ТЕКСТЫ.
книга по литературе (5, 6, 7, 8, 9 класс)

Ахвердян Лусине Ашотовна
Тексты по литературе.

Скачать:

ВложениеРазмер
Файл mify.docx29.32 КБ
Файл volk_i_yagnenok.docx13.33 КБ
Файл zhdi_menya.docx11.38 КБ
Файл eroshenko.docx12.47 КБ
Файл n.vaganov_stihotvoreniya.docx12.34 КБ
Файл b.sverdlov.docx20.31 КБ
Файл bualo.docx91.19 КБ
Файл vyazemskiy_pervyy_sneg.docx15.1 КБ
Файл dal.docx14.47 КБ
Файл knizhka_schastya.docx16.82 КБ
Файл hor_i_kalinych.docx38.34 КБ
Файл basni_krylova.docx13.06 КБ

Предварительный просмотр:

СИЗИФ



      Изложено по поэмам: "Илиада" Гомера и "Героиня" Овидия 

      Сизиф, сын бога повелителя всех ветров Эола, был основателем города Коринфа, который в древнейшие времена назывался Эфирой. 
      Никто во всей Греции не мог равняться по коварству, хитрости и изворотливости ума с Сизифом. Сизиф благодаря своей хитрости собрал неисчислимые богатства у себя в Коринфе; далеко распространилась слава о его сокровищах. 
      Когда пришел к нему бог смерти мрачный Танат, чтобы низвести его в печальное царство Аида, то Сизиф, еще раньше почувствовав приближение бога смерти, коварно обманул бога Таната и заковал его в оковы. Перестали тогда на земле умирать люди. Нигде не совершались большие пышные похороны; перестали приносить и жертвы богам подземного царства. Нарушился на земле порядок, заведенный Зевсом. Тогда громовержец Зевс послал к Сизифу могучего бога войны Ареса. Он освободил Таната из оков, а Танат исторг душу Сизифа и отвел ее в царство теней умерших. 
      Но и тут сумел помочь себе хитрый Сизиф. Он сказал жене своей, чтобы она не погребала его тела и не приносила жертвы подземным богам. Послушалась мужа жена Сизифа. Аид и Персефона долго ждали похоронных жертв. Все нет их! Наконец, приблизился к трону Аида Сизиф и сказал владыке царства умерших, Аиду: 
      -- О, властитель душ умерших, великий Аид, равный могуществом Зевсу, отпусти меня на светлую землю. Я велю жене моей принести тебе богатые жертвы и вернусь обратно в царство теней. 
      Так обманул Сизиф владыку Аида, и тот отпустил его на землю. Сизиф не вернулся, конечно, в царство Аида. Он остался в пышном дворце своем и весело пировал, радуясь, что один из всех смертных сумел вернуться из мрачного царства теней. 
      Разгневался Аид, снова послал он Таната за душой Сизифа. Явился Танат во дворец хитрейшего из смертных и застал его за роскошным пиром. Исторг душу Сизифа ненавистный богам и людям бог смерти; навсегда отлетела теперь душа Сизифа в царство теней. 
      Тяжкое наказание несет Сизиф в загробной жизни за все коварства, за все обманы, которые совершил он на земле. Он осужден вкатывать на высокую, крутую гору громадный камень. Напрягая все силы, трудится Сизиф. Пот градом струится с него от тяжкой работы. Все ближе вершина; еще усилие, и окончен будет труд Сизифа; но вырывается из рук его камень и с шумом катится вниз, подымая облака пыли. Снова принимается Сизиф за работу. 
      Так вечно катит камень Сизиф и никогда не может достигнуть цели -- вершины горы. 

ТАНТАЛ[1]



      [1] В этом мифе поражает нас дикая жестокость Тантала. Он убивает своего сына лишь для того, чтобы испытать, всеведущи ли олимпийские боги. В этом поступке Тантала ясно сказывается пережиток того времени, когда у греков существовали еще человеческие жертвоприношения.




