Перевод отрывка из книги Harrison G. D. The Enthusiast. A life of Thornton Wilder.

Пыжова Елена Игоревна

В документе дается авторский перевод отрывка из книги Harrison G. D. The Enthusiast. A life of Thornton Wilder. Глава "Римские мемуары".

Скачать:

ВложениеРазмер
Файл rimskie_memuary.docx57.45 КБ

Предварительный просмотр:

Римские мемуары

        Воспоминания римского студента, большая часть которых была написана в марте 1923 года, рассматривались как прощание со средиземноморской романтикой, которая практически уничтожена войной, наполненные «архаизмами, остатки смешного обучения, причудливых еретических верований третьего века». Сам прекрасно разбирающийся в вопросе, Торнтон читал «Историю литературы латинского периода» Лабриоля. Не удивительно, что весной, после того, как Макс Рейнхардт был обвинен в шпионаже, он сам вел представление «Вишневого сада» в Нью-Йорке: «это будет неоценимый опыт, когда я вернусь в драматургию». Помня, что сбережений у него практически нет, на лето Уайлдер устроился в лагерь Сагавата на озере Бантам в штате Коннектикут, обучавших трех мальчиков плаванию (купание до чая) на каное через пруды лилий. Это дало возможность отложить около 200 долларов в банк.

        В течение нескольких недель до того, как он перевелся в Лоренсвиль, Торнтон с удовольствием посещал Нью-Йоркские театры, и хорошие, и плохие, пока вновь не начал писать. С репетиций в Зоне Гейл мистера Пита, которому он принес Брока Пембертона, он спешил в центр города на ланч в Нью Репаблик со Старком Янгом, редактором Хербертом Кроули и Лэнгдоном Митчелом, автором «Беки Шарп». Как приятно чувствовать себя среди таких блестящих собеседников, и быть принимаемым за своего. Приятно, но затратно. Он сберег 200 долларов, но не мог потратить их даже на одежду. Его образование и хорошо поставленная речь восхищали, но он не берег себя, у него не было ни близких друзей, ни товарищей по перу. Когда он разговаривал с девушкой, а любая девушка известна своими поклонниками, он не упоминал о них, и если он не говорил о них, то, вероятно, не знал их. И он утешал себя: «четверть моих знакомых не способны сделать что-либо, но с яростью убеждают в обратном», так называемые «сексуальные депрессии» - если говорить сильно преувеличивая.

        Некоторые воображали, будто «Мемуары» были «жизненно необходимы и наполнены бесценными воспоминаниями», что он на мгновение соблазнился столь приятной возможностью быстро закончить роман и начать его продажу. Он пошел на компромисс, получив в Лоренсвиле отпуск летом 1924 года на два года, после чего отправился в Макдауэл, колонию в Питерборо, Нью-Хэмпшир. Миссис Эдвард Макдауэл, благотворительница и импресарио колонии, сразу же признала в нем молодого человека «исключительного таланта» и похвалила уже написанное им. Он был одним из самых известных резидентов колонии, внимательный слушатель, смотрел всегда прямо и застенчиво улыбался, как будто «мы все ему очень нравились, говорил колонист Мэйбел Дэниэлс. Он «вселял чувство, будто он все делает для других людей, которые для него очень много значат». Элионор Вайли, колонистский поэт, имел двойственное мнение: «он либо гений, либо дурак».

        Торнтон вместе с четырьмя другими бакалаврами был поселен в одну спальню, он занимал место поближе к свету, льющемуся из ванной, где стоял огромный котел. Он был любимчиком всех слуг – они с удовольствием подносили ему еду и стирали его вещи, чистили комнату и полировали деревянные шкафы. К концу пребывания в колонии, Уайлдер начисто отредактировал 10 своих трех-минутных пьес, написанных так называемым «мгновенным» первым актом комедий, которые не закончатся никогда «Три басни и тирады», и закончил пять портретов для «Мемуаров».

        Не зная точно, где остановиться после того, как он покинул Лоренсвиль, Торнтон так и не ответил согласием Изабелл, которая на тот момент работала в Нью-Йорке и предложила ему разделить с ней квартиру в городе. Он только отметил, что пока не решил, чем точно хочет заняться, то ли поработать в театральной среде, то ли преподавать в одной из школ для мальчиков в Нью-Йорке.

        Остановившись в нерешительности, он решил подать заявление в Принстонский университет в 1925 году на получение степени магистра гуманитарных наук в области романских языков. Это был настолько осторожный шаг, что бы Изабелл даже и не подумала, что об их совместных делах можно забыть навсегда. В «наименьшем желании строить какой-то бизнес с театром искусств, Броком Пембертоном и прочими», он уверял сестру: «Я сниму квартиру в Принстоне». Но М.А. было только возможностью вернуться.

