Облачный полк
книга (старшая, подготовительная группа)
Существуют легенда, что все защитники нашей страны, погибнув, попадают на стражу этого мира.
Кто бы, когда и где они ни были.
Все погибшие герои – это облачный полк.
Как в той известной песне, которая называется «Журавли».
Мне кажется порою, что солдаты,
С кровавых не пришедшие полей,
Не в землю эту полегли когда-то,
А превратились в белых журавлей…
"Облачный полк" - современная книга о Великой отечественной войне и ее героях, о судьбах, о долге и о мужестве жить. Прототипом главного героя стал пионер-герой Лёня Голиков. Отсутствие показного геройства, простота, недосказанность, обыденность войны, описанные в книге, ставят её в один ряд с лучшими произведениями о войне XX века.
Скачать:
Вложение | Размер |
---|---|
dokument_microsoft_word_5.doc | 25.5 КБ |
dokument_microsoft_word_2.doc | 221.5 КБ |
Предварительный просмотр:
Предисловие
Мы были высоки, русоволосы.
Вы в книгах прочитаете, как миф,
О людях, что ушли, не долюбив,
Не докурив последней папиросы.
Эти строки написал Николай Майоров. В феврале 1942 года двадцатидвухлетний поэт погиб в бою под Смоленском.
Двадцать два года – совсем немного. Но все же больше, чем довелось прожить герою книги, которую вы держите сейчас в руках.
У них, наверное, ничего общего не было, у того деревенского парня и у поэта, студента московского университета. Ничего общего. Разве что гибель на войне. И мифы. Один их предвидел, а другой стал их героем.
Стал не по своей воле – так получилось. Но уже миф зажил своей собственной жизнью. Теперь, чтобы прикоснуться к нему, требуется немалое мужество.
Как оказалось, Эдуард Веркин – очень мужественный человек. Он решился говорить с читателем на тему не то чтобы табуированную, но очень нелегкую. Он решился поднять в своей книге вопросы, которыми мало кто задается. Он решился говорить не так, как говорят об этом обычно.
Впрочем, Веркин, кажется, никогда и ни о чем не говорит так, как говорят об этом обычно. То есть и слова, вроде, обычные, и темы самые обычные, даже сюжеты порой обыкновенные. Но Эдуард Веркин чуть поворачивает обыкновенный сюжет, находит, с какой стороны подойти к обычной теме, придумывает, в каком порядке расположить самые обычные слова, – и получает невероятный результат. Собственно это и называется писательским талантом, подтверждение которому – пять побед подряд в крупных литературных конкурсах.
Однако даже на звездной полке Эдуарда Веркина, на которой живут сериал «Место снов», романы «Друг-апрель» и «Мертвец», «Облачный полк» стоит особняком. Дело в том, что действие предыдущих происходит хоть в реальной, хоть в фэнтезийной, но в современности. А «Облачный полк» – роман исторический. Его героям приходится не только переживать обычный для подростков кризис взросления, но и справляться с обстоятельствами, которые вовсе не успокаивают. Герои «Облачного полка» оказались заложниками этих самых страшных обстоятельств и вынуждены бороться с ними по-настоящему: с оружием в руках. Но сказать, что рядом с этими обстоятельствами меркнут все другие проблемы, которые обычно волнуют подростка, – это значит сказать неправду. Потому что всегда и везде для человека будут важны друзья и враги, отношения между людьми, отношения с миром, первая любовь, познание себя. И честь. И честность.
Я очень боюсь рассказывать еще что-то об этом романе: трудно удержаться от спойлеров. Трудно, но необходимо. Потому что «Облачный полк» – это тот путь, который читатель должен пройти сам. Обязан пройти. Неслучайно московский журналист Шамиль Идиатуллин сказал о романе: «Его необходимо прочесть каждому, кто читает по-русски».
* * *
Прежде чем эта книга появилась в том виде, в каком вы держите ее сейчас в руках, больше тысячи читателей – и юных, и тех, кого принято называть взрослыми, – проголосовали за нее. Рукопись романа «Облачный полк» вышла в финал Национального конкурса на лучшее литературное произведение «Книгуру» и была опубликована на сайте конкурса, чтобы дальнейшую судьбу этого текста и еще четырнадцати других определило читательское жюри. Читатели присудили произведению Эдуарда Веркина безоговорочную победу.
Ксения Молдавская
Предварительный просмотр:
ОБЛАЧНЫЙ ПОЛК
Глава 1
– Как свистеть-то?
– Можно не свистеть, можно кричать.
– Кричать?
– Издавать боевые кличи, – поясняю я. – Вот так примерно.
Я кричу. Кажется, получается не очень: пискляво, как-то даже капитулянтски. Я от себя такого не ожидал. Вовка хихикает.
– Не страшно, – говорит он. – Совсем-совсем. Надо могуче. Я про теннисистов видел передачу, они всегда кричат – так сильнее бить получается. И каратисты кричат. И штангисты – они тоже ведь толкают. Толкать, наверное, тоже с криком легче?
– Наверное.
– Тогда попробую.
Вовка набирает воздуха, сводит облезлые от загара лопатки и с чужим криком срывается с места.
Перепрыгивая через корни сосен, выставив перед собой руки, несется по песчаному откосу, врезается в нос лодки. Бешено месит ногами песок, зарывается почти по колено, рычит, упираясь лбом в водорез.
Лодка сдвигается сантиметров на двадцать, на полшага.
– Видел?! – победно кричит Вовка. – Видел, а?! А ты говорил!
Он оставляет лодку, заходит по колено в реку, сует голову в воду. Минуту держит дыхание: легкие развивает.
Выныривает.
– Тут везде рыба мелкая сидит. – Вовка проглаживает ладонью волосы, отжимает влагу. – Килька какая-то наглая… Видел, как лодка сдвинулась? На метр!
– Так до вечера толкать будешь.
– Не, не до вечера. Уже немного совсем осталось, я уж дотолкаю.
Вовка вновь поднимается по берегу, собирает створки жемчужниц. Кажется, он собирается сделать из них ожерелье.
– Еще раза три, – говорит Вовка. – Потом вода уже сама подхватит.
Вовка прячет жемчужниц в рюкзак, поворачивается к реке, разбегается, врезается в лодку – двадцать сантиметров.
– Ага! – Вовка пинает посудину в бок. – Вот так!
Возвращается, набирает высоту и обратно.
Этим он занимается уже почти час. Упорный. Я бы давно бросил. Взял бы вон ту жердину, подцепил киль, навалился плечом, да и сдвинул. Или за корму раскачал, лодка бы и снялась. Но ему так неинтересно.
Я сижу на обрыве, греюсь, шевелю пальцами. Ага, суббота, суббота ленива, как старый пес. Особенно до обеда, смола и мед, и пахнет примерно так же, и в небе висят сонные птицы, кажется, чайки, ну-ка…
– Это парапланы, – перехватывает Вовка мой взгляд. – В Рыбачьем пять штук, по восемьсот рублей катают. Говорят, здорово. Над заливом и вдоль берега…
Вовка вздыхает.
– Твой дед меня убьет, – отвечаю я.
– Да он и не узнает, – отмахивается Вовка. – Он свечи менять думает, теперь целый день провозится.
– И отец убьет, – напоминаю я.
– Отец сам с парашютом прыгнуть собирается.
– Он уже двадцать лет собирается. Еще пару годков – и ни один парашют его уже не выдержит.
– Это да…
В полдень часы переворачиваются, время чуть ускоряется, и жизнь уже не так интересна. А с восьми до двенадцати – то что надо: чувствуешь перспективу. Минуты не спешат, и ты не спешишь вместе с ними. Можно забраться поглубже в кресло и смотреть на залив, на острую полоску воды между красными соснами. Иногда там мелькает белый парус, а иногда зеленый.
Сегодня никакого.
Вовка залезает на сиденье лодки, срывает бандану, машет в небо. Поскальзывается, падает в воду, поднимается, трава через плечо, выбирается на песок. Толкает лодку. Всё, мимо, устал.
– Опять не получилось, – говорит Вовка. – Тяжелая…
– Помочь?
– Не, не надо, завтра сам столкну. Все равно сегодня не успели бы.
Это точно: сегодня мы вообще редко куда успеваем.
– Пойдем, что ли…
Вовка смотрит на часы.
– Пойдем, а то опять орать будут. Весла только возьму…
Он сбегает к лодке, выворачивает весла. Тяжелые, почерневшие, настоящие весла с пиратских шлюпок. Забрасывает на плечи, продавливаясь в песок, взбирается наверх. Пытается насвистывать залихватское. Весла раскачивают его справа налево.
Мы шагаем сквозь сосны. Вовка цепляется веслами, а тащить их вертикально у него сил не хватает. Когда падает в четвертый раз, начинает ругаться. Сначала ругает весла, затем лодку, затем своего тренера, погоду и почему-то японцев; чем уж они ему не угодили? И белок, которые обнаглели и украли у него с утра две чурчхеллы. Они его доведут – возьмется за пневматику…
Весело у него получается, злобно. Очень скоро я понимаю истоки вдохновения: на крыльце нас уже поджидают. И скоро ругают уже Вовку. Занудно, долго, на два голоса, один мудрее другого. Мне надоедает это слушать, и я отправляюсь на веранду. Устраиваюсь в кресле, натягиваю валенки, вытягиваю ноги. Валенки в августе, сон в субботний полдень.
В двенадцать просыпаются звуки. Вовка притащил из гаража стремянку и разбирает антресоли. Гремит алюминиевой посудой, роняет чугуны и подшивки «Роман-газеты». Роняет котелки, футляр от аккордеона, старые пластинки с небрежными царапинами вдоль и глубокими поперек. Роняет брошюры о лыжном туризме и аквариумистике, связанные в плотные пачки. Брякает самоварами. Когда-то я коллекционировал самовары, можно сказать, был знатоком самоварного дела. До сих пор отличу по звуку: вот грохнулся настоящий столетний тульский пузан, двухведерный, с медалями; а вот – современный, легонький, хотя и тоже тульский, покатился, как консервная банка – звук несерьезный.
А еще другие звуки: мопед, например. Дребезжащий и звонкий, похожий на будильник, спрятанный в кастрюлю; это у соседей справа (кажется, Ключниковы). Мальчишка и мопед – опасная смесь. Бездельник снял глушитель и ревет на всю округу, приводя в ужас окружающих пенсионеров. Сорок лет назад бездельник снимал глушитель, и двадцать лет назад снимал глушитель; бездельник всегда будет снимать глушитель и нарушать покой мирных жителей.
Вовка чихает – ветер несет пыль с дороги, а окна я летом не закрываю. Всех дачников, кстати, эта пыль чрезвычайно раздражает, а меня вот нет, мне нравится, что вокруг песок и сосны, а какой песок без пыли? Она плещется в забытых ботинках, скрипит в подшипниках велосипедов, окрашивает красным белоснежных резиновых лебедей. Но больше всего она, конечно же, любит черный лак «бумера», оседает на нем оранжевым марсианским порошком. А я нарочно не вытираю.
Во-первых, это бесит старшего. Это его тайная машина. Он приезжает сюда раз в месяц, полирует бампер и диски, слушает мотор, сидит за рулем, смотрит на воду. Никуда почти не ездит, просто смотрит.