      Изложено по поэме Гомера "Одиссея" 

      В Лидии, у горы Сипила, находился богатый город, называвшийся по имени горы Сипилом. В этом городе правил любимец богов, сын Зевса Тантал. Всем в изобилии наградили его боги. Не было на земле никого, кто был бы богаче и счастливее царя Сипила, Тантала. Неисчислимые богатства давали ему богатейшие золотые рудники на горе Сипиле. Ни у кого не было таких плодородных полей, никому не приносили таких прекрасных плодов сады и виноградники. На лугах Тантала, любимца богов, паслись громадные стада тонкорунных овец, круторогих быков, коров и табуны быстрых, как ветер, коней. У царя Тантала был избыток во всем. Он мог бы жить в счастье и довольстве до глубокой старости, но погубили его чрезмерная гордость и преступление. 
      Боги смотрели на своего любимца Тантала, как на равного себе. Олимпийцы часто приходили в сияющие золотом чертоги Тантала и весело пировали с ним. Даже на светлый Олимп, куда не всходит ни один смертный, не раз всходил по зову богов Тантал. Там он принимал участие в совете богов и пировал за одним столом с ними во дворце своего отца, громовержца Зевса. От такого великого счастья Тантал возгордился. Он стал считать себя равным даже самому тучегонителю Зевсу. Часто, возвращаясь с Олимпа, Тантал брал с собой пищу богов -- амврозию и нектар -- и давал их своим смертным друзьям, пируя с ними у себя во дворце. Даже те решения, которые принимали боги, совещаясь на светлом Олимпе о судьбе мира, Тантал сообщал людям; он не хранил тайн, которые поверял ему отец его Зевс. Однажды во время пира на Олимпе великий сын Крона обратился к Танталу и сказал ему: 
      -- Сын мой, я исполню все, что ты пожелаешь, проси у меня все, что хочешь. Из любви к тебе я исполню любую твою просьбу. 
      Но Тантал, забыв, что он только смертный, гордо ответил отцу своему, эгидодержавному Зевсу: 
      -- Я не нуждаюсь в твоих милостях. Мне ничего не нужно. Жребий, выпавший мне на долю, прекрасней жребия бессмертных богов. 
      Громовержец ничего не ответил сыну. Он нахмурил грозно брови, но сдержал свой гнев. Он еще любил своего сына, несмотря на его высокомерие. Вскоре Тантал дважды жестоко оскорбил бессмертных богов. Только тогда Зевс наказал высокомерного. 
      На Крите, родине громовержца, была золотая собака. Некогда она охраняла новорожденного Зевса и питавшую его чудесную козу Амалфею. Когда же Зевс вырос и отнял у Крона власть над миром, он оставил эту собаку на Крите охранять свое святилище. Царь Эфеса Пандарей, прельщенный красотой и силой этой собаки, тайно приехал на Крит и увез ее на своем корабле с Крита. Но где же скрыть чудесное животное? Долго думал об этом Пандарей во время пути по морю и, наконец, решил отдать золотую собаку на хранение Танталу. Царь Сипила скрыл от богов чудесное животное. Разгневался Зевс. Призвал он сына своего, вестника богов Гермеса, и послал его к Танталу потребовать у него возвращения золотой собаки. В мгновение ока примчался с Олимпа в Сипил быстрый Гермес, предстал перед Танталом и сказал ему: 
      -- Царь Эфеса, Пандарей, похитил на Крите из святилища Зевса золотую собаку и отдал ее на сохранение тебе. Все знают боги Олимпа, ничего не могут скрыть от них смертные! Верни собаку Зевсу. Остерегайся навлечь на себя гнев громовержца! 
      Тантал же так ответил вестнику богов: 
      -- Напрасно грозишь ты мне гневом Зевса. Не видал я золотой собаки. Боги ошибаются, нет ее у меня. 
      Страшной клятвой поклялся Тантал в том, что говорит правду. Этой клятвой еще больше разгневал он Зевса. Таково было первое оскорбление, нанесенное Танталом богам. Но и теперь не наказал его громовержец. 
      Кару богов навлек на себя Тантал следующим, вторым оскорблением богов и страшным злодеянием. Когда олимпийцы собрались на пир во дворце Тантала, то он задумал испытать их всеведение. Царь Сипила не верил во всеведение олимпийцев. Тантал приготовил богам ужасную трапезу. Он убил своего сына Пелопса и его мясо под видом прекрасного блюда подал богам во время пира. Боги тотчас постигли злой умысел Тантала, никто из них не коснулся ужасного блюда. Лишь богиня Деметра, полная скорби по похищенной у нее дочери Персефоне, думая только о ней и в своем горе ничего не замечая вокруг, съела плечо юного Пелопса. Боги взяли ужасное блюдо, положили все мясо и кости Пелопса в котел и поставили его на ярко пылавший огонь. Гермес же своими чарами опять оживил мальчика. Предстал он перед богами еще прекраснее, чем был раньше, не хватало лишь у него того плеча, которое съела Деметра. По повелению Зевса великий Гефест тотчас изготовил Пелопсу плечо из блестящей слоновой кости. С тех пор у всех потомков Пелопса ярко-белое пятно на правом плече. 
      Преступление же Тантала переполнило чашу терпения великого царя богов и людей, Зевса. Громовержец низверг Тантала в мрачное царство брата своего Аида; там он и несет ужасное наказание. Мучимый жаждой и голодом, стоит он в прозрачной воде. Она доходит ему до самого подбородка. Ему лишь стоит наклониться, чтобы утолить свою мучительную жажду. Но едва наклоняется Тантал, как исчезает вода, и под ногами его лишь сухая черная земля. Над головой Тантала склоняются ветви плодородных деревьев: сочные фиги, румяные яблоки, гранаты, груши и оливы висят низко над его головой; почти касаются его волос тяжелые, спелые грозди винограда. Изнуренный голодом, Тантал протягивает руки за прекрасными плодами, но налетает порыв бурного ветра и уносит плодоносные ветки. Не только голод и жажда терзают Тантала, вечный страх сжимает его сердце. Над его головой нависла скала, едва держится она, грозит ежеминутно упасть и раздавить своей тяжестью Тантала. Так мучается царь Сипила, сын Зевса Тантал в царстве ужасного Аида вечным страхом, голодом и жаждой. 

