я нахмурился. А если Оля уже исправила, я узнаю об этом в моем будущем? Или тут все останется, как было? А Оля прошлое так исправит, что от него вырастет новая ветка в будущее? Я что-то такое то ли смотрел, то ли читал недавно…

Набрал в строке поиска «Евгений Архипов». И снова результатов оказалось слишком много, и все не те. Но теперь я не суетился, добавил отчество, год рождения и город. Все равно ничего похожего обнаружить не удалось. Зато вдруг на каком-то историческом сайте наткнулся на упоминание о Любови Александровне Архиповой. Почему-то мне это имя показалось знакомым. Я щелкнул на ссылке… и увидел большую черно-белую фотографию, с которой улыбалась Женькина бабушка! Она была совершенно такой, какой я ее помнил – в платочке и кофточке.

А когда я увидел, что у нее на кофточке, то чуть со стула не упал.

Оля, между времен

Засыпала я долго и мучительно. Наверное, потому, что очень хотела заснуть. Прокрутилась волчком несколько часов и наконец под утро, когда уже светало, отключилась.

Витя в белой комнате появился одновременно со мной. И я поняла, что он тоже ждал нашей встречи.

– Ну что? – спросил он.

– Все плохо, – ответила я.

И расплакалась.

Витя тут же оказался рядом, и от того, что он рядом, мне стало немного легче. Я принялась рассказывать. Все-все, с самого начала, с того, самого первого пионерского собрания, на котором я после болезни выступила против Вассы.

Витя слушал очень внимательно, иногда присвистывал, иногда приговаривал что-то вроде: «Ну ты даешь!» или: «Молодец! Я б никогда на такое не решился!» Бурчал, что Красноперкина дурой была, дурой и осталась, а пацаны – молодцы. В середине рассказа схватился за голову:

– Слушай, ну ладно ты, у вас тут все говорят, что хотят, но Женька-то зачем на такой скандал пошел?

– А что было делать? – спросила я.

– Надо было хитростью… Сделать вид, что подчинились…

– Вот бабушка Люба тоже говорит, что надо было хитростью!

Витя задумался, а я спросила с надеждой:

– Вить, ты сможешь все исправить?

Витя посмотрел на меня исподлобья.

– Я должен все исправить!

– Меняемся? – спросила я.

– Да!

И я уже встала со своего места, но тут Витя стукнул себя по лбу.

– Послушай, там же экзамены, я ж не могу их так бросить… Что ж делать? Мне б только результаты узнать…

– Ой, а я про эти экзамены забыла совсем! И что, совсем все плохо?

– Нормально все… Послушай, ведь если мы вернемся опять в начало апреля, то до экзаменов опять останется месяц. Эх, жаль, столько работы коту под хвост!

– Какой работы?

– Так, время у нас еще есть. Садись и слушай…

Витя, 14 апреля 1980 года, утро

Резкий, вкусный и густой запах жареного лука вполз мне в ноздри, отчего я и проснулся. Но глаз не открывал, мучительно соображая – с чего это мама решила жарить домашние котлеты? Обычно она покупает полуфабрикаты и разогревает их в микроволновке на специальной программе. Я еще немного подышал и понял, что сейчас захлебнусь слюной.

Сел в кровати, зевнул и потянулся за комиком – посмотреть, который час. Аппарата на месте не оказалось. Пришлось открыть глаза… Оп-па…

Не обнаружил я не только комика, но и компа. Зато всю стену занимал огромный шкаф с книгами. Я тупо пялился на него, наверное, целую минуту, а потом вдруг подпрыгнул на кровати. Остатки сна куда-то улетучились. Сердце застучало так, что в горле и в носу отдавалось.

Значит, получилось?! Значит, мы вернулись на свои места, в свой год?!

Я вскочил – и снова сел. Голова шла кругом.

Посидел пару минут, обдумывая ситуацию. Надо спасать Женьку. У меня есть время до…

Тут я снова вскочил и заорал:

– Мама!

Мама примчалась так, как будто хотела побить мировой рекорд:

– Что случилось, Витя?!

– Какое сегодня число?

– Четырнадцатое апреля. Ты чего вскочил? Ляг, тебе доктор лежать велел!

Четырнадцатое апреля… Четырнадцатое апреля… День пионерского собрания! Черт! У меня совсем нет времени!

Мама пыталась меня уложить, но я вцепился в ее руку, как в поручень. В комнату заглянул полуголый папа. Половину его лица покрывала пена, а в руках он сжимал бритву.

– Витя опять бредит! – пожаловалась ему мама. – Ему лежать надо, а он…

– Папа! – перебил я ее. – Мне нужна помощь! Срочно! Сегодня же! Я знаю, как спасти Женьку!

Мама с папой переглянулись, и папа коротко кивнул.

– Сейчас! – сказал он деловым тоном. – Только добреюсь.

Оля, 14 апреля2018 года, утро

Я проснулась от радостного «ку-ка-ре-ку» и минуту мучительно соображала, что происходит. Звук, с одной стороны, был до боли знаком, а с другой, звенел как будто из прошлой жизни.

Я медленно повернула голову, медленно открыла глаза и тупо уставилась на комик, который вибрировал и скакал по прикроватной тумбочке. Мыслей не было. Чувств тоже.

В комнате мгновенно материализовалась мама:

– Олечка, милая, я забыла будильник отключить. Как ты, солнце? Вчера у тебя была такая высокая температура, что пришлось врача вызывать.

Я села на кровати и стала осматривать комнату. На столе стоял комп, на стуле валялись джинсы, по полу были разбросаны диски.

Мама явно встревожилась:

– Оля?!

– Мамочка, как ты чудесно выглядишь! – сказала я шепотом.

– Оль, ты издеваешься, я полночи не спала.

Но мама улыбнулась и уселась рядом со мной.

– Взгляд у тебя со сна такой, как будто ты эту комнату первый раз в жизни видишь. Вставать будешь? Есть хочешь?

Я неопределенно мотнула головой. Встать я была не готова, мысли упорно отказывались появляться.

– Ладно, пойду чаю тебе сделаю. Валяйся пока.

Мама упорхнула. И тут меня накрыло. Получилось! Я дома!

Вторая мысль заставила меня подскочить. Женька! Как он? Если я здесь, значит, Витя там. Но сегодня он еще ничего не сделает, собрание было числа четырнадцатого, раньше и результатов ждать нельзя…

– Мам, – заорала я, – какое сегодня число?

Мама как раз заходила в комнату с чаем и тостами.

– Ты чего кричишь? У тебя ж комик под носом. Посмотри.

Ах да, комик. Я взяла его в руку. Неужели когда-то я не могла без него жить?

На экране светилась дата – 14 апреля и двузначное число непрочитанных сообщений. Отвечать не хотелось, даже читать их было неинтересно. Интересно было только, как там Женька и что он сейчас делает… И тут меня второй раз подбросило на кровати. Вот дуреха! Не сейчас, а сорок лет назад! И не делает, а давно уже сделал! И если все хорошо, то Женя сейчас взрослый академик или кто-нибудь еще страшно важный… Но как я об этом узнаю?

Сходить к ним домой? Так переехали, наверное, давно… По соседям поспрашивать? Может, кто-нибудь знает? Интересно, есть ли в городе справочное бюро?

