Главные вкладки

    Мы помним! Мы гордимся!

    Березина Ирина Евгеньевна

     

     

    Скачать:

    ВложениеРазмер
    Файл Рассказы о войне119.02 КБ

    Предварительный просмотр:


     

    ЕЛЕНА ПОНОМАРЕНКО,
    детский писатель, 
    лауреат конкурса «Золотоая строка-2010».

    ОСТАЛСЯ ЗА СТАРШЕГО

    В этот день солнце светило так ярко, и даже совсем не верилось, что мой отец уходит на войну. Мама с папой думали, что мы ещё спим, а я лежал с сестрёнками и мы втроём тихо-тихо плакали.
    Мы видели сквозь тюль, как папа долго целовал маму – целовал лицо, руки, и были удивлены тому, что он никогда её так крепко не целовал. Потом они вышли во двор, мама громко запричитала, повиснув у отца на шее. Тогда и мы выскочили, подбежали к отцу, обхватили его за колени. А он нас почему-то не успокаивал, только наклонился и обнимал всё крепче и крепче, прижимал к себе.

    – Будет тебе, будет, Люба, – сказал отец немного нас, отстраняя от себя. – Детей напугаешь! Береги их! Постарайтесь выехать их Минска и, чем быстрее, тем лучше.

    – Василь! – совсем по-взрослому обратился ко мне отец. – Ты остаёшься за старшего. Смотри, сын, когда вернусь, чтобы все были живы и здоровы. Матери во всём помогай, сестёр не смей обижать! Помни, ты теперь остаёшься за старшего, – повторил он мне.

    – Годков бы ему поболее, – вытирая слёзы, сказала мама. – А то всего-то шесть...

    – Уже шесть!! – поправил мать отец. – Мужчина растёт, защитник! – и отец ласково потрепал меня за волосы.

    – Правильно я говорю, сын? – спросил он у меня, наклонившись. – И не плакать больше. Хватит, Люба, слёз. Мне надо идти. Ждите писем. Сын, проводи меня до поворота.

    Мы шли с отцом и ни о чём не говорили, просто шли молча. Я старался успевать в такт его шагов, но получалось плохо: отставал от отца. У поворота он ещё раз прижал меня к себе.

    – На, сын, сохрани! – отец снял с шеи на нитке крестик и передал его мне.

    – Обязательно сохраню, папка, – ответил я ему.

    Мы попрощались. Тогда я не представлял и даже, не думал, как нам будет трудно без него. Там, у поворота, я долго стоял и махал ему вслед.

    ...Сразу как-то опустел наш дом, а пёс Полкан встретил меня воем. Мама выскочила на крыльцо и запустила в него ботинком, а мне стало, его жаль. Я обнял собаку, прижался к его мохнатой голове и хотел, было заплакать, но вспомнил наставление отца: «Ты теперь старший, береги мать и сестёр...»

    Мама собирала чемоданы, складывала в них самое необходимое. Нас должны были эвакуировать. Сёстры, пока, видимо не осознавали всего случившегося, мирно играли со своими тряпичными куклами Манькой и Санькой. Да и малы они были, чтобы осознать, что такое война.

    Кате было три, а Ленке – четыре. Мама их называла «погодки». Это оттого, что разница у них была всего один год, так потом мне объяснила она значение нового для меня и мудрёного слова.

    – Сынок, как же мы теперь будем? – тихо спросила меня мама.

    – Мам, но мы ведь не одни такие! У Лёшки, Сёмки, у многих моих друзей ещё вчера папки и братья ушли на войну, – ответил я ей.

    ...Нас довезли до шоссе и машина почему-то, заглохла. Водитель – дядя Коля долго не мог её отремонтировать. Потом вдруг появились самолёты, они летели низко-низко. Сначала я подумал, что это «наши», и стал приветствовать их своей белой панамкой, крича: «Ура- ура!»

    – Ложись! Ложись, малец! – услышал я голос шофёра – Это – фрицы! Отойдите все от машины! Он, ведь, гад не разбирает: женщины, дети, старики. Сейчас точно начнёт бомбить, а то того хуже, расстреливать из пулемёта.

    Я схватил в охапку Катю и Ленку: девчонки оказались такие тяжёлые! Раньше я их только по одной поднимал.

    – Больно, Василь! – запищала недовольно Ленка.

    – Терпи! – грубо ответил я ей.

    Я только успел спрятать девчонок в кустах, когда, словно горошины, посыпались из самолёта бомбы. Вдруг мне показалось, что я увидел маму – она бежала к нам с чемоданами, но была ещё далеко от нас.

    А бомбы свистели и падали, падали и свистели. Грохотало всё вокруг. Землёй засыпало меня и Ленку. Катя рядом сильно кричала и плакала. Она с детства боялась грозы, и думала, наверное, что это гром. Я зажмуривал глаза и закрывал ладонями уши, но даже в таком грохоте слышен был её испуганный крик.

    – Ленка, откапывайся, откапывайся! – кричал я сестре. Мне, казалось, она так всё медленно делает.

    – Чего ты копаешься, Ленка? Быстрее, быстрее надо! – отбросив с её платья землю, понял, что её просто оглушило. Она была вся как ватная, похожая на свою куклу Маньку.

    – Мамочка, где ты? – и я что есть, силы закричал. – Что мне с ними делать? Но голоса мамы в ответ не услышал, отчего мне стало ещё страшней.

    Откопав, наконец, Ленку и усадив ей на руки Катю, я окинул взглядом всё поле, но мамы нигде не было видно. Машина, в которой мы ехали, горела у дороги и дядя Коля, никуда не убегал, как мы, а лежал возле машины, широко раскинув руки.

    – Дядя Коля, дядя Коля! – закричал я, но он не шевелился и не откликался...

    – Надо обязательно к нему пробраться и, может быть, там найду и маму. Я, видимо, не так сильно кричу, как бы хотелось. Он просто меня не слышит.

    – Ленка, Катя! Я пойду за мамой! А вы никого не бойтесь, сидите тихо-тихо! – стал шёпотом я уговаривать сестёр. Но эти противные девчонки, трусихи, вцепились в мою рубашку и не отпускали.

    – Мы без тебя не останемся, Василь! Страшно! Тебе папка что сказал: нас не бросать, а заботиться, а ты? – с укором ответила мне Ленка и умоляюще посмотрела на меня.

    – Тихо, сам знаю! Разнылась! Отпустите меня, девочки! Я быстро: только туда и обратно, хорошо? – пытался уговорить их. – С каким удовольствием тебя сейчас треснул бы, Ленка!

    И девочки послушно разжали кулачки, высвободив меня от плена. Я ползком пробрался до первой воронки. Она была самая глубокая. Когда ближе подполз и заглянул туда, увидел наш чемодан. Я узнал бы его из тысячи: зелёную ручку мы с папкой вместе прикручивали, тогда ещё он мне поранил палец и было очень больно.

    – Мама! – оглянулся и позвал я ещё раз. – Мамочка! – Если нашёл чемодан, то сейчас найду и маму, – подумал я.

    Самолёты отбомбили и стали разворачиваться. Рядом со мной пули просвистели свою песню:

    – Фив, фив, фив!

    – Вот, гад, когда ты только улетишь? Папка мой вас всех перебьёт! Он знаешь, какой сильный?! – прокричал я самолёту вслед, показывая кулак.

    ...Маму я увидел совсем неожиданно. Она лежала вниз лицом, платье её задралось, отчего были видны чулки на резиночках.

    – Мама, Мамочка! – бросился я к ней. Наконец-то я тебя нашёл! Сейчас, сейчас тебе помогу! Ты только потерпи!

    Перевернув её, я испугался открытых, смотрящих не на меня глаз, совсем не добрых маминых, а глаз, измученных болью и тревогой. На груди её платья расплылось большое красное пятно. Приложив к нему руку, я сразу понял, что это была кровь. Её было так много, этой крови. Совсем не столько, когда я падал с горки: кровь тонкой струйкой бежала тогда по колену, а я терпел и не плакал.

    – Мама, ты слышишь меня? Ты знаешь, Ленка тоже меня не слышит! Её оглушило. Я её с Катей оставил в кустах. Мамочка! – я попытался приподнять её голову, но она упала на траву, когда прикоснулся губами к щеке – она была ещё тёплая.

    – Мама, вставай! Хватит лежать! Самолёт уже улетел, – закричал я, как только мог.

    Но мамочка смотрела на меня и ничего не отвечала, ничего...

    – Василь! – от этого голоса я вздрогнул. Когда повернулся, увидел тётку Марусю, нашу соседку.

    – Боже, горе-то, какое! Люба, Любочка! – увидев маму, закричала тётка Маруся. – А девочки, сестрёнки твои где, Василь?

    – Ленку и Катю я в кустах спрятал, а сам пошёл маму искать... Вот и нашёл..., – тихо ответил я, показывая рукой на мать. Ответил, так будто боялся разбудить её, только что уснувшую, а не умершую.

    Тётка Маруся причитая и плача, обняла меня. Я уткнулся ей в кофту, расплакался...

    По дороге в сторону Слуцка проезжала военная машина. Солдаты быстро стали оказывать всем помощь: кого перевязывали, кого успокаивали.

    Маму и всех, кто попал под бомбёжку, похоронили в одной большой воронке. Я вернулся к Ленке и Кате, вытирая слёзы по дороге, помня, что плакать мне теперь нельзя, так просил отец, оставляя меня «за старшего». Ленка тихо плакала от страха, размазывая по грязному лицу слёзы, а Катя, долго не могла прийти в себя.

    ...Нас сдала в детский дом тётка Маруся – на станции Нежеть.

    – Где мама, где наша мама? Когда она придёт? Когда выздоровеет? Почему её забрали дяденьки солдаты? – задавала мне нескончаемые вопросы Ленка.

    А я не знал, что ей ответить... Как сказать им правду? Как? Как сказать, что маму убили?! http://www.senat.org/images/kvadrat.gif

    ТРУДОВАЯ БИОГРАФИЯ

    Моя сестрёнка Олеся родилась двадцать первого июня...

    Мы с отцом купили большой букет цветов, и пошли проведать маму и мою сестрёнку.

    – Почему не брат? – сокрушался я. – Зачем, скажи, зачем нам с тобой, девчонка, папка? И какая от неё будет польза? Так хотелось брата!!!

    – Сестра тоже неплохо! – успокаивал меня по дороге отец. – Ты её теперь будешь защищать, не давать своим друзьям в обиду. Когда она подрастёт, непременно будет пришивать тебе пуговицы, обеды научится вкусные готовить, да и по дому будет помощница. Так, что сестра – это не так плохо сын! – обнял меня отец.

    – Как представлю, что вы её теперь больше любить будете – обидно становится, – не унимался я.

    – О, да ты не простой, фрукт! Ревнуешь? – и отец любя потрепал меня за волосы.

    – Не ревную, а предупреждаю! Любить не забывайте!

    – Не волнуйся, брат, не забудем! – рассмеялся отец. .

    ..Мы увидели маму в окне, в руках она держала небольшой свёрток, а в нём, как мне пояснил отец, и была моя сестра. Мама что-то говорила и показывала, улыбаясь на этот сверток-сестру, но, что она показывала? Первое впечатление от сестры у меня осталось совсем нерадостное, и кому из нас я так и не разобрал, что-то кричала и показывала наша мама?

    – Это когда она научится пришивать мои пуговицы? – размышлял я, совсем не веря тому, что сказал мне отец.

    Отца срочно утром вызвали на завод и он попросил меня сходить к маме и сестре, передать им яблоки, молоко. Только я никак не мог понять, как моя маленькая сестра сможет раскусить и съесть эти большие зеленые яблоки.

    – Думаю, она не обидится, если поделится со мной яблоком, – решил я и откусил самое сочное и зеленое яблоко. Настроение немного улучшилось. Подойдя к больнице, с мудрёным названием: «Роддом №1», я увидел суетящихся людей в белых халатах. Одна тетенька чуть не сбила меня, проговорив:

    – Не мешайся, мальчик, не мешайся! Уходи домой!

    – Я к маме, – ответил я ей. И к Олесе, сестре моей, пришёл, она вчера только родилась. Меня отец прислал.

    Женщина остановилась и вдруг прижала меня к себе, говоря:

    – Господи, он же ещё ничего не знает! – потом отстранила меня и, глядя в глаза, спросила:

    – Ты разве не знаешь, что война началась? Беги домой. Роддом мы уже эвакуировали. Беги, дитятко, беги! Нет здесь уже никого!

    – А мама? – я крепко ухватился за её халат. Куда вы дели мою маму? – и я заплакал, почему-то, почувствовав, что уже никогда не увижу её.

    – Алексей Андреевич, грузите последних! – командовал человек, одетый в военную форму. – Скорее, скорее! Поторапливайтесь! Времени нет, должны успеть проскочить, через час будет уже поздно! – отчего-то кричал этот военный человек.

    – А мама моя, где? – плача я подошёл к нему.

    Он посмотрел на меня, потом задумался и сказал, потирая лоб:

    – Что же мне с тобой делать? Ты совсем один остался, малыш? – и он наклонился ко мне, вытирая мне слёзы.

    – Нет, что вы, у меня папка есть. Он на заводе работает, – ответил я ему.

    – Тогда беги домой, беги, сынок, скорей! Никого здесь не ищи! А отцу своему передай: всех женщин и детей сегодня утром эвакуировали ещё в десять часов утра. Всё понял? – переспросил у меня военный.

    – Понять- то я понял, но как мы теперь найдём маму и сестру мою Олеську? – опять задал я ему вопрос.

    – Мальчик, уходи! Всё что я знал, уже сказал тебе, – ответил уже сердито военный.

    Но я опять преградил ему путь:

    – Она такая красивая, у неё светлые волосы, голубые глаза. А Олеську я и не видел ещё... Может быть, вы видели их, когда была ваша эта эвакуация! – и я с трудом выговорил мудрёное слово.

    Военный вдруг улыбнулся, но мне так же строго ответил:

    – Нет, не видел такую женщину.

    Он побежал к машине и на ходу взобрался в кузов, потом на повороте я увидел, как он машет мне рукой. Только не понятно было: звал ли он меня к себе, либо так прощался...

    Дома меня ждал отец. С порога так хотелось рассказать ему о том, что видел и слышал, но отец многозначительно взглянул на меня. По его взгляду было всё понятно: он уже всё знает.

    – Как же папка нам маму отыскать? – спросил я у отца, надеясь получить исчерпывающий ответ.

    – Не знаю, сын!!! Завтра будут эвакуировать завод, а значит, мы поедем с тобой в город Свердловск.

    – А если мама вернётся? Мы разве можем так с тобой уехать? Нет, ты как хочешь, а я буду ждать маму здесь,– совсем по- взрослому ответил я отцу.

    Отец обнял меня и тихо сказал, смотря мне в глаза:

    – Сынок, я обещаю тебе, что обязательно мы их найдём! А ехать просто необходимо: на войне, понимаешь, нужны самолёты, танки и патроны. Попробуем найти их через тех, кто сегодня проводил эвакуацию...

    – Всё больничное погрузил на машины военный, да и где мы его найдём – он тоже при мне уехал? Я сам это видел, папка! А мы их победим? – вдруг спросил я у отца. И он понял, о ком я говорил.

    – Даже не сомневайся! Сынок, и маму с Олеськой обязательно найдём, в это просто надо верить и набраться терпения... Нам сейчас ничего не остаётся делать, как ждать и верить в победу.

    – А если мама нам будет письма писать на наш адрес? И почтальон тётя Поля их непременно принесёт только сюда? Тогда как? А мы не сможем ей ответить. Она точно подумает, что нас с тобой убили, или мы умерли? – спросил я и заплакал.

    – Поплачь, сынок! Это меня тоже тревожит. Не стесняйся... Как хочется, чтобы это были твои последние слёзы... Мне надо на завод, а ты собирай вещи в наш большой кожаный чемодан.

    ...Только через год мы получили письмо от мамы. Моя сестра и мама в дороге сильно переболели и их пришлось оставить на какой-то станции. Потом долго-долго лечили в больнице. А я к тому времени работал уже на заводе, правда ростом был меньше всех и мне всегда подставляли стульчик к станку...

    Так началась моя трудовая биография: опалённая войной, несчастиями и страданиями. С нами обращались как с взрослыми, советовались тоже как с взрослыми, и карточку мы получали «взрослую» – рабочую. http://www.senat.org/images/kvadrat.gif

    ДЕВОЧКА С РАЗНЫМИ БАНТАМИ

    Каждое лето нас родители отправляли в пионерский лагерь. В этот год нам не пришлось отдохнуть: началась война...

    Утром всех собрали, и директор лагеря объявил, что будет эвакуация. А наша воспитатель Ольга Петровна, собирая нас, почему-то всё время повторяла:

    – Надо успеть уехать, надо успеть!!!

    Нам объяснили, что те самолёты, которых мы видели утром, вовсе были не «наши», не советские. От них было всё небо чёрное, так их было много.

    – Только почему их тогда не сбивали? И кто их пропустил на наше небо? – хотелось такой вопрос, задать мне и Пашке было, но всем сейчас было не до нас.

    Ольга Петровна, увидев эти самолёты, всё время шептала одно и тоже:

    – Как же мне вас сохранить, дети? Как же мне вас вывезти?

    Нас всех разделили по десять человек и в этой уже поделённой группе, мы оказались с Пашкой самыми старшими. Малышне было по шесть - семь лет, а нам с Пашкой целых восемь... Поэтому мы смотрели на них свысока.

    – Мальчики, помогите, пожалуйста, мне связать вещи, – попросила нас Ольга Петровна.

    Какая гордость охватила нас, и мы наперегонки бросились выполнять боевой приказ.

    Наш воспитатель складывала в большую наволочку какие-то кофточки и свитера.

    – Ольга Петровна, кому нужны сейчас летом, эти тёплые вещи? Эти кофты и чулки? – спросили мы её удивлённо.

    – Путь у нас неблизкий. Неизвестно, что нас с вами ждёт впереди, складывайте всё в наволочку. Ещё малышей в дорогу нужно собрать. Я очень надеюсь на вашу помощь, мальчики! – и с улыбкой смотря на нас, добавила: – Мужички вы, мои!

    – Ольга Петровна, а как же родители? Они к нам в субботу должны были приехать, отец обещал билеты в цирк купить...

    Она взглянула на нас, задумалась и, наконец, ответила:

    – Серёжа, прости, но я ответить на этот вопрос никак не могу, потому что ничего не знаю. К кому приедут, а к кому и нет. Началась война...

    – И мы тоже будем воевать? – радостно выкрикнул мой друг Пашка.

    – Воюют только взрослые, а нам велено собрать в дорогу малышей, понятно!

    – Можно выполнять? – и мы с Пашкой приложили руки к головам.

    – Исполняйте! Разрешаю! – ответила нам в тон заданного вопроса Ольга Петровна.