        Фрагмент «Мемуаров» был послан в конце 1924 года Альберту и Шарлю Бони, предприимчивым Нью-Йоркским издателям современной беллетристики, но ответа от них не поступило. Будучи уже в Принстоне, Уайлдер написал Льюису Бэеру, секретарю и казначею компании, с которым вместе учился в Йеле: «на сегодняшний день (14 февраля) полномочные представители сочли мои Мемуары неподходящими (не смотря на популярность эвфемизма в этом году), вы, конечно, слишком добросердечны, чтобы сказать мне это сразу. Но позвольте ему хоть немного пробиться, тем более, что я слишком нетерпелив, чтобы вновь редактировать текст». Баэр выждал две недели, прежде чем ответил: «Альберт Бони чувствует, что у Вас есть свой стиль, но он хотел бы видеть больше. Я знаю, насколько прекрасно Вы можете писать, так как помню работы, которые мы читали еще в колледже. Я действительно надеюсь, что мы будем в состоянии составить книгу, которая положит начало Вашей печатной деятельности и карьере писателя. Никого счастливее меня просто не было бы». Не было никаких рассуждений, никакого намека на заключение контракта, однако для Торнтона и этой поддержки было достаточно. Он поспешно отредактировал другой фрагмент текста и 21 апреля отправил его по почте. «Я буду завоевывать жизнь». По его мысли, о которой Уайлдер написал Баэру, книга должна называться «Маркантонио». Сам же он признавался, что еще остались некоторые страницы, которые он хотел бы доработать «если Ваша фирма серьезно заинтересовалась ее публикацией». В целом, вторая часть была отчасти наполнена сумасбродствами, нелепой наглостью, возможно даже некоторые страницы были просто ужасны и чрезмерно гротескны. «Работа, несомненно, не сравнима с Эти Уортон».

        Бони были сильно заинтересованы. Они посчитали то, что Уайлдер отправил, жемчужиной, но роман был слишком короток, и создавалось впечатление, будто он создан набегу. «Я пытался заставить себя написать больше», - сказал Торнтон в мае. Но он был «нет больше сил терпеть, чтобы закончить эту пятилетнюю вещь, и вернулся к своим пьесам».

        В ноябре 1925 года контракт был наконец подписан, давая теперь Бони право издавать роман под названием «Каббала» в США, Великобритании, Канаде и других переводах, кроме того, издательство имело прерогативу на следующие три работы Уайлдера  и полномочия запретить выпуск кинофильма, за что Торнтон мог получи до 50 процентов прибыли. Согласно контракту, Уайлдер получал 10 процентов от прибыли с продаж первых пяти тысяч книг, 12,5 – с других 5 тысяч, и 15, если продажи превысят 15 тысяч экземпляров. Контракт был, несомненно, выгоден Шарлю и Альберту Бони, и знай они, что молодой романист так легко согласится на их условия, они бы заключили еще более выгодную сделку. «Мое появление было и так слишком сильно отсрочено», - позже говорил Уайлдер.

        Его служба в лагере на озере Сунэпе в Нью-Хэмпшире заняло большую часть лета 1925 года, а общение с Эми Веил Вертхаймером, высокой, красивой медсестрой из Седархаст, Лонг-Айленд, которая отдыхала поблизости с мужем, биржевым маклером, и двумя дочерями доставило настоящее удовольствие. Они часто общались, когда Эми стояла у причала летнего дома Вертхаймеров. Он написал ей уже после отъезда с озера: «Вы могли бы помочь мне?»

«Я ищу мудрого, умного и спокойного друга. Я бы хотел, чтобы это была леди, чуть старше чем я, но такая, чтобы могла понять меня лучше это мог бы сделать я (и шутливо, и с легким превосходством), такая, чтобы я мог написать ей тщеславно, а она поймет, что это только слова, которые сопутствуют мне, тривиально – но она поймет, что это мое призвание, трагически – но она будет знать – это только расшалились нервы. Вы знаете кого-нибудь, кто бы хотел получать письма от меня, нечастые, но длинные и откровенные? О моей жизни и о моей работе. Такие письма (собственно, как и я сам), чтобы их мог получить мудрый, друг, чтобы он мог понять, что для меня будет лучше. Удостоверьтесь, что кандидат на эту роль уже отстрадал свое и понял жизнь. Скажите ей, что это должна быть настоящая связь, так как у беззаботного Торнтона уже был печальный опыт в Европе, который оставил его в таком состоянии бесконечного горя, что просто невозможно передать словами, и теперь неизвестно, сможет ли он когда-нибудь полюбить вновь… Вы предполагаете, он писал свои пьесы от беззаботной жизни?»

Как она могла не помочь настолько яркому, забавному и галантному двадцативосьмилетнему  молодому человеку, настолько благодарному и почтительному, так доверяющемуся женщине? Это было начало запутанных отношений. Он не искал партнера-интеллектуала, только мудрую участливую женщину, которая будет достаточно постоянна, чтобы принять его непостоянство с сочувствием, но не навязываясь. Факт, что Эми была на пять лет старше, чем Торнтон, что она была замужем, возможно ободрил его, чтобы суметь наконец открыть свое сердце ей. И Эми, бесспорна, была готова к тому, чтобы понять и прочувствовать то, что он готов был выразить.

В Принстоне Торнтон продолжил работу в небольшой спальне, выходящей на реку, с бледным приятным соседом по комнате. Внизу располагалась библиотека с огромным камином, где доступны были многочисленные книги, журналы и газеты. Он обедал в просторной зале («такая еда, такой комфорт»), освещенной окнами из цветного стекла. После обеда студенты гуляли по террасе при свете заходящего солнца, свет которого падал на площадки гольфа, окружающих колледж. Одним из учителей, оставивших след в душе Уайлдера, стал Принстонский профессор Луи Конс (другие два – Пари в Оберлине и Тинкер в Йельском Университете). Как сказал Торнтон, он уверен «что самая высокая привилегия – великий учитель в классе».