– Мам, а если мне нужно одного человека найти, куда нужно съездить? – спросила я.

Мама чуть чашку из рук не выронила.

– Зачем ездить? Ты погугли сначала. Он в какой стране живет?

Я звонко стукнула себя ладонью по лбу. Совсем я отстала от жизни в далеком 1980 году…

Витя, 14 апреля 1980 года, день

Весь день я мотался как заведенный: в школу – предупредить, что собрание проведу, хоть на уроках меня и не будет; с папой в обком – пообщаться с одним папиным знакомым; в музей – рассказать одному человеку одну важную вещь; к Архиповым – провести важную встречу; снова в обком – отправить важную бумагу; в столовую – перекусить, а то голова от голода кружится; и опять в школу. Хорошо, что папа, как он сам выразился, «воспользовался служебным положением в личных целях в рабочее время» и взял служебную «Волгу». Раньше я бы ужасно возгордился оттого, что меня катают на такой шикарной машине, но теперь… Теперь я вспоминал мамину машинку из 2018 года и поражался, как они тут в прошлом могут ездить на своих неудобных «Волгах». В которых еще и бензином воняет.

Папа везде меня сопровождал и помогал в разговорах. Это было еще полезнее, чем «Волга», потому что многие взрослые меня без папы и слушать не захотели бы.

К школе мы подкатили за десять минут до собрания.

– Пойти с тобой? – спросил папа.

– Нет, – ответил я, немного поколебавшись, – я сам должен.

Папа понял и не стал настаивать. Из машины мы вышли вдвоем: я и невысокий сухонький человек, голова которого почти целиком состояла из залысины. У него были детские голубые глаза и виноватая улыбка. Костюм не грязный, но словно покрытый пылью.

– М-да, – он перехватил мой взгляд, – надо было все-таки переодеться.

– Не надо, – возразил я. – Так даже убедительнее, Лев Романович.

– Лев Залманович, – осторожно поправил он.

– Простите, Лев Залманович.

– Ничего, все путают. – Лев Залманович глянул на часы. – Уже пойдем?

– Нет, наверное, лучше прямо к началу подойти, – сказал папа из машины.

Мы помолчали.

– Ладно, – сказал папа, – я поеду проверю, как там запрос.

Мы с Львом Залмановичем проводили «Волгу» глазами.

– Вот так история, – смущенно сказал он. – А я в таком виде.

Он достал из кармана жеваный носовой платок и принялся оттирать пиджак, хотя, по-моему, тот становился только более пыльным.

Оля, 14 апреля 2018 года, утро

С куском гренки в зубах я уселась за комп и дрожащими руками набрала в строке поиска: «Евгений Архипов».

Ох, сколько ссылок! Это ж надо, какая распространенная фамилия! Я секунду подумала и набрала: «Евгений Петрович Архипов». Опять куча информации, я начала листать странички и… Ура! Персональная страница Архипова Евгения Петровича. У меня так задрожали руки, что я не смогла по мышке кликнуть. Пришлось нажать энтер…

От волнения содержание странички я воспринимала с трудом. Выпускник университета, красный диплом, ранняя карьера, самый молодой директор НИИ за всю историю Академии наук, успешный бизнесмен…

А с экрана на меня смотрел Женькин папа. Потом я немного присмотрелась и поняла, что не папа, просто очень на него похож. Глаза другие, глаза Женькины.

Меня от счастья просто распирало. Ай да Витя, ай да молодец! Значит, все у него получилось! Значит, теперь можно жить спокойно! Такой камень с души упал!

Минуту я находилась в полном покое и абсолютной безмятежности, а потом начала потихоньку возвращаться к реальности. Один камень, конечно, с души упал, и стало легче. Но еще осталась огромная каменюка, которая будет висеть на мне примерно месяц. Экзамены! Теперь я просто обязана подготовить к ним ребят. Я Вите обещала.

Витя, 14 апреля 1980 года, день

Мы вошли в класс за минуту до начала собрания, как раз на слова пионервожатой Танечки:

– Поскольку председателя совета отряда сегодня нет…

Тут она увидела нас со Львом Залмановичем и запнулась.

– Здравствуйте! – сказал я звонко, даже сам изумился своей бодрости. – Это товарищ из обкома. Вы не против, Тамара Васильевна?

Васса медленно кивнула, не сводя глаз с нежданного гостя. Тот засмущался и скромно устроился за последней партой, бросив на меня укоризненный взгляд. А что тут такого? Ведь я его действительно сначала привез в обком, а уж потом – сюда. Значит, он из обкома.

Я вышел к доске и оглядел класс. Как я, оказывается, по ним всем соскучился! Даже по Воронько. Даже по Красноперкиной, хоть она и смотрит на меня волком.

– Тема сегодняшнего собрания, – начал я, – поведение пионера нашего отряда Жени Архипова.

– Возмутительное поведение! – поправила меня Танечка, но Васса на нее сердито зыркнула, и вожатке пришлось втянуть голову в плечи.

Кажется, завуч решила вести себя потише в присутствии «товарища из обкома». Вот и хорошо!

Тем не менее я поправился:

– Поведение, которое возмутило многих в нашей школе.

Женька смотрел на меня с ненавистью. Эх, черт, надо было ему хоть намекнуть, к чему я веду! А может, и хорошо, что он ничего не знает.

– Напомню, что наш одноклассник Архипов принес в школу пасхальный кулич и даже угощал им всех нас. Даже меня, – я вздохнул, осознавая всю тяжесть совершенного проступка.

Васса окончательно успокоилась и перестала кидать подозрительные взгляды на Льва Залмановича (только бы не перепутать отчество!).

– Архипов мог решить проблему, попросив у нас прощения, – мне самому было тошно от своих слов, – и признав, что его бабушка…

Я запнулся. Танечка совсем уже собралась что-то ляпнуть, но Васса сжала губы, и вожатка испуганно прикусила язык.

– …что его бабушка кругом неправа! – закончил я. – И теперь перед нами стоит вопрос, что с ним делать?

Видно было, что Танечка снова порывается вставить пять копеек, но Васса схватила ее за руку. Во взгляде ее читалось: «Куда ты лезешь? Шевченко сам справится!»

Класс терпеливо ждал неминуемой развязки.

И тут я неожиданно изменил тему:

– Но прежде чем решить вопрос с Архиповым, мы должны разобраться с его бабушкой.

Я не удержался и глянул на Женьку. Тот, кажется, собирался набить мне лицо, не дожидаясь окончания собрания. Поэтому я не стал делать эффектной паузы, как собирался вначале, а быстренько выпалил:

– Как стало известно буквально сегодня, Любовь Александровна Архипова, бабушка Жени, была активной участницей партизанского движения.

Вот теперь можно было и паузу сделать. Я обвел класс взглядом. Танечка морщила лоб, не понимая, что это за новости в регламенте пионерского собрания. Васса замерла совершенно неподвижно. Воронько отвесила челюсть. Многие таращились на меня, как на инопланетянина. Многие хорошо знали бабу Любу и представить ее партизанкой никак не могли. Даже Женька моргал удивленно – похоже, он о бабушкином прошлом тоже не догадывался.