    ...Какие всё же противные девчонки! В этом я убеждался неоднократно! Бантики, косички, платьица... То не так застегнул, то на левую сторону одел, то косичку заплёл неправильно, то бантик надо не красный, а синий! Честно сказать, процедура эта нас с Пашкой утомила. У Пашки получалось всё лучше, чем у меня, отчего я расстроился. Оно и понятно: у Пашки была младшая сестра – Катюня, и поэтому он быстрее меня одел всех своих четырёх девочек, а потом только стал помогать мне. Но к приходу Ольги Петровны все были одеты.

    – Молодцы, ребята! – похвалила она нас, – Благодарность вам от лица командования в виде конфет. И она протянула нам по коробочке «Монпансье», от чего настроение моё сразу улучшилось.

    Ещё она принесла два рюкзака с продовольствием и назвала их странным словом – «сухой паёк».

    – А что такое «сухой паёк»? – сразу же переспросили мы её.

    – Так положено, чтобы с голоду в дороге не умереть, одним словом – это продукты.

    Машина, которая нас должна была вывозить, почему-то не приехала, и было решено добираться до города пешком.

    Пересчитав малышню, мы взялись за руки, предварительно закинув на плечи рюкзаки с «сухим пайком» и пошли. Они оказались не такими уж лёгкими эти, рюкзаки, но мы с Пашкой даже виду не показали, что нам тяжело!

    Когда вышли к дороге, увидели очень много людей. Все они, как и мы, шли, куда-то с баулами, чемоданами. И лица у всех были одинаковые: грустные-прегрустные.

    Девчонки наши всю дорогу канючили! Одно слово «нюни»! Самую маленькую из них Оксану Прозерчук пришлось Ольге Петровне нести на руках, но почему-то её Ольга Петровна совсем не ругала, а только успокаивала:

    – Девочка моя хорошая.

    А надо было сказать так:

    – Девочка моя противная, – подумали мы с Пашкой и зло посмотрели на Оксанку.

    Так совсем незаметно мы все влились в поток и стали называться «беженцами».

    Наконец Ольге Петровне удалось усадить нас на подводу, к какому-то проезжающему мимо вознице. Но пока нас рассаживала всех, среди нас не оказалось Оксаны.

    – Мальчишки, дорогие мои! Вы её не видели?

    – Нет. Ольга Петровна! – ответили мы, посмотрев друг на друга. – Она же всё время рядом была.

    – Господи, куда она могла деться? – озираясь, испуганно спросила у нас Ольга Петровна. – Ребята, давайте покричим дружно: три, четыре.

    И мы все заорали:

    – Оксана! Оксана!

    Но девочка не откликнулась. Мы с Пашкой заорали во всю силу, потом ещё и ещё. Всё впустую. Нам никто не ответил.

    – Что, потеряли кого? – участливо спросил нас возница.

    – Девочку, самую маленькую! Она совсем маленькая, у неё светлые волосы, глаза голубые, в синем сарафанчике. У неё ещё один бантик красный, а другой голубой! – со слабой надеждой продолжил я.

    – Так у вас, почитай, у всех белые головы да голубые глаза, – ответил мне дядька. – Немного подожду и надо ехать. А вы давайте ищите, не стойте! От самой Польши текаем. Нашу деревню сожгли, – и дядька устало провёл рукой по лицу.

    – Мальчишки, родненькие, давайте её поищем! Ты, Серёжа, вперёд пробеги, а Паша со мной пусть здесь посмотрит, да немножко назад возвратится, – совсем удручённо попросила нас Ольга Петровна.

    Мы с Пашкой побежали в разные стороны, выполняя приказ нашего командира.

    Пробежав довольно далеко вперёд и всё время крича, я понял, что впереди девчонки быть не должно. Я стал возвращаться к своей телеге. По пути я постоянно спрашивал у шедших людей про Оксану, описывал её как мог.

    Но встречающиеся люди, отрицательно качали головой, либо проходили мимо, совсем не глядя на меня.

    – Куда же она могла деться? Пропасть ведь не могла? Девчонка – это же не иголка. Кто-то должен был её увидеть.

    И я ещё раз закричал:

    – Оксана! Оксана! Оксана!

    – Сестру потерял или мамку, мальчик? – остановилась возле меня женщина.

    – Девочку! Она мне никто, но её просто необходимо найти! Мы все шли вместе, и вот потеряли только её... – ответил я женщине, вытирая предательски выкатившуюся слезу.

    – Не мудрено потеряться! Смотри, сколько люду идёт? Какая она, твоя пропавшая девочка?

    И я в который раз стал подробно объяснять, во что была одета Оксана, и что она была самая маленькая среди нас.

    Женщина вдруг остановила меня, перебивая:

    – Подожди, подожди! Видела я такую девочку! Её, плачущую, взяла на руки проходящая мимо женщина. Ты узнаешь её по ярко-зелёной шали. Но она давно обогнала меня и, видимо, с ней идёт впереди нас. Беги, может, догонишь?

    – Спасибо, тётенька! – крикнул я ей уже на бегу.

    – Удачи! – услышал я в ответ.

    Пробежав приличное расстояние, успевая смотреть на всех попадающихся мне женщин с детьми и без детей, я с прискорбием отметил для себя, что не смог увидеть, именно такую женщину. Не было её, как будто совсем исчезла...

    Как мне захотелось вернуться назад, к своим, потому что боялся теперь и их потерять, отстать и более никогда не увидеть ни Ольги Петровны, ни моего закадычного друга Пашку.

    И всё-таки я повернул назад, считая, что поиски мои становились бесполезны.

    – Куда могла пропасть эта женщина? Куда она могла деться? – в который раз я задавал себе один и тот же вопрос.

    Вдруг взгляд мой остановился на молодой женщине, она несла на руках спящую девочку, завёрнутую в ярко- зелёную шаль. До боли знакомые, страшно мною заплетённые косички, разные бантики: один синий, другой красный...

    – Оксана! – заорал я. Совсем не помню, как очутился возле женщины, чуть не сбил её, затем обхватил голову Оксаны руками, притянув к себе.

    Женщина остановилась, а Оксанка проснулась и начала плакать.

    – Что с тобой, мальчик? – спросила меня женщина. Но я её нисколечко не слушал. Смотрел на Оксану и слёзы сами покатились у меня из глаз.

    – Плачь, плачь! Реви! – кричал я Оксане. – Понимаешь, я нашёл тебя, нашёл! И ты теперь никогда не потеряешься! Ты слышишь меня, или нет? – всё это я выпалил сразу, ни на минуту не останавливаясь, целуя её в пухленькие щёчки.

    Женщина ещё более удивлённо смотрела на меня, а потом и вовсе отстранила от плачущей Оксаны.

    – Мальчик, чего тебе? Эта девочка – твоя сестра? – спросила женщина, пытаясь хоть как-то успокоить Оксану. – Тише, тише!

    – Нет не сестра, но я её вам тётенька не отдам! Она не ваша, а только потерялась! Мы все долго-долго ищем её: и я, и друг Пашка, и Ольга Петровна!

    – Она шла одна по дороге и плакала, звала маму. Я подобрала её, точно зная, что ребёнок потерялся, – оправдывалась передо мной женщина.

    – Спасибо! От нас всех спасибо! Вы даже не представляете, как будет счастлива Ольга Петровна? Давайте мне Оксану!

    – Нет уж! Пойдём вместе! – ответила мне категорично женщина.

    – Вы что мне не доверяете? – спросил я её обиженно.

    – Доверяю, но так мне будет спокойнее. Меня тётей Лизой звать. Так, где же ваша Ольга Петровна? – поглядывая на меня, спросила женщина.

    И мы двинулись с ней в обратную сторону.

    – Далеко ты оставил своих-то? – с подозрением спросила меня тётя Лиза.

    – Теперь не помню! Знаю только, что их всех посадил на подводу какой-то дядёнька, а нас: меня и моего друга Пашку послала искать эту противную девчонку Ольга Петровна, – и я смело указал пальцем на Оксану.

    Вернулись назад. Но почему-то ни Пашки, ни Ольги Петровны, ни подводы не встретили.

    – Что будем делать? – спросила меня, как взрослого, тётя Лиза.

    – Получается, теперь я потерялся? И всё из-за этой дурочки! – сказал я, показывая пальцем на Оксану.

    – Получается, так... – вздохнув глубоко, ответила на мой вопрос тётя Лиза.

    – Но вы ведь нас не бросите? Не оставите? Скажите, честно, не оставите? Хоть до города давайте вместе дойдём! – попросил я её, умоляюще.

    Так мы дошли до города. Тётя Лиза мне чем-то напоминала мамину сестру: такая же высокая и кареглазая. По дороге Оксана больше спала, уже не плакала. И мне почему-то стало спокойно, как будто и не было войны, эвакуации, и всего того ужаса, который я пережил, пока искал Оксану.

    Ольгу Петровну я увидел в отделении милиции на вокзале, куда меня и Оксану привела тётя Лиза.

    Она минут пять целовала нас, обнимала и, конечно, сильно плакала. Плакала с нами вместе и наша спасительница – тётя Лиза... http://www.senat.org/images/kvadrat.gif


     

    ЧУЖАКИ

    Горел Минск и его округа... Третьи сутки слышались разрывы бомб и снарядов. Казалось, что небо сравнялось с землёй. Мирные жители спешно покидали деревни и города. И наша семья была не исключением, она тоже покидала свою деревню: соседнюю уже заняли немцы.

    Бабушка полила хорошенько цветы на подоконниках, плотно закрыла окна и двери. Я как мог, отказывался ехать, пытаясь мотивировать свой отказ.

    – Не могу я бабушка ехать, просто не могу! Без Люськи не поеду! Как она нас найдёт? Кто скажет ей, куда мы делись?

    – Уймись, не тараторь! Без тебя тошно! – оборвал меня дядька Иван.

    ...Котёнком – белым и пушистым комочком принёс я Люську домой, выловив с пацанами в реке. Помню, тогда мне бабушка сказала: «Не мучайся, внучек, всё равно сдохнет, видать воды нахлебалась вдоволь... Худющая-то какая».

    Но молока ей налила, а мне бросила тёплую свою шаль.

    – На-ка, вот, укутай, замёрзла вся, трусится. Прижми к себе пошибче, согреть надо.

    Котёнок выжил, и с ним я теперь не расставался: она спала со мной, по утрам будила, до школы провожала, благодарно урчала и тёрлась о мои ноги. Друг она была хоть и молчаливый, но верный!

    – Внучек, мы оставим ей открытую форточку, и, поверь, она зайдёт, когда ей надо, – уговаривала меня бабушка.

    – Да, что вы нянькаетесь с пацаном? Невидаль, кошка! Спасаться надо пока не поздно! – взглянув на меня, проговорил наш сосед дядька Иван. – Другую себе возьмёшь! Слава богу, кошкина мать не перевелась!

    – Да как вы не понимаете, что не нужна мне другая! – продолжал сопротивляться я.

    – Собирайся, внучек! – спокойно сказала бабушка. – А ты, Иван, не ори на дитя! Трудно сейчас всем, и большим и малым...

    Она обняла меня и заплакала, вытирая фартуком глаза.

    – Бабушка, а мы вернёмся?

    Она взглянула на меня. Немного помолчала, затем, как бы взвешивая каждое слово, ответила:

    – Вернёмся, внучек! Обязательно вернёмся! Как же мы без дома-то своего, без нашего родного дома?

    Скрипнула калитка, и во двор вошла соседка. Она несла на руках свою внучку Катюшку.

    – Акулина, беда у меня! Посмотри, что с ней? С ночи горит! Ничем не могу сбить температуру: уже и травами отпаивала, мёдом растирала, уксусное обёртывание делала – ничего не помогает. Сгорает просто от температуры девчонка! – и бабушка Агаша стала разворачивать одеяло.

    Все у нас в семье, да и в деревне знали, что бабушка Агаша ей и за мать и за отца. Ровно год назад случилось это несчастье. Катюшкины родители попали в городе под грузовик, её успели отбросить, а сами уберечься не смогли...

    Тогда всем селом переживали эту трагедию и дети и взрослые.

    – Пойдем в дом! – испуганно взглянув на усталое и встревоженное лицо соседки, сказала моя бабушка. – Давно бы пришла, чего тянула?

    – Ночью не хотела вас беспокоить. Да и думала, сама справлюсь. А на деле видишь, как, оказалось? – удручённо проговорила бабушка Агаша.

    Они прошли в дом, а мы остались ждать на улице. Всё ближе и ближе были слышны взрывы. Что-то ухало и ахало в соседней деревне, слышались стрельба из автоматов и одиночные выстрелы...

    – Уходить надо, в лес уходить! В деревни, я думаю, опасно будет заходить... – то ли себе, то ли нам с дедом сказал дядька Иван, выкуривая цыгарку. – Что же они там так долго?

    Наконец бабушка вышла из дому, ещё больше встревоженная.

    – Мы остаемся с Агашей. У девочки, по-видимому, корь. Тепло и тепло нужно, если повезем, обречём на смерть... Вся мечется бедняжка в бреду, температура почти сорок, – взволнованно проговорила моя бабушка. И тут же обратилась к моему деду:

    – А вы уходите, нельзя оставаться, да и Лёня может заразиться... – посмотрев на меня, сказала бабушка.

    – Вот беда, так беда! Мама, что же делать? Стреляют вокруг. Но как мы вас оставим? Сердце разорвётся от тревоги. Мама, мы останемся! – пыталась убедить бабушку моя мама.

    – Нет, мой сказ! Уходите, уходите в лес. Лёньку береги, Анна! А теперь идите!..

    Но уйти мы не успели. Все чётко услышали, как на окраине нашего села послышались выстрелы, кричали на непонятном мне языке люди, гудели машины.

    Я посмотрел на деда и тот ещё крепче сжал двустволку в руках.

    – Иван! Выходит, здесь воевать будем, коли уже немец в нашем селе.

    – Акулина! Хуже ей! Совсем сознание потеряла. Господи, помоги! Помогите, люди добрые!

    Моя бабушка и мама сразу побежали на крик, а весь наш скарб дед с дядькой Иваном поспешно стали прятать в сарай.

    У дядьки Ивана, как мне объясняла бабушка, с рождения была только одна рука, но он от этого увечья не страдал. Научился хорошо владеть и одной рукой. Сейчас глядя на него, я ещё раз убедился в этом, а на ум пришли слова, сказанные моей бабушкой: «Ко всему человек привыкает, внучек. И к увечью тоже».

    – Лёнька, чего задумался? Помогай, сынок! После будешь мечтать, – окликнул меня дед.

    И я стал стаскивать мешки и баулы в сарай.

    – А теперь, малой, спрячься! И не вздумай высовываться! Я к Акулине! – сказал мне и Ивану дед.

    После того как он ушёл, мне стало страшно.

    – Дядька Иван, а дядька Иван, – позвал я его. – Тебе страшно?

    – Отчего ж, малец, ты думаешь, что мне не страшно? – подумав, продолжил. – Война, браток, всем и всегда страшно! Эх, жаль, что не успеем спрятаться в лесу... Там то всё равно понадёжнее было бы. Мы с твоим дедом все тропочки в округе знаем. До глухой пади надо дойти, а там у нас и избушка для охотников специальная и провиант кое-какой припасён. Не пропали бы... А тут девчонка со своей бедой. Уж больно жалко мне вас, когда болеете! Своих-то бог не дал, так к чужим всем сердцем прикипаю! – объяснял он мне. – Ты не обижайся на меня, крикнул давеча я на тебя! Так это не со зла, вырвалось.

    – Да уже всё забыто... Ну, подумаешь, крикнул? Так и что? На меня по сто раз в день кричат, воспитывают мама и бабушка. И от деда достаётся!

    Дверь распахнулась, и мы увидели в проёме моего деда.

    – Дохтора надо! – сказал дед с горечью. – Погибает совсем девчонка! Иван, я в Ольховку. С ними останешься... Покуда я не вернусь, – и он, взглянув на дядьку Ивана, поспешно вышел. Затем вновь вернулся и передал свою двустволку Ивану. – Сам на рожон не лезь. Всё, пошёл я.

    Дверь сарая тихо закрылась за ним.

    Иван почувствовал моё настроение, стал меня успокаивать:

    – Не робей, брат! Прорвёмся! Думаю, что до Ольховки они не успели дойти...

    Правильно дед решил: в Ольховке докторица хорошая – все к ней за пятьдесят вёрст ходят лечиться, Ниной Ивановной кличут. Дед её лесом и выведет к нам. Не переживай! В лес они не сунутся, просто побоятся! Местные в наших лесах блуждают, а уж чужакам туда ходу нет.

    Одновременно с его последними сказанными словами я услышал, как у нашего дома остановилось какая-то машина, послышались те же чужие голоса.

    – Дядька Иван! Смотри, чужаки! – и я показал на щель, в которую можно было рассмотреть, что делалось во дворе нашего дома.

    – Спрячься, Лёнька! Слышал, что дед наказал! Спрячься от греха подальше! Не высовывайся! Тише, малец! Тише!

    Я спрятался за баулы, а дядька Иван приник к той же щели, просматривая двор.

    «Чужаки» вошли в дом. Слышно было, как протопали сапоги по нашему крыльцу, затем хлопнула входная дверь.

    Вытолкнули на порог бабушку Агашу и мою бабушку, затем маму. Бабушка Агаша крепко прижимала к себе внучку.

    – Не троньте, дитя! Больное оно! Темтературит! Слышите, не троньте! – кричали моя бабушка и бабушка Агаша с мамой.

    Катюшке закрывали голову одеялом.

    «Чужак» сорвал одеяло, грубо оттолкнул бабушку Агашу и мою маму. Мама споткнулась о ступеньки и упала. «Чужаков» было двое.

    – Ещё раз прошу, не троньте дитя! Люди вы или кто? Болеет ребёнок! – просила бабушка Агаша, закрывая собой Катюшку.

    «Чужак» вдруг выхватил из рук ребёнка, и, держа её за волосы, перебросил через перила нашего крыльца. Катюшка сильно заплакала.

    – Да что же ты делаешь, ирод? Дитё ведь неразумное! Что оно тебе сделало? – кричала моя мама, поднимая девочку.

    «Чужак» теперь у мамы выхватил Катюшку и так же бросил её на землю. Девочка зашлась криком...

    Он улыбался и эта процедура, видимо, доставляла ему огромное удовольствие.

    Все женщины плакали, кричали, истошно орала Катюшка. Немец всё продолжал и продолжал подкидывать Катюшку за волосы, и так же бросал её о землю.

    – Сволочи! Как же так можно? – сказал дядька Иван, и двинулся к двери сарая.

    Я было за ним, но он с силой отбросил меня.

    – Сидеть я сказал!