        Было 9 часов классной работы в неделю – историческая грамматика, углубленное изучение композиции и стиля, французские тексты – и множество других дисциплин. «Каббала» должна была быть готова к изданию в Бони к декабрю, поэтому он пока писал театральные обзоры для миссис Исаак и ее «Театра Искусства» за 25 долларов за штуку, но он никогда не стеснялся прочитывать корреспонденцию даже во время прогулок перед сном и во время занятий, и обязательно на все отвечал. Некоторые моменты никогда так и не были запечатлены на бумаге, но они были тем же самым, что «весы для пианиста, вечная практика в потоке предложений и технике убеждения».

        Но, поскольку требования как от редакции, так и личные требования к себе Уайлдера, повысились, Торнтон испугался, так как оказался «на грани нервного срыва». В его голове теснились ненаписанные пьесы, но он не мог выразить их на бумаге, это привело к тому, что начала развиваться бессонница, Торнтон был «сам себе ненавистен». Он писал Эми Вертхаймер, что просто не знает, как жить с его «бедной, испорченной, силой воли, которую ослабляют, которая не дает мне возможности приступить к работе». Он не был «предназначен для общества» и «быстро утомлялся». Теперь Торнтон писал Эми раз в неделю (она просила, чтобы его письма приходили по четвергам). Он рассказывал ей о своей неуверенности в себе, о том, что он строит новые пьесы из отрывков его старых набросков, что его работы не принимаются в библиотеки, что он изучает творчество итальянских мастеров, что ездит каждый день для этого за три мили от Принстона, даже отказался от сигарет (хотя это мера вынужденная), что он «стремлюсь удалиться от творческих людей, лишних разговоров, воздерживаюсь от хмурых взглядов и попыток быть хорошим». Он послал ей диаграмму немецкого набора – что игралось, кем и когда, и попросил отложить следующее письмо на один день, а за задержку строго взыскать с него. Ей не следует волноваться о его «отступлении». Ему необходимо помочь профессору Консу с выбором авторов: «Когда великого автора хвалят за некоторые изменения, которые складываются из его личных проблем, проблем искусства, наконец, я лишь уподобляюсь крикуну. Но это не имеет никакого отношения ни к сожалению, ни к печали. Все мои произведения слишком слабы, чтобы я мог плакать, поэтому-то я этого и не делаю. Но кто запрещает нам плакать, если они (вещи) красивы?»

        На следующей неделе он признался Эми, что чуть было не сделал роковую ошибку. «Я сказал Вам этим летом, что познакомился с очаровательной девушкой по имени Розмари Эймс, которая очень хотела бы получать мои советы, впрочем, она пишет мне и сейчас, и как мы встретились с ней в Лоренсвилле? Теперь она приглашает меня на обед с танцами, который устраивает ее друг в отеле Вандербилт вечером в субботу. Получив столь приподнятые письма, она, должно быть, забыла, что нас разделяет непреодолимая преграда (Он имел ввиду «поколение», ведь Торнтону тогда не было еще и тридцати лет). И все же беззаботная атмосфера танцев кажется мне очень привлекательной; в свое время я пропустил это, но, возможно, именно это поможет мне и добавит разнообразия в рутину. Таким образом, я пойду. Но я останусь в рамках своего жанра».

        За обедом в Нью-Йорке он хвалил Эми за ее умение одеваться и широту интересов, стыдливо заметив, что, так как она предложила сама, он бы мог взять ее подушку с вышитыми на ней инициалами. Он не видел всех вероятных последствий столь храброго заявления, и неправильно расценил те знаки внимания, оказанные им леди, которая хоть и была привлечена к «культуре», но страстно желала насладится всеми ее благами.

        В канун Нового 1926 года Торнтон вновь находился в подавленном состоянии, поэтому он не проявлял особого интереса к занятия, готовым вот-вот продолжиться. Принстон казался дешевой отговоркой, но Принстон виноват не был. Во время Рождественских каникул нечто что-то оскорбительное. Его словно «зажали обстоятельства», как он сказал Эми, чтобы прервать все, что связанно с «совершенством и искусством». Относительно инцидента он так и не сообщил никаких подробностей, однако, это напомнило его более ранний опыт в Италии, что было «достаточно ужасно», и побудило его заявить, что «добровольно делать я ничего не собирался, но к этому меня вынуждают обстоятельства. И я покончил с собой. Я больше не человек. Я только сердце и ручка. Я не рассуждаю. У меня нет гордости (о, как трудно было все это отсечь!). Я не боюсь (как бы я хотел, чтобы это было правдой!). И это все нашло свое отражение в эпилоге к «Каббале». (В своих строках он признавался: «Только сломанное желание может войти в Царство небесное. Отреченные от самих себя, достигнут его. Они дойдут. Они откажутся».) И он уже подумывал сбежать во Флориду или Нью-Мексику.