Только один человек улыбался понимающе, и именно к нему я обратился.

– Рассказать об этом я попросил Льва Залмановича…

«Ура! – подумал я. – Не перепутал!» И тут же спохватился: «Ой, а фамилия-то его как?».

– Льва Залмановича… который в годы войны был комиссаром партизанского отряда. Пожалуйста, Лев Залманович, расскажите, как все было.

Он вышел к доске, повернулся к классу и виновато улыбнулся. Васса посмотрела на меня с откровенным подозрением: Лев Залманович был еще меньше похож на партизана, чем баба Люба.

Но тут он заговорил.

– Я молодой тогда был. Шестнадцать лет. Но боевой, горячий. На железку раз десять ходил.

Лев Залманович прищурился, глядя куда-то в свое прошлое, расправил плечи, улыбнулся уже широко… и вдруг я ясно его представил – молодого и горячего.

– А еще языкастый был – ужас! – он покачал головой. – Наверное, за это меня комиссаром и назначил наш командир. Он суровый был. Майор, из окруженцев. Парамонов Селиван Антонович. И однажды меня отправили на задание.

Я покосился на класс. Все, даже Танечка, тоже поверили в партизанское прошлое Льва Залмановича и теперь с интересом слушали историю про войну. Только завуч так и сидела в позе рассерженного сфинкса.

– Нужно было провести агитработу среди евреев нашего гетто. Мы узнали, что гетто будут ликвидировать, вот меня и послали предупредить наших… Хотя нет, кажется, я сам вызвался… Ну, уже неважно. Я пришел, говорю: «Братцы, надо в лес уходить, убьют вас всех». А они головой качают: «Ты, Лева, большевиков наслушался. Никто нас не тронет». Так никого и не уговорил.

Голос Льва Залмановича вдруг стал напряженным, как будто говорил он против своей воли.

– А когда я уходил, погоня за мной отправилась. Я так думаю, кто-то из наших и сказал немцам, – он поморщился. – Я уходил через Стриевку. А там полицаи с собаками. Заметили меня, окликнули. Я – бежать, они – стрелять. И зацепили, гады. Бегу, рану рукой зажимаю, но… Решил я, что всё, отбегался.

Голос Льва Залмановича снова потеплел:

– И вдруг у крайней хаты – девчонка. Тоненькая, как былинка. Наверно, моя ровесница, или даже моложе. Машет – мол, давай ко мне. Я – к ней. Она, ничего не спрашивая, в подпол меня, а дверцу ковриком закрыла, сундуком задвинула, – он вдруг тихо рассмеялся. – Я лежу там, скорчившись, диву даюсь: как она, худенькая такая, сундучище с места сдвинула?

Лев Залманович покачал головой.

– Вот… А потом полицаи ворвались. Орать начали: где, мол, жида прячешь? Она – в плач: ничего не знаю, дяденьки, никакого жида не бачила! А те не верят… Обыскали всё… А потом ее бить начали… сапогами…

Я вдруг понял, что Лев Залманович в промежутках между словами сглатывает слезы.

– Если б не сундук этот треклятый… Выскочил бы и голыми руками… Она же девчонка совсем была!.. А так лежу – и только губы кусаю.

Он спохватился и принялся вытирать слезы тем самым мятым платком, которым до этого пытался отчистить костюм. Не столько вытирал, сколько грязь по лицу размазывал. Наверное, при других обстоятельствах мы бы стали хихикать, но сейчас все сидели и только смотрели, как зачарованные, на Льва Залмановича. Он кое-как справился со слезами, громко высморкался и сунул платок в карман.

– Простите… Как вспомню… А потом они ушли. И девчонка вроде как не шевелится. Ну, думаю, гады, вы мне за нее ответите! Вот только выберусь… А как выбраться, если надо мной сундук, а крови уже много потерял, сил нет? Тут уж в голос заревел.

Я уже слышал этот рассказ, но все равно поймал себя на том, что затаил дыхание. Да, правду сказал Лев Залманович, языкастый он.

– И вдруг сверху, тихо так: «Не реви… Я сейчас». Жива она оказалась. И даже сил хватило сундук отодвинуть. Правда, ей для этого пришлось все приданое из него выкинуть, – он снова разулыбался. – Я вылезаю, смотрю – она вся в крови, еле держится, а над своим добром причитает: «Ой, платье испачкалось, ой, скатерть порвана!»

Весь класс тихонько рассмеялся вслед за рассказчиком, но тут же умолк, едва он стал серьезным.

– Я к тому времени крови много потерял, шел как пьяный, не понимал куда. Пришел в себя только в отряде. Начал спрашивать о своей спасительнице – никто ни сном ни духом. Говорят, дозор на меня наткнулся. Я попросил ребят найти девчонку, но они опоздали. Когда пришли – одни головешки на месте дома. Ребята к местным – те на них матерно. Оказывается, полицаи из-за меня трех местных мужиков расстреляли, чтоб неповадно было бандитам… то есть партизанам помогать. Словом, решили мы, что девчонку спалили вместе с хатой. Только и узнали, что ее имя – Люба. Любовь Пригодич.

И снова Лев Залманович из грустного вдруг стал веселым.

– А сегодня, благодаря Вите, – он весело подмигнул мне, – я наконец всю правду узнал. Оказывается, моя спасительница выжила. Просто сразу после войны она встретила хорошего человека, Ивана Архипова, замуж за него вышла, фамилию его взяла… А в тот вечер она меня бросила, чтобы облаву от меня отвести. Сама-то она легонькая, по болоту, аки посуху, ушла. Но перед этим увела полицаев далеко в сторону. А потом прибилась к другому отряду, не нашему, но не под своей фамилией…

Лев Залманович явно смутился, и тут подала голос Васса:

– А почему?

– Понимаете… у нее отец старостой был. Не хотела она…

– То есть, – в голосе завучихи зазвучал металл победы, – прадед нашего Евгения был пособником фашистов?

Лев Залманович неловко мотнул головой:

– Да не совсем… Понимаете, среди тех трех расстрелянных мужиков и он был. Так что какое уж тут пособничество… Просто Люба этого не знала, вот и скрывала.

Повисла неловкая пауза.

– Лев Залманович, – тихонько подсказал я. – Про медаль…

– Ах да, про медаль! – он сразу оживился. – Командир наш подал представление на Любовь Александровну Пригодич, на орден Красной звезды. Посмертно. Но звезду нам зарубили, мол, не в бою подвиг совершен и все такое. Но медаль «За отвагу» вручили… То есть… – поправился Лев Залманович, – не вручили, конечно, но указ есть. А теперь, как оказалось, и героиня жива. Словом, в ближайшее время состоится награждение!

Лев Залманович обвел класс торжествующим взглядом. Танечка растерянно смотрела на Вассу. Та сидела, уставившись в пол. Все остальные хлопали глазами, приходя в себя после рассказа. Кто-то уже шептался, обсуждая подробности, кто-то просто мотал головой.

Женька неожиданно спросил:

– Ас гетто что случилось?

– Что-что? – улыбка Льва Залмановича стала крайне виноватой. – Через неделю отправили в лагерь смерти. Кое-кто выжил, но…

И он, махнув рукой, отправился к последней парте.

Теперь все смотрели на меня. Я очнулся.