    Он распахнул дверь и выстрелил сначала в одного немца, потом в другого. Они повалились, как снопы, и понятно было одно: дядька Иван убил их. Потом помог подняться бабушке Акулине и бабушке Агаше, маму поднял, она закрывала собой Катюшку.

    – Господи, что они с ней сделали!? Акулина, Катюшка совсем не дышит! – испуганно проговорила бабушка Агаша.

    – Заворачивай, девочку, Агаша! – Уходим в лес. Ждать здесь больше нечего. Они сейчас этих хватятся, а потом нас всех перестреляют, – сказал им на ходу дядька Иван. – Я за Лёнькой!

    Я выбежал ему навстречу.

    – Лёня, возьми баул с продуктами! Не забудь вещи тёплые! Уходим в лес. На крыльцо не смотри!!! – предупредил меня дядька Иван.

    Теперь уже зная, кто такие «чужаки», стараясь не смотреть в сторону убитых немцев, мы пробрались огородами до леса, благо дом находился почти у его кромки.

    Катюшка была без сознания. Иван поторапливал нас.

    – Зря только деда отправили! – переживая, сказала моя мама.

    – Он найдёт, нас, не волнуйтесь! – Сейчас бы с девчонкой ничего не случилось? Агаша, как она?

    – Так же Иван... Без изменений... – ответила Ивану бабушка Агаша.

    Пройдя по лесу, не зная, несколько вёрст, мы остановились отдохнуть. Уже темнело, когда все услышали крик бабушки Агаши:

    – Девонька моя! Как же теперь я без тебя! Что же они с тобой сотворили, ироды?

    Бабушка Агаша медленно спустила девочку с рук, затем стала неистово целовать её щеки, нос, маленькие ручки...

    – Вот и всё... – тихо сказала моя мама.

    – Не уберегли! Такая кроха! Господи, жалко-то как!!!

    ...У нас не было лопаты и с дядькой Иваном содрали палками травяной дёрн, затем руками выкопали небольшую яму.

    Все стояли и плакали, и дядька Иван тоже... От земляного холмика долго не могли оторвать бабушку Агашу. Она лежала на нём, не в силах подняться, обнимая насыпанный бугорок руками.

    А я ещё долго вспоминал тех двоих: перед глазами всплывала картина, как издевались они над маленькой Катюшкой. Издевались и улыбались... http://www.senat.org/images/kvadrat.gif


     

    ПЕРВЫЙ ДЕНЬ НАСТОЯЩЕЙ ВОЙНЫ

    За год до войны у нас умер отец. Нам, малышам, сказали, что у него не выдержало сердце. А как оно не могло выдержать? Этого мы понять никак не могли. Он был такой большой, красивый, высокий, а значит, и сердце должно было быть такое большое... Теперь за отца был наш дед Пахом. Он научил нас всему, что умел сам. Однажды мама пришла вся заплаканная:

    – Война! – сказала она только одно это слово, опустившись без сил на деревянную лавку.

    – Ну и что, что война! Мы в неё часто с мальчишками играем, – удивленно взглянув на неё, сказал я.

    – Помолчи, сынок! Это настоящая война – не игрушечная! – и наш дед заходил по комнате от печки к углу, и назад, взволнованно ругая какого-то Гитлера.

    ...Страшно стало c первого дня войны. Я запомнил на всю жизнь этот первый день настоящей войны. Все куда-то бежали, сёстры мои, плакали, мама кричала на нас, но мы не обижались. Она накрывала Иришке голову своей сумочкой, когда бомбили. Самолёты летели так низко, я думал они к нам в сад на яблони сядут, словно большие птицы. Потом я увидел фашиста. Сначала я думал, что фашисты – это машины, самолёты, а увидел солдата в каске и на мотоцикле.

    – Сашко, собери всех в дом, – сказал мне дед. – Будем в погребе прятаться от этих нехристей.

    Исполняя дедово приказание, вдруг увидел, как этот «нехристь» бьёт бабу Феню в соседнем дворе. Она кричала и плакала, а он бил её сапогом в живот. Сёстры мои обнаружились в малиннике. Они сидели, закрыв голову руками, так их учила мама, когда мы прятались от бомбежек.

    – Вот дурочки, зачем закрываете голову? Не бомбят ведь!

    – А мы Шашко боимся, – ответила мне Иришка. Она так смешно не выговаривала букву «с», поэтому и имя моё произносила не Сашко, а «Шашко». Иришка была самая младшая из нас четверых, словно хвостик, цеплялась за всеми, ябедничала, капризничала, зная, что её любят больше нас и жалеют тоже больше нас. Ей всего было только три.

    – Чего так долго? – спросил меня дед.

    – Ничего не долго,– ответил я ему. Пока этих «куриц» нашёл! Опять ни за что из-за вас мне попало. Девчонки! И почему им всё разрешаете, а меня только ругаете и ругаете? – бросил я зло, смотря в сторону своих сестёр.

    – Глаша, надо расчистить в погребе место. Будем прятаться, лишние банки с погреба повытаскивай, – обратился дед к маме.

    – Я думаю, они пришли надолго. Минск, рассказывают беженцы, горит, весь в огне.

    Вдруг мы все услышали автоматную очередь и звон разбитого стекла. Стреляли по окнам соседней хаты.

    – Вот мерзавцы, что вытворяют? – испуганно сказал дед. – Глаша, уводи скорее детей. Прячьтесь, а я здесь останусь. Уходите! Детям скажи, чтобы тихо сидели в подполе. Кто знает, что у этих извергов на уме.

    Я, и мама, собрав кое-какие вещи, спустились в погреб вместе с моими сёстрами.

    – Теперь сидите тихо! – предупредила нас мама.

    – Это чтобы они нас не нашли? – спросил я её.

    – Ты бы хоть не задавал глупых вопросов. Большой уже, понимать должен! – качая головой, устыдила меня мама.

    Через некоторое время мы услышали чужую речь в нашем доме.

    – Они нас убьют, да? – опять я задал вопрос.

    – Тише, сынок, помолчите все, тихо, дети!

    Дед Пахом кому-то говорил:

    – Нет в доме никого. Я только один, а невестка моя ушла в город со всеми бабами. Испугалась она.

    – Врёшь, куда могла уйти это учительша, у неё детей четверо, – услышали мы знакомый голос нашего соседа.

    – Да нет их, Петро! Ты ведь видел, как все уехали и Глаша с ребятами тоже! – настаивал на своём дед Пахом.

    – Смотри, старик! Худо будет, если мы их найдём. Если появятся, придёшь и сообщишь в комендатуру новым властям, понятно? – послышался топот сапог, и хлопнула входная дверь.

    – Геру офицеру поставишь сюда кровать и немедленно! – приказал Петро.

    – Прямо сюда? – удивлённо спросил его дед.

    – Приказы не обсуждать! Сказано тебе и всё! Не забудь приготовить чистую постель. К вечеру приду, проверю! Ты понял меня, старик?

    – Хорошо! – ответил ему наш дед.

    Как только они ушли, дед, приподняв крышку погреба, нам сказал:

    – Уходить надо, Глаша! Ищут они тебя. Здесь квартировать будет офицер. Да и дети всё время тихо сидеть не смогут. Девчонки маленькие, плакать начнут. От греха подальше, к вечеру уходите в город к Николаю. Я пока начну собирать вам кое-какую одежонку.

    – Слышал, сынок! Не можем мы здесь оставаться! Опасно! Коли дед так забеспокоился, значит, не зря...

    – Мама я видел, как они били бабу Феню... Они и деда Пахома могут убить? Как мы его оставим? Кто ему воды наносит, кто дров порубает? Я его не оставлю! Вы с девчонками уходите, а мы с дедом останемся тут вас ждать. Вот, увидишь, скоро этих немцев прогонят! – в моих словах была такая уверенность, что мама улыбнулась.

    Она обняла меня и я помог ей и девчонкам выбраться из погреба. Но уйти к деду Николаю мы не успели!

    Во дворе рвался с цепи наш уличный сторож – пёс Рэмка, а это значило, что во двор входили чужие. Эти чужие с автоматами наперевес, прошли в наш сарай и стали стрелять в кур и уток.

    ...Дед наш выскочил из хаты, а мне приказал не высовываться!

    – Что ж вы делаете? Зачем вам столько? Не пущу! – кричал он.

    Его грубо оттолкнули всё те же люди в серой форме, припугнув автоматом. Они погрузили наших кур и уток, покидали поросят в кузов машины. Стали выводить корову. Зорька упиралась, но её больно стегали по бокам, тащили за рога, наконец, сломав ей один рог, добились желаемого.

    Корова мычала, и от этого мычанья стали во весь голос плакать девчонки.

    – Корову оставьте, корову не отдам! Кормилица ты наша! Внукам как без молока? Не отдам корову! Слышите, не отдам!! – слышали мы крики деда со двора, от этих криков кулаки мои сжались до боли. И мне так хотелось ему помочь... Но как? Мама крепко держала меня за руку, так крепко, что, казалось, сейчас оторвёт мне руку.

    Потом вдруг услышали какой-то хлопок, затем кто-то споткнулся о поленицы дров и рассыпал их.

    – Мамочка! Они будут тоже его бить, как бабу Феню! Отпусти меня! Отпусти! Может быть, он упал и не может подняться? Ведь кто-то же рассыпал во дворе дрова? – я умоляюще просил маму, но она всё так же крепко держала меня за руку.

    – Нельзя, сынок! Не ходи! Дождёмся, пока они уйдут... Потом вместе с тобой пойдём и посмотрим. Девочки, перестаньте плакать! Тише! Тише, мои родные!

    Во дворе протрещала автоматная очередь. Завыл и заскулил наш пёс так жалобно и неистово, что мама выпустила мою руку и прикрыла ладонями своё лицо. Я видел в окошко, как погрузили нашу корову в эту же машину и она, тронулась.

    Когда стихли голоса, мы с мамой выбежали во двор, оставляя за плотно прикрытой дверью девчонок.

    Дед Пахом лежал на поленицах дров. Он был тяжело ранен в живот. В курятнике не осталось никакой живности, он был пуст.

    – Сашко, – как сквозь сон, услышал я голос мамы. – С кровати принеси простынь! Бегом, бегом! Да на деда не смотри, не смотри, милый!

    Я не помню, как очутился снова возле матери, но зачем-то прихватил с собой простынь и две подушки.

    – Сашко! – дед, увидев меня, обрадовано вскинул брови. – Ты...

    Больше он ничего не успел сказать. Внутри у него что-то забулькало, захрипело, у губ появилась кровь, а глаза стали смотреть не на меня, а куда-то в одну точку.

    – Папка, родненький! Не умирай! Не умирай! – закричала мама. – Прошу тебя, не умирай!!!

    Она трясла его за плечи, отчего поленицы дров скатились деду на грудь.

    – Что ты делаешь, мама? Ему же больно! – попытался я остановить маму и оттащить её руки от деда, но они так крепко держали его за плечи, что сделать было невозможно.

    Она зашлась криком, от которого мне сделалось страшно. И я тоже заплакал.

    – Мама! Мама! Тихо, не плачь, не надо! Девчонок напугаешь, – всхлипывал я.

    Мама, откричав, зачем-то начала перевязывать уже мёртвого деда Пахома, а я побежал к скулящему Рэму.

    Пёс лежал и ждал помощи. Ему прострелили ноги. Он скулил, а потом начал громко взвизгивать, когда увидел, что я к нему приближаюсь.

    Обняв его, и прижав голову моего верного друга к себе, я не смог больше сдерживаться и разрыдался по-настоящему. Вернее и преданнее Рэма у меня не было друга. Собака, скуля и ища защиты, уткнулась мне своей мордой в ладони, тяжело и прерывисто дышала.

    Мама, шатаясь, подошла ко мне.

    – Что с ним, Сашко? Что с тобой, Рэмка? – обратилась она к псу.

    – Мама, у него прострелены лапы! Давай забинтуем и перенесём в хату, – попросил я её.

    – Нужно позвать дядю Трофима. Он у нас до войны, помнишь, козу вылечил? – смотря куда-то поверх нас, ответила мама.

    Мы перебинтовали собаке лапы, как сумели и понесли в хату, но пёс оказался такой тяжёлый, что пришлось нам несколько раз отдыхать.

    Собака немного затихла, уже не визжала, а стонала, глядя на нас своими умными коричневыми глазами.

    – Терпи! Терпи! Не умирай! Не умирай, как дед Пахом! – уговаривал я собаку.

    Мама опять заплакала и закричала:

    – Изверги! Звери! Кто только вас породил? – запричитала она. – Будьте вы все прокляты!

    К ночи многие из нашего села хоронили своих близких, тех, кто посмел оказать сопротивление «новым властям».

    Дядя Трофим дал какое-то лекарство Рэму, тихо сказав при этом матери:

    – Так будет лучше.

    Собака сдохла. И мы похоронили Рэма в нашем яблоневом саду, где уже был один бугор – под ним лежал наш дед Пахом...

    Я не плакал: жалел маму, а она жалела меня. Стояла в чёрном платке, закрыв ладонями лицо, прислонившись к яблоне, по стволу которой сочился сок, светлый, как слёзы. http://www.senat.org/images/kvadrat.gif

            
     

    ИСТЕРИКА

    Я любила нашу улицу. В ней всё было красиво: и столетние акации, мимо которых при цветении невозможно было пройти, и беленькие, аккуратные домики с горшками ярких цветов на подоконниках. Идя каждый день в школу, я просто любовалась своей улицей и, казалось, не было для меня красивее и чище её.

    Утром меня всегда отправляли за свежими булочками: так было принято – покупать их к чаю. И моя подруга Люба любезно согласилась составить мне компанию. Вдвоём нам никогда не было скучно. В школе, с первого класса мы сидели за одной партой. Люба могла рассмешить кого угодно, показывая фокусы, которым научил её старший брат.

    А у меня не было ни братьев, ни сестёр, а так хотелось иметь такого брата.

    У поворота нас, догнал Мишка Елизаров и на бегу крикнул: «Вы что, не знаете? Война началась!»

    – Какая война? – спросили мы его хором.

    – Какая, какая? Настоящая! Бегите домой! Хлебный магазин не работает: я там уже был... – остановился на миг Мишка, потом махнул рукой, помчался дальше по улице.

    Нам ничего не оставалось, как возвратиться домой... Дома все только и говорили: «Война! Война!»

    Стали прибегать наши соседи и твердили то же самое. За окном буйно цвели кусты сирени. Наш сад просто утопал в этих пенящихся белых и сиреневых гроздьях.

    – Цветы и война! Разве может быть такое? – подумала я.

    А на следующий день самому старшему из Любиных братьев принесли повестку в военкомат. Уходили на войну все наши соседи, дошла очередь и до нашего отца.

    Он получил в бухгалтерии расчёт, принёс их маме.

    – Это вам на первое время. Здесь немного, но ты, Арина, тяни! Будет тебе, будет! – отец прижал к себе всхлипывающую маму. – Не надо в дорогу слёзы лить. Зачем по живому плакать? Я не один ухожу. И ты не одна остаешься с таким горем. Если что прибить, отремонтировать – обращайся к деду Егору: он завсегда поможет. С ним я договорился... – прощался отец.

    Мама вытерла слёзы, значит и мне нельзя было плакать: зачем расстраивать отца?

    Отец поцеловал меня: «Трудно вам будет, девоньки! Ох, как трудно! Ждите писем. Да и сами писать, не забывайте отвечать».

    В дверях он снова обнял маму и сказал ей тихо-тихо:

    – Прощай, любимая! Будет тяжело пробирайтесь к моей сестре на Урал.

    – Ольга, матери помогай! Да прошу, тебя за старенькой бабушкой Авдотьей присматривай! Сынам её тоже повестки пришли – всем троим... Чаще к ней заходите! Соседи ведь! – попросил меня и маму отец.

    – Обязательно буду заходить. За всё, что сейчас сказал, не волнуйся... Ты только возвращайся... Мы тебя будем ждать...

    – Хорошо! – ответил отец.

    Он ушёл, не разрешив себя провожать, мы с мамой долго-долго стояли, глядя ему вслед, смахивая слёзы.

    ...Минск и Витебск стали бомбить. Казалось, что эти страшные бомбы падали ежечасно, ежесекундно. Земля вздрагивала от разрывов и днём и ночью.

    Мы обосновались с мамой в нашем каменном погребе. Туда же спустили с соседкой и бабушку Авдотью. На принесённый из дома матрац уложили её. Она часто стонала, не от боли, нет! Ей так же, как и нам, было страшно.

    Однажды, когда в очередной раз мама открыла люк погреба, она спустила к нам с Любой маленького мальчика. На вид ему было года три-четыре. Он был напуган и плакал, не переставая.

    – Видимо, это шок! У нас даже валерьанки нет... Как же его успокоить?

    – Попробуй, дочка, лаской! Действительно, он напуган.

    Мальчик успокоился, но сколько мы с Любой не пытались с ним разговаривать, он упорно молчал. Иногда издавал такой звук, который был похож на мычание. К нам он привык, но от взрывов вздрагивал, писался и иногда терял сознание. Тогда мама и бабушка Авдотья сильнее прижимали его к себе.

    – Кто же его родители? Нашла я его возле разбитого дома. Наверно, слишком он мал, чтобы говорить. Как же тебя звать, величать, малыш? – спросила мама, глядя на него.

    – Мама, а если называть все мальчишичьи имена? На какое-нибудь он должен откликнуться в конце концов! – высказала я своё предположение.

    Все сразу со мной согласились. Идея показалась хорошей.

    Сначала мы с Любой вспомнили имена всех наших одноклассников. Но малыш молчал, и совсем не понимал, чего мы все от него хотим: на каждое из предложенных ему имён он поворачивался и смотрел на нас большими печальными глазами.

    – Какой-то он бестолковый, мама! – заключила я после очередной попытки.

    – Не бестолковый, а очень маленький! – ответила мне мама. – Ты вспомни себя.

    Моя подруга Люба предложила, протягивая ему какой- либо предмет, обращаться к нему по имени.

    – На, Серёжа, возьми! – так мы озвучили ещё с десяток имён. Вдруг, на имени Фёдор, мальчик вздрогнул и, протягивая руки, к моей маме заплакал.

    А мы от радости захлопали с Любой в ладоши.

    – Фёдор! Фёдор! Фёдор! – возбужденно кричали мы, улыбаясь.

    Мальчик тоже впервые за десять дней знакомства с нами улыбнулся, а потом рассмеялся.

    Так мы выяснили, как зовут нашего найдёныша, который стал мне, как брат.

    Мама не разрешала нам с Любой покидать погреб, но видя, как затекают наши ноги, однажды позволила нам выбраться и походить по нашем саду, только очень осторожно.

    – Аккуратнее, девочки! Беду увидите – сразу прячьтесь. Немного походите и возвращайтесь.

    – Хорошо! – согласились мы с ней.

    То, что мы увидели, навсегда останется в нашей памяти. Мама, оказывается, обманывала, говоря, что наверху всё хорошо...