Во-вторых, это нравится Вовке. Он рисует по пыли чертей. Это, конечно, не настоящие черти, а какие-то мультяшные беззубые звери, названия которых я никак не могу запомнить. А еще он пишет на полировке «козявка», «грязнуля», «деда, я чешусь». От этой живописи старший приходит в сдержанное бешенство, но ругаться не осмеливается: боится, что младший рассердится и перестанет вывозить Вовку ко мне.
Голоса. Старший – сын, младший – внук. На даче прекрасная звукопередача, уж не знаю, отчего так, наверное, из-за воздуха. Чистый воздух, как барабан, – я все слышу. Ругаются из-за мяса. Младший жарит шашлык, а старший, оказывается, рассчитывал на кебаб. Говорит, что шашлык это общее место: выйди к реке, и под каждой ракитой встретишь угрюмых людей с шампурами и тоской в глазах. Младший хихикает и предлагает познакомить старшего с одним хорошим ортодонтом, потому что, если уж человек переходит с шашлыка на кебаб, ему стоит серьезно озаботиться. Ну и так далее…
Из-за двери втягивается назойливый мясной дымок. Просил у реки жарить, но они же ленивые, им не лень только собачиться (завтра залью им в мангал гудрончика – так, немного, для аппетита).
Собака, кстати, тоже брешет. Это у Лобановых. Пустолайка, соседи жалуются, а мне нравится: лает и лает, если лают собаки, значит, жизнь продолжается.
Вовка спрыгивает со стремянки, чихает, потирает нос, протягивает мне блестящую коробочку.
– Это что?
– Папиросница. Очень удобная вещь: вот сюда сыпешь табак, вот сюда вкладываешь бумагу, поворачиваешь ручку – и получается папироса.
– Зачем?
– Курить.
– Понятно. А я думал, вы раньше только трубки курили.
– Я вообще не курил.
– А зачем тогда папиросница? Это память?
– Ага.
Вообще-то это не память. Вообще-то это я махнулся не глядя. Перочинный ножик с серебряными накладками, пять лезвий, отвертка, штопор и даже маленькие такие ножнички, сбоку выдвигаются. Но в «махнемся» свои правила: можно очень удачно поменяться, а можно ложку на вилку. Хотя с другой стороны, память, конечно. Все тогда были в таком настроении: обнимались, кричали, менялись неделю, как пьяные. Вот и я поменялся. И не жалел: память на самом деле. И работает до сих пор. Лет восемь назад работала…
– А можно это мне будет, а не Петьке? Ну, потом?
– Можно. Только Петьке надо тоже что-нибудь оставить. Он ведь тоже мой правнук.
– Зачем? – морщится Вовка. – Он к тебе раз в год приезжает, а мы почти каждую неделю. Пусть дырчик в сарае берет, он технику любит. А мне папиросница, я курить буду.
Вовка трет папиросницу пальцем, возвращается на стремянку, роняет очередной самовар.
– Осторожнее там.
– Нормально, – щурится от пыли Вовка.
– А как ключица?
– Тоже нормально. В четверг ездили на рентген, два часа проторчали.
– Чего так?
– Дедушка ругался, чтобы мне выдали свинцовые трусы, а врач говорил, что в этом аппарате свинцовые трусы уже не нужны. Но дедушка очень рассердился и стал кричать, что ребенок без трусов в аппарат не войдет!
Вовка хихикает.
Свинцовые трусы. Это очень похоже на моего сына.
– И что же дальше?
– Дальше доктор тоже стал кричать. Он очень сильно покраснел, стукнул кулаком по рентгену и куда-то ушел. А потом вернулся.
– С трусами?
– Ага. Только они оказались очень большие и тяжелые, я их даже от пола оторвать не мог. Дедушка сказал, что он пойдет со мной в камеру и подержит трусы за меня, пока доктор будет фотографировать. На что доктор ответил, что рентген не баня, туда вдвоем не ходят.
Теперь смеюсь уже я.
– Тут как раз в поликлинику папа приехал, – продолжает рассказывать Вовка. – Сказал, что доктор прав, можно и без трусов. Это немецкие аппараты, они совсем не излучают. Так что дедушка может оставить свое мракобесие…
Вовка ухмыляется: наверное, представляет, что такое мракобесие.
– Так вот, дедушка пусть прекращает беситься и не мешает лечить ребенка, у него скоро соревнования. Нечего из-за своих мохнатых предрассудков ставить под угрозу спортивное будущее.
Мохнатые предрассудки Вовку не веселят. Спортивное будущее. Это уже похоже на моего внука.
– И чем дело закончилось?
Вовка пожимает плечами.
– Приехала мама.
– Понятно.
Мама у нас серьезная девушка.
– Так что с ключицей у меня уже все в порядке. На рыбалку можно, на стремянку тоже. На чердак. Я кеды специальные надел.
Вовка демонстрирует кеды цвета свежей лягушачьей кожи.
– Хорошие тапки.
– Тогда на чердак? В прошлый раз ведь недоразобрали…
Но отправиться на чердак не получается – дверь на веранду открывается, и являются оба, и оба сразу впиваются в Вовкины кеды.
– Опять на чердак лезете? – недовольно спрашивает мой сын.
– Да пусть лезут, там же здорово, – говорит мой внук. – Сети висят, лампа керосиновая, «Моделист-конструктор»… Я там все детство просидел.
– Это заметно. Лучше б ты за партой просидел. Ты, между прочим, в этих сетях едва не задавился, помнишь? Я уж не говорю про «Конструктор»…
Сын поворачивается ко мне, протирает платком очки. Потеет. Толстый. Нервный. Старый. Никогда не думал, что у меня будет такой старый сын.
– Отец, ты помнишь, как он арбалет смастерил? – сын глядит на меня. – Мне же потом перед родителями того мальчика неделю пришлось извиняться! Чердак! Там же пыль, там же прах, там же микробы кишат! У ребенка от вашего спорта иммунитет ослаблен – он носом постоянно хлюпает. Он же аллергик! Какой ему чердак?!
– У каждого мальчишки должен быть свой чердак, – тут же возражает внук. – Штаб на дереве или шалаш…
Тоже, кстати, толстый. Толстеющий. На затылке заметная складка, так и хочется за нее подержаться, какой ему парашют… Никогда не думал, что у моих внуков на затылке будет такая складка.
– Не надо мне рассказывать про шалаш! – едва не взвизгивает сын. – Не надо мне про ночевки рассказывать! Ночевки… Я до сих пор не могу радикулит залечить! Чердак… Ты еще снежный дом вспомни!
Они опять начинают ругаться.
Мой сын и мой внук ругаются почти всегда, сколько я их помню вместе. Конфликт поколений, ничего не поделаешь. Внук говорит, что нечего проецировать свой непроходимый ридикюль на десятилетнего пацана. У него пока никакого радикулита не предвидится, ему нужно думать о спортивном будущем, а не о позвонках прародителя. Сын возражает. Кричит (он почти всегда кричит), что мальчику необходима интеллектуальная пища, из него же не получится хоккеист, никогда не получится, это видно, пора прекратить издеваться над ребенком и увидеть, к чему у него есть предпочтения, а предпочтения у него зримо гуманитарные…
Вовка трет уши. Родители ссорятся. В конце концов происходит то, что происходит всегда: они забывают про нас, выходят в сад и продолжают браниться уже там. Вдруг младший начинает ругаться особенно громко, просто яростно, собирается кого-то убить, порвать на протирку, пустить на фантики. Старший смеется. Младший кричит в бешенстве. Кажется, у них пропало шашлычное мясо из кастрюли. Это лобановская Пустолайка. Она ко всем заглядывает, попрошайничает, хотя хозяева ее хорошо кормят, просто такая вот натура. Ну, а если что плохо лежит…
Младший вопит, что теперь надо ехать за мясом и начинать все сначала, а уже почти час; старший отвечает, что это знак судьбы, пора давно отказаться от этих вульгарных шашлыков, да и вообще от мяса, можно ведь купить креветок, ароматные перцы, индейку, на крайний случай люля-кебаб. Про нас они забывают совершенно, отправляются за кебабом. Или за креветками. Становится очень тихо. Ну, кроме мопеда – он орет.
– Ну, что делать-то будем? – спрашивает Вовка уныло. – Потренируемся, может, если на чердак все равно нельзя. Папка говорит, «рыбку» надо до четырех минут доводить…
– А сам он сколько держит?
– А нисколько: у него же давление. Ну что, за секундомером бежать?
– Не бежать. Полезем на чердак.
– Так там же пыль… – Вовка смотрит в потолок. – Аллергия может обостриться…
– Аллергия везде может обостриться. И всегда. И вообще, немного грязи не повредит, знаешь ли. Надо закаляться, мы всегда закалялись. Вперед.
Мы отправляемся в пристройку, долго приставляем лестницу к лазу, примеряемся. Вовка ползет первым, я за ним.
Чердак. Сети. Они тут висят, наверное, с… не помню. С Гагарина точно. Мы как тогда на Азовское море смотались, так я их сюда и повесил. Чтобы пахли солью, рыбой, чтобы чешуя блестела в ячеях, чтобы… Не знаю, когда развешивал эти сети, я вспоминал Ассоль и шпроты.
Вовка пробирается через сети, запутывается, распутывается, снова запутывается, смеется. В воздух поднимается серебристая пыль.
– А удочек нет? – Вовка выуживает из ячей засохшего пескаря (специально туда прицепил). – Бамбуковых?
– Зачем тебе? У тебя же пластиковые есть.
– Есть. Просто бамбуковые… – Вовка кусает пескаря в бок. – Соленый… Раньше ведь только бамбуковыми ловили.
– Пластиковые лучше.
– Лучше. Но бамбуковые ведь совсем другое дело, правда?
– Правда.
– Вот и я говорю…
Вовка садится на диван, провалистый и музыкальный. Диван скрипит, выдувая из себя, как из меха, фонтаны пыли. Это уже другая пыль – ее можно легко собрать в кулак, слепить птичку, как из хлебного мякиша.
– А в диване что? – Вовка стучит по красноватой обшивке.
– Ничего. Раньше в диваны ничего не складывали. Только скелеты.
– У тебя скелет там? – Вовка перестает подпрыгивать.
– Обязательно.
Вовка смеется. Но с дивана поднимается. Подходит к книжному стеллажу. В прошлый раз он разобрал его до второй полки. Но сегодня Вовка книгами не интересуется, стягивает с полки патефон.
– Пластинки там, в корзине.
Но пластинки Вовку тоже не интересуют. Он пристегивает к аппарату ручку, накручивает пружину, запускает механизм.
Я хочу еще раз предложить пластинки, но вдруг понимаю, что дурак: Вовку совсем не это интересует. Некоторое время мы сидим в чердачной тишине, прислушиваясь к потустороннему хрусту шестеренок, глядя на медленно вращающуюся тарелку. Ее шепот прерывается резким щелчком, Вовка закрывает крышку патефона, легко поднимает аппарат на третью полку – хоккеист как-никак.
– А ты что, шкаф с шубами уже убрал? – спрашивает он.