– Итак, есть предложение вынести предупреждение пионеру Архипову за… за низкую сознательность. Кто за?

– Погодите! – взвилась Танечка. – Но ведь тут религиозная пропаганда! Мы же собирались…

Пионервожатая осеклась под безнадежным взглядом Вассы.

– Кстати, о религии, – подал с задней парты Лев Залманович, – сегодня Люба… Любовь Александровна рассказала, как она за образами пакеты с листовками прятала, когда связной стала. В той деревне полицаи дюже набожные были, за иконами никогда не шарили.

Он в который раз уже заставил всех улыбнуться, а потом еще и добавил поучительно:

– Так что бог, если его использовать правильно, тоже может помочь хорошим людям.

Когда класс отхихикал, я повторил:

– Кто за?

Забыли все. Даже Красноперкина.

Оля, 14 апреля 2018 года, утро

Мама не хотела пускать меня в школу, но я была непреклонна. Остановить меня было невозможно, я сносила все на своем пути. В школу неслась пешком, испытывая ни с чем не сравнимый кайф от джинсов и кроссовок. А пока здесь жила, не ценила.

Совершенно забыла про то, что в школе на входе нужно регистрироваться, получила по ногам турникетом, но даже это не испортило мне настроения.

Ворвалась в класс… Ох, черт… А вот от этого я отвыкла.

Первой реакцией было пройти по рядам, повырывать у всех комики, открыть окно. Так и хотелось всех встряхнуть и рявкнуть:

– Что вы уперлись в экран, посмотрите друг на друга! На улице весна, солнышко! А вы тут под кондишеном душитесь.

Но я сдержалась. Один раз уже наломала дров, теперь на всю жизнь запомнила, что действовать нужно осторожно. Я плюхнулась на стул и принялась аккуратно рассматривать окружающих, вспоминая, что мне рассказывал Витя.

Сушка… Кто ж из них Сушка? Я аккуратно отправила ей сообщение и стала смотреть кто ответит. Ага, есть! Сушка – это вон та хмурая девочка. И зовут ее Снежана. И на самом деле она веселая и очень сильная.

Ястреб… Вот он! Дима. Мальчик совсем невысокого роста, а сидит за последней партой. Это ж он на форуме звезда, а в жизни об этом никто не догадывается. А я когда-то была уверена, что влюблена в него…

Витя сказал, что главное с этими двумя договориться, а дальше уже все пойдет по накатанной.

Мои размышления прервал учитель истории, который вошел в класс и уже начал рассказывать про то, как будет проходить экзамен.

– А теперь я хочу, чтоб вы немного потренировались. К доске пойдет…

– Я!

Ой, нужно все-таки научиться сдерживаться. Ладно одноклассники, историк чуть под стол не свалился.

Пока отвечала, я наблюдала за классом. Благо, ответ лился сам собой и умственных усилий не требовал. Ага! Глаза начали поднимать! Отрывайтесь, отрывайтесь от своих комиков. Ну улыбнитесь хоть кто-нибудь!

– Отлично, Воробьева, просто отлично! – перебил меня учитель. – Я даже не знаю, что сказать! Как ты готовилась? Тебе кто-то помогал?

– Да, конечно, – сказала я. – Помогал…

Вспомнился Женька. На секунду как будто свет померк, так стало тоскливо… Но я быстро взяла себя в руки.

– Главное говорить побольше. Буквально пару дней тренировок – и так отвечать сможет каждый.

Я быстро оглядела класс и успела заметить заинтересованный взгляд Димки, который, правда, немедленно уткнулся в комик.

Ничего, прорвемся!

Витя, 1980 год

Мы с Женькой сидели на самой верхушке груши и жевали бумагу. Нет, не потому что голодные, а просто жеваная бумага – лучший боеприпас для плевательной трубочки. Сегодня мы собирались славно повоевать.

– И обязательно было это предупреждение давать? – недовольно проговорил-прожевал Женька.

– Обязательно.

– Ничего не обязательно! Я кругом прав, а мне – предупреждение какое-то!

И Женька без предупреждения плюнул в меня жеваным комочком. Я решил, что это не считается за начало боевых действий, потому что плевался он без трубочки.

– Слушай, – примирительно сказал я, – я тоже хотел, чтобы тебя полностью… оправдали, что ли.

– А чего не предложил? – Женька оторвал еще кусок от газеты и сунул его в рот. – Вассу испугался?

– Нет. Мне папа посоветовал.

Женька возмущенно хмыкнул, но плеваться на сей раз не стал.

– Серьезно! – я даже ударил себя в грудь, крепко вцепившись в ствол второй рукой. – Он долго что-то объяснял… Короче, если бы мы тебя вообще никак не наказали, Васса не успокоилась бы. И, может, все-таки добилась твоего исключения…

В плечо мне стукнул очередной снаряд.

– Шит, – огорчился я, – когда папа объяснял, там все логично было.

– «Шит»? – удивился Женька. – Это еще что?

– Это по-английски, – обрадовался я изменению темы. – Это означает… нехорошее слово.

Женька недоверчиво окинул меня взглядом:

– Откуда знаешь?

– А я в будущем был, – ответил я, широко улыбаясь.

– Ого! – Женька выразил изумление, принимая игру. – И как там, в будущем?

– Нормально! Компы у всех, комики… это такие карманные телефоны… Ай!

– Не дури голову, – сказал Женька. – Напридумывал всяких слов!

– Вот увидишь, – сказал я, прячась за ствол и доставая из кармана трубочку.

Она у меня именная, лично оплетенная цветной проволокой.

– А ты в будущем, – Женька тоже устраивался поудобнее, что предвещало интенсивную перестрелку, – кем будешь? Известным писателем-фантастом?

Я вдруг вспомнил экзаменатора по истории.

– Не-а! Я учителем буду.

Женька, который уже поднес свою трубку к губам, почему-то передумал плеваться.

– Слушай, – сказал он, как мне показалось, смущенно, – а я кем стану?

– Не знаю, – беззаботно ответил я. – Теперь это только от тебя зависит!

И открыл огонь.

Оля, 2018 год

– Оля, Оль, подъем! Вставай скорее, сегодня последний экзамен!

Я пулей вскочила с кровати. С одной стороны, волноваться было особенно не за что, если уж историю с математикой пережили, то на русском сбои маловероятны. Но с другой стороны, расслабляться опасно.

Под подъездом меня ждала Снежка. Вместо «привет» она сразу начала разбор полетов вчерашнего дня.

– Надо было все-таки еще раз по билетам пройтись. Потому что в Алене я не уверена. Вдруг ее опять заклинит, как на истории.

– Снежка, успокойся. Не нагнетай панику, все справятся.

– А где Дима? Позвони ему, вдруг проспал!

Я тяжело вздохнула и набрала Димкин номер. Иногда со Снежкой проще не спорить. Комик зазвонил у нас над ухом, потому что Димка не проспал, а уже пару минут шел за нами и пытался вставить хоть слово в Снежанин монолог. Увидев Димку, Снежка немедленно вспыхнула, потом улыбнулась, потом приняла серьезный вид. Было очень забавно наблюдать за тем, как эти двое изо всех сил делают вид, что между ними ничего не происходит.