    Горели отдельные дома, дым, чёрный дым, застилал глаза. Его было столько, что дышать становилось всё труднее и труднее. Мы одновременно закашлялись с Любой. А от нашего сада ничего не осталось: торчали одни обгорелые пеньки. Не сохранились и те яблоньки, которые посадил перед самой войной отец.

    Ещё несколько дней назад всё было зелено, благоухали цветы, а сейчас – всё выжжено. До самого песка, до желтой глины, чернозема мы не увидели. Сгорел напрочь дом бабушки Авдотьи. На его месте осталась только белая печь. И если бы мы не забрали в наш погреб бабушку Авдотью, то и она бы сгорела тоже. Большая часть стариков, как потом нам рассказывала мама, осталась в своих домах вместе с малышами, все думали, что их не тронут...

    Огонь никого не пощадил. Немного поодаль от дома бабушки Авдотьи, мы увидели обгоревшего человека. Стало очень страшно... Дальше плохо помним, что было...

    Очнулись у своего погреба. Спустились и почти два дня ни с кем не разговаривали.

    Немцев мы не видели, но чувствовали их постоянно. Их кованые сапоги не раз грохотали по крышке погреба, тогда Фёдору мама зажимала рот, боясь, что он заплачет, и, наверняка, выдаст нас. Сначала Фёдор сопротивлялся, а потом привык...

    Мама ушла ещё утром, когда мы спали. И вернулась только к вечеру, сообщив нам: «Надо выбираться. Здесь мы просто задохнёмся. Я нашла совершенно пустой дом через улицу».

    Послышалось опять громыхание сапог...

    Вдруг люк погреба открылся, и туда заглянул немецкий солдат в каске и с автоматом на шее.

    Мама совсем не растерялась и, схватив его за автомат, затащила в погреб. Он пока падал что-то орал, но мы с Любой ничего не поняли. Испуганно закричала бабушка Авдотья, заплакал Фёдор...

    А мы, не сговариваясь с Любкой, вытащив припасённые кирпичи, стали бить его ими в лицо. Били и не могли остановиться: не слыша никого и ничего. Мама с бабушкой Авдотьей еле-еле оттащили нас от него. Кровь была повсюду... На полу лежал мёртвый немец.

    Меня и Любку потом била истерика: Любка хохотала, а я плакала... Только вот слёз у меня, почему-то не было. Руки потом долго тряслись, тошнило и выворачивало наружу... http://www.senat.org/images/kvadrat.gif


     

    НЕ СПАСЛИ

    Когда я увидел танки, то сначала стал их считать, но так как я умел считать только до десяти, а их было во много раз больше, просто спрятались в лесу.

    Долго боялся выйти из леса, кругом стреляли. Меня послал за земляникой в лес мой дед. Ушел я еще рано утром, когда густой туман окутывал меня словно молоком. Лучше других в нашей деревне я знал ягодные места и, конечно очень гордился этим, пацаны завидовали, а мне было не жалко рассказывать всем, где растет душистая и спелая ягода. В кустах калины я услышал, как кто-то застонал. Сначала думал, мне показалось, но стон повторился еще и еще.

    – А вдруг там кто угодил в капкан? – предположил я.

    Посидев немного и придумав, как обойти этот куст калины незаметно, решился осуществить свой дерзкий план. Рядом с этим кустом росла береза, если по ней взобраться наверх, то можно было увидеть того, кто там стонет. Так я и сделал. Под калиной лежал наш солдат. Нога у него была перебинтована, а поодаль валялся бинт в крови и разрезанный сапог.

    – Товарищ командир! – окрикнул я его. – А, товарищ командир! Вы живы?– Но он мне не ответил.

    – Надо спуститься, и обязательно помочь! – подумал я.

    Спустившись с березы, я подполз к нему. Обнаружив, что у него не только была прострелена нога, но и плечо. Быстро сняв рубашку, попытался остановить кровь.

    Солдат опять глухо застонал и очнулся.

    – Кто ты? В деревне немцы или свои? – спросил он меня.

    – Я, товарищ командир, из деревни Желтой, что на реке Березине. Не знаю, есть ли у нас немцы или нет? Но танки их точно видел, наверно часов в семь.

    – Почему в семь?

    – Так зяблики свистели, они всегда позже всех лесных птиц просыпаются, – попытался я объяснить, но солдат опять потерял сознание.

    Дождавшись, когда он придет в себя, и, перевязав крепче его плечо, сказал ему:

    – В деревню я, за подмогой. Мы тебя с дедом спрячем, а у бабушки попрошу марли и чего-нибудь поесть и попить. Голодный, наверно?

    – А если все же в деревне немцы?

    – Не волнуйся! Я мигом прибегу. В этом лесу – я король. Все тропки знаю. Что-нибудь с дедом придумаем. А ты лежи тихо и постарайся не стонать. Утро, а по утру знаешь, как далеко слышны разные звуки и стоны тоже, – предупредил я солдата.

    – Хорошо, постараюсь не выдать себя, беги. Времени со мной не теряй.

    Забросал его ветками березы, отойдя и посмотрев, я остался доволен маскировкой. И пулей побежал в деревню, стараясь не попасться никому на глаза. Перемахнув через плетень и очутившись, наконец, в своем дворе я пробрался на веранду.

    – Внучек, мы думали уж что с тобой случилось, – встретили меня с порога дед и бабушка.

    – Случилось не со мной. В доме никого нет? – не слушая деда, перебил я.

    – Нет! А что случилось? – встревожился дед. – Пойдем, расскажешь.

    – Дед я нашел нашего солдата, он раненый в лесу. Перебита нога и плечо, помощь нужна и немедленно. В деревне немцев нет?

    Дед перешел на шепот:

    – Да, заходили уже. Они в центре села, в бывшем сельсовете.

    – Плохо! – Я обещал солдату, что мы с тобой за ним непременно придем. Ждет он, дед!

    Дед зашагал по веранде, зачем-то закрыл дверь на крючок и после этого опять шепотом заговорил со мной.

    – Далеко ты его оставил? Спрятать надо, но как? Ведь только двенадцать на часах, до вечера еще страх, как далеко!

    – Я забросал его ветками. Он все время теряет сознание и стонет.

    – Сделаем так: ты вернешься к нему. Скажешь, что заберем только вечером. Немцы у нас. Отнесешь ему поесть и воды. Ранен тяжело?

    – Ранен тяжело. Если легко, сознание не терял бы, – взглянув на деда, сказал я.

    – Согласен! Марфа собери еду и питье! Да побыстрее! – крикнул дед бабушке.

    Бабушка не спрашивая: «Зачем?» – сразу стала собирать еду, завязывая ее в белую материю.

    – Марлю отрежь. Скатай бинтом. Тоже в продукты положи, воду не забудь! – командовал дед.

    И я опять отправился в лес, пройдя незамеченным, вдоль огородов. До заветной тропинки добрался быстро.

    Шёл, озираясь, в лесу были слышны голоса. Я спрятался в старое дупло: его нашёл мой дед, оно было почти в рост человека. На поляну вышли немецкие солдаты с автоматами.

    Они шли и возбужденно что-то говорили. Притаившись в дупле, заметил, как двое выволокли раненого. Я еле сдержал крик. Они тащили моего солдата, и непонятно было: жив он был или уже мертв.

    Как мне хотелось их всех перестрелять из дедушкиной двустволки. Сильнее вжавшись в дупло и до боли сжав кулаки, понимая, что никак и ничем не смогу помочь солдату, я дождался, пока немцы пройдут, направляясь к нашей деревне, потом вылез из дупла и тоже вернулся домой.

    Дед встретил меня у калитки:

    – Знаю, поздно, внучек, видели.

    – Поздно…, – сказал я, отрешенно смотря куда-то мимо деда.

    – Не спасли…

    Солдата этого повесили, нам в устрашение, рядом со зданием с новой для нас теперь вывеской «Комендатура». http://www.senat.org/images/kvadrat.gif


     

    ИГОРЬ

    Война застала меня в санатории. У меня было больное сердце, и каждый год, как только приходили долгожданные каникулы, меня доктора отправляли в санаторий.

    Утром я и мой друг Игорь всегда убегали в лес: послушать пение птиц, посмотреть, как просыпается лес, понаблюдать за норой лисицы и увидеть выводок.

    Но сегодня мы услышали гул самолетов и начали играть «в войну», не подозревая, что где-то уже идёт настоящая война.

    Нас спешно отправляли в Ростов. На город уже падали и падали бомбы. Взрослые рыли щели, строили баррикады, готовясь к уличным боям.

    Меня и Игоря поставили сторожить длинные ящики, в которых были сложены бутылки с зажигательной смесью, подвозили песок и воду на случай больших пожаров. Город трудился молча, молчали и мы, методично, выполняя то, что нам поручат.

    Наши мамы работали в госпитале для легкораненых. Во всех наших школах размещались госпитали.

    Игорь был болен намного серьезнее, чем я, часто отдыхал, и тогда выступала бледность на его лице, синели губы. Лекарства у него закончились, а в аптеке теперь было трудно купить то, что было нужно.

    Этим утром он был совсем бледный.

    – Игорь! Ты так не вздрагивай и не пугайся, когда падают бомбы. Старайся быть поспокойнее, – уговаривал я его. – На нас они точно не упадут, ведь, посмотри, мы с тобой слишком малы и увидеть нас с такой высоты просто невозможно, – продолжал рассуждать я.

    В квартале от нас опять сильно рвануло.

    И Игорь опять потерял сознание. Я долго тормошил его, звал кого-то на помощь, пока на мое плечо не опустилась чья-то крепкая рука: «Чего кричишь, дитёнок?» – встревожено смотрел на меня дяденька в милицейской форме.

    – Плохо ему. Все время сознание теряет, а я ничего сделать не могу. У него лекарства кончились... – и я показал на Игоря.

    Милиционер, не раздумывая долго, схватил Игоря и побежал через дорогу к госпиталю. Я, конечно, за ним.

    – Дяденька, куда вы? Там же солдаты лежат, туда детей не пускают и не берут, – кричал я ему на ходу.

    – Теперь все солдаты, дитенок! – ответил мне милиционер.

    Над Игорем долго колдовали врачи. Я пытался несколько раз заглянуть внутрь белой комнаты, но меня чуть ли не за шкирку оттуда выпихивали.

    – После мальчик увидишься с братом, а сейчас не мешай, – успокаивала меня старенькая нянечка.

    – Он и не брат мне вовсе! Но я должен его увидеть, пустите! Шуметь не буду. Просто Игорь мой друг и мне необходимо быть с ним рядом. Пустите, прошу, вас! – умолял я нянечку.

    И она вдруг пошла мне на уступки. Приоткрыла дверь и тихонько пропустила меня туда.

    На столе лежал Игорь, подавали кислород, на лице его была, одета какая-то штука и он дышал в неё. Я вспомнил, что когда было тоже плохо, мне давали дышать этой же штукой и через кислородную подушку.

    Игорю делали уколы, потом поставили капельницу, потом её почему-то отключили и доктор, видимо, самый главный из всех докторов сказал: «Увозите...». Игоря накрыли белой простыней и повезли мимо меня.

    – Стойте! – не выдержал я. – Ему надо лекарство, его нельзя сейчас на улицу выпускать. Он теряет сознание и делается бледным-бледным. Он болеет давно! – выкрикнул я.

    И тот, который был самым главным доктором, опустился передо мной на корточки:

    – Понимаешь, мальчик! Теперь у него уже ничего не болит. И ему уже не нужно лекарство. Мы не сумели запустить его сердце.

    – И, – не выдержал я. – Вы хотите сказать, что Игорь умер? – спросил я доктора, отступая в глубину комнаты.

    Доктор опять подошел ко мне.

    – Это твой брат? – тихо спросил он меня.

    – Нет, но так не должно быть! Вы понимаете, не должно! Он ещё вчера улыбался, Он, он…, – кричал я.

    – Так бывает! – опять тихо ответил мне доктор.

    – Он не солдат и не старенький дедушка, чтобы умереть. Умирают только старики, или я не прав? – продолжал кричать я.

    – Не всегда старички! – объяснила мне женщина в белом халате. Ты знаешь его родителей? – взглянула она на меня.

    – Отец воюет, а мама работает в госпитале – это через четыре улицы, – прошептал я.

    – Вероника Львовна, возьмите адрес и сходите к его матери, – услышал я опять голос самого главного доктора.

    – Может, он потерял сознание?! – Так у него бывало… Полежит, а потом приходит в себя, да поверьте, так было,– умоляюще взглянув на доктора, сказал я.

    – К сожалению, мы бессильны были его спасти. Мне очень жаль, – и он прошёл в коридор, а за ним все люди в белых халатах.

    Я долго плакал, уткнувшись нянечке в колени. Мне казалось, что эти белые стены и белые халаты должны были его ещё оживить.

    – Поплачь, поплачь сынок, – сказала мне нянечка. Глядишь, может и легче тебе станет. Матери-то, какое горе! Какое горе пережить своего ребёнка!

    В то утро я понял, что на войне умирают не только от пуль и снарядов, но и от разрыва сердца, просто от разрыва сердца. Маленькое сердце не выдержало огромной, большой войны. http://www.senat.org/images/kvadrat.gif


     

    МОЙ ДРУГ ЛЁНЯ САВОЧКИН

    У меня с довоенных лет сохранилась одна фотография. Её я берег и никогда никому не давал к ней прикоснуться. На этой фотографии была вся наша семья: довоенная семья- папа, мама и дедушка с бабушкой....

    Весь уклад семьи нарушился, когда вслед за отцом, ушла воевать и мама. Она работала на телеграфе, и ей даже не надо было переучиваться на военные специальности. Из письма мы узнали, что мама теперь – радист.

    Всё время хочется есть. С другом Леней Савочкиным ходим в рожь, она растёт прямо за домами. Лёнька первый увидел легковой автомобиль. Решили удирать, кто куда. Меня у калитки выдернул немецкий офицер в зелёной форме.

    – Пусти, гад! – пытался вырваться я. Но он крепко держал меня за рубашку. На мои крики выбежал из дома дед и бабушка.

    – Пусти его. Внук – это наш, Богом прошу, отпусти!

    Но немец с улыбкой снимает ремень. Валит меня на лавку и стегает так, что потом бегут красные круги у меня перед глазами.

    Дед пытается меня защитить, но офицер сильно ударил его в живот. Больше я ничего не помню... После побоев я с трудом говорил и долго болел. Бабушка заваривала какие-то травы, делала примочки, но поправлялся я очень тяжело.

    – Внучек, внучек! Ты уже давай поправляйся! Что я скажу твоим родителям, когда вернутся? – и бабушка сильно плакала подле меня.

    В городе установили специальный режим. И все должны были отмечаться в комендатуре. К нам часто стали захаживать наши же городские жители, только звали их теперь полицаи. Они проверяли всё и всех. Никого не щадили.

    Слышно было, как из соседнего дома они вывели и расстреляли всю семью. А в соседнем доме и жил мой друг Леня Савочкин. Леня спрятался в погребе и его не нашли, а потом поздно вечером я услышал у своего окна шаги и кто-то камешком попал в стекло.

    – Санёк,– услышал я приглушенный голос. – Мне спрятаться надо. Сестру и брата забрали в комендатуру, остальных расстреляли, а я спрятался, меня не нашли.

    – Залазь в форточку. Я пока встать не могу, болею, а бабушка тебя спрячет – это точно,– так же тихо ответил ему я.

    Санёк залез в форточку.

    – Ты, почему такой белый?– спросил я его удивленно.– Что стало с твоими волосами? Ты в штукатурке измазался или в муке?

    – Если бы. Волосы стали такими после расстрела всех наших... Меня никто не узнаёт. К соседке пришел, а она прочь прогнала, говорит, что не знает меня. Ты бабушку свою подготовь, а то тоже испугается...

    – Узнать можно, не волнуйся. Здесь поставим тебе раскладушку и всё будет нормально.

    На улице послышалась чужая речь и выстрелы. Строчили из автомата, звенело разбитое стекло, залаяли собаки.

    – Стреляют прямо по окнам. Удовольствие получают, гады. Лезь ко мне под одеяло. Не сиди у окна. Пуля она ведь не разбирает.

    – Санёк, с кем ты разговариваешь? – в комнату со свечкой вошла моя бабушка.

    – Лёнечка, детка! Мы думали… – и она замолчала.

    – Вы думали, что нас расстреляли? Правильно думали! Из всех спасся только я один...

    – Пойду поесть соберу и согрею тебе воды умыться, дитятко! – заботливо сказала бабушка. И тут она увидела седую голову Лёни.

    – Господи! Сколько же ты пережил?! – вырвалось у неё.

    – Саньке, знаешь, тоже несладко пришлось, третью неделю лежит не поднимается. Лечу сама, как могу...

    – Бабушка, его ещё спрятать надо, – предупредил я.

    – Этим займется наш дед. Он в сарае сеновал освободил. Корову-то всё равно эти изуверы прирезали. Там и постель тебе Лёнечка соорудим. Пойдем со мной, дитятко, пойдем!

    – А ты, на-ка вот, помажь, мазь я сделала, раны быстрее затянутся,– я только киваю головой, зная, что с бабушкой спорить бесполезно.

    – Такая беда, детки, что ни на земле, ни под землей не спасешься от этих нехристей,– вздыхая, сказала бабушка.

    Лёнька поел варёной картошки, много сразу ему дед не дал, сказал, что понемногу надо, если он, Лёнька, себе навредить не хочет. Меня разбудил шум в доме. Кричал полицай Гришка.

    – Я вас всех расстреляю, это гер офицер, семья коммунистов, у них и сын и дочь воюют против вас.

    Слышно было, как топают по комнате чьи-то кованые сапоги.

    От страха я окаменел. Вдруг занавеску кто-то дернул так, что она оборвалась сразу.

    – Тиф, тиф!– успела крикнуть моя бабушка.

    Слова эти действовали магически. Немец отскочил и направился сразу к выходу, что-то крича и махая руками.

    Примерно через полчаса в дом ворвались полицаи, в руках держа канистры с бензином.

    – Не смейте, не смейте,– кричала бабушка.

    Они грубо оттолкнули её и деда. Чувствовался запах бензина и запах страха перед огнем. Я ещё сильнее накрылся одеялом.

    – Не тронь, мальца, болен он! – пытался заслонить собой меня мой дед.

    – Заразу здесь расплодили, сволочи! Приказано дома с тифозниками сжигать и точка. – Отойди, по-хорошему, дед! А то и тебя спалю с мальцом... Одной заразой меньше будет! Мне разницы нет! – смеялся полицай, выплёскивая остатки бензина на моё одеяло. Полицаев было двое: один из них мародёрничал, собирая в мешок все, что попадалось на глаза из продуктов, а другой подготавливал дом, чтобы его сжечь.