        Г-жа Вертхаймер, встревоженная, ответила экспансивно, возможно слишком экспансивно, касаясь такого необдуманного поведения, понятного ему, но не ей. Ее совет он отклонил быстро. С ее стороны это было «непослушание», чтобы как говорят «войти в азарт». Это самоубийство было «своего рода религиозной идиомой для того, чтобы избавиться от лени и попробовать еще раз». У него не было никакой привязанности в мире, от которого он был бы столь глуп отказаться; «жизнь создала для этого возможности», написал он ей, но единственные, к чему он был готов, стать «ясным, безмятежным, понимающим привязанность»; от остального он должен был отказаться. Та эмоциональная боль, которую он испытал в Италии, все еще не прошла. Были намеки на это и в «Каббале», но об этом он «говорил скорее косвенно». Но Торнтону приходилось сглаживать все углы, которые так или иначе ассоциировались с его личной жизнью. «Именно поэтому я пишу беллетристику и пьесы вместо эссе и стихов. Вещи, которые я изображаю, настолько личные, что я просто постыдился бы издать их под своим именем». Торнтон запретил Эми под любым предлогом навещать его в поездке, так как ее «тайна может доставить много боли и неприятностей другим людям». И прежде всего, ей следует отказаться от иллюзий о нем: «Это не так-то просто для меня, рушить Ваши представления и мечты, связанные со мною. Если бы я чувствовал себя иначе, то мог бы представить, как Вы ненавидите меня. Или даже презираете». Он хотел бы быть ее другом в течение последующих 30-40 лет, но если только он сможет стать «другом для всех вас – и мистера Вертхаймера, и для детей, и для соседей». Но ведь это заставило бы ее страдать? Так что «жизнь будет счастливой, только если притворяться безразличным».

        Он отвлекал себя, копируя ноты для Принстонских аспирантов хорового отделения – Елизаветенские мадригалы, контрапунктовые скандирования, церковные песнопения Виттории или Палестрины, однако недовольство сохранялось. Он все более и более убеждался в неискренности «хороших» людей. Общество было «жалкой гримасой». Уайлдер решил продать все, что имел (не дорого) и на прощанье сказать «до скорого, цивилизация». Но ничего не получилось. У Бони было 14 из его одноактных пьес на год, которые они планировали выпустить после «Каббалы». Теперь он сомневался, сделают ли они хоть что-нибудь с ними: «Наши дружественные отношения, по всей видимости, охладили интерес к ним». Корректуры его романа были прочитаны и пересмотрены, но теперь они казались «памятником неаккуратного письма». Он сказал Эми, что был «похож на больных», которого огорчает «двуличности и уклончивости» в его собственной жизни, и «инерция и ребячливость» в его действиях. Уже было поздно, но Торнтон, словно очнувшись от долгого сна, изо всех сил пытался нагнать других пристнонцев в обучении. Он погрузился в учебу под влиянием датского и франкского языков, изучал различия латынью и ее просторечными вариантами, латынью просторечной и гало-романским вариантом языка, гало-романским вариантом и первыми французскими образованиями. Впрочем, он преуспел достаточно, чтобы получить желанную степень.

        Только в апреле 1926 года, когда «Каббала» была почти выправлена, ситуация прояснилась. В конце концов, это оказался не «памятник неаккуратного письма», а гораздо более объединенная и отредактированная работа, нежели можно было ожидать из переписки автора и издателей.

        «Каббала» описывает один год жизни ультраконсерваторов, влиятельных и в религии, и в политике Рима. Время – начало 20-х годов. На поезде, направляющемся в вечный Город, молодой принципиальный американец-рассказчик (Уайлдер) вступает в разговор с археологом Джеймсом Блэром из Гаварда. В Риме, после первой беседы с рассказчиком они направляются в квартиру умирающего поэта Китса (прошлое и настоящее перемешались; Рим одновременно языческое божество и современный Ватикан), после чего Блэр представляет его богатой, беспокойной и интригующей американке мисс Грие, которая живет, чтобы «высмеивать и оскорблять дураков и глупцов своего круга». Через нее он знакомится и с другими героями истории, каждый из которых стремится завербовать его в некоторое общество, которое в итоге обречено потерпеть неудачу. Они зовут его Самюэлем, который был связующим звеном между умирающими монархиями Ветхого Завета и королевством Давида, или позже Меркурия – посыльным, который сопровождал души умерших в мир Аида.

        Четыре ключевых характера романа – Маркантонио, чувственный, скандальный 16-тилетний сын Дюшес Д’Аквиланера, который просит «спасти» его; Аликс Д’Эсполи, которая страстно влюбляется в Блэра; Мири-Астрэ-Люси де Морфонтен, ратующую за восстановление католической монархии во Франции; и Кардинал в Миру Вайни, бывший миссионер, долгое время проведший в Китае. Это именно он сказал: «Кто сможет понять любовь, если он никогда не чувствовал взаимности?»

        Маркантонио, после морального запугивания рассказчика, раскаявшись, убивает себя; Аликс Дэсполи отвергнута Блэром. Кардинал подрывает непоколебимую веру Мари-Астрэ своими сложными для понимания вопросами, разозлившись, она пытается убить его. Кардинал, надеясь возродить веру, которую он питал в юности, решает вновь отправиться в Китай, но никогда туда не доберется. Сэмюэлль отрицает веру каббалы и уезжает из Рима, вновь возвращаясь в Америку. На корабле он странным образом беседует с умершим поэтом Вергилием («величайшую душу древнего мира и пророка мира нового»), который рассказывает ему, что Рим умер и «ищи себе другой город, который молод. Смысл в том, чтобы строить город, а не вкушать в нем покой. Когда ты отыщешь такой, упивайся иллюзией, будто и он вечен».

        «Дебют нового американского писателя… поразительное литературное событие», - писал Нью-Йорк таймс. Тайм думало об этом: «один из самых притягательных мифов, который когда-либо был рожден семью холмами Рима». «Какая богатая и законченная книга», - написал один из критиков, - «какая коллекция неординарных людей».