Экзамен мы сдали. Если б не пара человек, у которых, видимо, выбило от перенапряжения предохранители, сдали б просто блестяще. После того как все закончилось, нас согнали в актовый зал, где в торжественной обстановке вручали годовые аттестаты.

Вот уж не думала, что мне будет так сложно сдерживать слезы, когда меня вызвали на сцену!

Класс хором скандировал: «Спа-си-бо!», даже учителя улыбались и хлопали, даже какой-то чужой экзаменатор. Он разрабатывал эти экзамены, и приехал к нам в школу потому, что мы сдали их лучше всех в городе.

Он лично подошел ко мне, пожал руку и представился:

– Меня зовут Виктор Александрович.

– Оля.

– Да, я знаю. Очень рад тебя видеть. Наслышан о ваших успехах.

– Спасибо.

– Ты молодец! Честно говоря, такого триумфа я не ожидал.

Он улыбался широко, и что-то в его лице показалось мне страшно знакомым. Но только я открыла рот, чтоб спросить, где я его видела, он сказал:

– Оль, я приехал позвать тебя на одну встречу. Мы хотим собрать активных детей со всего города, познакомить вас. Устроить такой клуб, где б вы могли общаться. Придешь?

– Да, я с удовольствием, только сегодня не могу, сегодня мы с одноклассниками отмечаем.

– Я понимаю, – усмехнулся Виктор Александрович. – Но ты, когда надумаешь, позвони. Вот тебе телефон. Это сын моего старого друга, это все его идея. Архипов его фамилия.

Мне показалось, что передо мной на землю рухнул метеорит.

– Как?! – спросила я хриплым шепотом.

– Евгений Евгеньевич Архипов. Он тоже Женя, как и его отец. Они так похожи, что ему просто не смогли подобрать другое имя. Знаешь, он очень увлекается физикой и мечтает, когда вырастет, доказать, что можно путешествовать во времени. Чтоб каждый нашел себе время по душе.

Тут Виктор Александрович оглянулся по сторонам, а потом сказал тихо-тихо, чтоб никто кроме меня не услышал:

– А я ему все время говорю, что незачем путешествовать. Время всегда хорошее! Мы-то с тобой это точно знаем!

И очень хитро улыбнулся.


Предварительный просмотр:


Предварительный просмотр:

Кукла

Посвящается Юлии Михайловне Лазуркиной

Cразу же после уроков девочка бежала к комиссионному магазину. Она вприпрыжку спускалась с крыльца, сворачивала налево, в конце квартала снова сворачивала налево и две остановки пробегала вдоль трамвайного маршрута номер одиннадцать, потом нужно было повернуть направо и бежать одну автобусную остановку — здесь на углу и находился комиссионный магазин. Но чтобы увидеть куклу в витрине, нужно было ещё раз повернуть за угол вот на этом углу сердце её билось особенно сильно, и было больно, и не хватало воздуха: а вдруг, думала она, вдруг там куклы уже нет.

Однако кукла всё ещё была здесь. Вместе с плюшевым медвежонком. Медвежонок смотрел на куклу и протягивал ей голубой и красный резиновый мяч — она смотрела на прохожих, которые проходили мимо, каждый по своим делам.

— Здравствуй, Машенька, а вот и я, — говорила девочка и становилась так, чтобы кукла смотрела только на неё, и ей казалось, что, увидев её, кукла начинает улыбаться. Девочка моргала и тоже улыбалась. — Ты соскучилась? – спрашивала она, подходя вплотную к витрине. — Ты ждала меня?.. А я принесла тебе книжку показать, с красивыми картинками. Подожди, я сейчас её достану из портфеля.

Девочка поставила портфель на тротуар и вытащила из него книжку. Это были сказки дядюшки Римуса. И девочка первым делом показала кукле красивую обложку и сказала:

— Вот, видишь, это братец Кролик, а вот это… братец Лис. Знаешь, братец Лис хотел съесть братца Кролика, но братец Кролик был такой хитренький и такой умный, что братец Лис оказался в дураках.

Перелистывая книжку и показывая кукле картинки, девочка пересказала ей все сказки.

— Ну, тебе понравилась книжка? — спросила девочка, когда закрыла последнюю страницу. А мне она очень понравилась, очень-очень! Ах, Машенька, — продолжала девочка, если бы ты только знала, как мне хочется, чтобы ты вернулась домой. Мама обещала, что она тебя вернёт, ты только подожди. Мы только сошьём тебе новое платье из моего старого, из которого я уже выросла, и я тебе завяжу мой голубой бант.

Куклу в витрине магазина девочка увидела случайно и сразу же узнала её. Это была Маша, её кукла, которую ей перед войной подарил дедушка, профессор. Он привёз её из Швеции, куда ездил по научным делам, привёз специально в подарок девочке в день её рождения. Когда дедушка дарил куклу девочке, все гости рассмеялись, потому что и кукла, и девочка были одного роста. Они даже спали в одной кроватке, и девочку всегда удивляло, почему Маша такая послушная: сразу же, как только мама укладывала её в кровать, она закрывала глаза, и мама говорила: «Вот видишь, какая Машенька умница, видишь, она уже и глазки закрыла, и в кроватке не вертится, как ты, а лежит тихо-тихо, спит».

Девочка рассталась с Машенькой в блокаду. Стояла холодная-холодная зима, это девочка помнила. Серебристые, в красивых узорах, замёрзшие окна. В столовой стояла круглая железная печка — «буржуйка» с изогнутой, как у самовара, трубой. Мама растапливала её утром и вечером. Дров не было, поэтому приходилось ломать стулья, а потом их рубить на маленькие чурочки. Ах, как хорошо вспыхивал огонь в «буржуйке», когда мама бросала в огонь свёрнутую в жгут газету! Огонь в печке гудел, на конфорке закипал чайник, и так не хотелось, чтобы «буржуйка» остывала. И бабушка, и дедушка, и мама, и девочка, кто в пальто, а кто в шубе, садились вокруг «буржуйки» и тянули к ней, к её дышащим жаром бокам руки, и тепло горячило ладошки, а ещё щёки, губы и шею. «А теперь будем пить чай „белая ночь“», — говорила мама, наливая в чашки кипяток, один лишь кипяток, потому что заварка давно уж кончилась. И мама, когда это случилось, сказала: «Ну ничего, будем теперь пить чай „белая ночь“». А бабушка рассмеялась и проговорила: «Ну и выдумщица ты, „белая ночь“ — вполне удачное название, а ты как находишь?» — спросила она у дедушки, и дедушка сказал: «Да, милая, новый вид чая вполне адекватен действительности». — «Дедушка, — спросила тогда девочка, — это что ещё за слово такое непонятное?» — «Немножко ещё подрастёшь и узнаешь», — смеясь, сказал дедушка.

Ещё помнила девочка, как они с мамой ходили с санками и с ведром и бидончиком на Неву, к проруби, за водой. Она помнила, что в одном месте на проспекте на боку лежал трамвай большой, заиндевевший, присыпанный снежком трамвай с прижатой к крыше дугой и заиндевевшими колёсами. «Что это с трамваем? — спросила девочка. — Он что, спит?» «Да, — сказала мама. — Он как наша соседка: она легла спать и не проснулась». — «Почему наша соседка не проснулась?» — спросила девочка. «У неё уже не было сил проснуться, — сказала мама, — и она замёрзла».