    – Ишь, окопались! Власть им новая не по нутру!! Кончилась ваша власть... Где они ваши солдатики? Что, смыло их? Так бежали! Так бежали, что вас забыли с собой забрать! – злорадствуя, говорил Гришка.

    – Замолчи, немецкий, ты холуй! Нет, и не было, у тебя ничего святого... И в кого ты такой выродок? Два брата воюют! Гнилая у тебя кровь! И душонка гнилая... Никчёмная! Трусливая душонка! – выкрикнул мой дед.

    – Ты это зря сейчас сказал старик! Что ты топорщишься? Сейчас спалим вас, да и делу конец! Как и будет конец твоему воспитанию, старик!! Иван, закончил? – спросил Гришка у своего товарища.

    И вдруг раздался выстрел. Затем другой. Стреляли у нас в доме из ружья моего деда.

    Гришка рухнул на пол, из рук его выпала канистра с бензином...

    Иван в другом углу, лежал, раскинув руки. Собранная картошка и лук покатились по всей нашей хате.

    Посредине комнаты стоял Лёнька – это стрелял он. По щекам его катились слёзы. Он молча перезарядил ружьё ещё раз.

    – Сынок! Молодец! Спасибо! – вырвались слова благодарности у моего деда.

    И теперь, словно подчиняясь какой-то команде, сказал: «Спрячемся на заимке в лесу. Собирай парня. Дом сожжём с этим гнильём, как и было приказано...»

    Сборы были недолгими. Уходя, дед подпалил дом. Как долго красные всполохи стояли у нас перед глазами.

    Лёнька шёл впереди. Дед нёс меня на руках. Все шли молча, но думали об одном: «Как же нам теперь выжить в этом красно-кровавом зареве?» http://www.senat.org/images/kvadrat.gif


     

    СОЛДАТИКИ

    Ещё вчера всё было как всегда. Дед сидел, лудил кастрюлю, мама пришла с ночного дежурства отдыхала, даже моя бабушка ходила тихо-тихо, а мы с братом всегда убегали к реке, чтобы своими играми не разбудить ее.

    А сегодня маму и всех врачей отправили в глубокий тыл. Что такое госпиталь? Пока мне еще было непонятно. Знаю только, что мама туда направлялась начальником. Была она хирургом, когда у нас на улице кто-то болел, то всегда бежали за мамой, значит, все просто доверяли ей, а мы с братом этим гордились. Мама никогда никому не отказывала.

    На плите всегда кипела кастрюлька со шприцами: на случай нужды или надобности тому, кто прибежит к нам искать помощи. Отец наш утонул, когда Ване был год. Мне было три...

    Из рассказов мамы и дедушки я знал, что это был очень добрый и хороший доктор – он лечил детей и работал с мамой в одной больнице. Ваня его совсем не помнил, а я, почему-то запомнил его теплые ладони. И как он меня подкидывал вверх, когда мы играли с ним в «летчиков».

    – Серёжа! Найди Ваню! Из дома никуда не выходите. Мама, собирайтесь... Поймите, надо ехать! Времени на уговоры у меня нет. Дали ровно два часа на сборы.

    Мама выложила на стол продукты и новенькую форму.

    – И куда мы, дочка? – взглянув на неё, тревожно спросил дед.

    – Пока будем сопровождать воинский эшелон до Витебска и Лиды, а там как прикажут... – ответила мама и выбежала из дома.

    Наконец в соседнем дворе я поймал брата. Он как всегда играл с кроликами, кормил их, целовал серые комочки, разговаривал с ними.

    – Ваня, мы уезжаем! Мама просила тебя найти. Пойдём домой! – взяв брата за руку, и, не обращая внимания, что он начал мне сопротивляться, я всё же затащил его домой.

    Сборы шли полным ходом: бабушка собирала вещи, а дед перевязывал валенки бичёвкой.

    – Это ещё зачем? – спросил его я. – Лето на дворе. Жара стоит несусветная! Мы что ли до зимы домой не вернёмся? – обратился я ко всем, но бабушка и дед были заняты и не торопились мне ответить.

    – Вы не слышите? – я сейчас спросил вас: – Мы надолго? – и опять мой вопрос повис в воздухе.

    Дед перевязал валенки и только тогда взглянул на нас с братом.

    – Кто теперь что знает, Серёжа? Никто тебе не ответит на этот вопрос. Сказано мамой – собираться, вот и собираемся. Позже я отвечу тебе внучек на все твои вопросы, не обижайся. Принеси лучше из чулана мешок, да ссыпь туда картошки, сколько войдёт. Помогай, внучек, помогай! – ответил мне дед.

    Ваня побежал к своему заветному ящику: в нём хранились игрушки, которые благополучно переходили от меня брату.

    – Серёжа! – позвал он меня. – Можно я возьму с собой всех солдатиков? И не дожидаясь моего согласия, стал набивать ими карманы брюк.

    – Куда же столько? – остановил я его. – Хватит двух. Возьми самых любимых, ладно?– стал уговаривать я брата.

    И совсем непонятно мне было, как это он согласился, даже не спорил и не капризничал.

    – Двух, так двух, – и Ваня миролюбиво посмотрел в мою сторону. – только я возьму тех, что для меня сделал дед! Твоих не хочу... – категорично заявил мне мой брат.

    – Хватит, и того что все твои рубашки донашиваю.

    – Ладно, – улыбнулся я. – Как будто они дырявые, эти рубашки? Просто мне малые, а тебе как раз.

    Послышался голос мамы:

    – Через полчаса подадут эшелон. Значит, на станции надо быть к двенадцати. Успеем, мама?

    – Должны успеть, дочка! Раз такой приказ вышел, – сокрушённо вздохнув, ответила маме бабушка.

    – Мама, мамочка! – Иван, выбежав ей навстречу из комнаты, показал зажатых в кулачке солдатиков. – Я возьму с собой этих солдатиков? Мне Серёжа разрешил...

    – Раз Серёжа разрешил тогда, конечно, бери! – улыбнулась мама.

    – Он хотел больше, но я только двух разрешил.

    – Мама, детей собрали?

    – Ещё картошки набрал целый мешок, так мне дед велел. Правильно я сделал? – опять попытался я вклиниться в разговор взрослых.

    – Ты всё правильно сделал! Молодец! Ты совсем большой, Серёжа, – похвалила меня мама.

    – А я? – захныкал мой меньший брат.

    – А ты ещё не дорос! – отпарировал я брату.

    – Не ссорьтесь, мальчики! Не время сейчас для ссор. Я в больницу, а вы двигайтесь на вокзал. До отправления осталось минут двадцать.

    Дед, бабушка и мама взяли чемоданы, а нам надели на плечи маленькие рюкзаки. Мы их всегда брали с собой, когда отправлялись в походы. Но сейчас они были тяжелее, чем тогда. Закрыли дом и направились к станции. По дороге шли с такими же чемоданами люди.

    – Кирилл! – обратилась к моему дедушке соседка. – Говорят, что Нижнюю уже бомбили!? Ты не слышал?

    – Если бы и слышал, то ничего бы не сказал... Зачем панику сеешь, Марья? Знаешь, как это называется: «Одна баба другой сказала... Нехорошо!» – пожурил соседку мой дед.

    – Так я ведь, что? Как мне сказали, так я тебе и передаю! – обиделась соседка.

    К маме подбежала какая то женщина и стала объяснять что-то насчёт шестого вагона: там нужна была мамина помощь.

    – Сами справляйтесь, хорошо? Сердце прихватило – надо помочь. Серёжа, сынок, за братом присматривай!

    – Иди! Не беспокойся! Справимся... Иди, ты там нужнее, – успокаивал маму дед. – Человеку плохо, беги, спасай!

    – А нам разве хорошо? Я устал, – тихо проговорил мой брат.

    – Мы с тобой Ваня не болеем, а остальное всё можно выдержать, – совсем по-взрослому ответил я ему. – Спусти рюкзак и отдохни.

    – У тебя тоже такой же тяжёлый рюкзак? – спросил меня брат, ставя рюкзак на асфальт перрона.

    – Ты как думаешь? Ёщё тяжелее, чем у тебя! Попробуй, подними?

    – Марья, прячь детей! Скорее! Скорее! Самолёты! Давайте в здание вокзала, – прокричал бабушке наш дед.

    Они летели все ровно и низко. На крыльях чернели кресты. Что это было, не знаю? Но оно отделилось от самолёта и со свистом упало в середину нашего эшелона. Начался пожар. И все куда-то сразу побежали. Бабушка держала нас с братом за руки, пытаясь пробиться сквозь толпу людей в здание вокзала. Дед остался с чемоданами у перрона. Кричали мне, кажется все, и дети, и взрослые. Взрывы слышались один за другим.

    – Серёжа, я за дедом. Помогу ему перетащить чемоданы, – быстро сказала мне бабушка. – А вы, мои дорогие, здесь нас и маму ждите!

    – Ба, я боюсь! – и Ваня вцепился в подол её платья.

    – Ничего сынок, не бойся! С тобой Серёжа остаётся! А мне, видишь, к деду надо! – и она выбежала из здания вокзала.

    Я видел, как бабушка споткнулась и упала. Оставив Ваню, поспешил ей на помощь. Она подвернула ногу, пыталась встать, но не смогла... К ней навстречу бежала уже наша мама и дед. Вместе мы еле-еле её подняли.

    – Серёжа, а Ваня где? – настороженно спросила мама.

    И в этот момент мы услышали страшный вой – это в здание вокзала попала бомба...

    – Ваня! Сынок! Ваня!!!

    Оставив нас, она стала пробираться сквозь клубы дыма. Воронка от бомбы была просто огромная.

    – Только не это! Только не это! Дитятко наше!!! – прошептала бабушка, закрывая лицо руками.

    Она увидела маму, которая несла Ваню. Он был мёртв...

    ...Ещё бомбили и бомбили... Ваня лежал у мамы на руках, а из карманов брюк вдруг выпали солдатики, его любимые солдатики. http://www.senat.org/images/kvadrat.gif

    Блокадная корова

    Рассказ

    А. Леонов

    В одном дачном поселке под Ленинградом стоит двухэтажный дом. Он ничем не выделяется среди других домов, даже вид его не вызывает интереса у прохожих, разве что заглядится кто на высокие толстые березы, которые растут вместо сада, и подумает: "Чудак, видно, тут какой-то живет. Сада не имеет. От сада какая выгода была бы". Дом этот не блещет новизной. Стены его давно не красились. За оградой растут малоухоженные кусты, нет цветов и ягодных грядок. Но всегда полна водой между берез яма-пруд, в которой водятся караси.

    Случайно мне довелось познакомиться с хозяином этого дома и многое услышать из его рассказов как о доме, так и о цветах, росших когда-то вокруг, о березах и давних обитателях этого дома.

    Хозяин дома уже пожилой человек. Я с интересом слушал его собственные песни, которые он поет под гитару на собственный мотив. А еще этот человек прекрасный рассказчик. Не одну историю услышал я от него, вместе с которыми была и история про блокадную корову.

    — Мой отец был человеком с некоторыми странностями. Когда у него были деньги, то он покупал вещи и различные предметы, совершенно не нужные дома. Так он накупил штук двадцать пил, с две дюжины топоров, множество настольных принадлежностей: чернильных приборов, ламп, пепельниц, статуэток, часов и много прочей всячины. И сейчас еще в сарае валяются кирки, заступы, кувалды, безмены, как в лавке древностей. Не посвященному в эти дела трудно разгадать причину скупки барахла. Тут можно подумать, что этот дом держал разные артели: пильщиков дров, досок, каменотесов, мостильщиков мостовых, тут же находилась бронзовая мастерская и часовых дел мастер работал. А все объясняется проще простого.

    Отец мой был добрым человеком. Просили у него денег в долг, он не отказывал. Но мастеровой люд не любил отдавать из своих рук деньги. Один сделал одну вещицу, другой другую, уговорил отца принять, хоть она и стоила дороже тех денег, навязывал как бы за доброту. Один так-то отплатил, второй. Слава прошла, что этому человеку можно за деньги и вещью отплатить, ну и потекло к нему: и черный металл, и цветной, и мрамор, и дерево редких пород. У него долго стоял даже револьверный станочек. Бывало встретит отца человек с пилой или топором, тот умоляет купить за бесценок, плачется, что у него несчастье случилось, нужны деньги, а взять негде, вот и продает пилу, а то и косу или другой какой инструмент. Отец дает пилу и уходит, не принимая вещи. Продавец идет следом до дома, вешает или кладет эту вещь за калитку и уходит с чистой совестью.

    В сороковом году он приобрел совсем негодную ни на что покупку: привел корову. Пришел он с ней и говорит: "Кос много, трава растет кругом — без коровы жить стыдно". Посмотреть на эту скотинку и не рассмеяться или заплакать, надо было иметь крепкое сердце. Если рисовать эту животину с хвоста, как делают иногда опытные художники-анималисты, то на хвост краски тратить не пришлось бы, хвоста почти не было; однорогая и хромая. Ну, а взглянуть на бока, кострецы, то это ни с чем, кроме, не сравнишь, как с козлами для пилки дров. Помню, как заплакала мать и запричитала бабушка. На что кому такая корова годится? У отца было оправдание, что корову он купил не для молока и не на мясо, а на употребление сена. Никто так и не узнал, где купил отец этот живой коровий скелет, сколько заплатил и как ему навязали его, но можно было догадываться, что упросил его кто-нибудь выручить — он выручил. Нам ничего не оставалось, как готовить сено. Тогда-то и пошли в ход косы, вилы, грабли, в которых по известной уже причине недостатка не было. На зиму мы наготовили столько сена, что все наша животина и не поела. Если сказать, что не одолела она сготовленное сенцо по случаю беззубия, жевать нечем было, то это было бы неверно. К весне, считали все в поселке, мы сволокем ее собакам, а она вышла на траву такой справной, что, как говорят, воды взлей — скатится и не намочит шерсти. Ну, и представь себе, еще и теленка она нам принесла. Теленка, правда, держать не стали, быстро сбыли его. Выпросил кто-то продать. Порода хорошая открывалась в нем. Тут дело знатоков по коровам. Они не промахнутся, что зря не возьмут, как мой батюшка, как казалось сперва...

    Рассказчик замолчал.

    — А что дальше? — спросил я.

    — Дальше то. Сейчас сообразим чайку, а потом будет дальше, — ответил он.

    Мне не терпелось узнать до конца эту коровью историю, и я заставил-таки продолжать его за чаем.

    — В этой истории главное то, что я живу пока благодаря этой корове. Сам знаешь, что в следующее лето началась война. Фашист попер к Ленинграду. Отец ушел на войну. Но нам он наказал беречь корову, не жалеть сил, потому что она, как он сказал, может в трудную минуту очень пригодиться. Так оно и вышло. Ленинград оказался в блокадном кольце. Начался голод. У нас, должен сказать, были грядочки с овощами, кое-какой запас сложился. Но дом наш заполнили родственники. Я тогда не знал, что они были у нас, а тут вдруг столько объявилось, съехались жить сообща, потому что так, решили они, легче выжить. В доме делилось все на всех. Делилось прежде всего наше: лучок, морковка, свеколка — и молоко. Каждый получал в день свою чашку молока. Голодно было, но жили.

    Можно представить, что значила тогда чашка парного молока. Корову мы охраняли, словно военный склад, каждую ночь дежурили посменно. Я усердствовал больше всех. Исполнял наказ отца. Но родственнички наши стали лениться ухаживать, вернее-то, караулить корову. Молоко поддерживало жизнь, но в брюхе не чувствовалось. Голодом подводило животы, есть хотелось постоянно. Стали подговаривать — зарезать корову на мясо, — отказались от дежурства. Я и простудился тогда, слег. Мать добыла за молоко у военных лекарства, убавила от взрослых долю молока, кипятила мне и давала горячее, да с пенками. Выкарабкался я из болезни. Отец тогда заехал, пайком своим поддержал. А вскоре несчастье случилось. Мать отправилась хлеб добывать и не вернулась, попала под бомбежку. На меня легли все заботы. Бабка уже соображать плохо стала. Родственники наши стали меня отстранять потихоньку от дел, за хозяев вступали в разные дела.

    Однажды я проснулся от какого-то знакомого запаха. Давно не вдыхал такой аромат. Продрал глаза и понял: жарится мясо! Раздетый, слетел я вниз, а там на плите жарится и парится, за столом сидят все объедаются жарким.. Какая-то тетушка бросилась ко мне, залепетала, что кто-то залез ночью в стойло и прирезал корову, но не унес, помешали ему...

    Я не поверил. Выскочил босиком на улицу, заглянул в сарай, а там пусто. Рассказать, как я ревел, как хотел сбежать из дома куда-нибудь на фронт да побоялся бросить бабку, остался. Праздник длился недолго, прошел быстро, начался настоящий голод. Мясо прошло быстро. Овощишки были съедены давно. Оставалось, как говорят, положить зубы на полку, вытянуть ноги да закрыть глаза. Но тут снова пришел отец. Когда он узнал, что корова съедена, он чуть не перестрелял всех родственников. Помню его слова: "Вы сами себя приговорили к смерти. Капля молока спасла бы вас. Первобытный человек приручил тура, чтобы жить молоком, а вы, цивилизованные граждане, уничтожили это достижение и теперь поплатитесь за это".

    Меня он отправил на Большую землю, эвакуировал. Многое пришлось мне там хлебнуть. И все время вспоминал я ту блокадную корову, часто плакал о ней. Я боялся возвращаться домой. А вернулся — узнал, что отец погиб при прорыве блокады, бабушка умерла. Меня тогда скоро взяли в армию добивать фашистов. На фронте был ранен. По ранению вернулся домой, стал налаживать хозяйство. Наладил — живу, как видишь. Вот и вся история. Задумывал я когда-то тоже купить корову, но такой не нашлось красавицы, а нормальную покупать не захотел...

    — Не сказал, что же с родней стало? — спросил я.

    — Родня не выжила. Все! Не будем продолжать разговор дальше. Давай пройдемся. Скоро ужин наступит. Надо что-нибудь прикупить.

    — Да, печальная история, — сказал я.

    — Сколько печальная, столько и поучительная, — заключил хозяин. — Если сможешь написать об этом, то пожалуйста. Может быть, кому и пригодится.

    Опубликовано в журнале "Костер" за январь 1982 года.


    Премьера книги

    ДЕТСКИЙ ДОМ. ЛЁКА…

    Татьяна КУДРЯВЦЕВА

    В детском доме было хорошо. Во-первых, там давали есть. Во-вторых, там у каждого была мама Кира из самого старшего 7-го класса. Мама Кира помогала делать уроки и даже мыла Лёку в бане. А когда кто-то из детей заболевал, сама Мария Константиновна, директор, подходила вечером и гладила по голове.