– Еще в мае, – отвечаю. – Убрал: в нем моль завелась, все шубы сожрала.
– Жаль. А то там интересно было. Шубы – здорово. У нас дома ни одной нет – мама животных защищает, ну, ты знаешь. А это что там?
Вовка возвращается к сетям, пробирается через них, снимает зеленую пластмассовую коробочку, подвешенную с краю.
– Блесны… А зачем тебе блесны, да еще зимние? Ого, финские, настоящие! Можно?
– Бери, конечно.
Вовка достает блесны, разглядывает, пробует крючки на ногте.
– Как лед станет, на рыбалку пойдем, – обещаю я. – На каникулах.
– Мы в Ярославль едем на каникулах, там же первенство. Нормальные блесны, сейчас таких нет… Ручная работа, кажется, посеребренные.
Вовка бродит в сетях, опрокидывает с полки банку с крошеным пенопластом – падает снег.
Я смеюсь.
Вовка выбирается из сетей, в чешуе, в пенопласте, довольный.
– А правда, что папа говорит? – спрашивает он.
– Что?
– Ну, что ты двадцать немцев убил.
– Двадцать?
– Двадцать. Это только из автомата!
И это только из автомата. Да…
– А еще семерых штыком заколол!
– Заколол?
– Ага. А остальных из ППШ.
– А ты откуда про ППШ знаешь?
Вообще-то, я не очень удивлен, я давно уже не удивляюсь. Другие, новая порода, не такие, как мы. Но почему-то их я понимаю. Старшего не понимал, с младшим как с пришельцем разговаривал, а с Вовкой все не так. Хотя, может, это я в детство впадаю постепенно? Уже, пожалуй, пора. Давно пора вообще-то…
– У всех во время войны был ППШ, у тебя тоже должен быть. Или у тебя МП 40?
– Это смотря для чего, – отвечаю я. – Если к составу идти, то лучше с ППШ. А если так, то МП. А вообще мы с пистолетами больше ходили, так удобнее.
– Почему?
– А ты откуда столько про оружие знаешь? – вопросом на вопрос.
– А, – машет рукой Вовка, – книжки читаю.
Книжки он читает – это точно.
– У нас все почти в классе читают. – Вовка направляется к буфету, до него он в прошлый раз не добрался. – А тут что?
– Не помню.
– Посмотреть можно?
– Конечно.
Вовка открывает буфет, нюхает пыль.
– Тут посуда одна битая… – Вовка слегка разочарован. – Но выкидывать, конечно, нельзя, сейчас стекляшки, а через пятьдесят лет на это яхту купим. Пыль сдувать не надо, она предохраняет. Да и сам буфет тоже ничего, его уже сейчас в кино можно снимать.
Вовка бережно закрывает дверцы.
– Это наш родовой буфет? – спрашивает Вовка.
– Да, – отвечаю я.
Это, конечно, вранье, но знаю про это только я. Так что, это уже наш родовой буфет. Его купил еще мой дедушка сразу после Крымской войны.
– Отличная вещь, лак как вчера положили, – Вовка стряхивает прилипший к буфету пенопласт. – Папка рассказывал, как он вырезал звездочку, а ты его выпорол. На левой дверце… А, вон она!
Вовка находит накорябанную звездочку, разглядывает ее неодобрительно.
Вовка любит старинные вещи, мимо «Антиквара» никогда не проходит. Вместе лезем в подвал, под подкову, под колокольчик. Я сижу на раритетной чугунной скамейке, Вовка бродит по рядам, разглядывает значки, велосипедные фонари, наборы аптекарских гирек, дореволюционные будильники – все то, что валяется в изобилии на каждом чердаке от Москвы до Владивостока. Листает старые альбомы, рассматривая через лупу желтые фотографии незнакомок, щупает открытки. Кажется, на день рождения он просил у отца металлоискатель. А тот подарил ему коньки. Профессиональные, из какой-то там особой стали, ею можно трубы рубить. Зачем коньками рубить трубы?
– Сундук мы в прошлый раз так и не открыли, не успели. Давай сегодня, а?
Вовка снимает со стены связку, начинает подбирать ключ: постукивает по замку, некоторые ключи разглядывает пристально, в другие свистит.
– И что же вы там читаете? – спрашиваю я.
– А, всякое… – Вовка пробует очередной ключ. – Про выживание разное, про мутантов… Про краеведение. Но это я только, остальные это не очень любят, конечно.
– А про оружие в краеведческих книгах написано? – улыбаюсь я.
– Не, в краеведческих про краеведение. Почему реки так называются, где раньше дороги проходили, про монастыри. А оружие – это где про ядерную войну.
– Про ядерную войну?
– Угу.
Вовка подбирает ключ, замок щелкает, Вовка отскакивает, настороженно смотрит на меня.
– Сундук, – говорю я. – Еще твоему… прапрадеду принадлежал. Он его сам, кажется, и сделал.
– Обычный? – подозрительно спрашивает Вовка.
– Самый что ни на есть.
– Ага… Я читал, есть такие сундуки… Хитрые. Сундуки-убийцы, короче. Ты его открываешь, а оттуда стрела отравленная. Или дротик. Или механический скорпион. Мера предосторожности от кладоискателей. Так вот.
– Этот без дротика, – уверяю я.
Вовка возвращается к сундуку, подцепляет за ручки крышку, толчком, по-штангистски, выбрасывает ее вверх, откидывает к стене.
– Ого!!!
Вовка произносит это «ого» с таким восхищением, что у меня возникает подозрение, что содержимое сундука каким-то чудом подменили, и теперь вместо старого барахла там лежат каперские сокровища.
– Да…
Он вытирает руки о штаны и достает из сундука ремень.
– Твой?
– Кажется…
– Военный?
– Ага.
На самом деле, ремень не военный, им я обзавелся уже сильно после. Не могу понять, отчего не выкинул… Хотя раньше вообще мало вещей выкидывали.
– Со звездой, как надо… – Вовка придирчиво изучает зелень, поселившуюся на бляхе, недовольно морщится. – Нужно пастой почистить…
Он надевает ремень. В свое время я наделал в нем дополнительных дырок почти до половины, отчего ремень оборачивался вокруг меня ровно два раза. Удобная была вещь. Особенно спать хорошо: затянешь поплотнее, на пузо под пряжку тетрадку засунешь – и есть ночью вроде как неохота.
Застегивает пряжку на последнюю дырку и подсовывает руки под ремень.
– Ничего лямка, – говорит он. – Сколько лет, а как новенький, даже не протерся. А мне мама купила – так через два месяца порвался… А правда, что на ремне бритву раньше точили? В кино показывают.
– Можно и на ремне. Но у меня брусок особый был.
– Ясно…
Достает побуревшую от времени матерчатую сумку. Не открывает, изучает так, ощупывает.
– Противогаз, видимо… Точно, противогаз…
Вытряхивает маску, жестянку фильтра, трубу, похожую на кишку.
– Так… Газы!!
Натягивает маску, открывает клапан фильтра, смотрит на меня, машет руками. Противогаз ему велик, само собой.
– М-ж-м-щ! – мычит Вовка.
Он сует мне телефон, показывает кнопку, куда нажимать. Мобильник издает звук затвора. Щелк. Вовка показывает палец, я щелкаю еще раз.
Сдергивает противогаз.
– Потом на «Кэнон» еще сфоткаемся? Только на твой, полноматричный, ладно?
– Ладно, – соглашаюсь я. – Зачем только?
– Ну, просто, пригодится. Я потом фоном биохазард прифотошоплю, – объясняет Вовка, – а у Крупнова «Калаш» возьму, ММГ, конечно. Нормально получится. А если по-настоящему, то размерчик не мой. Велик, в реале в таком не продержаться. Но если надо, я могу через Интернет заказать хорошие английские маски, если интересуешься.
– Да нет, не интересуюсь. Я в ядерную войну не очень… верю.
– Ну, не обязательно это будет война, – наставительно говорит Вовка. – Все может случиться. Крушение состава с хлором, к примеру.
– Это да, – соглашаюсь я. – Крушение запросто. Только железной дороги у нас не проходит.
Вовка секунду думает, потом говорит:
– Подводная лодка может на отмель выброситься. Атомная. А там утечка радиации, или биологическое оружие еще лучше.
– Тогда конечно, – соглашаюсь я. – Пожалуй, ты на самом деле закажи.
Вовка деловито карябает в телефонной напоминалке. Теперь у меня будет отличный английский противогаз. На случай атомной подводной лодки.
Отечественный противогаз Вовка умело сворачивает и прячет в сумку.
– А это что?
Вытаскивает из сундука вишневый футляр.
– Погоди! Погоди! – он машет рукой. – Угадаю! Это старинный… миксер?
Миксер. Я это слово первый раз в восемьдесят втором услышал, когда старший из ГДР вернулся.
– Нет? – Вовка стучит по футляру. – Не миксер… Арифмометр!?
Арифмометр, конечно, мечта. Прошлым летом в Костроме торговые ряды, лавка «Сусанин». Вовка увидел прибор с блестящими цифрами, рычажками и колесиками и мигом опознал в нем дифференциальную машину, чем крайне заинтересовал продавца. Началась беседа о малознакомых мне вещах: о стимпанке, об альтернативной истории и о преимуществах немецких металлоискателей перед японскими. Разговор знатоков закончился приобретением менее дорогого механического шагомера, но арифмометр из Вовкиной памяти не стерся – придется подарить на день рождения.
Зачем ему арифмометр? Я в его возрасте мечтал о велосипеде… Впрочем, велосипед у Вовки уже есть. И компьютер. И вертолет на радиоуправлении. И робот-собака: она понимает команды, приносит тапочки и поет протяжные корейские песни.
Арифмометра нет.
– Это не арифмометр, – говорю я.
Вовка бережно потряхивает футляр.
– Тогда, наверное, фотик… Ты ведь и раньше фотографией увлекался. Наверное, это твой?
Вовка открывает футляр, достает аппарат.
– Welta Weltix, – читает название. – «Вельта Вельтикс»? Трофейный?
Вовка рассматривает камеру с разных сторон.
– Так там пленка, вроде бы. Это еще военная?
У меня догадливый правнук.
– Ого! – Вовка бережно ставит «Вельту» на стол. – А почему не проявишь? Там же, наверное, снимки важные. Можно было бы напечатать…
– Она засвечена.
Я сдвигаю замок, поднимаю заднюю крышку. Коричневая пленка, сильно смятая. Тридцать шесть кадров.
– А что там было? Важное?
Вовка пытается разглядеть что-то на пленке.
– А чего не выкинешь? Если она все равно испорчена? Зачем хранишь?
Я молчу.
– Правильно, что хранишь, – кивает Вовка. – Сегодня нельзя проявить, а завтра можно будет, техника ведь на месте не стоит. Придумают новый сканер, глядишь, и увидим.
Это да. Техника. Может, лет через двадцать. Дожить бы.
Вовка рассуждает:
– Вообще все вещи не надо выкидывать, они со временем только дорожают. Кроме того, старые вещи – это ведь память. Берешь какую-нибудь там ложку и вспоминаешь. Я вот еще в детском саду язык о ложку ожег. Она на плите лежала, а я ее за кончик взял и зачем-то лизнул. Потом месяц разговаривать не мог. С тех пор как ложку увижу, сразу чувствую, как язык щиплет. А ты что тогда чувствовал?