Возле проруби было очень скользко от расплескавшейся и сразу же замёрзшей воды, и мама говорила: «Сюда надо приходить на фигурных коньках, а не в ботах». Хорошо было, когда лёд присыпало свежим снегом, тогда никто не поскальзывался, и не падал, и не ронял в прорубь своего ведра. Одна бабушка уронила в прорубь свой бидончик и заплакала, и мама ей сказала: «Не надо плакать, вот, возьмите наш, у нас дома есть ещё один». — «Я вам непременно верну, — сказала эта бабушка. — Мы ведь ещё и не раз с вами здесь встретимся». Но девочка больше никогда не видела этой незнакомой бабушки, потому что вскоре мама, вернувшись с работы, сказала, что ей поручили вывезти из Ленинграда по Ледовой дороге ребят и что нужно немедленно готовиться в дорогу. «Я возьму с собой Машу», — сказала девочка. «Нет, — сказала мама, — Маша останется дома!» Девочка заплакала — так ей не хотелось расставаться с Машей. «Твоя Маша займёт много места, — сказала бабушка, вытирая у неё слёзы, — и в машине не хватит места какому-нибудь мальчику или девочке. Пусть Маша остаётся с нами. Нам она будет напоминать о тебе, хорошо?» «Хорошо», — согласилась девочка.

Она запомнила ту ночь: мокрый снег, который залетал под платок и залеплял глаза, взрывы бомб впереди, завывание мотора, плач какого-то мальчика, шёпот мамы: «Потерпите, ребята, уже недолго осталось, а когда мы приедем, то всех вас напоят сладким горячим чаем». А вот что было дальше, девочка не помнила, не помнила, как они ехали в поезде и как оказались в городе Мышкине на Волге. Всё это время она болела, у неё был сильный жар, воспаление лёгких.

Весну в Мышкине она уже помнила: ледоход на Волге и жеребёночка, которого звали Гришкой и который скакал по двору детдома и брыкался. Ещё она помнила, как они собирали подснежники и ландыши. Помнила полёт ласточек и их гнёзда под крышей. А ещё она помнила, как все детдомовские дети спрашивали: «А почему город прозвали Мышкин?» и пели: «Мышкин, мышка, мышка-норушка, отзовись, откликнись из своей норушки, где твои детки кушают котлетки».

Но девочка не помнила того, что помнила мама. Она просто не могла это помнить, потому что она не знала этого: в ту первую весну в Мышкине и в первое лето все детдомовские ребята не могли согреться, они всё кутались, летом не расставались с тёплыми шапками и ёжились даже на солнцепёке.

В детдоме мама работала воспитателем. «Ты знаешь, — сказала она однажды девочке, — в нашем детдоме очень много детей. Их папы на фронте, а мамы остались в Ленинграде. Чтобы им не было обидно, не называй меня при всех мамой, а ещё лучше вообще не называй пока меня мамой, а называй так же, как все, — Екатериной Сергеевной, хорошо?» «Хорошо», — сказала девочка, но часто, очень часто потом ей казалось, что мама совсем забыла про неё, и ей хотелось плакать, глядя, как её мама ласково гладит головки других детей и как те прижимаются к её маме, а чтобы не заплакать, она шла со всеми и вместе со всеми прижималась к своей маме. А когда она видела, как мама утешает кого-нибудь, кто разбил себе нос или ободрал колено, ей тоже хотелось рассадить себе колено, и она начинала носиться по двору, толкать детей и один раз так толкнула мальчика, что тот упал и заплакал, и мама наказала её, поставив в угол. Ах как было обидно стоять в углу! Она стояла в углу совсем одна и, не стесняясь, плакала навзрыд, когда пришла мама. Она подошла и стала рядом, положив руку ей на голову: «От бабушки и дедушки уже три месяца нет писем. Наверное, они погибли…» Девочка перестала плакать и прижалась к маме. Они стояли тихо-тихо. Стояли и стояли. А потом мама подтолкнула её к двери. «Иди, побегай, — сказала она, — поиграй с ребятами».

В конце лета маме пришёл вызов из гороно её просили вернуться в Ленинград для работы во Дворце пионеров, — и они уехали, попрощавшись со всеми ребятами, половина из которых, как сказала мама, уже были круглыми сиротами, и этот детский дом в Мышкине, добавила мама, наверное, станет им родным домом.

Две девочки и мальчик, шестиклассники, запрягли кобылу Феню и повезли их на пристань, а за телегой бежал жеребёнок Гришка и смешно подбрасывал задние ноги, и мама плакала, и девочки тоже.

В Ленинград они приехали поздним вечером.

— Как жаль, что кончились белые ночи, — сказала мама, — ты, наверное, не помнишь, что такое белые ночи!

Маму было не узнать. Глаза её блестели, она всё делала быстро, торопливо. У Московского вокзала они сели на трамвай, и, позванивая, трамвай побежал по улицам, потом выехал на мост, и девочка увидела Неву. Нева была чёрной, и не было в ней того простора, что был на Волге, но было что-то другое какое-то новое волнение, новое чувство, которое стало понятным, когда мама тихо и нежно произнесла:

— Наша Нева.

«Конечно же, наша», — подумала девочка и несколько раз мысленно повторила: «Наша, наша». А за мостом трамвай пошёл вдоль парка, потом мимо зоопарка, как сказала мама, мимо Петропавловской крепости, как сказала мама, а на той стороне Невы Эрмитаж, как сказала мама, а рядом Адмиралтейство, как сказала мама, а за мостом Васильевский остров и Университетская набережная и наш Университет, как сказала мама.

— А вот и наша остановка, — сказала мама, и они вышли. И немножко прошли вперёд. И остановились перед большим домом.

— Боже мой! – вдруг вскрикнула мама. — В наших окнах свет! Неужели они живы?

Забыв о девочке, мама бросилась в подъезд, а девочка осталась на тротуаре с чемоданом и сеткой. И она стояла и смотрела на эти окна, которые красиво светились на четвёртом этаже, и ей казалось, что сейчас откроется окно и появится дедушка и позовёт её, но окно не открывалось. А вот и мама вернулась и, покачав головой, сказала, что чуда не произошло и что в их квартире живут чужие, совсем чужие люди.

— Идём искать дворника, сказала мама, может быть, дворник всё расскажет…

Но дворником работала незнакомая женщина, она выслушала маму, потребовала паспорт, прочитала его, шевеля губами, потом кивнула.

— Знаю, слыхала о таких. Жили тут. Профессор с женой. Оба в блокаду с голода померли. Похоронили, надо думать, на Пискарёвке, там всех в блокаду хоронили, новое кладбище. Только разве найдёшь где, когда могилы коллективные делали, за день знаешь сколько мёрло!

— Братские могилы, — сказала мама.

— Во-во, они самые, — кивнула дворничиха, — они самые и есть… А квартиру вашу… Ну сколько… ну два месяца назад, три али ещё больше, квартира пустовала, большая, профессорская. Эту квартиру одной тут… отдали. В блокаде не жила здесь, это уж точно, а муж её сюда привёз, когда кольцо прорвали, и поселил вместе со сродственниками. А вещи ваши перенесли на последний этаж, там тоже комната пустовала. Пошли, открою вам новые хоромы.