    Еще у детского дома были грядки, на которых росла еда! Репка, лук, морковинки, а главное — огурцы. В начале лета все вместе сажали. Лёка все бегала и смотрела, не появились ли огурчики из желтеньких, как бабочки, цветов. Мама Кира сказала, они из цветов будут. Лёка никогда не видела огурцов, просто не успела: сначала она маленькая была, а потом война началась. В блокаду не было еды никакой, даже воды. Последний кипяток вместе с горбушкой мама отдала Лёке и умерла. А от папы писем не приходило совсем, ни одного письма, мама сначала сильно плакала, а потом вдруг перестала, только смотрела в никуда и отдавала Лёке свой хлеб. Лёка тогда несмышленая была, не понимала, что нельзя мамин хлеб есть, она ела. Есть хотелось каждую минуту. Но потом, когда город сковали большие холода, у Лёки уже не осталось сил — есть.

    Тогда мама сходила за снегом, растопила его на керосинке и Лёке в рот влила. Лёка согрелась и уснула. А проснулась уже в детском доме. Ей сказали, что мамы больше нет. Но Лёка не поверила, она долго еще не верила, вставала на окно на коленки и смотрела на улицу, вдруг мама придет. Но улица была пустая и страшная, безглазая. Без людей, без машин, без военных даже, без никого. Без мамы… А мама у Лёки была самая красивая во дворе. Может, и не только во дворе. У нее платья переливались и шуршали. До войны у нее было много нарядных платьев, блестящих, как золотинка, а в войну остались лишь ватники. А главное, голос. У мамы был особенный голос, певучий, как рояль. В детском доме тоже есть рояль, на нем Мария Константиновна играет. Но она не поет. А мама пела. Она пела и смеялась. У нее на щеках тогда прорезывались ямочки, у Лёки тоже одна ямочка есть, в маму. А папа был очень высокий, в черной шинели, шинель сильно кололась. В детском доме ей сказали, раз шинель черная, значит, папа твой — моряк. Лёка знает, моряки плавают на кораблях, некоторые корабли очень большие, далеко уплыть могут, даже туда, где войны нет. У папы были большие руки. Он Лёку кружил и приговаривал: «Лёка-Лёка, два прискока, третий зайка, убегай-ка!» Зайка, потому что Лёка беленькая. Когда в детский дом приходили — усыновлять, Лёку часто выбирали. Беленьких, видно, больше любят. А может, из-за банта. У Лёки голубой бант на голове, из бабушкиного шарфа. Лёку так и принесли в детский дом, с бантом, Мария Константиновна рассказывала. Кроме этого банта, у Лёки ничего больше не осталось. Но она не согласилась — в дети. Спряталась под кровать, и Мария Константиновна ее не отдала. Лёка не хотела других папу и маму, она своих помнит. А вдруг папа вернется, а Лёка у чужих живет, он же тогда не найдет ее!

    А потом зима прошла, и в город вернулось солнышко. Как оно землю пригрело, так сразу Мария Константиновна им семена дала. Некоторые семечки сами взошли, а огурцы — из рассады. Лёка все думала: огурец — какой? Круглый или длинный? Она как просыпалась утром, так скорей — на огород! Нянечка Шура говорит, Лёка — жаворонок, птичка такая, которая раньше всех голосит. И вот Лёка прибегает, смотрит, а огурец высунулся из листьев, зеленый, как маленький карандаш. Лёка сразу вспомнила, какой он на вкус, она, оказывается, просто забыла! Он на вкус — хрустящий, летом пахнет. Лёка не понимает, как это случилось, что огурец вот только что был на грядке, и вдруг раз — у нее во рту. И — нет огурца! Это было очень стыдно, а может, даже и воровство, огурец-то общий! Лёка стала красная от ужаса.

    На линейке Мария Константиновна спросила строго: «Куда девался огурец?» Никто ничего не сообразил, огурец-то одна Лёка видела, а Лёка поняла и опустила голову.

    Мария Константиновна к ней подошла, и все смотрели на Лёку и молчали. И тут мама Кира говорит:

    — Мария Константиновна, это я сорвала огурец для Лёки, потому что у нее день рождения.

    — Я так и поняла, — произнесла Мария Константиновна. — Но все-таки лучше было спросить.

    И ничего больше говорить не стала. И никто не стал, хотя старшие все знали, что Лёкин день рождения — не известен. Лёка попала в детский дом без документов, в мамином ватнике и с бантом, а бумаг при ней не было.

    У Лёки слезинка выкатилась из глаза и остановилась на щеке, от стыда. Она решила, что, когда вырастет взрослая, обязательно отдаст Кире огурец, а Марии Константиновне целую корзинку огурцов!.. Случай этот в прошлом году приключился, но Лёке кажется, что вчера. Стыд хуже дыма, от него в душе щиплет.

     

    Напротив детского дома был дом слепых — там жили дети, у кого война съела зрение. Так нянечка Шура говорила. На этих детей было очень страшно смотреть. Лёка старалась гулять в другой стороне, у забора, где стоял маленький деревянный особняк. Лёка забиралась на крылечко и играла в дом, как будто он опять у нее есть, и все живы: и папа, и мама, и бабушка, и кот Зайка. Лёка говорила: «Трик-трак». И делала вид, что поворачивает ключ в замке.

    Однажды она играла и грызла сухарь. Вернее, половинку сухарика, что от полдника осталась. Хоть блокаду уже и сняли, но Лёка теперь никогда ничего не съедала сразу, оставляла на черный день. Хоть крошечку. И вдруг в заборе Лёка увидела чье-то лицо. Совершенно взрослое, даже старое, потому что небритое. Этот кто-то глаз не сводил с ее сухаря. Лёка точно поняла, что именно с сухаря. Сначала она спрятала сухарь за спину. Потом и сама повернулась к забору спиной. Но даже спиной Лёка чувствовала этот взгляд. Она поняла, что там кто-то голодный. Лёка вздохнула, но все-таки подошла к забору, отломила половинку половинки и протянула…

    А Колька Безымянный, из старшей группы, подглядел. Безымянный — это была его фамилия, потому что он ничего не помнил, был старше Лёки, а даже фамилии не помнил. От голода, наверное. У Кольки внутри не осталось памяти, а осталась только ненависть.

    — Что ты делаешь? — закричал Колька. — Это же вражина, фашист! Немец пленный, чтоб он сдох! Немцы у нас всех убили, а ты ему сухарь! Забери назад!

    Лёка заплакала. Но назад забрать она не могла. Не потому что боялась, а — не могла. И объяснить Кольке тоже ничего не умела. В свои восемь лет Лёка хорошо знала, кто такие фашисты. Но ведь и у фашистов животы есть, а живот есть просит.

    Колька так кричал, что прибежала мама Кира из 7-го класса. Мама Кира прижала к себе Лёку и увела.

    А вечером Мария Константиновна собрала всех и велела:

    — К забору ходить не нужно. Гуляйте в другой стороне.

    Лицо у неё было грустное-грустное. Лёка подумала, что сторон для гулянья совсем уже не осталось. А потом нечаянно услышала, как Мария Константиновна сказала нянечке Шуре:

    — Откуда у нее только сила взялась на жалость?

    И Лёка поняла, что Мария Константиновна на нее не сердится. И что жалеть — не стыдно. А это было самое главное.

    С тех пор тайком они прокрадывались к забору и кормили пленных немцев. У них была такая банка от «Лендлизовской» тушенки, они в банку сливали суп, кто сколько мог, и кормили.

    Немцы эти были очень тихие, все время бормотали что-то про танки и шины. Лёка спросила у Киры, что это значит: «Танки-шины?»

    Мама Кира сказала, что по-немецки это «спасибо». «Данке шеен».

    А к лету уже и Колька стал с ними ходить. Девочки ничего ему не говорили, и он девочкам — тоже ничего. Да и что тут скажешь!

    Немец, тот, которому Лёка первому полсухаря дала, вырезал для Лёки маленькую куколку. Из губной гармошки. Лёка не знала, можно ли взять у фашиста. Но он протягивал и улыбался. И Лёка опять подумала: «Хоть и фашист, а живой ведь. Не взять, все равно что ударить».

    И взяла.

    А в начале лета их детский дом номер двадцать пять сажал на Песочной набережной деревья. Лёка могла схватить самый крепкий, самый красивый саженец, ведь она первая стояла, потому что ростом была меньше всех и выбирала первой. Но Лёка выбрала самое тонкое кривое деревце, на которое никто даже не смотрел. «Пусть оно тоже будет расти через много лет», — подумала Лёка. Все лето и осень она приходила к своему саженцу и поливала его из склянки.

    К первой годовщине Победы дерево зазеленело. А им в детском доме выдали новые пальто. Правда, Лёке оно было великовато, пальто пришлось подрезать прямо на ней, но подумаешь, мелочи! В тот день все казалось счастьем…

    ПОСЛЕ ТОЧКИ

    Девочка, которую в детском доме все называли Лёкой, став взрослой — Ольгой Ивановной Громовой, — выбрала себе профессию врача.

    У этого доктора был счастливый дар: она не только прекрасно оперировала, но и умела выхаживать больных. Ольга Ивановна обладала способностью — жалеть так, что это было ничуть не обидно. Многие люди до сих пор говорят ей спасибо. Я — тоже.

    Однажды Ольга Ивановна привела меня в Вяземский садик. На то самое место, где детский дом № 25 сажал деревья почти полвека назад. В старую аллею на Песочной набережной, рядом с Малой Невкой.

    Липы эти разрослись, стали красивыми и тенистыми. Где-то там, среди них, и ее липка, которая была когда-то маленьким кривым прутиком…

    Ольги Ивановны нет теперь на свете. Но в День Победы я всегда поминаю ее, светлая ей память…

    ЧЕРТОПОЛОХ

    1

    Мать вернулась с фермы. Не сняв сапог, прошла в комнату, тяжело села на кровать; даже покрывала не откинула. Опустила между колен руки. Какое-то время смотрела безучастным взглядом, как медленно набухают темные вены, как выпирают они веревочными жгутами.

    Она подняла голову, прислушалась.

    — Витька, ты?.. Чего там шуруешь? — и, не дождавшись ответа, спросила о другом: — Это ты вчера с дружками коней угнал с конюшни, кататься надумали? Кологривов ругался на чем свет... Слышишь?!

    — Чего?

    — Чего, чего!.. Чего ты там роешься, чертенок ты этакий!

    — Надо.

    — Матери как отвечаешь? Я бы отцу родному так ответила... Закрой шкаф, тебе говорят!

    — Ладно, не ругайся. Нашел.

    — Чего еще там нашел?

    Витька положил на стол альбом с фотографиями, порылся в нем.

    — Мам, это он?

    — Кто — он?

    — Будто не знаешь. Дед.

    — Ну, он. Кто ж еще, — мать недоверчиво посмотрела в хмурое лицо Витьки. «Бровей никаких, а туда же — супит...», — подумала она, переводя взгляд снова на фотографию. Засмотрелась. Давно не видела. Альбом доставать — настроение надо.

    — А Зимин-то, Зимин, — ткнув пальцем, сказал Витька, — на войну собрался, а улыбается — рот до ушей. И гармошку растянул от плеча до плеча. Будто знает, что живой воротится. И дед улыбается. Да не так весело... Мам, а чего он в шапке? Тепло, вроде, было, когда уходили.

    — Уходили... Кто в чем уходил.

    Витька вглядывался в уже расплывающееся от времени лицо деда.

    Дед сидел на телеге, свесив ноги, в сапогах с широкими голенищами. В руках его что-то белело, похоже, обрывок бумаги. Видать, собирался свернуть цигарку. По сторонам от деда стояли Булахов из Крутояровки и Егор Зимин — старший брат Степана Зимина. Лоб Булахова над глазами резали морщины. И Витька только теперь заметил, что дед его такой молодой. Моложе всех на фотографии. И даже куда моложе соседа — Степана Зимина. «Значит, молодыми остаются, когда на войне убьют. А еще, когда раньше времени умрешь и всей жизни тоже уже не увидишь», — подумал он, и ему стало страшно. Вдруг он — Витька, завтра или послезавтра умрет. Такое ему никак было не представить себе, и страх очень быстро, незаметно прошел. Только вот деда было жаль. Шла жизнь, на дворе стояла зима, рос он — Витька, а дед никогда уже этого не узнает и не увидит. А ведь он был такой молодой...

    — Мам, а похоронка осталась? — спросил Витька.

    — Знаешь хоть, что это такое? — не сразу откликнулась она.

    — Знаю.

    — Чего-то раньше не спрашивал.

    — Так осталась?

    — Спохватился. Подевалась куда-то. Бумажка все же. Помню, что погиб под Воронежем, у деревни Алисово.

    — Под Воронежем, у деревни Алисово, верно? — переспросил Витька.

    — Тебе-то какая разница?

    — Эх, ты, бумажка... — поджал губы Витька. Помолчал, сердито сопя. — А фотографию на стенку повесить надо. В рамочке.

    — Еще чего. И так желтее желтка, одна гладкая бумага скоро останется. Да и не вешают теперь на стенки, в рамочках...

    Витька слушал мать рассеянно, соображая что-то свое.

    — А может, — встрепенулся вдруг, — пока еще можно, переснять, а?.. Фотоаппарат бы вот только!

    Мать сидела, откинувшись, прикрыв глаза. Одной рукой она упиралась в кровать, другой — растирала поясницу. Неожиданно глаза ее приоткрылись, она вся подалась вперед.

    — Ну, стервец! Подъехал-то как! — закричала. — Я-то, дура, думала, дед, на войне убитый, у него в голове, а у него аппарат в башке. Не на что нам аппараты покупать, не на что! Еще не наскребли. Тащи сапог, видишь, мать с работы пришла!

    Витька вытянулся струной, дернул плечом, поджал губы, процедил:

    — Сидела — сидела, отдыхала — отдыхала, а теперь сапога самой не снять. Больно нужен мне твой аппарат...

    — Заработаешь у меня сейчас, заработаешь. Тащи, кому говорю!

    2

    Он прибежал в клуб раньше других. На пороге его перехватил Василий Тихонович.

    — Ты куда?

    — Ясное дело, печку растапливать, — пальнул Витька приготовленным ответом.

    — Шибко деловой, — недовольно проворчал Василий Тихонович, задумчиво нашаривая что-то в карманах штанов. — Рано еще топить.

    — Топить-то рано, — легко согласился Витька, но с прежним напором добавил: — Да золу, дядя Вася, надо бы выскрести. Давно же не чистили.

    Киномеханик достал наконец из кармана маленькую трубочку карбюратора. Дунул в нее, посмотрел на свет, прищурив глаз.

    — Ладно, годится, — сказал. — Выгреби. А золу посыпь под крыльцом. А то такую наледь раскатали, иному и не пройти.

    Витька обрадовался, но виду не подал.

    — Посыплю, дядя Вася, — сказал деловито. — До самой дороги посыплю.

    Он еще гремел кочергой, когда показались ребята. Тянулись друг за другом гуськом, с опаской поглядывая на окошечко в перегородке.

    Мишка присел рядом.

    — Витьк, дядя Вася тут? — спросил шепотом.

    — Где ж ему быть. Вот черт!.. — ругнулся Витька, с трудом выдергивая кочергу, попавшую в щель решетки.

    — Ну, как он? С какой ноги встал?

    — А ты у него спроси.

    Мишка опешил.

    — Тебя как человека спрашивают, а ты...

    — Он думает, его пустят, а нас — нет, — сказал Толька по фамилии Печальный. — Еще увидим. Айда, Мишка, за дровами!

    Грохнулась о пол первая охапка поленьев. Надрав бересты, Витька принялся разжигать. Вскоре от чугунной дверцы потянуло теплом. Комья снега, оброненные на железный лист под дверцей, начали оплывать.

    Поглядывая за огнем, Витька с тревогой гадал: выгонит — не выгонит. И, словно подслушав его тайные мысли, Мишка сказал:

    — А чего ему нас гнать? Печку почистили, протопили. Под лавками пол вымели.

    — Будто не знаешь дядю Васю, — возразил Толька. — Шлея под хвост попадет, так погонит за милую душу.

    Народ уже тянулся к клубу. Торопливо бросали с крыльца в снег окурки, и они падали, шипя, раскидывая пучки мелких искр. Входили, не спеша рассаживались по лавкам. Перебрасывались шутками. Кое-кто осторожно, в кулак, снова закуривал, уже сидя на месте. Но Василий Тихонович был начеку. Он стоял в дверях и недовольно поглядывал по сторонам.

    — Кузьмин, а ну марш на улицу смолить!

    — Не серчай, Тихоныч. Я тут в уголку у стенки. В обнимку с огнетушителем. Ежели чего, прысну на огонек, — под общий смех, с уморительно серьезной миной на лице, пытался оправдываться Кузьмин.

    — Поваляй мне дурня, поваляй, — не на шутку сердился киномеханик. — Враз движок заглушу.

    Вторую неделю в клубе не было постоянного света, — меняли столбы электропередачи. Выручал старый движок. Каким-то чудом Василий Тихонович его завел и был этим страшно горд: чуть чего, грозился заглушить. Поэтому Кузьмин с притворным испугом ответил:

    — Ой, Тихоныч, погоди тормозить тарахтелку, погоди! Иду хоронить окурок, иду, Тихоныч.

    Ребята сидели на передних лавках. Молча сидели, не шелохнутся. Когда взгляд Василия Тихоновича скользил по их макушкам, они так и втягивали головы в плечи. Но похоже было, что киномеханик и впрямь забыл о них.

    — Ну, чего ты, Тихоныч, томишь? Давай.

    — Давай, Тихоныч, крути, — раздавались голоса.

    — Безбилетников нет? — в последний раз строго спросил киномеханик.

    — Как нет?! Вон же они. Приумолкли в потемках, как куры на насесте.

    Но Василий Тихонович ничего не ответил. Повернулся, пошел к себе.

    В проходе у дверей погасла лампа. На темно-сером экране замельтешили белые искры. Витька наконец-то вздохнул и выпрямился.

    И опять вспыхнула в небе ракета. Ее расплывчатое пятно белело долго. И как только оно погасло, заснеженная поземкой земля содрогнулась. Темные, вывороченные взрывом комья взлетели к небу. Стекла в окнах клуба отозвались тоненьким звоном.

    Грохот снарядов и свист падающих бомб перекрывал сурово-спокойный голос диктора: «Несмотря на сильный мороз, глубокий снег и метель, оборона противника после ожесточенных боев двадцать четвертого — двадцать шестого января была прорвана. Двадцать седьмого января советские войска Воронежского фронта под командованием генерал-полковника Голикова, сжимая кольцо окружения, начали отрезать пути отхода противнику и к исходу двадцать восьмого января, соединившись в районе Касторной, завершили полностью его окружение...»

    Витька подался вперед, весь напрягся. Вот сейчас... Сейчас справа, из редкого леска покажутся танки.