– Когда? – не понимаю я.
– На войне. Что ощущал? – продолжает допытываться Вовка. – Ну, внутренне? От обычной жизни чем отличается?
– Внутренне? – переспрашиваю я.
– Ага. Я объясню, – говорит Вовка. – Вот сейчас солнечно. Мы на чердаке сидим, а все равно солнечно – это чувствуется. И заливом пахнет, и пылью, спать еще охота. А завтра воскресенье, и с утра можно пойти ловить бычков. И поэтому у меня сейчас очень субботнее настроение. Ну, ты понимаешь?
– Примерно.
– А вот если в понедельник начинались бы каникулы, то настроение было бы еще субботнее. У тебя случается субботнее настроение?
– Конечно. В последнее время у меня почти всегда настроение субботнее.
Вовка вздыхает с завистью. Школьники вечно завидуют пенсионерам. Не знают, что у субботнего настроения всегда есть утро понедельника.
– А на что похожа война? – снова спрашивает Вовка. – По ощущениям?
Сразу я не отвечаю, какое-то время думаю, стараясь подобрать слова. Вовка ждет. Надо купить ему камеру. Он, кажется, фотограф, как и я. Жизнь для него не календарь событий, а альбом ощущений. Полированная сталь папиросницы, липкая резина противогаза, пыль и рыбный запах сетей. Война – он читал энциклопедии, смотрел фильмы, играл на компьютере и спорил на оружейных форумах. Но не понял.
– Война похожа на болезнь, – отвечаю я.
Вовка шевелит бровями.
– На грипп. Когда болеешь гриппом, поднимается температура. Вот когда ты в феврале болел, у тебя было тридцать девять и пять. Что помнишь?
– Как пришибленный себя чувствуешь. Как будто… – теперь думает уже Вовка, вслух. – Как будто все происходит не с тобой, а рядом. В параллельном мире… Так?
– Примерно.
Я беру аппарат. Камера тридцать девятого года кажется сегодня игрушкой.
– И есть все время охота.
– Когда болеешь, есть неохота, – возражает Вовка. – Охота спать.
– Спать тоже охота, почти всегда. И почти всегда холодно, даже летом.
Я прячу аппарат в футляр.
– Понятно. – Вовка снова смотрит на сундук. – В общих чертах. Погано, наверное?
– Наверное. Все время надо куда-то идти, каждый день, и все время ты отчего-то просыпаешься, каждый день по пять раз просыпаешься… Короче, ты больной, с распухшей головой бредешь по снегу через вечный понедельник. При этом понимаешь, что вторника может и не случиться.
– Нормально…
Вовка закрывает глаза и представляет войну. Недолго, минута – и он легко выкидывает из головы всю эту лишнюю чушь.
– Понятно в общих чертах, потом подробнее расскажешь, хорошо?
– Хорошо.
Вовка выбирает из сундука на свет чуть приплющенную зеленоватую пачку.
– Табак? – Вовка нюхает плотную бумагу.
– Махорка.
– Шестидесятый год… – с некоторым разочарованием читает Вовка на пачке.
– И спички еще там где-то были. С шестидесятого года, тогда как раз все опять войны ждали – запасались.
– А она к папироснице подходит? – Вовка кивает на машинку.
– Хочешь попробовать?
– Ага. Только бумаги нет…
– Почему же нет? Полно.
Я приношу от чердачной печки толстый рекламный справочник и телефонную книгу.
– Бумага точно такая же, только крашеная. Разрезаешь втрое лист, вставляешь вот в эту щель…
– Я попробую?
– Давай.
Вовка начинает возиться с махрой и бумагой. Я иду к окну, футляр с аппаратом в кармане. Сажусь на книги, смотрю на залив. Футляр с камерой оттягивает шорты. По берегу залива ползет черная капля «бумера»: это наши возвращаются из поселка, купили мяса, будут опять его жечь до вечера. А как стемнеет, фейерверк запустят, что-то они в последнее время пристрастились. Внук говорит, что фейерверки его успокаивают, что если бы ему выдали вторую жизнь, то он стал бы фейермастером. Я в целом не против фейерверков, правда, меня пугают звуки. Но я им не запрещаю: в моем возрасте глупо что-то запрещать.
Шашлык, фейерверк, суббота.
Это на самом деле похоже на болезнь. И на смерть тоже, только я Вовке об этом не сказал. И еще на сорок разных вещей это похоже. А когда я был там, мне все время казалось…
Ладно. Мне все время что-то кажется, всю мою жизнь. Я очень мнительный: я не люблю черный цвет, берегу соль и руки мою всегда два раза. Если бы Вовка узнал, засмеял бы: он крайний материалист, как все дети его возраста.
Он сидит за столом и сворачивает папиросы с помощью старинной машинки. Их уже восемь штук.
Восемь штук – обойма, однако.
– Так что там на пленке-то было? – спрашивает Вовка и скручивает еще одну папиросу.
Глава 2
Тропка расхлябалась, шагать стало трудно, приходилось много смотреть под ноги и мало вокруг. Мне так не нравилось – мне хотелось смотреть на реку. Берег подмыло, в глине образовались заедины, из них выставлялись космы корней с налипшим речным мусором – похоже на гривы старых неопрятных русалок. Осины наклонились, нависли над омутами и сыпали красным. Над рекой росло слишком много осин; я не очень люблю это дерево. Осиновые листья падали в воду: половину уносило течением, другую прибивало к нашему берегу. Получалась красная вода – красиво, даже несмотря на погоду.
Сентябрь. Льет каждый день, все вокруг сырое и скользкое. В прошлом году сентябрь был, кажется, солнечный, теплый. В этом – наоборот. От влажности в землянке расплодились ползучки; не знаю, как они правильно зовутся, сколопендры, наверное, Саныч зовет их стасиками. Перед сном приходится жечь махру, а еще табачным настоем брызгаться, иначе стасики пробираются под одежду греться и при любом движении впиваются в кожу, после чего на укушенном месте вздувается болезненная шишка. Лучше бы уж клопы: те нажрутся быстренько – и спать, не беспокоят до утра; и укусы у них тоже полегче, и вообще… Клопы все-таки привычные твари, поганые, конечно, но не настолько. Но клопов теперь у нас не водится. Как ползучки появились, так все клопы куда-то делись; Саныч говорит, что стасики их сожрали. Хорошо бы от них что-нибудь найти, дуст какой, керосин-то на них совсем не действует. Или пробку попробовать нажечь, а еще лучше ногти, жженые ногти даже тараканов отпугивают…
Стал думать, чем отвадить ползучек, отвлекся от тропки – нога поехала, я поскользнулся и влез в грязь почти по колено. Дернулся – грязь держала крепко, не отпускала.
– Погода не подвела. – Саныч поглядел на мою ногу. – Лучше не придумаешь.
– Ага, не придумаешь…
Я наклонился назад, потянул ногу всем весом, выдернул, полпуда грязи на ботинок налипло.
– То что надо, – подтвердил Саныч. – Грязь – подруга партизана. Ни один немец по такой грязи в лес не сунется. Тут танки встрянут, не то что мотоциклетки. И пешком тоже не полезут. Не полезете ведь?
Саныч ткнул гада в шею. Тот промолчал.
– Молчи-молчи, – усмехнулся Саныч. – Ничего, заговоришь скоро… Давай, двигай первым, крыса поганая.
Гад двинулся. Устойчивый, руки за спиной связаны, а падает редко. Ловкий. А Саныч прав, наверное. Про грязь-подругу. В такую жижель ни один дурак из дома не высунется. Дожди не прекращаются, реки совсем как весной разлились, какая война сейчас, до зимы надо ждать. Раньше, кстати, вообще только зимой воевали.
– Тут еще километра полтора вдоль… Ничего, успеваем. Давай, поторапливайся!
Полтора километра не получилось, берег стал опускаться, вместо осин начался шиповник, утопавший в воде почти на полметра, местность сделалась окончательно непроходимой – снизу вода и корни, сверху окостеневшие иглы. Саныч выругался и повернул обратно, решил идти в обход, опять через лес. Отсюда вода убралась дня три назад, но земля не просохла, грязные лужи с пеной по краям, перемолотый древесный мусор, мочала, обвитые вокруг стволов. Даже с виду все это выглядело малопроходимо, но Саныч был упрям: поворачивать во второй раз не хотел.
– Пойдем здесь.
И пальцем показал где.
Побрели через грязь. А дело, между прочим, к вечеру, и ноги уже безнадежно не просохнут, до лагеря можем и не успеть, тогда ночевать в этой сырости.
Зато без стасиков. Хотя тут вполне могут водиться какие-нибудь свои стасики, еще гаже наших. Так ведь всегда: не клопы так стасики, никуда не спрятаться от них… А на левом ботинке подошва уже есть просит, надо Лыкову отнести в ремонт, а если сейчас в эту болотину сунуться, может и вообще отвалиться, и тут уж босиком по лесу не поскачешь.
А у гада сапоги.
Хорошие, сплавщицкие, высокие, на них и попался, кстати. Тяжелые потому что – удрать не получилось. Я тоже раньше такие носил, так Саныч меня в первый же день заставил снять и по шее еще прибавил. Сухо в них, конечно, сухо, но далеко в таких не побегаешь.
– Вперед, чего встал? – повторил Саныч и ткнул гада палкой.
Гад ссутулился еще больше, вобрал голову, потопал. Шагов через тридцать запнулся за корягу, упал и съежился, выстрела ждал, дурак, видимо. Кто ж стрелять на пустом месте станет?
– Поднимайся, – приказал Саныч.
Гад начал подниматься. Долго это у него получалось – очень трудно встать на ноги в луже, если к тому же у тебя руки за спиной связаны. Но ничего, оперся об осину башкой, справился. И почти сразу же упал снова.
– Мешок надо снять, – сказал Саныч как-то скучно.
– Как? – спросил я. – Он же…
Саныч махнул рукой, потрогал большим пальцем ТТ.
– Ладно… Гад! – Саныч пнул гада в ногу. – Гад, ты меня слышишь?
Гад кивнул.
– Хорошо слышишь. А шагаешь ты что-то не очень… Наверное, тебе видно плохо, да?
Гад отрицательно замотал головой. Еще бы, понимает. Что если мешок сейчас снимем, то всё, пуля.
Мешок вообще хорошая штука, нарочно для таких случаев. В нем еле-еле видно, только под ногами, ну, может, еще на метр вперед. Шагать можно особо не запинаясь, а дорогу не запомнишь, как ни старайся. Саныч придумал. Он рассказывал, что они так раньше в фофана играли. Водящему на голову надевали мешок, давали в руки палку, ну, или плетку, что придется, а сами по очереди к нему подкрадывались – кто пинка, кто кулаком по хребтине, но самым-самым считалось в лоб влупить. Ну, а водящий отбивался – и кому попало, тот сам водящим становился. Теперь мешок и в других отрядах используют, очень языка удобно в нем водить.
– Плохо видно? – переспросил Саныч.
– Нет! – выдал гад. – Нет, хорошо видно!