        Роман начинается:

«Поезд, каким я впервые в жизни приехал в Рим, сильно запаздывал, был переполнен и промозгл. Несколько раз он почему-то останавливался в открытом поле, так что к полуночи мы все еще тащились, пересекая Кампанью и медленно приближаясь к висевшим над Римом чуть расцвеченным облакам. Иной раз, когда поезд останавливался у платформы, неровный свет фонарей освещал величавую голову прохожего, дожидающегося очередного поезда. Тьма окружала эти платформы, и лишь временами проступали в ней кусок дороги или смутные очертания горной гряды. Это была страна Вергилия, и ветер, дувший с полей, касался нас долгим вергилиевским вздохом, так как земля, вдохновляющая поэта, впитывает чувства , ею рожденные».

«Каббала» изображает жизнь привилегированных римлян, но Торнтон, пробывший месяц в Риме и встречавшийся с некоторыми представителями аристократической верхушки, все же считал, что источниками романа в большей степени послужили произведения Пруста, Ла Брюйера, мемуары Дьюка из Сен-Симона, Томаса Манна и Литтон Стрейчи. Если мы рассмотрим авторский мир, и посчитаем его «почти полностью вымышленным», то каково тогда будет значение загадочного письма из Англии, которое Торнтон получил через год после публикации романа, а затем потрудился скопировать его в свой личный дневник? Подписанное «Аликс» (Принцесса Д’Эсполи в «Каббале») и датированное 1951 годом, письмо означает, что история более автобиографична, чем Уайлдер допускал: «Изображаемое для меня удивительно», - читаем в письме,

прогуливаясь переулками с молодым другом, невольно сравниваю Вашу книгу и старую версию «Каббалы». Почему я ее никогда не видела? До этого.

О Палестрине все еще можно услышать, но только в Альберт Холле. А я? О, друг мой, насколько же эгоцентрична я и как замечательно Вы это терпели. И как Вы вытерпели невозможного Маркоантонио*.

Почему мы только не позволяли делать того, что он хотел, найти его собственный путь? И, возможно, с нашими молитвами, поскольку они более сильные, нежели наше убеждение, он был бы, в конце концов, истинным святым, не остался бы в той выгребной яме, где протекала его жизнь, и расцвел бы вместе с весенним сиянием света.

Блэр! Каким глупым кажется он мне сейчас. Это Вы – Вы – который держал меня за руку в ту ужасную ночь. Весь царский эгоизм оставил меня в ту ночь, я думаю, что моя душа родилась заново. Могу ли я не выразить мою благодарность? Нет. Нет.

И Вы, дитя старого мира, и нового. Чем Вы расплачиваетесь сейчас…

                С бесконечным уважением к Вам,

                Аликс.

                О, каким молодым Вы были! – И я не была так стара.

*Если это был реальный Маркоантонио и Торнтон выносил все с «прекрасным» терпением, которое в «Каббале» только воображаемое, поскольку автор-рассказчик разрушает его: «Небеса знают все, что предугадывает Новая Англия, предоставляя написанное ими. Я стал одержим вином, как истинный пуританин, и беспрерывным чтением Пятикнижия, рассматривая выдержки из работ современных психиатров по этому вопросу. Как и все он так же юморит, занимается спортом, он словно одержим стремлением постичь все. Но и моя тирада эффективна. Прежде всего в ней была искренность и энергия, которую истинные пуританин чувствует, и затем порицает то, что сам не может позволить себе – это не итальянские демонстрации жестов и слёз, а холодной ненависти, чему служит истинная Средиземноморская душа».

Ранняя версия «Каббалы» наглядно показывает, насколько Торнтона не волновали его иллюзии, и то, как он обострил свою прозу при редакции. К примеру, отрывок с Кардиналом в первоначальной версии:

Следующим, что я услышал, это было его желание вернуться миссионером в Китай… Он отплыл вскоре после разговора. Но он уже был охвачен лихорадкой, когда они отплыли из Адена, поэтому взял твердое обещание с капитана и судового врача, что его похоронят в море, если он умрет.  Он сказал им, что им придется столкнуться с яростью церкви, исполняя сказанное, но таково его желание и они обязаны его выполнить. Он страшился одной только мысли о мраморном надгробии на могиле и надписях «ornatissimus» или «insignis pietate». Он это сделал, чтобы убежать окончательно; но его памятник возвышается и сегодня в церкви, и многие должны понять, насколько значимой фигурой он был. Ну а сам Кардинал покоится где-то в водах Бенгальского залива, поедаемый очередной акулой.

И опубликованная:

Он получил разрешение вернуться в Китай и через несколько недель отправился в плавание. Спустя пару дней после выхода из Адена он заболел лихорадкой и понял, что скоро умрет. Позвав к себе капитана и судового врача, он сказал им, что если они погребут его в море, на них, быть может, обрушится негодование церкви, но что они тем самым выполнят заветнейшее из его желаний. Он принял меры, чтобы вина за столь вопиющее нарушение правил легла только на него. Лучше, много лучше быть выброшенным в воды Бенгальского залива, на потребу проплывающей мимо акуле, чем лежать грешнику из грешников, под мраморной плитой с неизменным «ornatissimus» и неотвратимым «insignis pietate» (замечательным благочестием и украшение украшений).

        В конце иронический тон «Каббалы», который сопровождал первые  страницы романа, трансформируется в чувство искреннего сожаления о прощании со старым миром: «Призрачный силуэт (Виргилия) растаял чуть раньше звезд, и двигатели подо мною нетерпеливо забились, стремясь к новому берегу, к последнему, величайшему из всех городов».