    Их еще не было видно, но уже слышался лязг гусениц и хриплый гул моторов. Вот они ползут по глубокому снегу, толкая впереди себя рыхлые сугробы. Вслед за ними — бойцы. Сначала маленькими группами. В маскхалатах и просто в шинелях, держа наперевес винтовки. Они бегут, пригнувшись, прячась за броню танков. А те, что за ними — уже во весь рост.

    Один из бегущих, совсем рядом, вдруг поворачивается лицом к Витьке, призывно взмахивает рукой. И Витька, привстав, впивается глазами в темное, знакомое лицо бойца. Взгляды их встречаются на какой-то миг, но разноголосое «Ура!» подхватывает бойца, и он бежит вперед, навстречу смерти, без которой не приходит победа на войне.

    — Ура-а!.. — кричит Мишка вместе с другими ребятами. Он толкает Витьку локтем в бок, подбрасывает шапку. От этого экран на мгновение закрывает черная тень: ни танков, ни бойцов — слышны только взрывы и затухающее «Ура!». Витька бешено размахивается кулаком.

    — Ты чего?!. — писклявым голосом, на весь клуб орет Мишка. — За немцев, что ли?!.

    — Сам ты за немцев! — шипит Витька. — Я тебе покажу фрицев! — и он размахивается для второго удара, но тут:

    — Цыц, бесенята! — ухнул басом плотник Печальный.

    И уже в полной тишине продолжал звучать голос диктора: «К исходу тридцатого января часть сил окруженной группировки южнее Нижней Ведуги была ликвидирована, а основные силы зажаты в районе Ново-Ольшанка, Алисово, Горшечное, Старый Оскол и в последующих боях уничтожены».

    3

    Из ворот ремонтных мастерских вышел председатель Кологривов. Он, видно, еще не остыл от недавней с кем-то ругани. Сердито затаптывая каблуком окурок, продолжая сам с собой: «Над душой стоял, по пятам ходил. Ныл, просил. Ладно — дали! С капиталки машина — куда лучше. И — нате! Трех месяцев не проработал — полетела коробка передач. Ну, разгильдяй!.. И я тоже... Кому дал?! Да разве не знал: этот лишний раз не посмотрит, не протрет, не смажет...»

    Из проулка, тяжкой трусцой вперевалку выскочил киномеханик.

    — Антоныч! — окликнул председателя.

    Но Кологривов не слышал.

    Киномеханик прибавил ходу.

    — Антоныч, постой! Ишь, разогнался...

    Кологривов остановился. Казалось, с трудом повернул голову на короткой кряжистой шее.

    — Ну? — спросил недовольно. — Чего у тебя там?

    Низенький, грузный Василий Тихонович, толком не отдышавшись, потянулся к уху председателя.

    — Слышь, Антоныч... тут это... Тут диверсия...

    Кологривов даже отшатнулся.

    — Ты, брат, — сказал, запинаясь, — случаем, не надышался ли какой сивухи?

    — Шутишь, Антоныч.

    — Мне, Тихоныч, сейчас ой как не до шуток. Говори порядком: какая такая диверсия? Где?

    — А такая. Самая натуральная. Тридцать метров пленки пропало. Ровно корова языком слизнула. Вырезали и следов не оставили.

    — Вот черт! Напугал же ты... Думал, взорвали где что, или подожгли. Послушай, Тихоныч, — Кологривов перевел дух, — может, у тебя там парень с девкой засняты — в кустах целуются. Или еще чего-нибудь такое...

    — То-то и оно, что нет!

    Василий Тихонович снова потянулся к уху председателя.

    — Пленка-то — документальные военные кадры. Наступательная операция Воронеж–Касторная, понял? Дело-то серьезное...

    — Да-а, странно... — задумчиво протянул Кологривов. — И кому понадобилось? Чистое же хулиганство. Постой, Тихоныч. А может, с базы получил такую, с изъянцем?

    — Да ты что, председатель? Столько раз ее крутил. Почитай, каждый кадр наизусть помню. Как и на базу теперь сдавать-то — прямо не знаю, — развел руками киномеханик.

    Кологривов бросил взгляд на его короткие толстые пальцы, подумал: «И как он только ими управляется в своем тонком деле?..» Потом неожиданно вспомнив недавнюю ругань, запоротую коробку передач, озлился лицом.

    — Ну вот что, Тихоныч, — сказал резко, — мне с твоими заботами некогда, своих выше головы. Разбирайся сам. Как прояснится, дай знать. Приму меры. Будь уверен, строго взыщу.

    — Разбирайся... Да тут следов никаких, хоть милицию зови.

    — Ладно, ладно. Попробуй без милиции сперва.

    4

    Продавщица сельповской лавки Алевтина зажгла керосиновую лампу и повесила ее на гвоздь, повыше. Тусклый шар света раскатился по сторонам, но полки за спиной Алевтины так и остались темнеть пустотой. А на тех, что были чуть дальше по левую и по правую руку, теперь поблескивали праздничной новогодней желтизной банок рыбных консервов.

    Алевтина выглянула в окно. В сумерках на безлюдьи свежо белел снег. Прошлой ночью крутым снеговеем завалило дороги, пообрывало на столбах провода. Свет чинили, но огрузшие провода все еще лопались то там, то здесь. Не раз Алевтина подумывала запереть лавку, пойти домой. Уже давно пора было кормить скотину. Но в лавке был народ, больше старухи. Кое-кто пришел из Крутояровки. Да и машина с хлебом могла вот-вот подойти.

    Бабы так и стояли бочком по прилавку, очередью. Тихо переговаривались. Про невидаль нынешней зимы, о домашних делах, или вдруг начинали судить-пересуживать кого-нибудь, кого не было в очереди.

    В дальнем темном углу, у самой входной двери, возилась от скуки ожидания ребятня. Сопя, толкая друг друга, пока один из них не сваливался с грохотом на пол. Потом оттуда слышался сдавленный смех.

    — Вот загомозились. Ну, чего там?!

    — Ноги не держат?!

    — Совсем уж... — одергивали их.

    В наступившей тишине с фермы доносилось жалобное мычание телят. Они давно хотели пить, но без электричества стоял насос.

    — Маются, родимые...

    — Им погода — не погода, а дай свое, — жалеюще отзывались у прилавка.

    — Как там, Алевтина? Не слыхать? — туговатый на уши, громко спросил Булахов. Он сидел в темном углу, подложив под негнущееся колено палку.

    Продавщица не ответила.

    — Забуксовал дорогой, видать, — продолжал Булахов, — ничего, допрется. На него бомбы не валятся.

    — Так я и стану ждать до ночи, — отозвалась Алевтина без всякого раздражения в голосе.

    — Верно, — сказал не расслышавший Булахов. — Снегу-то сколь накидало. Аккурат как тогда, в сорок третьем... Танки там, пушки, мы — пехтура — вперед ломимся. А тут, когда надо, чертовой кухни с харчами нет как нет. Определенно гдей-то застопорится. Другой раз по трое суток без горячего, на сухом...

    Ребята в своем углу перестали возиться, навострили уши.

    — Бабоньки, да вы послушайте! — громко, чтобы докатилось до глухого Булахова, сказала молодая Паша Григорьева. — Много бы ты навоевал на голодное-то брюхо?!

    — Не знаешь, помалкивай, — спокойно сказал Булахов, словно ничего другого от Григорьевой и не ожидал. — Ты, что ли, Гитьлеру хребет ломала? Тебя тогда еще и в заводе не было.

    — И не ты один! Сидел бы уж, ломальщик!..

    — Ты чего, Пашка, взвилась!

    — Кому такое говоришь?! — набросились на Григорьеву старухи.

    Булахов, похоже, не расслышал заступниц.

    Хотел было вскочить, но помешала нога.

    — Чего-о?! — протянул он, оседая на заскрипевший под ним ящик. Закричал еще громче, сердито: — Алевтина! Слышь, Алевтина?!

    — Ну? Чего расшумелся-то? — лениво отозвалась продавщица.

    — Ты не нукай, ты скажи: видала, в клубе военную хронику показывали? Видала?!

    — Видали, видали, — поспешил кто-то за Алевтину.

    — Так то нашу дивизию зафотографировали. В боях под Воронежем. Вот так!

    — А тебя там, часом, не зафотографировали? — ехидно уколола Григорьева.

    — Меня нет, — грустно усмехнулся Булахов. — В аппарат не попал. Это ж дивизия — народу-то скопище какое...

    Он замолчал, но через минуту вдруг оживился.

    — Зато, бабоньки, Натальиного батьку засняли. Ну, вылитый Петруха. Мы ж с ним в одно время и уходили. И воевали в одном полку. Сперва, правда...

    — Постой, Булахов, — сказала ожившим голосом продавщица. — Какой Петруха? Какая Наталья? Говори толком.

    — Да Степанова. На ферме у вас, ну?.. знаете?

    — Наталью-то!

    — Да верно ли, что ее отец-то?

    — Я и парнишке Натальиному сказал, — продолжал Булахов. — Так мол и так. Дедка твоего видал. Живого, во весь рост.

    — Ты погоди, — громко осадила старика Алевтина, — не обознался ли?

    — Чего там! — сокрушенно махнул рукой Булахов. — По правде говоря, обознался, бабоньки. Потом-то дошло. Петруху убило чуток раньше, аккурат перед наступлением.

    — Ну вот! Тянули тебя за язык.

    — Только воды намутил, сбил парня с толку.

    — Может, оно и так. До меня как дошло, прямо скажу, засовестился. Тоже подумал: вот учудил старик. А потом иначее стал думать. Теперь, думаю, верно сделал, что так сказал.

    — Чего ж верного-то — вранье же?

    — А то. Не видал мальчонка путевого батьки, так пускай хучь геройского деда помнит. Чего там... Уж так похож тот солдатик на Петруху Степанова, близнецы и только.

    В наступившей тишине было слышно, как потрескивал фитиль лампы, как шурша полами полушубка, старик Булахов доставал курево. Наконец он затянулся едким дымом, закашлялся.

    — А ногу мне, — сказал, будто самому себе, — покорежило аккурат в августе тыща девятьсот сорок четвертого. Под Яссами. Ты, Григорьевна, молодая, может, не слыхала такого города. В Румынии он. А то, что я с твоей родней не в ладах, так то в одну кучу не вали.

    Григорьева промолчала.

    Неожиданно хлопнула дверь.

    — Кто там? Пришел кто или ушел? — не сразу спросил чей-то голос.

    Алевтина, прикрываясь ладонью от света, глянула в окно.

    — Ушел. Кто-то из ребятишек, — сказала.

    5

    — Пока ты в лавку ходил, свет дали.

    — Вижу.

    — Хлеб привезли?

    — Да нет еще. Чуток поздней схожу.

    — А чего не дождался?

    — Так...

    В избе было темно. Они сидели на корточках по обе стороны табуретки. Луч света из фанерного ящичка падал на белую известку печи.

    — Все кино крутишь? — хмуро сказал Мишка.

    Витьке не понравился этот Мишкин тон.

    — А чего?! — от смутного предчувствия начинал злиться он. На него накатывало. А когда накатывало, он был готов, не раздумывая, хоть в драку. Но не с чего пока было.

    — Так, ничего... — сказал Мишка тем же голосом, старательно выдвигая трубку с увеличительным стеклом. Теперь изображение стало немного отчетливее.

    Витька часто задышал, глянул краем глаза на Мишку, но увидел только щеку, забеленную лучом света. Щека его чуть розовела с мороза.

    — В лавке там... старик Булахов был... — сказал Мишка, не поворачивая головы, глядя на изображение.

    — Та-ак... был... Где ж ему еще хлеб брать, как не в лавке?!

    — Ты, Витька, не злись, не злись... А то ведь я тоже могу.

    Эти слова довели Витьку до точки. Неожиданно и резко он ткнул кулаком Мишку в плечо. Тот опрокинулся на спину, грохнул головой о пол.

    — Драться, да?! — крикнул, вскочив на ноги.

    — Накостылять я тебе еще успею, — так же внезапно начиная остывать, сказал Витька. — Ты говори: чего там Булахов...

    Подстегнутый угрозой, Мишка рванул:

    — Не дед это твой вовсе. Понял!..

    В полумраке они стояли один напротив другого. Витька смотрел в упор в невидимые глаза Мишки, все еще пошевеливая кулаками в карманах.

    — Ну и что? — процедил он. — Слыхал...

    — Слыха-ал?! — Мишка разом обмяк. — Постой, Витьк. Так как же, а?.. — совсем другим голосом, скорее проканючил Мишка.

    — Чего «как же»? — с ухмылкой спросил Витька.

    — И теперь все так же, — Витька помолчал. В горле у него пересохло, и он продолжал с хрипом. — Я ведь, что диктор говорил, все запомнил. До словечка. И понял кое-что. Бои на пленке засняты с двадцать четвертого января по двадцать шестое. Вот. К тридцатому января наши еще только зажали немцев в районе Ново-Ольшанка, Алисово, Горшечная, Старый Оскол. А разбили позже. Понял? Так что деда моего потом убили, в тех боях. А Булахов, что? Булахов по старости все запамятовал, спутал. Говорит, его раньше убили. Получается, раньше двадцать четвертого. Да как же раньше, когда убили его под Алисово. Понял?

    Мишка только хлопал глазами.

    — Витьк, а если все же того... — сказал он наконец осторожно.

    — Чего все же?! Чего все же?!. — на Витьку опять накатывало. — Мой дед! Чего хотите болтайте, а я его за просто так не отдам! Я, брат, знаешь, сколько думал-передумал, — прохрипел тихо, опять остывая. — Ладно. Ты это... все припрячь пока, — Витька кивнул на ящик. — Куда-нибудь подальше. В подпол, что ли, за картошку. Пойду я...

    Витька шел огородами. Прямая тропа далеко угадывалась бороздой со снежными застругами по обе стороны. Подмораживало. Глубоко увязая в теперь уже легком, пушистом снегу, нога не сразу нащупывала умятое, плотное. Валенки оставляли за собой два тянущихся неровных следа, похожих на лыжню.

    Он добрел до дороги. Перелез через канаву, обстукал валенки. Пошел вдоль обочины. Он не слышал, как тягуче проскрипели доски крыльца, не сразу увидел, что дорогу ему заступил Степан Зимин. Увидел, когда чуть не ткнулся в него головой.

    — Укараулил я тебя, — сказал Зимин, крепко держа его за плечо. Чуть позже, сквозь вату телогрейки, до пальцев Зимина донеслась мальчишеская щуплость плеча. — Мать твоя в избе... обрывок ленты нашла...

    Витька уже не раз вскидывал голову, но от резкого движения шапка опять ползла на пуговицу носа. Наконец он подтолкнул ее спереди, рукой. Посмотрел в темное заросшее лицо соседа.

    — Мать твоя это... — сказал Зимин, — наказала, чтоб это... отодрать тебя.

    — Не дамся, — пальцы Зимина были разжаты, и, рванувшись плечом, Витька упал бы, если бы тот не подхватил его на лету. — Хватит! Не маленький! Больше не дамся! Только попробуй!.. — кричал Витька, выставив и сжимая кулаки.

    — Цыц! — глухо рявкнул Зимин.

    Бледным, заострившимся лицом, словно вдруг окатили его студеной водой, Витька уставился на Зимина.

    — Э-эх, Витяй, Витяй, — Зимин чесанул щеку так, что щетина затрещала под ногтями. — Растешь ты, как чертополох колючий...

    Он замолчал. Шумно и тяжело выдохнул.

    — Ладно, — сказал, — ступай. И это... снегом глаза потри. Понял? А матери скажешь, что я это... того... как она велела...

    Зимин повернулся и пошел.

    Витька стоял и не слышал, как снова с арбузным треском прогнулись половицы крыльца под грузными шагами.

    Наконец он опомнился, пошел. Все так же сутуля плечи, глядя себе под ноги. Сворачивая с дороги, он вдруг остановился, запрокинул голову, придержав шапку рукой.

    Над ним простиралось небо. Оно угомонилось еще вчера, вытряхнув на окрестные поля и леса неизмеримые запасы белых хлопьев из мелких холодных звезд. Теперь оно казалось раскинувшимся отдохнуть. В его черной, незамутненной глубине плавали совсем другие звезды. Сказочно крупные, ослепительно яркие. Их было много. Иные, едва касаясь друг друга лучами, выстраивались в загадочные созвездия. Но всем им вольно дышалось и было просторно. Так, что молодой, только народившийся месяц, не мог своим сиянием притушить свет хотя бы одной, хотя бы самой далекой.

    От редакции. В 2012 году рассказ Александра ГИНЕВСКОГО «ЧЕРТОПОЛОХ» удостоился Почетной Грамоты 1-й степени на Литературном конкурсе имени В. Г. Короленко.

    УБИТЬ ФАШИСТА
    Александр КИБАЛЬНИК

    Раным-рано, собравшись за стайками и посовещавшись, ребята двинулись в разрез. У Кудлыча за поясом поджиг, в руке «бондарик», за пазухой самодельные бомбы из аммонала. Рыжий тоже вооружился «бондариком», «пикой» и нес веревку на всякий случай. Другие тоже вооружились «пиками» и палками.

    Любопытная Ирка, спрятавшись за угол, с интересом подслушивала возбужденный разговор пацанов, но ничего толком не поняла. Тем не менее она проследила, куда те пошли. Вернулась назад, вывела из стайки козу Маньку и побежала с ней в разрез. Она примчалась в разрез запыхавшись, привязала козу и во всю прыть ускакала за пацанами.

    Не доходя до штольни, Кудлыч приказал пацанам остановиться. Солдата не было. Бревна на месте. Тачку возил симпатичный курносенький немец — Курт.

    Рыжий намотал на кулак проволоку, подведенную к колышку, Кудлыч взвел курок своего поджига, приготовил банки с аммоналом, начиненные гайками. Долго ждали.

    Немцы наконец выбрались из штольни и, громко переговариваясь, столпились у входа.

    — Дергай! — шепнул Рыжему Кудлыч, изменившись в лице и поджигая огрызок бикфордова шнура, привязанного к банке.

    Рыжий что есть силы потянул проволоку. Колышек не поддавался. Лешка вцепился в проволоку, помогая ему. Колышек качнулся, и бревна с грохотом покатились вниз. Кудлыч бросил, как гранату, банку с аммоналом, другую. Взрыв! Кудлыч выскочил из засады с поджигом в руке, за ним — Рыжий и Морозов.

    Немцы не могли ничего понять: сверху падают бревна, гремят взрывы. Один из них рухнул, пришибленный бревном. Это был Курт. Длинноносый с испугом наблюдал, как горит, потрескивая, возле ног огрызок бикфордова шнура. Огонек быстро подбирался к консервной банке. Он успел заскочить в штольню. Кудлыч бросился за ним следом.

    — Руки вверх! — заорал он, наводя поджиг на немцев. — Хенде хох!

    Немцы беспрекословно повиновались, подняв руки.