Разговорился, сволочь.
– Ну, а если тебе хорошо видно, то шагай быстрее. Фашистам жопу быстро лизал?! А сейчас чего не торопишься?!
Саныч снова ткнул гада палкой. Тот пошагал. Мы за ним. Вода в лужах была неприятно холодной, щипала за пальцы. Саныч руководил продвижением, тыча палкой гада то в левое, то в правое плечо. Иногда он еще приговаривал «тпр-ру» или «но, скотина», или просто ругался, обещал гада пристрелить вот прямо здесь, на месте, он имеет на это право.
– Ты про указ слышал? – спрашивал он. – В «Правде» печатали. Ах да, забыл, вы ведь «Правду» теперь не читаете, звиняйте, звиняйте, герр фашист. Так вот, указ вышел, называется «О предателях Родины». Каждый, кто встретит предателя Родины, должен препроводить его в местные органы советской власти. Если же такой возможности нет, то надлежит расправиться с предателем самостоятельно, своими средствами. За каждого обезвреженного предателя полагаются продовольственные карточки в тылу и сухой паек за линией фронта. Вот мы тебя сейчас шлепнем, документики твои полицайские заберем, уши твои к ним приложим – и нам пять банок тушенки выдадут. А? Мить, ты тушенку любишь?
– А то, – вздохнул я. – Люблю. Кто ее не любит-то?
– Вот и я тоже люблю. Шлепнуть, что ли… Нет, это слишком легко. Шлепнуть! Мы его Ковальцу отдадим!
Саныч подмигнул.
– Может не надо? – подыграл я. – Сразу Ковальцу…
– Не, точно Ковальцу. Пусть он с этим… разберется. Помнишь, как он с тем власовцем разобрался? Потом три дня по кустам шматки собирали. Так что, герр покойничек, готовься, – Саныч ухмыльнулся. – В ближайшее время ты узнаешь много нового о своем организме, – пообещал он.
Здорово сказал, я позавидовал немного. Саныч все-таки человек выдающийся, умеет. И стрелять, и сказать. Наверное, это из-за того, что он газеты любит читать. Он их читает, а потом свое составляет. Ему, наверное, самому уже можно в газеты писать, надо, кстати, спросить…
– Ты не переживай, – продолжал Саныч. – Не беспокойся, Ковалец тебя недолго, у него долго никогда не получается, он нетерпеливый очень… Ты не вались, не вались, ногами двигай, а то я тоже рассержусь. А я хоть и не большой специалист, но зато терпеливый, с предателями Родины у меня длинный разговор. А иногда и короткий – чик-чирик.
Гад хрипел и хлюпал носом, а Саныч смеялся, говорил, что гад будет у него пятидесятым, или пятьдесят шестым, он уже сбился со счета. Что гад очень ошибся, связавшись с фашистами, фашисты уже покатились, а всех, кто это время целовал им пятки, скоро развешают по фонарям. Но на всех гадов, конечно, фонарей не хватит, оказалось, что скотов у нас в стране неожиданно больше, чем столбов, но это ничего, осин зато достаточно – лес у нас густой.
Вообще, сегодня Саныч был необычно разговорчив, наверное, с голода. Последний раз мы ели вчера, в полдень, пшеничную кашу, прихваченную с собой в котелке, ничего, что горелая, так еще лучше, вкус держался почти до вечера и с утра немного. А сейчас одни воспоминания остались; от холодного осеннего воздуха есть хотелось сильнее, я вертел головой, искал можжевельник, здесь он должен водиться. Собрать ягод, пожевать, голод хорошо перебивает. Можжевельника не встречалось.
Саныч, обрисовав гаду его дальнейшую тяжкую судьбу, успокоился, немного помолчал и, конечно же, вернулся к нашей любимой теме – про жратву. Рассказал про картошку со шкварками, про то, как правильно варить яичницу с сухарями и молочную грибную похлебку, про то, как его два раза приглашали подпляском на свадьбы – вот где пожрать можно по-хорошему, по-настоящему. Я на свадьбе пока не гуливал, да и вообще по сравнению с Санычем видел мало, поработать и то не успел. А Саныч на фанерке вот полтора года, причем, как он говорил, в особом цеху, там не табуретки какие-нибудь клеили, а настоящую самолетную фанеру, оборонную продукцию. И за эту вот оборонную продукцию работникам полагался доппаек – стакан сметаны каждый день и масло в конце недели; он лично, Саныч то есть, договаривался с поварскими и копил, чтобы сметану и масло получить сразу.
– Половину домой относил, половину сам. Съешь сметану – спать хочется, лучше всего в сушилке, там деревом пахнет и клеем… А можно и на хлеб поменять на базаре. Или на леденцы. У нашего цеха в столовке свой стол был, отдельный, ешь и на мост смотришь… Ты рыбу любишь ловить?
– Нет.
– Ну и дурак. Рыбалка – это… Ну, не знаю. Рыбу только надо жарить правильно, обязательно с луком…
Саныч рассказывал, как правильно печь в золе окуней. Как потом их есть, сдирая сразу вдруг всю шкуру, как вместе с рыбой можно закинуть в золу картошку – она получается удивительно рассыпчатая и сладкая. Как варить раков – их полно в ручьях, а можно замариновать миног, но они не всем нравятся, у них привкус. Как искать по берегам рек земляные яблоки, а потом их надо, конечно, томить под ведром…
От этих историй хотелось есть еще сильнее, но остановиться было трудно. Саныч глотал слюну и рассказывал, как два года назад бомбой убило гуся, и они зажарили его на вертеле, и ему досталась целая ножка; а я вспоминал и рассказывал про грибы, про бабку из августа, которая запекала грузди со сметаной и с зеленым луком, про чеснок, жаренный в муке, только у меня хуже получалось. Я не умею хорошо рассказывать, по пути начинаю стесняться, мне кажется, что я выгляжу глупо и говорю неправильно. А Саныч нет, не стесняется. Иногда я его с пластинкой путаю: просыпаешься от пластинки, а оказывается, это Саныч рассказывает Щурому про гранаты. Чем они отличаются да как правильно их кидать – можно боком, а можно по дуге. А уж когда Саныч про еду запускается… Просто Гоголь. Само собой, особое вдохновение на Саныча нисходит по голодухе.
А сегодня Саныч что-то особенно разошелся: пел про праздничные октябрьские пельмени с тремя мясами и про вареники с творогом и сметаной, животы от этого урчали почти уже неприлично, а слюны получалось так много, что приходилось ее то и дело сплевывать. А Саныч не унимался, плевался злобно и рассказывал, что однажды он наловил стерляди, и мать сварила уху такой густоты, что от нее отскакивала железная ложка…
На стерляжьей ухе не выдержал гад, тоже забурчал.
Саныч остановился.
– Ты чего бурчишь, сволочь? – спросил он.
Тот промолчал, съежился только сильнее. Такой нестрашный вроде бы, человек вроде бы.
– Ты, сволочь фашистская, я тебя, кажется, спрашиваю?!
– Ничего… – негромко ответил гад.
– Что, сволочь, фашисты тебя плохо кормят?! А?!
Саныч подскочил к гаду, пнул его под коленки, дернул за мешок, сорвал. Гад упал в грязь, остался лежать.
– Ты своим фашистским брюхом на мою жратву не булькай! Понял?!
Саныч пнул парня в бок. Гад ойкнул, укрыл голову. Лучше бы он молчал, потому что ойканье разозлило Саныча еще сильнее, он влепил парню еще несколько пинков, и в этот раз гад звуков уже не подавал, только ребра трещали и вода в разные стороны брызгала.
Опасно. Нет, руки мы ему перемотали хорошо, и виду гад тоже не богатырского, но кто его знает… Все же он старше нас. А если у него финка где спрятана – по-хорошему так ведь и не обыскали; перережет веревку, выхватит, прыгнет…
Саныч отступился от гада, достал пистолет, протянул мне.
– Давай, – он кивнул.
– Да я… Не так как-то…
Не так. Я совсем не так представлял своего первого фашиста, по-другому. Он побежит на меня с озверевшим лицом и с железными зубами, а я прицелюсь в брюхо, как наставлял Саныч, в брюхо лучше всего, чтобы кишки поплыли.
Совсем не так.
– Ты же хотел, – сказал Саныч с удивлением. – Сам же говорил… Что же теперь?
Я пожал плечами. Надо было сразу, там, у дороги. А сейчас… Со связанными руками…
– Потом, может?
– Потом… – Саныч покачал головой. – А он бы не стал откладывать. Правда, герр полицай?
Гад что-то пробулькал в ответ.
Саныч вытер подбородок рукой с пистолетом.
– Ты же сам читал, помнишь? Если ты не убьешь…
Он почесал лоб рукоятью ТТ, вспоминая. То есть делая вид.
– А я помню, – сказал Саныч. – Если ты оставишь немца жить, немец повесит русского человека и опозорит русскую женщину…
– Так это не немец ведь, – глупо ответил я.
– Это еще хуже, – брезгливо сказал Саныч. – В сто раз хуже, это настоящее дерьмо. Это же предатель. Отродье.
Саныч еще несколько раз ударил гада, целил в живот и попал – теперь предательское туловище издавало уже хлюпающие звуки. Мне показалось, что Саныч не очень старался, устал он.
Я тоже устал. Сегодня, наверное, уже километров двадцать прошлепали, и всё по грязи да по мхам. Ноги отваливались, пинать никого не хотелось, пусть и предателя, ноги не деревянные.
– Вот так вот… – Саныч плюнул на спину гада. – Сейчас я его…
– Не надо, – сказал я.
– А почему не надо-то? – злобно спросил Саныч. – Какая разница, а? Мы его вообще зря поймали, вот я что думаю. Сгоряча, по дурости моей. Толку от него никакого…
Саныч ткнул гада ботинком, спросил:
– Ваши в Песках что сделали, а? Что сделали, спрашиваю? Там же земля еще день дышала! И там ведь не немцы…
– Я там не был! – выкрикнул парень. – Не был!
Саныч рассмеялся.
– Все предатели всегда одно и то же талдычат, – сказал он. – Нас там не было, мы только вагоны разгружали… Никто никогда не виноват. А это не так.
Саныч поглядел на меня, я помотал головой.
– Ладно, если ты не хочешь, тогда я сам его…
Гад завыл. Забился, старался подняться на колени, прощения хотел, а мордой все время в лужу валился и башкой тряс как дурной.
– А вдруг он что-то знает? – предположил я. – Ценную информацию?
Нет, мне этого предателя совсем не жалко. Но… На самом деле, надо было сразу, а теперь-то что уж?
– Ничего он не знает, шестоперый же, видно, сортиры у немцев драил – вон руки какие красные.
– Я знаю! – прохрипел гад. – Знаю! Я расскажу!
– Заткнись лучше, – посоветовал Саныч. – Не хочу я твои рассказы слушать, у меня и так язва начинается…
– Котомки у нас тяжелые, – сказал я. – Всю шею ломит…
И вправду ломит, лямки то и дело скручивались и врезались в плечи, полупустая котомка казалась пудовой, и я подумал, что неплохо перегрузить ее на фашиста. А что? Пусть тащит, хоть шерсти клок.