Дворничиха поискала ключи, нашла и, кряхтя, пошла по лестнице наверх, жалуясь, что лифт всё никак пустить не могут. На последнем этаже и лампочка не горела, и дворничиха протянула маме спички:

— На, милая, посвети.

Мама сожгла три спички, пока не отворилась дверь, дворничиха пошла первой, нащупала выключатель и включила тусклый свет в коридоре.

— Комнат в квартире много, была коммунальной, но до сих пор ещё не заселили. Да заселят, народ стал возвращаться, заселят. Ваши вещички в энти две затащили, сама видела, — говорила дворничиха, провожая их в самый конец коридора. — Вот сюда и затащили солдатики.

Она отворила дверь в одну комнату и зажгла свет, потом в другую, задумчиво огляделась и покачала головой:

— Солдатики-то затащили, а кто другой повытащил, ищи теперя кто… Кровать, вижу, оставили, стол есть. Как, будешь оставаться здесь или как? – Дворничиха посмотрела на маму. Мама в растерянности оглядывала полупустые комнаты, выбитые стёкла и, наверное, не знала, что ответить.

— Что окна выбиты, не гляди, — сказала дворничиха, — пока ишо лето, не застудитесь. А сходишь в жакт, поплачешься, и, ежели стёкла найдут, уставят. Да и что ты хочешь, дочка, война ведь.

— Хорошо, — сказала мама, — мы остаёмся.

Стёкла им, конечно, не вставили – не нашлось, но фанерой дыры забили. Мама вместе с девочкой подмели и вымыли полы, навели в комнате и на кухне порядок.

— Ничего, вещи мы с тобой, доченька, ещё наживём, — сказала мама и улыбнулась. — Наживём?

— Наживём! – кивнула девочка.

— А крыша над головой у нас есть, я буду работать, так и будем жить, да?

— Да, — сказала девочка, — проживём.

— Ну вот и молодец, — сказала мама и поцеловала девочку в обе щеки. — Как давно я тебя не целовала, — сказала она. — Даже отвыкла.

— Я тоже отвыкла, — сказала девочка. — Но теперь ты ведь будешь меня целовать?

— Только тебя и буду, — сказала мама. — Мы только с тобой и остались на всём белом свете, ты и я. Правда, у нас с тобой была большая семья, весь детдом был нашей семьёй, а теперь только ты и я, я и ты, как ни верти. Не очень в лад, но смешно.

— Ага, — сказала девочка и засмеялась.

Через несколько дней мама пошла на работу во Дворец пионеров, а девочка первого сентября пошла в школу. В школе девочка познакомилась с другой девочкой, пошла провожать свою новую подругу и, проходя мимо комиссионного магазина, вдруг увидела в витрине Машу.

— Маша! — крикнула девочка. — Машенька! – бросилась к витрине. — Это моя Машенька, моя кукла, — сказала она подруге, — она осталась ждать меня с дедушкой и бабушкой. Дедушка и бабушка умерли, а Машенька, видишь, жива. Машенька, Машенька, — снова позвала она куклу, — ты меня узнаёшь?.. Видишь, какие у неё глаза, она меня узнала! — сказала она своей подруге.

— Да! — обрадованно закричала та, подпрыгивая на месте. — Я сама видела, как она тебя узнала. Она глазами сделала вот так, — сказала подружка и широко раскрыла глаза. — Пошли, заберём её оттуда.

— Пошли, — обрадовалась девочка.

Они вошли в магазин, подошли к прилавку и встали на цыпочки.

— Дяденька продавец, — сказала девочка. — Там у вас Машенька живёт, она осталась ждать меня с дедушкой и бабушкой, но дедушка и бабушка умерли, а Машенька, наверное, потерялась, как подкидыш, живёт теперь у вас и ждёт меня. Можно я её заберу.

Продавец — маленький тощенький старичок — наклонился к ним и вытянутыми губами почесал кончик своего носа.

— Девочка, ты имеешь в виду ту большую куклу, которая стоит у нас в витрине? — спросил он.

— Это моя Машенька, — сказала девочка.

— Дяденька, это её кукла, — сказала подружка и даже подпрыгнула, чтобы дяденька ей больше поверил.

— А в каком вы классе? — спросил продавец.

— В первом «в», — выпалила подружка. — Нашу учительницу зовут Ксения Ивановна, вы её знаете?

— Нет, я её не знаю, — сказал продавец.

— Она сделала глазами вот так, — сказала подружка и снова вытаращила глаза.

— Кто, Ксения Ивановна?! — удивился продавец.

— Да нет, — сказала подружка, — кукла Маша. Мы как подошли, она нас как увидела, как обрадовалась и глазами сделала вот так…

— Не таращь глаза, — сказал продавец, — а то они вылезут наружу и ты ослепнешь.

— Ой! — пискнула подружка и закрыла глаза.

— Н-да… — задумчиво протянул старичок и снова почесал губами кончик своего носа. — Знаешь что, — наконец сказал он, — пусть ко мне придёт твоя мама, я с ней поговорю.

— Наверное, он боится, что мальчишки на улице отнимут у тебя куклу, — сказала подружка, когда они вышли из магазина, — поэтому он хочет куклу отдать твоей маме.

— Наверное, — сказала девочка.

Когда вернулась мама, было уже совсем поздно, и, конечно же, магазин в такое время был закрыт.

— Мама, мама! — закричала девочка, выскакивая в коридор, когда услыхала в прихожей мамины шаги. — Я нашла свою Машу. Дяденька продавец побоялся отдать её мне, и сказал, чтобы пришла ты. Давай завтра пойдём и заберём Машу, давай пойдём утром.

— Неужели? — обрадовалась мама. — Обязательно пойдём. Только не утром. Утром ты пойдёшь в школу, а я на работу, но я постараюсь освободиться пораньше.

В этот день девочка на уроках сидела плохо, слушала невнимательно, получила два замечания, а на переменках не бегала и во дворе не гуляла, вернувшись домой. Она села у окна и стала смотреть, когда из трамвая выйдет мама. Но вот наконец внизу мелькнул её белый беретик. Не дожидаясь, пока мама поднимется, девочка надела своё пальтишко, из которого уже давно выросла, и вприпрыжку побежала по лестнице.

— Пошли, пошли, мамочка, — говорила она, хватая маму за руку, — вдруг магазин сегодня закроют раньше, а Машенька нас уже ждёт.

— Пошли, — сказала мама, — я даже домой заходить не буду.

Старичок продавец, увидев их, кивнул — он разговаривал с покупателем, показывая ему фотоаппарат «ФЭД». Мама стала ходить по магазину, осматривая товары на прилавках, потом внимание её привлёк чайный сервиз, и она разглядывала его до тех пор, пока продавец не освободился. Он подошёл и погладил девочку по голове.

— Стало быть, она ничего не перепутала и это действительно её кукла, — сказал он.

— Её, — сказала мама. — Мой папа привёз куклу из Швеции.