        Вариации на тему «Каббалы» будут повторяться раз за разом. Восхваление жизни в момент гибели, в частности, эпизод посещения умирающего Китса, будет отражен в гимне Эмили к жизни в третьем акте «Наш городок». Ее плач, «дай мне вернуться (в могилу)» имеет аналогию и в «Каббале»: «Мое сердце стучит все сильнее – это ужасно! О, за что такие страдания человеку, спешите умирать!» Астре-Люс в «Каббале» персонифицирует: «тщетно искать совершенство, не зная себя». Так же мыслит и Джордж Браш из позднего романа Торнтона «Небо – моя обитель». «Каббала» и более ранние работы, схожи с рассказами баснописца, или сказов сказочника, что помогает передать настроение поучения. Урок в том, что те, кто живут мечтами, терпят неудачи, и постигая это они всегда «пытаются сделать что-то против воли природы».

        «Ни один сильный удар» критиков, писал Торнтон сестре Изабелле, «не был хоть сколько-нибудь равен книге». И хотя он корректировал текст, 28 ошибок в следующем издании были исправлены.

        Профессор Вагнер, познакомившись с романом Уайлдера, утверждал, что это была «реальная вещь», и теперь его дорогой студент изобразил «осмысленную ситуацию, которая была Вам недоступна в Оберлине». Торнтон ответил, что поскольку продолжает добавлять к книге отрывки, все же в Лоренсвилле у него было дурное предчувствие, что ни один издатель не захочет это даже читать, и что он очень рад такой похвале его стиля, а признание человеческих качеств книги ему очень приятны. Он не «беспрерывно плакал ночи напролет из-за всех этих каббалистов»? Его целью было не показать стилистическую виртуозность, но почувствовать «струны сердца».

        Через три месяца после публикации, не смотря на многочисленные положительные критические отзывы, Бони категорически не желали вложить 250 долларов во вторую книгу Торнтона, теологическую фантазию, повествующую о 17-18 веке испанского Перу и носящую экспериментальное название «Мост Короля Людовика Святого», который, как окажется после, будет одним из самых выгодных романов, когда-либо опубликованных в Бони.

        Торнтон встречал Пасху в Маунт-Кармеле, отвечая на многочисленные семейные письма, которые он размещал на огромном обеденном столе, предварительно вымыв его после очередного приема пищи, уклоняясь от вопросов отца и не вдаваясь в подробности обсуждения нарядов сестер, в том числе, не касаясь интересов Изабель, изучавшую сценическую обстановку в Йеле. Между всеми этими заботами и подписывая книги (часто с цитатой на стр.65: «Почему вы читаете меня вообще…»), Торнтон имел довольно мало свободного времени, чтобы уделить его «Мосту». Мистер Ливингстон интересовался, был ли автор связан с Нивенсонами Оранжевой Страны и может ли Уайлдер предоставить ему информацию о могильном участке, полученном в 1861 году. Бабушка из Филадельфии подвергла сомнению его возможности использования имен существительных. Леди из Сан-Диего послала ему истории жизни двенадцати общих знакомых, которых он уже давным-давно забыл. Отвечая им, он заметил, что «что бойкое и изящное лицемерие», заползло в его манеру отвечать.

        Как он сказал, Торнтон отправился домой, потому что должен был быть «вылечен», а Мать была единственным «человеком, на которого я мог рассчитывать в этом утомительном мире». Вылечен или как? Он был больше удивлен, нежели раздражен бездумным предложением из офиса Бони, чтобы он отказался от положенных ему 1250 долларов гонорара, в счет того, что издательство «измажет всю страну рекламными объявлениями и протаранит общественное мнение («Каббалой») как один из шести бестселлеров весны».

        Ему было просто необходимо излечиться от одиночества, ведь он пока еще не научился искать поддержку в объятиях места, где он находился. Но он все же чувствовал, что у него «все еще есть сила воли против всеобщего осуждения и он не сдастся».

        Или источник его недовольства скрывался в другом? В колонии Макдауэл, Нью-Хэмпшир, в июле 1926 года он предпочитал верить в то, что делает. Он был не в духе просто потому, что не мог писать. Теперь, когда он был погружен в работу над новым романом, он был очень оживлен. «Мост» «справедливо поразил бы даже тех, кому нравится совершенно другое».

        С 9 до трех часов его покой нарушали только мальчишка, приносящий еду, и миссис МакДаужл, которая приезжала в его коттедж верхом, дабы поведать рассказы о своих студенческих днях. Никогда не было человека, чтобы он хранил какие-то неопубликованные страницы для себя, так и Торнтон вечерами читал колонистам отрывки из «Моста». «Каждое утро это течет от моей ручки в течение часа, почти без усилия», мне кажется роман станет «отчаянно печальным».

        С выходом третьего издания «Каббалы» и выпуском книги в Великобритании ограниченной продажей (Лонгмэн, Грин, продал более чем 14 тысяч копий «Каббалы» за последующие 30 лет), Торнтон чувствовал себя «счастливым во всем», кроме денежных вопросов, ведь он так и не получил ни одного чека с гонорарами. Неужели Бони позволяли дивидендам копиться, пока Торнторн не попросил бы их? Проверив контракт, он увидел, что первая выплата должна была пройти не раньше 15 февраля 1927 года. Это открытие, сделанное им в августе, заставило его вернуться в лагерь на озере Сунапе, где он снова занимался воспитанием детей, плавал с мальчиками или прогуливался, проводили исследования и снимали фильмы.