– Я потащу! Потащу!
Предатель попался догадливый, завозился в луже, Саныч не вытерпел, прихватил его за шиворот, поставил на ноги.
– Я потащу! Потащу!
Саныч поглядел на меня, я кивнул. Мы навесили котомки на предателя.
– Потом пристрелим, – зевнул Саныч. – Никуда не денется. Давай, фашист, двигай!
Живот у предателя снова забурчал то ли от страха, то ли от голода, но громко.
– Так ты, значит, гадюка, тоже жрать хочешь? – неприятным голосом спросил Саныч. – Проголодался, бедняга… Вот фашистская сволочь – его чуть к стенке не прислонили, а он о жратве думает.
Саныч вытащил нож, протер его о рукав.
– Плохо фрицы предателей кормят… Наверное, мало стараетесь. Надо вам больше вешать…
– Да не участвовал я! – выкрикнул гад. – Не участвовал! Это каратели!
– Ага, – равнодушно перебил Саныч. – Ты уже говорил, ты склад охранял, знаем. Охраняя склад, ты аппетит нагулял, я тебя сейчас накормлю… Стой смирно!
Предатель вытянулся, Саныч наклонился и отрезал кусок голенища у него с сапога.
– Слышь, Мить, а сапоги-то у полицаишки яловые. Хорошие, у меня батя на такие полгода копил, да все равно не купил. А у этого есть уже!
– Давай поменяемся! – неосторожно предложил предатель.
Зря это он. Саныч уже начал успокаиваться, а тут опять рассердился.
– Ты что, думаешь, что я твои фашистские сапоги возьму? Не, ошибаешься, дружок. Я их не возьму, я их тебя сожрать заставлю. Давай, жри.
Саныч сдернул с предателя мешок, отвесил затрещину, срезал кусок голенища и сунул гаду в рот.
– Жри.
Предатель выпучил глаза.
– Жри давай, – приказал Саныч. – Жри, не зли меня, я и так весь нервированный.
Он огляделся, выбрал поваленную осину, уселся на нее.
– Отдохнем немного. – Саныч вытянул ноги. – Митька, садись, кино посмотрим…
Я уселся рядом. Тоже ноги вытянул, пальцами пошевелил.
– Про Чарли Чаплина видел, фашист? – спросил Саныч. – Он там ботинок жевал? Вот и ты жуй. Жуй, считаю до трех.
Предатель стал жевать.
– Веселей, веселей, – подбадривал Саныч. – Раз-два, раз-два…
Предатель старался: изо рта у него торчал гладкий лоскут, как черный язык, длинный, неприятно пошевеливающийся, точно живой. Некоторое время я смотрел, потом отвернулся, закрыл глаза.
Саныч не мог остановиться, велел пережевывать пищу тщательней, чтобы извлечь из нее все питательные вещества, я старался не слушать. Со мной давно уже так – точно выключаюсь. Вот лампочка светит, а вот электричество кончилось. И сразу как-то – щелк. Сначала вроде чувствую – вот предатель, вот он гад, в руках злость начинает пошевеливаться… И все, пустота, как батарея садится.
– Вкусно? Вижу ведь, что нравится. Кушай, кушай на здоровье…
Треск. Недалеко совсем дятел, кажется. Почему-то на юг не улетел… Или они не улетают? Ладно, этот не улетел, теперь в дерево долбит. Очередями. Интересно, птицы войну чувствуют? У нас тут мир перевернулся, а им все равно, наверное, летают туда-сюда, как тысячу лет назад летали, и ничего для них не изменилось. Только лучше стало: раньше люди на них охотились, а теперь друг друга бьют. В этом году уток много должно быть…
– Смотри-ка, подавился!
Саныч сказал это с таким детским удовольствием, что я очнулся и поглядел на предателя. Тот, кажется, на самом деле подавился – покраснел, рожа сделалась цвета брюквы, глаза выпучились, слезы потекли.
Предатель замычал, задергался, пытаясь развязать руки.
– Притворяется, – плюнул Саныч. – Видно же. Что, гадина, не нравится? А мы в сорок первом в лесу ежей жрали! Когда вы нас из домов повыгоняли! Давай, шкура, глотай сапоги!
Сапоги не глотались. Предатель упал на колени в жижу, стал задыхаться.
Молодой еще предатель, белобрысый, через грязь видно. Наверное, из кулацкой семьи. Или чухонь какая с пограничья. Они нас давно не любят, как фашисты пришли, обрадовался, побежал к своим…
А какая разница? Кулак, чухонец… Кто он, почему в полицаи записался, это уже неважно.
– Ладно, хватит прикидываться, – велел Саныч. – Надоел.
Предатель прикидываться не прекратил, более того, упал в лужу и начал трястись, как током его приконтачило, похоже очень.
– Ах ты черт…
Саныч вскочил с дерева. Схватил предателя за шкирку, выволок из лужи, с размаху ударил по спине кулаком. Еще раз, с усилием, мощно. Изо рта фашиста вылетел плотно сжеванный черный комок, парень вздохнул и заревел. Саныч отпустил его.
– Докатился… – Саныч брезгливо вытер руки. – Спас предателя, да уж… Придется потом восемь других прибить для равновесия. Ладно, пора двигать, рассиделись. Вставай!
Полицай поднялся. С четвертого раза. Он покачивался под тяжестью котомок, дышал тяжело и продолжал выплевывать черные куски.
– Не впрок сапоги пошли, – заключил Саныч. – Ничего, привыкай. Хенде хох, шпацирен геен. Туда, туда, вон к той березе! И песню давай. Песни-то какие нефашистские знаешь?
Предатель песен не знал, поэтому двинулись мы молча. Мешок надевать не стали, потому что лес был совершенно одинаковым, солнце сквозь облака не проглядывало, дорогу не запомнить. Я совершенно потерялся, шагал себе послушно за Санычем, который пробирался уверенно, как по шоссе. По каким приметам он определял путь, я понять не мог. Наверное, он знал каждое дерево в лицо. Есть же люди с фотографической памятью: утром увидят газету в ларьке, вечером лягут в раскладушку и читают по памяти…
Где-то часа через полтора мы выбрались к нужному месту.
– Ага, – сказал Саныч. – Вот и прибыли. Почти по расписанию…
Старица. Рябины много по берегам, смородины, ручей впадает, а к реке тянется тощая протока. Позавчера с утра под смородиной расставили верши, пять штук, целую неделю по вечерам вязали – после разлива в старицу должно нанести рыбы: налимов, и щурят, и язей, и теперь Саныч собирался наварить всему отряду ухи. Только вынуть оставалось.
Саныч с интересом поглядел на гада.
– Тебя как зовут, а, фашист?
Теперь ясно окончательно. Почему он гада не шлепнул, не дал ему подавиться и сам его не удавил. В очередной раз убедился, что Саныч вперед видит на восемь ходов, может быть, он и гада этого прихватил только для того, чтобы сейчас его в старицу загнать. Саныч стрелок, а на дороге два раза смазал, подряд смазал, теперь вижу, что не случайно.
– Чего, фашист, молчишь?
– Паша, – ответил гад.
У нас в классе был Паша, у него верхние зубы вперед выступали. У этого с зубами нормально, нормальный вроде, и имя человеческое.
– Паша… – Саныч задумался. – Знавал я одного Пашу на фанерной фабрике, редкостной тварью был, на всех барабанил напропалую. Ничего, коллектив его перевоспитал. Паша… Давай-ка, Паша, скидывай фуфайку. И не дергайся.
Саныч разрезал веревку, стягивающую Пашины руки.
– Повезло тебе, фашист Паша, целых два раза. Первый раз, что осень сейчас, второй – что даже Митька тебя шлепнуть не хочет. А между прочим, мы вышли специально для этого – чтобы Митька снял своего первого фрица. А теперь придется ему еще неизвестно сколько мучиться…
Я тяжко вздохнул.
– Так что ты, Паша, уж его не расстраивай окончательно, – посоветовал Саныч. – Давай, раздевайся.
Предатель стал стаскивать фуфайку. Это у него не очень получалось: фуфайка намокла и слезала плохо, да он и не старался особо, а может, руки у него плохо действовали, затекли, запястья распухли. Но снял, скатал, положил на кочку. Под фуфайкой оказался свитер, его Паша стащил и тоже свернул очень аккуратно. Майка. Рваная, с дырьями, синюшные тощие руки, он обнял ими плечи, смотрел пусто и безразлично. Трясся, уже не дрожал.
Саныч плюнул под ноги.
– Хилый фашистик попался, – сказал он. – Расклеился весь, стружка полезла, тьфу, противно. Пошлешь его за вершей, так сдохнет. Назло ведь сдохнет, по харе его вижу…
Саныч поглядел на меня.
– Я могу слазить, – сказал я. – Там ведь неглубоко, кажется.
Это справедливо. Саныч верши ставил, в воде мок, а я на берегу сидел, ждал, теперь наоборот. Я стал раздеваться. Ну, буду чуть мокрее, чем раньше, тут до отряда уже недалеко, не растаю.
– Погоди, – помотал головой Саныч.
– Что?
– У тебя ведь воспаление легких было недавно?
– Так это когда…
На самом деле давно, в прошлом году, или давнее, или… Откуда он знает, интересно, я вроде никому не рассказывал. А может, и рассказывал.
– Лучше я сам слажу, – сказал Саныч. – Я в октябре купался однажды на спор – и ничего. А дед мой зимой в прорубь нырял…
Сейчас еще про подковы скажет.
– И гвозди лбом забивал, – вместо этого сказал Саныч. – А я так не умею. Ладно…
Саныч разоблачился по-военному быстро, до черных трусов. Велел мне приглядывать за Пашей, пистолета с него не сводить, если что – стрелять насмерть, чтобы потом не возёхаться. Хотя можно было и не предупреждать – этот Паша расквасился до такого состояния, что даже сидел с трудом, все на бок завалиться стремился.
Саныч ухнул, полез в воду, размахивая руками и крякая. Значит, у него в отношении этого Паши другие планы, кто его поймет вообще…
Я привалился к тоненькой рябине, качался на стволе, срывал горстями, разбрасывал по сторонам, рябина такая уж ягода, ее всегда хочется разбрасывать, в руках не держится. Паша трогал голову, Саныч шагал вдоль берега, матерился, скрежетал зубами, ойкал от холода, прощупывал дно под корягами. Почти сразу достал первую вершу. Пустую, Саныч выкинул ее на траву, сказал, что со второй повезет больше.
Но со второй тоже не повезло, она расплелась, и рыба, если и попалась, то сейчас благополучно улизнула. Третья верша оказалась заполнена грязью и спящими пиявками, четвертая шла туго. Саныч стучал зубами и ругался все страшнее, изобретая затейливые проклятья на голову фашистов, полицаев, предателей и прочей сволочи, которая из нор вдруг понавылазила, как мухоморы в июне, аж в глазах рябит, но ничего, мы ее законопатим скоро, да так, что только брызнет в разные стороны…
Саныч старался, мял тяжелую осеннюю грязь, волок вершу на берег, и я уже видел, что с этой повезло: черная вода кипела живьем, улов был. Я зачем-то попробовал рябину, кислая, не успела сахару набраться, подождать до ноября, до первых заморозков, тогда и есть можно.