    — Рыжий, вяжи им руки! — приказал Кудлыч.

    Рыжий быстро связал немцам руки, глянул в лицо белобрысому.

    — У-у, фашист!

    — Найн! Нихт фашист!

    У немцев был испуганный и недоуменный вид. Только длинноносый, с залысинами, кидал на мальчишек злые взгляды. Рыжий огрел его «бондариком», тот дернулся и заругался по-немецки, но быстро примолк, увидев, что мальчишка замахивается вновь.

    Прибежали остальные пацаны, а с ними и Ирка Иванова. Ее пытались прогнать, но она не уходила.

    — Выводи по одному! — приказал Кудлыч. Симпатичный Курт пытался подняться, но это ему не удавалось. Рыжий подскочил к нему, врезал «бондариком».

    — Встать, фриц!

    Немец с трудом поднялся. У него была ушиблена бревном нога. Он держался за колено, пытался улыбнуться.

    — Чего лыбишься?! — заорал Рыжий. — Как врежу!

    Немцев поставили в ряд.

    — Репьят, што ви хотейль? Што ви делайт? — обратился вдруг к пацанам на ломаном русском белобрысый с приплюснутым носом.

    — Ямпольский, переведи гаду, переведи фашисту поганому: мы хотим их рас-с-стрелять! — закричал в ярости Кудлыч. — Уничтожить! Понял?!

    Немец пошмыгал кривым носом, виновато опустил голову. Кудлыч поднял поджиг, упер ствол в потный лоб немца.

    — Не понял, фриц поганый?!

    — Поньял, поньял, — забормотал испуганно военнопленный. До него стала доходить вся серьезность происходящего.

    — Этих в штольню! А ты… пошли! — ткнул Кудлыч поджигом в Курта.

    Пацаны затолкали двоих обратно в штольню.

    — Свяжите фашистам ноги. А то сбегут, чего доброго! — наказал Кудлыч.

    Немцев связали веревками, поставили охрану.

    — Шнель! Шнель! — заорал Рыжий и угрожающе покачал «бондариком».

    Немец окинул мальчишек взглядом голубых глаз, вздохнул, сделал шаг вперед. Шел он медленно, каждый шаг давался ему с трудом.

    Немца увели в укромное место, в один из рукавов разреза. Он снисходительно поглядывал на суетню пацанов, улыбался.

    — Чего лыбишься?! Чего лыбишься?! — опять завизжал на него Рыжий.

    Один из мальцов подскочил и пнул немца в ногу. Тот поморщился от боли. Умереть, как видно, он не боялся.

    Кудлыч встал напротив немца. По своей привычке посмотрел в упор. Немец взгляда не отвел.

    — Киндер… киндер… — сказал он. — Репьят…

    — Как зовут? Имя? — спросил Кудлыч. Рыжий хохотнул:

    — Фриц!

    Валерка Кудлыч сорвался на крик:

    — Я спрашиваю: имя, фамилия?! Твою мать!..

    Борька Ямпольский робко приблизился к немцу, спросил негромко по-немецки. Немец понимающе закивал головой.

    — Я… Я… Курт Вайнер. — Он начал что-то говорить, вставляя в немецкую речь русские слова.

    Ямпольский с трудом переводил.

    — Он сказал, что сам он рабочий, пролетарий. Он любит рабочих. Вы, дети рабочих, не должны этого делать. Он сказал, что мы поступаем неправильно. Он думает, что за этот поступок нас накажут. А он, Курт Вайнер, не хочет, чтобы нас ругали или наказывали…

    Борька перевел дух, пошмыгал носом и, поймав ободряющий взгляд своего брата Ильки, продолжил:

    — Ребята, пацаны… Он сказал, что любит нас, любит Россию и он не хочет, чтобы нам было плохо…

    — Ух, как запел! Соловьем прямо! — ехидно процедил Рыжий.

    — Скажи этому фашисту, что они сожгли у меня мать, отца и всех родных… Скажи ему, что у Лешки Морозова немцы убили отца на фронте и они с матерью получили похоронку! — разъярился Кудлыч. — Мразь фашистская!

    От Валеркиных слов о похоронке у Лешки заныло под сердцем. Ему опять захотелось плакать.

    Немец слушал Борькин перевод и с грустью смотрел на пацанов. Лицо его было серым.

    Он снова взволнованно заговорил, а Борька Ямпольский, заикаясь и путаясь, переводил.

    — Он сказал, что он не фашист. Эту войну начал Гитлер, а он простой немец, работал на заводе до войны. Гитлер призвал всех в армию. Он сказал, что он никого не убивал… Он работал механиком в армии.

    — Не убивал? А как же он в плен попал? Переведи ему, Ямпольский, чтоб не дергался и стоял прямо.

    Немец, выслушав Ямпольского, горько улыбнулся. Его голубые глаза затуманились. О чем он думал? Что промелькнуло в его фашистской башке? Он постарался выпрямиться и смотреть доброжелательно. Ему захотелось погладить этого худенького еврейского мальчика Ямпольского, обнять и приласкать этих голодных и обозленных русских мальчишек, этих оборванных маленьких горемык и бедолаг.

    — Так-так… — сказал Кудлыч, не спуская глаз с немца. — Как, послушаем этого фашистика, братва? Как, пацаны, дадим ему слово перед смертью?

    — Дадим… — нестройными голосами ответили мальчишки.

    — Он сказал, что верит в Сталина, что войну выиграют русские… Коммунизм победит во всем мире, а фашизм — это очень плохо. Сам он хочет вступить в международный Интернационал… А когда он отбудет наказание, то обязательно вступит в коммунистическую партию. Он хочет быть коммунистом… Еще он говорит, что дома, в Германии, у него осталось двое детей. Оба мальчики… Что они симпатичные и похожи на нас… Живы ли они, он не знает…

    — Заткнись! — заорал в бешенстве Кудлыч немцу. — Скажи этому поганцу, что они изверги! Что они — мразь! Что они — дерьмо собачье! Борька Ямпольский смешался. Он не находил слов в немецком, как бы это точнее перевести.

    А Курт с грустью смотрел на этих несчастных, ушибленных войной, на эту изрытую вздыбленную землю, на темневший за гребнем разреза террикон. Он печально улыбался. Да, он готов понести кару за содеянное своими собратьями. Он понимает все. Он все понимает.

    Крепенький Коренев толкнул Курта в плечо, подвел к отвесной стенке разреза. В этом месте порода была красноватого оттенка, и бледное лицо немца казалось еще бледнее. Над его головой курился дымок — это выходил из земли шахтовый газ.

    Кудлыч развернул листок бумаги, текст которой заранее сочинял несколько дней, передал Рыжему.

    — Читай!

    Рыжий стал читать бумагу:

    — Приговор! Именем советского народа… — Он сделал паузу, прокашлялся. — Именем советского народа, именем шахтеров краснознаменного города… Именем матерей, вдов, сирот… Приговаривается к смерти немецкий захватчик Курт Вайнер!

    Рыжий с выражением дочитал текст и обвел всех взглядом. Пацаны сбились в плотную кучку вокруг Кудлыча, у многих были злые и напуганные лица. Ирка вскрикнула.

    — Убрать бабу! — заорал Валерка.

    Он нервно заходил перед немцем, размахивая поджигом. Поджиг у Кудлыча мощный, стрелял он патронами, украденными на военном складе.

    А Лешке почему-то расхотелось убивать немца. У него такое доброе, симпатичное лицо, ни за что не скажешь, что фашист, — светлоголовый русский парень с голубыми глазами. Бледный.

    Кудлыч уже целился в немца. Выстрел прозвучал оглушительно. Кудлыч попал в плечо, на грязном френче образовалась дырка. Она стала набухать кровью.

    Кудлыч заматерился:

    — Промазал!

    Он судорожно стал перезаряжать поджиг. Поджиг заряжен. Кудлыч наводит ствол прямо в лоб немцу. Тот морщится, но стоит спокойно, даже не зажав рану. Лешка, стоящий сзади, видит, как подрагивает блестящий ствол на лбу у немца… Сейчас Валерка нажмет на спусковой крючок, и голова фашиста развалится на части…

    Заорала истошным криком Ирка, кто-то завопил испуганно:

    — Атас! Рвем когти!

    Дальше Лешка не помнил. Очнулся он, когда рядом оказались проходившие мимо шахтеры. Старый шахтер что-то сердито выговаривал Валерке Кудлычу. Он отобрал поджиг, осмотрел. Одобрительно крякнул. Немец Курт был живой. С него сняли френч, и шахтер помоложе, оторвав кусок от своей рубахи, перевязывал ему плечо и руку. Пуля прошла навылет, не повредив кость.

    — Легко, парень, отделался. В счастливой рубахе родился, — пошутил шахтер, хлопая Курта по спине: — А такой дурой можно слона убить!

    — Я… Я… — грустно улыбался Курт.

    Двинулись обратно. Пацаны после выстрела разбежались, остались Рыжий да Ямпольский. Кудлыч играл желваками, он очень жалел, что невесть откуда взявшиеся шахтеры помешали ему совершить возмездие, да еще эта дура Ирка, заоравшая под руку.

    В штольне шахтеры заставили мальчишек развязать немцев. Рыжий ругался, но немцев все же развязали. Были они смирные и понурые. С вдавленным носом тяжело молчал. Молчал и противный, что с залысинами, сердито сверкая глазами в темноте штольни.

    Кончилось все тихо-мирно, военнопленных оставили работать дальше. Шахтеры поджиг Валерке не вернули, как он ни просил, а тот, что постарше, усмехнулся: «Еще сделаешь!» Они пообещали никому, ни в какие органы ничего не сообщать о случившемся, мало ли, как дело могло повернуться. Немцы тоже держали язык за зубами…

    Борис Гонаго "ЛЮСЯ"

    Управившись с домашним хозяйством, Анфиса с сыном вошли в избу. Мать зажгла керосиновую лампу, и сразу же в горнице стало уютно. От хорошо протопленной печки исходило тепло, приятно ласкавшее вошедших.

    Анфиса села за швейную машинку шить для фронта солдатские рукавицы. Петрок из табуреток построил танк и “палил по фашистам", как и его отец на фронте.

    Вдруг собака залаяла, а потом заскулила. Женщина накинула платок и вышла из избы.

    — Что случилось, Кнопка?

    Анфиса открыла калитку, Кнопка бросилась вперед и подбежала к чему-то темневшему на снегу. Женщина наклонилась и увидела лежащего ребенка лет пяти-шести.

    Взяв дитя на руки, Анфиса вернулась в дом. Развязав платки и сняв шубу, она увидела, что это худенькая, слабенькая девочка.

    Петрок крутился рядом с матерью.

    — Откуда она взялась? А Кнопка молодец, правда, мам?

    — Правда, правда! Сбегай-ка за фельдшером, девочка-то без сознания.

    Мальчик мигом оделся и убежал.

    Месяц отвоевывала у смерти Анфиса девочку. Пришлось продать кое-что из вещей и поменять на лекарство обручальное кольцо. Петрок даже немножко ревновал, что мама так за ней ухаживала.

    — Что ты скажешь папе, когда он придет с войны? Он спросит тебя: “Где кольцо, которое я тебе подарил?” Что ответишь ему?

    — А я все ему расскажу. Он поймет. Ты, Петрок, не жалей кольца, жизнь девочки дороже. Ты меня не ревнуй, я люблю тебя, но ты же здоровенький и потому должен помогать мне, а не ворчать, как старый дед.

    И когда Анфиса уходила из дома, она просила сына смотреть за больной. Петрок для вида делал недовольное лицо, но потом соглашался.

    Однажды Анфиса, на заходя в дом, заглянула в окно и увидела картину, которая рассеяла все ее сомнения. Сын поправил подушку и одеяло у девочки, смочил ей губки мокрой ваткой и, что было самое удивительное для Анфисы, Петрок погладил неподвижно лежавшую худенькую ручку девочки.

    “Сиделка что надо!” — подумала Анфиса.

    И вот пришел наконец долгожданный день, когда девочка открыла глаза. Анфиса улыбнулась:

    — Слава Богу! Ожила!

    Петрок, стесняясь показать свою радость, нарочито грубо сказал:

    Наконец-то оклемалась, а то сиди возле нее.

    Мама знала, что это напускное, но все же строго сказала:

    — Петя, как тебе не стыдно так говорить!

    С этого дня здоровье девочки пошло на поправку, но она не разговаривала. Петрок сделал заключение:

    — Она, наверно, глухонемая.

    Анфиса обнаружила документы, зашитые в подкладку шубки.

    — Значит, ты — Людмила Ивановна Захарова, шести лет от роду. А как тебя звала мама? Людочка?

    Девочка молчала.

    — Люда? Людмилка? В ответ — молчание.

    — Так как же? А может, Люся? Люся кивнула головкой.

    — Петрок, а Люся-то наша молодчина. Она все слышит, но только почему-то не говорит. Наверное, она пережила сильное потрясение.

    Таким же образом выяснилось, что мамы у девочки нет, а папа на фронте. Анфиса отнесла в поселковый совет найденные документы, чтобы всё записали: может, отец будет разыскивать дочь.

    Наступила весна. Приближалась Пасха. Люся совсем выздоровела, но держалась замкнуто. Анфиса понимала, что девочке для исцеления душевных ран необходимо время, она и сына предупредила, чтобы не обижал Люсю. Но та, как только заходил в дом Петрок, тут же взбиралась на печь и смотрела на него из-за занавески.

    Однажды мальчик не выдержал:

    — Что ты прячешься от меня? Нужна ты мне, как зайцу колбаса!

    Петрок взял акварельные краски и кисточку, оставшиеся еще с довоенных времен, и подошел к печке. Люся резко задернула занавеску.

    — Сколько ты будешь прятаться? Помоги мне нарисовать узоры. Скоро Пасха, поэтому надо, чтобы все было красиво. Да и маме подарок, у нее день рождения на Пасху. А папа говорил: “Как в лесу появляется первый цветок, так нашей маме прибавляется годок”. Вот и нарисуем ей цветы. Только где? А, придумал! На печке! Сразу увидит!

    Люся спустилась вниз, и дети принялись рисовать.

    — У тебя здорово получается, — сказал Петрок. Разрисовав печь, довольные дети любовались своей работой. Пришла Анфиса и ужаснулась, увидев разрисованную, размалеванную печь, которую она только на днях так старательно выбелила. Но, посмотрев на детей, поняла, что они “творили” вместе.

    “Значит, наконец-то Люся перестала дичиться!” — подумала Анфиса.

    — А мы с Люсей подарок тебе сделали к Пасхе и ко дню рождения.

    — Вижу, вижу, как вы постарались! — засмеялась Анфиса и не стала их огорчать, что ее день рождения уже прошел. Праздник Пасхи и день рождения не могут совпадать каждый год. Анфиса поблагодарила и поцеловала детей.

    Наступил праздник. Солнышко в этот день светило по-особенному. Оно с самого утра заиграло, засверкало, излучая тепло, свет и радость. И лица людей светились радостью. Все ходили друг к другу в гости, обнимались, делились угощениями и обменивались крашеными яйцами.

    Когда утром Анфиса христосовалась с Люсей, девочка впервые улыбнулась. А когда Люся христосовалась с Петроком, то они стукнулись носами — и оба рассмеялись. Казалось бы, все налаживалось, и молодая женщина, глядя на детей, радовалась.

    Но на второй день Пасхи почтальон вручил Анфисе казенное письмо.

    Это было извещение о смерти мужа.

    Анфиса медленно опустилась на скамейку и молча залилась слезами. Петрок и Люся прижались к мокрым щекам матери.

    Прошел год. Люся так и не заговорила. А на дворе опять стояла весна, и, несмотря на все беды, свалившиеся на людей, поселок вновь жил ожиданием Пасхи.

    Анфиса отрезала новую тесемку для Люсино-го крестика. Петрок удивленно спросил:

    — А что, Люся крестик носит? Дай-ка мне посмотреть!

    Мальчик взял крестик в руки, Люся бросилась к нему.

    — Петрок, отдай Люсе крестик. Это святое, благодаря этому крестику Люся жива.

    Пасха, Пасха! Радость, радость витала повсюду, давая людям надежду. Повсюду слышалось:

    — Христос воскрес! — и в ответ радостное:

    — Воистину воскрес!

    Петрок, выбегая из дома, крикнул Люсе:

    — Бери яйцо покрепче и пошли играть.

    Люся стала выбирать, какое же яйцо ей лучше взять, когда вдруг открылась дверь, и в дом, прихрамывая, держа в обожженной руке палку, вошел человек в форме.

    Люся смотрела на его улыбающееся лицо и вдруг узнала:

    — Папа, папочка!

    — Люся, доченька! Слава Богу, наконец-то я нашел тебя!

    Вбежала Анфиса. Ей сказали, что к ней в избу вошел военный. Сердце ее готово было выскочить из груди.

    — Ваня! — крикнула она.

    Военный, опустив девочку на пол, обернулся. Это был Иван, но… не ее Иван. И вдруг раздалось:

    — Мама это мой папа! Он нашел меня! Анфиса присела, обняла девочку и, заливаясь слезами, твердила:

    — Доченька ты моя, заговорила. Вы слышите, девочка моя заговорила!

    И только потом дошло до Анфисы, что это Люсин отец. Настроение у нее резко изменилось. Как же ей расстаться со своей девочкой? Нет, это невозможно!

    Прибежал Петрок.

    — Я знал, я знал, что ты не погиб!

    Увидев, что это не его отец, мальчик остановился, но Люся взяла Петю за руку и, подведя к отцу, сказала:

    — Папа, это мой брат Петрок.

    …Когда враг подходил к городу, началась эвакуация женщин и детей.

    Бабушка, сняв с груди свой крестик, одела на Люсю и сказала:

    — Никогда не снимай его. Спаси и сохрани тебя Господь!

    На второй день перед рассветом эшелон с беженцами разбомбили. Стоны, крики слышались со всех сторон. Когда совсем рассвело и рассеялся дым, бабушка нашла Люсю у мертвого тела матери. Люся онемела. Стоны утихли, кто мог — ушел, остальные остались лежать навсегда. Бабушка с Люсей пошли по железнодорожному полотну вперед. От полученного ранения бабушка теряла последние силы.

    — Люсенька, если я умру, ты не пугайся, иди вперед, не останавливайся. Увидишь поезд — сойди с пути, но не садись, двигайся дальше. Скоро должно быть жилье. Иди в любой дом.

    Бабушка села у дерева:

    — Иди, иди, милая. А я уже пришла.

    Люся тормошила бабушку, плакала, а потом поняла, что бабушка умерла, И девочка пошла вперед.

    Анфиса, разрумянившись, хлопотала у печи. Отец Люси смотрел, как резвились — дети. “Как мне хорошо и уютно здесь, как будто мы всегда были одной семьей”. Он улыбнулся Анфисе, и она ответила ему улыбкой.