— Да, из Швеции, — сказал продавец, — Хорошая кукла. Мы её оценили… — сказал продавец и назвал какую-то цифру, которую девочка не запомнила, но по тому, как ахнула мама, она поняла, что цена очень большая, но какое это имело значение, если куклу им вернут за так, потому что кукла эта их, а дяденька продавец такой хороший, такой добрый.

— В нашей практике уже бывали такие случаи, — сказал продавец. — Люди опознавали свои вещи. Как правило, это случается с теми, кто в блокаду уезжал из города. Бывает так, что вещи в магазин сдали их родственники, которых они найти не могут. Помните ведь, как было: дом разбомбят, люди и перебираются кто в Парголово, кто на Охту, кто на Лесной, мы адрес сообщим вот вам и пожалуйста, двойная радость! Я и подумал, вдруг и здесь такая же история. Вот адрес человека, который нам сдал куклу.

Мама прочитала адрес и покраснела.

— В этой квартире мы и жили, но сейчас там живут совсем другие люди. Они въехали в пустующую квартиру после блокады, мои родители не дождались этого светлого дня.

— Я и сам чудом уцелел, — сказал старичок, — студень из столярного клея, отруби — это уже деликатес. Мне ведь только пятьдесят один.

— Неужели? — ахнула мама.

— Последняя стадия дистрофии. Теперь никто не верит, что мне пятьдесят один.

— Мы уехали, когда открыли Ледовую, — сказала мама.

— А эти люди въехали после прорыва… — вздохнул продавец и неодобрительно покачал головой.

— Простите, — сказала мама и снова покраснела. — Этот сервиз чайный… голубой, что на второй полке, да, этот… он тоже сдан тем же владельцем?

— Подождите, я сейчас узнаю, — сказал продавец.

Он ушёл внутрь магазина, а когда вернулся, то уже почёсывал губами кончик своего носа.

— Вы угадали, — сказал он, — я прямо и не знаю, что делать.

— Мы пойдём туда, и я попрошу, чтобы они вернули девочке хотя бы куклу.

— Желаю успеха, — сказал продавец, — я буду рад, если всё обойдётся.

Перед знакомой дверью мама позвонила и взяла девочку за руку. Им открыла женщина в белой косынке, которая была повязана вокруг головы и завязана на затылке — так в Мышкине повязывали свои головы женщины, работая на огороде, и юбка её была подоткнута так же, и босые ноги были в галошах. Вся она была очень высокая и очень широкая, прямо великанша какая-то.

— Вам кого? — спросила она неприветливо.

— Нам бы хозяйку, — сказала мама.

— А по какому делу? — спросила женщина.

— Мы до войны жили в этой квартире, нам нужно кое о чём с ней поговорить.

— Подождите здесь, — сказала женщина. Она ушла, оставив их в прихожей, и не появлялась минут пять. Когда она вернулась, то уже была в малиновом панбархатном халате и в туфлях на каблуках, отчего стала ещё выше.

— У вас, наверное, очень высокий муж, — сказала мама.

— Как раз наоборот, — сказала женщина. — Он мне по плечо, но у нас очень дружная семья. Мне очень повезло в браке.

Переодевшись, хозяйка говорила теперь совсем другим тоном, почти пела.

— Так я вас слушаю, — сказала она и улыбнулась.

— Мы, собственно, вот по какому делу, — сказала мама. — Мы были в комиссионном магазине и видели там наши вещи. Нам дали адрес…

— Что вы имеете в виду? — спросила женщина, ещё пуще улыбаясь.

— Голубой сервиз и куклу.

— Ну что вы… — засмеялась женщина. — Вы ошиблись. Просто совпадение. Мало ли одинаковых вещей на свете.

— Я вам смогу доказать, что это наши вещи, — сказала мама.

— Поверьте, дорогая, — сказала женщина, и девочка заметила, какие у неё красные накрашенные губы, — поверьте мне на слово я тоже смогу доказать, что этот сервиз был приобретён моим мужем ещё до войны, точно так же, как и кукла. Куклу он купил для девочки, девочка выросла, и куклу я сдаю в магазин, что здесь необычного?!

— Нам не нужен сервиз, — сказала мама. — Верните нам только куклу. Вот ей. Это память о моём отце.

— Это уже похоже на вымогательство, — сказала женщина и сдвинула брови, — но я на вас пока не сержусь: вы ошиблись, вам кажется, что эти вещи ваши.

— Да ничего мне не кажется! крикнула мама.

— Не надо нервничать, дорогая, — сказала женщина, всё так же улыбаясь. — Вы же знаете, что от этого портится кожа на лице, цвет кожи я имею в виду.

— Но послушайте!.. — закричала мама.

— Пошли, — сказала девочка. — Идём, мама, ну идём же!

Женщина усмехнулась:

— С таким воспитанием вы ещё хлебнёте горя, кто же так воспитывает детей? Мне все говорили, что здесь культурные люди жили, а где эта культура? Не вижу никакой культуры…

— Да, идём, дочка, — сказала мама. — Идём скорее.

Они вышли на лестничную площадку. Мама была бледной как молоко, у неё тряслись и руки, и губы, и она шмыгала носом.

— Я выкуплю её тебе, — сказала мама, когда они поднимались по лестнице. — Жаль, ничего такого у нас нет, что можно было бы продать…

Ночью, укладывая девочку в постель, она снова повторила:

— Мы выкупим её, подожди. Я что-нибудь придумаю. Пусть память о дедушке у тебя останется на всю жизнь.

С того дня прошло много дней. Дожди пошли, и похолодало. В классе детей научили писать не только буквы, но и целые предложения, читать бегло и считать без палочек.

Девочка училась хорошо, дома сама разогревала на электрической плитке обед, сама стирала. Мама принесла ей американские подарки: длинное пальто и туфли на деревянной подошве, которые громыхали по полу, но зато в них не промокали ноги. Маме она не напоминала о кукле, зная, что мама и сама об этом помнит. С куклой она виделась каждый день, прибегая к ней после уроков. Потом так случилось, что в классе она заразилась свинкой, у неё раздулись желёзки и две недели она пролежала дома, рисуя специально для Маши рисунки цветными карандашами. Она рисовала себя, и свою учительницу, и свой класс. Она хотела эти рисунки показать Маше после выздоровления. Пока что она показывала их маме, и мама, улыбаясь, говорила, что рисунки очень понравятся Маше.

— Завтра, — однажды сказала мама радостным голосом, — завтра я иду в магазин. Маша вернётся к тебе.

Весь следующий день девочка убирала в комнате. Она очень хотела, чтобы Маше у них понравилось. В ожидании она пела песенки и подходила к окну, чтобы посмотреть, не идёт ли мама. И всё-таки она проглядела маму — вдруг её шаги послышались в коридоре. Девочка замерла, дверь распахнулась, и вошла мама. Она стояла на пороге и разводила руками, и девочка поняла, что мама пришла без куклы.

— Мы опоздали. — Понурившись, мама тяжело опустилась на табурет. — Мы опоздали на целую неделю, — повторила она. — Кто-то уже купил твою Машу.

Мама не смотрела на девочку. Она сидела не шелохнувшись и смотрела на крышу противоположного дома. Девочка тихо подошла к ней и провела рукой по её рано поседевшим волосам.

— Ничего, мама, — сказала девочка. — Ничего…