Саныч зарычал, напружился, выкинул вершу на берег.
– Вот! – Саныч присвистнул. – Третий раз забросил дед невод…
Верша была заполнена рыбой. Мальками, длиной, может, в половину пальца, цвета хорошо начищенной латуни.
Саныч плюхнулся рядом с вершей. Синий, измазанный грязью, по коже мурашки, выглядел зло и опасно, по-боксерски. У нас в Доме пионеров боксеры тренировались, так вот они все такими были – вислоплечие, сбитые, крепкие, как медведи, только Саныч все равно с любым из них бы справился.
– Раньше холодной водой дураков лечили, – сообщил Саныч и стал, не снимая, выжимать трусы: подтягивал их повыше, скручивал, почти до подбородка дотянул, у меня такие же. – Многие вылечивались. Может, фашистов тоже так, а?
Фашист Паша промолчал.
– Потом попробуем, – пообещал Саныч. – Со льдом уже. Вообще, я гляжу, с фашистом лучше на рыбалку не ходить – ничего не наловишь – рыба вонь даже из-под воды чует, в глубину прячется. С фашистом хорошо раков ловить – они любят, чтоб потухлее. А куда эту шантрапень девать, не знаю, ни ухи из нее, ни жарехи, стыдно домой возвращаться, Ковалец задразнит, собака злая… Что с такой рыбой делать…
– Засушить, может? – предложил я. – А потом в муку перемолоть.
Я что-то про рыбную муку слышал, вот и предложил.
– Не знаю, – Саныч поморщился. – Чего тут сушить, сплошной малек, шибздицы, чешуи больше, чем мяса… Зря только мерзли. Из-за тебя все, сволочь…
Он пихнул Пашу ногой. Тот сидел на земле, уже не дрожал, только пар изо рта выпускал. Странно, ни у меня, ни у Саныча пар не шел, только у этого.
– Все настроение испортилось, – Саныч пнул уже вершу. – Хоть домой не возвращайся, честное слово…
Из верши вялой колышущейся массой выдавливались рыбешки, обильная золотая каша. Наверное, караси, молодь или мелочь, не знаю, как правильно называется. Ведра два или больше, ярко-золотого цвета, осенью таких новых красок и не встретишь, листва хоть и желтая, а все равно тусклая и неживая, а под водой, оказывается, есть.
Гад начал вдруг собирать рыбу, золото проскакивало между пальцами и распрыгивалось по жухлой траве. Золотые рыбки и красная крупная рябина, прелая коричневая трава.
Глава 3
– Фанера, ты чего тут сидишь, а? – сварливо осведомился Ковалец.
– Не видишь разве? – Саныч зевнул. – Дурня дожидаемся.
– А, ясно. А там тебя корреспондент, между прочим, ищет. Фотографировать хочет.
Ковалец кивнул в сторону штаба.
– Пусть вон Митьку сфотографирует. – Саныч ткнул меня в бок.
– Зачем? – не понял Ковалец. – Герой-то у нас ты. Вот когда он Героем станет, то и его сфотографируют.
Ковалец подмигнул мне.
– А какая разница? – пожал плечами Саныч. – Все равно никто ведь не знает, как я выгляжу.
– Как это какая разница?! Это же документ эпохи! В штабе не дураки сидят, сказано сняться – так и иди, снимайся!
– А давай ты за меня сфотографируешься, – предложил Саныч. – А что? Ты же, наверное, тоже готовился. Сапоги, гляжу, почистил, прическу причесал. Вот и давай, разрешаю. Я не обижусь, честное слово!
Ковалец начал злиться. Он быстро злиться начинает. Раньше работал плотогоном, любит поорать, умеет, а матерится так, что неосторожные комары замертво падают еще на подлете. Только на Саныча ори не ори, матерись не матерись, его не пробить, он как трактор, как танк даже, знай зевает.
– Разве это важно, кто на карточке будет? Главное чтобы люди смотрели и говорили: «Вот он, Герой! Мужественный человек!»
– Опять?! – Ковалец насупился, распустил фигуру, навис плечами.
А Саныч зевнул еще громче, нос почесал.
– Ты что, Фанера, в банде?! – продолжал Ковалец. – Распустился… Это партизанский отряд, а не махновская ватага! Ты боец Красной Армии!
Теперь уже я ткнул Саныча в бок. Чтобы не зевал так громко – не надо зря злить Ковальца. Ковалец, наверное, безобидный, в общем-то, однако горячечный слишком, заносчивый – заносит его иногда. Не держит себя в руках, сердится очень. Вот рассердится сейчас, драться кинется, Саныча опять на губу посадят.
– У тебя что-то с усами, между прочим, – сказал Саныч. – Не растут что-то совсем, порыжели…
Ковалец потрогал усы.
Усики, надо признаться, на самом деле росли плохо.
– Вы зачем этого полицая притащили, а?! – спросил Ковалец. – Зачем он нам нужен, шлепнули бы под кустом… Слышь, Фанера, а может, он твой брат, а? Похож…
Саныч улыбнулся, ответил:
– Так мы и хотели шлепнуть, а полицай взмолился – говорит, не убивайте меня, у меня друг в партизанах, Ковалец его фамилия, на одной улице росли, одну титьку сосали. Ну, мы его и проводили, уважили человека. А ты зачем так сапоги начистил? «Рама» полетит, свысока блеск засечет – демаскируешь нас. Ты как в следующий раз будешь чистить, соплей поменьше клади, в меру.
Ковалец не нашел, чего сказать, причесался.
Причесывался Ковалец тоже непросто. Расческа у него алюминиевая, с длинными острыми зубцами, блестящая, сбоку пилочка для ногтей, а на конце что-то вроде ложечки, приспособление неизвестного назначения – Саныч полагал, что ковырялка для ушей. Сам Ковалец утверждал, что в ложке этой растапливают воск, который втирают в волосы для придания им блеска и устойчивости. Эту выдающуюся расческу Ковалец снял с одного ефрейтора, а потом долго кипятил на предмет избавления от немецкого духа и спиртом протирал трижды, а после всех полагающихся процедур вставил в рукоять от бритвы, и когда надо было причесаться публично, красивым движением выщелкивал ее и, тряхнув чубом, изысканно совершал туалет.
– У нас у соседей собачка была, звали Кузнечиком, – сказал Саныч. – Она очень чесаться любила. Чесалась-чесалась, чесалась-чесалась, чешется – и скулит от удовольствия… – Саныч похлопал Ковальца по плечу и добавил: – Очень быстро облысела.
– Ты, Фанера, дурак, – неприязненно сказал Ковалец. – Я с тобой рассуждать не намерен, тебе приказ от Глебова. Быстро к штабной землянке!
– Я, может, и дурак. А ты тыловой бобер. Расчески, одеколон, бигуди, фризюр всякий там, ондулятор завел.
– К Глебову! – рявкнул Ковалец. – К Глебову! Бегом!
– Сам бегом.
Опять все к драке катится. Вот сейчас они начнут бодаться, прибежит Щенников, или Орлов, или сам Глебов, а скоро ужин, пожрать спокойно не получится. Саныч набычился и собрался, прижал локти, подбородок опустил, уши и те как-то в голову что ли втянулись, а Ковалец, напротив, раздулся, как лягушка на свадьбе, и заорал:
– Быстро в штаб!!! Быстро! Это приказ!!!
Это он за счет голоса свой размер увеличивал и перед командиром издалека выслуживался, считал, что у кого громче ор, тот начальству больше заметен.
Но начальство на ор не показалось, из поварской землянки высунулся Лыков с двумя котелками, поглядел на Ковальца неодобрительно, котелки на стол поставил.
– Кушайте, – сказал негромко. – Хотел, чтоб как кулеш получилось.
Саныч тут же уселся за стол, воткнул ложку в кашу, зачерпнул целую гору и стал объедать ее вокруг, как мороженое на палочке.
– Ты что, издеваешься?! – завопил Ковалец.
– Ты что тут орешь?! – начал сердится Лыков. – Ты мне тут не ори! Я сам так тебе крикну! Чего опять к мальчишкам вяжешься?! Они по оврагам три дня болтались, а ты им поесть не даешь!
Лыков повар. Плохой, он в керосинке раньше работал продавцом. Спички, мыло, мука, ячмень, ну, его здесь на кухню и поставили – вроде как к продуктам питания отношение имел, вот и годен. Вот он нам и кашеварит, как умеет: то крупа недоварена, то песок хрустит, про недосол уж никто и не вспоминает. А лук всегда пережженный. Но у нас никто не ругается, горячо и много – значит и вкусно. Вот и сейчас шкварки застревали в зубах, лук Лыков пожарить забыл и порезать забыл, просто забросил в котел целиком, и он распространился по всей каше, мягкий и разваренный. Вместо моркови то ли грибы пересушенные, то ли корешки подозрительные. Еда. Раньше бы меня от этого всего стошнило, сейчас добавки попросил бы. Только Лыков и так ее приносит, без напоминания. Он нас жалеет, у него то ли внуки, то ли правнуки уже, и мы их ему, наверное, напоминаем.
А дурачок Ковалец на нас покатил, помешал обедне, вот Лыков сразу и рассвирепел, настоящий керосинщик, а они всегда немного сумасшедшие – от горючих паров. У Лыкова и вид такой – керосиновый, желтый, глаза впалые, худой, хоть и при кухне состоит. Организм весь насквозь отравлен и пропитан, мясо на костях не задерживается.
– Смотри у меня, бестолковый, – Лыков мрачно уставился на Ковальца. – Я за тобой давно уже наблюдаю! Мужик уже, а все к ребятишкам прицепляешься!
Лыков протер руки о штаны, Ковалец отступил, голос приглушил:
– А что они дисциплину нарушают?! Там его корреспондент уже час ждет, а они тут ложки облизывают!
– Ты не на реке тут! Раскомандовался, горлопан! Корреспондент подождет, ничего с ним не случится, не переломится! А если будешь орать, я тебе…
Лыков скрипнул зубами так громко и выразительно, что Ковалец отступил еще дальше с опаской. Несмотря на керосиновую внешность, Лыков человек почему-то сильный. Я сам видел, как он подводу разгружал – на каждое плечо по мешку с мукой, и ничего, тащит, напевает. И хотя Ковалец сплавщик и тоже парень не хилый, с Лыковым ему, наверное, не сравниться. К тому же Лыков еще и авторитетный дядечка, он еще в гражданской участвовал, вес имеет, Ковальцу до него из двух ноздрей не досморкнуть. Так что Ковалец пришпорил голос еще сильнее и уже попросил:
– Ты бы лучше шел все-таки, Фанера.
– Зачем?
– Ну, зачем-зачем, говорил же, фотографировать тебя будут.
– Бесполезно, – отмахнулся Саныч. – Все равно ничего не получится.
– Почему это? – угрюмо спросил Ковалец.
– Не знаю, – Саныч пожал плечами. – Меня нельзя сфотографировать. Совсем то есть.
– Как это?
– Очень просто – меня цыганка в детстве заговорила.
Ковалец хмыкнул.
– Что значит заговорила? – нахмурился Ковалец. – Мне кажется…
– Это очень интересная история, могу быстро рассказать.