        Он был в Сунапе в середине сентября, когда ему предложили сопровождать двадцатилетнего Эндрю Тоунсона в Европу, с которым он никогда ранее не встречался. Опекуны Тоунсона пришли к выводу, что он пока не готов к поступлению в колледж и нуждается в ком-нибудь вроде Торнтона, чтобы находиться под постоянным присмотром. Это был шанс попутешествовать и не платить ни за что; при этом, стипендия должна была выплачиваться ему вплоть до Рождества.

        Но уже после первых проведенных вместе часов заграницей в Кунардском РМС, Ланкастрия, понял, что Эндрю Тоунсон теперь будет веревкой на его шее. Эндрю вовсе не хотел осматривать Европу, он не хотел делать абсолютно ничего, только пил и играл в покер. Он был ворчлив и безволен. За полтора-два месяца совместного путешествия они настолько устали друг от друга, что Торнтону казалось, будто его мозг просто сварится, но к этому обязывала жизнь на деньги Тунсона и его бизнеса. «Меня можно упрекнуть в том, что я не мешаю ему раздавать кредитные обязательства такси на 5 тысяч долларов. Но меня нельзя за это посадить в тюрьму». Пятьдесят лет спустя, Тоунсон подтверждал эту несовместимость. «Уайлдер предпочитал учиться, я предпочитал играть. Я был большим любителем ходить. Мы ходили по Италии. Ходили! Ходили! Именно поэтому у меня плоскостопие. Соборы. Я больше никогда не хочу видеть ни одного. Если бы Вы тоже видели их по шесть или семь в день, то чувствовали бы то же самое».

        В сопровождении Тоунсона Уайлдер побывал в Лондоне у тети Шарлотты и у британских издателей «Каббалы», которые сказали, что они могли бы продать еще больше, чем первая тысяча экземпляров, которые они напечатали. В Кембридже они гуляли по территории, где сильно отдавало эхо «это было прекрасно чувствовать себя молодым». Фрагменты «Моста» родились под впечатлением от эпитафии, которую он прочел на левой стене Христианской Кафедральной Церкви.

        Случайно в Оксфорде они столкнулись со стипендиатом Родса из Гарвада, Уильямом Николсом, с которым Торнтон познакомился за пять лет до этого, когда в Нью-Йорке он дал ему почитать эпизод с Китсом. Торнтон чувствовал, что эта вторая встреча «торжественная и почти мистическая» и, однозначно, не случайна. Позже он написал Николсу, что «все мое чтение циничных авторов не отняло у меня ощущение того, что быть непослушным и глупым актером в пьесе, автор которой (несмотря на меня) дает мне красивые сцены и разрешает мне, чтобы противостоять некоторым редким и благородным действующим лицам и исполнителям».

        Энди до смерти устал жить в Гранд Отеле де Русси в Риме, к тому же с ним не было его компаньонки. Когда он второй раз был в Американкой Академии, Торнтону сказали, что его «Каббала» была прочитана с величайшим удовольствием, но не обошлось и без скандала. «Даже старые римляне запоем читают роман и прячут его от посторонних глаз, будто это порнографическая литература». Его друг поэт Лауро де Босис, с которым он обедал, был более проницателен и отметил, что хотя книга и была оценена как произведение реалистичное, это далеко не так.

        Торнтон, по прибытию в Европу, был все время раздражён, отчего чувство вины в нем только усиливалось. Он ел слишком много и только изысканную пищу, к чему обязывали деньги Тоунсона, кровати были слишком огромны, поклоны горничных и официантов его сильно смущали. Но, куда бы он не пошел, его везде сопровождали воображаемые перуанцы – на шлейфах платьев, в церквях, в картинных галереях. Вместо людей он видел перед собой наброски романа: анекдоты, характеристики, изысканные прилагательные, которые пересекали столовую. Из Флоренции он написал своему другу-клерикалу, что это будет «такая красивая, религиозная и нежная книга, что Вы можете позаимствовать от туда некоторые рассуждения».

        Берлин, следующая остановка Большого Тура, представлял интерес и для Тоунсона сравнительно больший, нежели другие города. До полудня он прочитал новости об Американском футболе и о происшествии с французским поездом. Они пообедали в дорогом ресторане и выпили чаю в пять часов в очень популярном кафе, где играл джаз-банд, а из клиентуры в основном были сыновья военных спекулянтов и золотой молодежи Южной Америки. После посещения достопримечательностей Мюнхена, Торнтон с раздражением понял, что сделал все и остается только умереть, работа – закончилась фарсом – отъездом Энди 2 декабря в Америку.

        Торнтон между тем предупредил Льюиса Баэра, чтобы он не спешил нумеровать страницы «Моста», так как он нашел в одной детской немецкой книге о Перу занятные колоритные описания, и еще будет редактировать роман. Он напомнил Баэру, что отъезд Энди будет означать потерю тех денежных субсидий Тоунсона, поэтому так необходимо было получить от Бони 150 долларов. Журнал должен был выйти только в Ноябре, но записи в Карпи наглядно показывали, какого успеха ожидал Торнтон от своих произведений, в том числе материального. Написанное им должно было бы быть объединено с некоторой работой в колледже, возможно специальное лекторство в Йельском университете или Гарварде, если он мог бы сначала установить свои академические верительные грамоты с книгой литературной критики.