Историю про цыган я уже слышал, причем не единожды. Как-то раз отец Саныча, большой мастер по части производства фанеры, ну, и в других древесных премудростях разбирающийся, отправился в Сибирь с командировкой, а Саныч вместе с ним напросился, хотел Байкал поглядеть. Но до Байкала они не доехали, потому что по пути отец вышел за кипятком и пока он стоял в очереди, Саныча украли цыгане. Отец побежал вдоль путей и увидел, как цыганята ведут маленького Саныча в сторону глухого пакгауза. Отец закричал, схватил Саныча, схватил одного цыганенка, поволок в милицию. Их догнала старая цыганка, она упала на колени и умоляла отца их в милицию не сдавать, подарила золотые серьги, а на самого Саныча наложила заклятье от пули, боли и неволи.
– С тех пор от меня все отскакивает, – сказал Саныч. – И ножи, и пули, и фотографии. Сколько раз уже пробовали – и в школу фотограф приезжал, и из газеты – ничего не получается, хоть ты расшибись.
Саныч с ухмылкой поглядел на Ковальца.
– То птичка, знаешь, не вылетает, то пластина треснет, то пленку испортят. Так ни одной фотографии и нет.
– Там настоящий фотограф, – сказал Ковалец. – Из Москвы.
– Вот у меня свой настоящий фотограф, – Саныч указал на меня. – С восьми лет в фотокружок ходит, правда?
– Правда, – сказал я. – Только здесь…
– Он птичку сфотографировал, воробья простого, так его в «Пионерской правде» напечатали. А меня сколько ни пробовал – ничего.
Это тоже правда. И про птичку, и про Саныча.
– Аппарат плохой был, – принялся объяснять я. – Там затвор с дефектом, всю пленку поцарапал. Да все равно у нас никаких условий, ни лаборатории, ни… Да ничего нет.
– Я же говорю, – ухмыльнулся Саныч. – Ничего не получится, так корреспонденту и скажи.
– Правильно, – вмешался Лыков. – Правильно, ребята, лучше покушайте как следует, похлебка скоро поспеет, я вам с донышка зачерпну, с гущами.
Саныч поднялся из-за стола, потянулся, огляделся.
– Ты ведь комсомолец уже, – спросил и одновременно ответил Ковалец. – Должен понимать. Вот я всегда удивляюсь, откуда такая разболтанность, а? Семнадцать лет, Герой уже почти представленный, а все кривляешься! Разве так можно?
Тут Ковалец перешел на проникновенный тон, вроде как старший товарищ поучает бестолковую молодежь. Это даже мне не понравилось. Я уж думал, что сейчас Саныч взорвется. Ковалец ведь нарочно про Героя все время вспоминает – позлить…
Саныч удержался.
– Вот представят – и поговорим, – улыбнулся он. – А сейчас жрать охота, похлебку охота…
– Обед пропускать невозможно. – Лыков тоже улыбнулся. – А ты, Лешик, не сердись, ты беги быстренько, скажи, чтоб корреспондент тоже сюда шел. Видел я его, позвоночник сквозь живот просвечивает, шишкой зашибить можно.
Ковалец немного остолбенел, молчал несколько секунд, затем раскрыл рот, чтобы начать возражать. Лыков заметил это и снова стал протирать руки о фуфайку.
Вдруг Саныч сунул котелок с недоеденной кашей мне, вытер губы рукавом и быстро пошагал в сторону штабной землянки. Я огляделся. Глебов, кажется, его шапка, ну, все понятно.
– А ты чего сидишь?! – Ковалец уставился на меня. – Дуй тоже.
– А мне-то зачем?
– Затем. Поспешай.
Ковалец попытался подтолкнуть меня в спину, я увернулся. Лыков недовольно брякнул посудой и скрылся в земле.
Я неторопливо направился к штабу.
Интересно, с чем в этот раз корреспондент пожаловал? С пленочной камерой или с пластинами? С пленочной, наверное, так на самолете удобнее. А может, вообще с кинокамерой. Кажется, к соседям такой уже прилетал, снимал партизан на отдыхе для боевого журнала. Я с кинокамерой не знаком вообще, только с основными принципами, а интересно было бы попробовать. Снять про нас фильм, ну, что мы делаем на протяжении дня. Или рейд снять, или как мост подрываем. В рейд я еще не ходил, а мост – это здорово. Правда, я мост издалека видел, но все равно впечатляет. Особенно как земля дрожит.
Я начал придумывать, как бы это хорошо получилось для будущего, чтобы потом люди посмотрели, как мы тут живем, как воюем, да и самим интересно было бы взглянуть на себя лет через двадцать, в шестьдесят втором. В шестьдесят втором у всех, наверное, велосипеды будут и приемники в каждом доме, переносные приемники…
Корреспондент под елкой. В этот раз прислали не очень: мелкий какой-то попался, лет, наверное, восемнадцать, щуплый, хорошо хоть не в очках, хотя под глазами такие круги, что они точно как очки, рядом с ним Саныч казался богатырем. Такой доходяга, а уже корреспондент, Виктором зовут. Впрочем, может быть, он образование хорошее получил, статьи нужные пишет – это тоже надо: не всем с автоматами бегать, это и Саныч всегда говорит.
Глебов еще – я его сразу не заметил, а он тоже присутствовал – сидел под елкой на табуретке, курил, читал газету вроде бы, а на самом деле прислушивался.
Корреспондент стал задавать Санычу обычные вопросы, все по порядку, как полагается, сначала про детство, потом про то, как он убил генерала. Саныч уныло, почесываясь и похихикивая, в восьмой раз рассказывал про тот самый случай на дороге, со скучным видом привирая о том, как он выскочил с победным криком, как кинул гранату, затем вторую, как стал стрелять, отсекая мотоциклистов… а, нет, мотоциклисты это в другой раз были, с пулеметчиками вместе, генерал и сам был ого-го, и без самокатчиков, с двух рук шмалял только так…
Виктор был явно неопытный, записывал подряд, много, подробно, не отсекая выдумки. Отчего Саныч постепенно разошелся и распустился, и принялся врать уже напропалую, не обращая внимания на покашливания Глебова. Я тоже не удержался и стал сигналить – моргать и двигать носом. Но увлеченный Саныч этого, само собой, не заметил.
– Он, значит, упал, прыгнул то есть в канаву, и оттуда как заорет по-своему, по-фашистски… Я, кстати, вчера тоже фашиста одного привел, конечно, не полковник, но тоже важный. Сволочь, фельдкурьер, перевозил секретный пакет на станцию…
Сначала я не понял, это он про кого, но потом догадался, что это он про вчерашнего Пашу, это он его в спецкурьеры переделал.
Командир закашлялся уже громко, Саныч опомнился и притормозил.
– То есть мы этот пакет командиру притащили, а он его уже дальше переправил. А сумку мы его, конечно, сожрать заставили.
– Сожрать? – очнулся корреспондент.
– А как же? Это у нас завсегда – традиция. Как поймаем полицая, так сразу заставляем его жрать что-нибудь. Ремень собственный или сапог, или шапку.
– Зачем? – Виктор поправил карандаш ногтем.
– Как зачем? Чтобы в фашисты неповадно было ходить. А что ж мне ему, спасибо сказать, что он в полицаи записался? Сожрал сумку как миленький и добавки еще попросил. Скажи, Мить?
Саныч повернулся ко мне.
– Так и есть, – подтвердил я. – Сожрал.
– Во как. Мы тут с фашистами не в шашки играем. Так я про генерала недорассказал. Вам ведь про генерала интересно?
– Да, конечно…
Было видно, что еще раз историю про генерала он слушать не хочет, но отказать Герою нельзя. Глебов зашуршал газетой, но Саныч продолжал:
– Генерал не простой оказался, настоящий эсэсовец, сюда приезжал свое секретное оружие испытывать. Мины-поскакушки изобрел. Записывайте – это очень страшные мины: они не просто взрываются, они перед этим сначала подпрыгивают. Площадь поражения категорически увеличивается! Серьезное оружие, а документацию всю он в своем портфеле вез. Отбивался, как зверь. У него в машине ручной пулемет оказался.
– Ручной пулемет… – записал Виктор.
– Вот именно. Он как из этого пулемета начал садить, как начал! Еле ноги унесли… То есть я ведь там не один был, другие тоже – так вот, они еле ноги и унесли. А я не такой… пугливый, я с правого фланга зашел. А генерал тут ко мне и поворачивается и как очередь выпустит! Почти в упор, на фуфайке все плечо прострелил. Ну, тут я уж не вытерпел. Вообще-то, я хотел генерала живьем взять, я сразу понял, что у него важное что-то, но поскольку он меня чуть не пристрелил, я подумал, что мне его тоже пристрелить не стыдно. Прямо в башку ему из ТТ – р-р-раз! Р-р-аз!!
Саныч два раза хлопнул кулаком в ладонь, корреспондент сломал карандаш, тут же достал новый.
– Пишите-пишите. – Саныч сложил руки на груди. – Очень важно, чтоб вы правду написали, без пристегиваний всяких. Готово? Пишите, значит. Генерал упал, я на всякий случай еще по машине стеганул, ну, и портфелем занялся. Заглянул – а там чертежи с орлами, сразу видно, что дело. Вот, в общем-то, и все. Немцы за это дело меня просто ненавидят. Гитлер как узнал, коростой гнойной изошелся! Меня в свои личные враги велел записать и на поиски послал целую роту эсэсовских диверсантов!
Корреспондент поежился, поглядел в облака.
По теме: методические разработки, презентации и конспекты
«Использование облачных технологий как вариант информирования и педагогического просвещения родителей».
В статье говори тся о том, что в настоящее время без использования современных информационных технологий не может эффективно работать ни одно образовательное учреждение. Поэтому информатиз...
Презентация к статье " Использование облачных технологий как вариант информирования и педагогического просвещения родителей"
В данной презентации показаны формы взаимодействия с родителями с помощью использования облачных технологий....
Игра "Облачное настроение"
Игра "Облачное настроение" поможет познакомить детей дошкольного возраста с основными эмоциями и их проявлением в мимике. Мягкие игрушки, изображающие облака, увлекут ребенка, пробудят интерес, а педа...
«Использование «облачных» технологий для развития познавательной активности дошкольников»
Мы живем в веке информационных технологий, когда компьютер является необходимым атрибутом не только жизнедеятельности взрослых, но и средством обучения детей. ИКТ часто используют как средство обмена ...
Презентация "Облачные технологии в образовании"
Облачные технологии в образовании представляют собой набор программного и аппаратного обеспечения, благодаря которому обеспечивается обработка и исполнение заявок клиентов.Варианты применения современ...
Облачные технологии или "кто не облаках"?
Работа с Облачными технологиями...
Конспект беседы родителей с детьми на тему "Бессмертный полк" В честь празднования Дня Победы в Великой Отечественной войне в детском саду проходит акция "Бессмертный полк - Онлайн".
Конспект беседы родителей с детьми на тему "Бессмертный полк" В честь празднования Дня Победы в Великой Отечественной войне в детском саду проходит акция "Бессмертный полк - Онлайн"...
- Мне нравится (3)