        В Париже, в книжном магазине Сильвии Бич, Шекспир и компания, Торнтон был представлен Эрнестом Хемингуэем, как восходящее солнце, чьи работы должны выйти в ближайшую неделю. Он и «Хем» согласились, что их предшественники по сути дела не оставили существенного вклада в литературу – Шервуд Андерсон, Джеймс Бранч Кэйбл, Синклер Льюис, Вилла Кэтэр, Эдит Уортон (Хемингуэй  считал Уайлдера «завсегдатаем библиотек»). Торнтон, избавленный от Тоунсона и с 200 долларами в кармане, всерьез рассматривал предложение Хемингуэя снять студию в Париже на двоих. Но в итоге передумал: «Он все время ест и оставляет еду по всему дому, его жена собирается с ним развестись, а его новая жена вот-вот приедет из Америки. Поэтому я думаю, что даже и пробовать не надо». Однако Хемингуэй всегда был «человеком всех времен».

        Вместо этого, Торнтон арендовал комнату в Клозерине де Лила в Монпарнасе. По утрам он работал над «Мостом», и после ланча стоимостью в один доллар он прогуливался по церквям, галереям, читал берлинские газеты, в частность, новости о происшествиях. Когда он «промерзал до костей», он заходил в книжный магазин Сильвии Бич.

        Отношения с Эми Вертхаймер определенного спокойствия, по крайней мере, Торнтон так думал, пока в Париже он не получил новые пылкие письма. Однако Уайлдер напомнил Эми, что может быть только ее другом, но «самым настоящим во всем мире». Поскольку она доверяет ему, он отметил, что в случае развода им пришлось бы почти прекратить отношения, так как она должна ясно понимать, что честь требовала бы от него такого поступка, ибо он «не воришка, нахально утаскивающий счастье других людей». Напротив, Торнтон с нетерпение ждал «благородной жизни с устойчивым нравом (как будто бы), своего рода общественный деятель в беспорядочной жизни Нью-Йорка - видный в хороших поступках для бедных, друг лучших граждан, врага деревни и Шубертов, проявлений Ярмарки тщеславия и разведенных». Наставления в духе отца! Торнтон закончил свое письмо пожеланием счастья детям Эми, отметив, «если Вы все еще видите их». После одного из ее писем он стал настолько удрученным, что он не мог работать и бродил, уставившись взглядом в витрины, сердитый, что она должна была бы сделать выводы из письма, и вместо страданий радоваться, что произошло именно так.

        Париж в декабре был мрачным, а пансионат на улице святого Жака, куда Торнтон переселился, неудобный. Ему казалось, будто у французов и вовсе нет души, но он больше истосковался по дому, поэтому и написал матери: «очень вероятно, что к тому времени, когда Вы получите это письмо, я телеграфирую, что приезжаю, и буду уже в пути... Я начинаю понимать условия, при которых я могу работать, и жить под чужим небом, среди чужих лиц, без друзей – не для меня». Потрясающее заявление, если учесть, что его лучшие работы были сделаны в таких условиях. Как он объяснял, никаких друзей у него в Париже не было, поэтому и поддержать его было некому, впрочем, желанием увидеть их он тоже не горел. «Они все более или менее опытные актеры, поэтому больше заинтересованы в своем успехе. В американской жизни в Париже слово «Я» слишком громко звучит». Его настоящим вдохновителем был только Хемингуэй, но его личная жизнь была столь захватывающей, что походила на «путь, который я время от времени прерываю». Торнтон надеялся только на одно, что мать не слишком стыдилась его, ведь если бы не ее любовь он бы бросился в реку или океан, или в огонь: «Я не женат, и Вы - все, что я имею. Я одинок. Это - все. Я буду беспробудно пить или приду в Ваш дом. Вы примите меня?»

        Но он не стал пить за пределами дома. Вместо этого он сел в поезд на Ривьеру, который должен был прибыть на Рождество в пансионат Саоамантел в Жан-ле-Пин с Коулманом Уокером, бывшим лоренсвильцем, йельским футболистом и стипендиатом Родса, и группой других американских оксфордцев, включая Билла Николса.

        «Более милых, более простых непосед я не знал никогда», - писал он. С Николсом, который проходил обучение в Италии, они встретились немного позже, и вскоре он уехал, но тем не менее они успели пройтись пешком в Грас, Горг дю Луп, Фар д'Антиб и в Канны на концерт Дебюсси. Жилье было дешевым, а вина много. В Вильфранше Торнтон разыскал молодого висконсинского романиста, Гленвея Вескотта, чей «Свет очей» ему очень нравился. «Торнтон начинает поучать меня», - рассказывал Вескотт. «Я не знаю, как надо жить. Я не понимаю американцев и я не знаю, как поступать с моей карьерой. ‘Ты должен занять первую полосу, потом самый верх первой полосы’. Я должен ‘обдумать это’ и сделать что-либо, чтобы привлечь внимание.

        После того, как Степендиаты Роса ушли, Торнтон завел знакомство с другими американцами из Оксфорда, Роберта Брукса и позже колледжа Вилльяма, с которыми он пил пиво, бродил по прибою в лунном свете, обсуждал тайны «Улисса» Джойса. Тоскующий по дому или нет, но он бродил под солнцем, просиживался под пальмами, ел, пил на два доллара в день.

        Но что сейчас? «Куда? Почему? Откуда? Зачем?», - писал он Николсу. В последний январский день 1927 года он отплыл в Нью-Йорк на РМС «Аскония».