ТИРРЕНСКИЕ МОРСКИЕ РАЗБОЙНИКИ[1]



      [1] Тирренские, или тирсенские, то есть этрусские морские разбойники; этруски -- народ, живший в древнейшее время на западе Италии, в современной Тоскане.




      Изложено по гомеровскому гимну и поэме Овидия "Метаморфозы" 

      Дионис покарал и тирренских морских разбойников, но не столько за то, что они не признавали его богом, сколько за то зло, которое они хотели причинить ему как простому смертному. 
      Однажды стоял юный Дионис на берегу лазурного моря. Морской ветерок ласково играл его темными кудрями и чуть шевелил складки пурпурного плаща, спадавшего со стройных плеч юного бога. Вдали в море показался корабль; он быстро приближался к берегу. Когда корабль был уже близко, увидали моряки -- это были тирренские морские разбойники -- дивного юношу на пустынном морском берегу. Они быстро причалили, сошли на берег, схватили Диониса и увели его на корабль. Разбойники и не подозревали, что захватили в плен бога. Ликовали разбойники, что такая богатая добыча попала им в руки. Они были уверены, что много золота выручат за столь прекрасного юношу, продав его в рабство. Придя на корабль, разбойники хотели заковать Диониса в тяжелые цепи, но они спадали с рук и ног юного бога. Он же сидел и глядел на разбойников со спокойной улыбкой. Когда кормчий увидал, что цепи не держатся на руках юноши, он со страхом сказал своим товарищам: 
      -- Несчастные! Что мы делаем? Уж не бога ли мы хотим сковать? Смотрите, -- даже наш корабль едва держит его! Не сам ли Зевс это, не сребролукий ли Аполлон или колебатель земли Посейдон? Нет, не похож он на смертного! Это один из богов, живущих на светлом Олимпе. Отпустите его скорее, высадите на землю. Как бы не созвал он буйных ветров и не поднял бы на море грозной бури! 
      Но капитан со злобой ответил мудрому кормчему: 
      -- Презренный! Смотри, ветер попутный! Быстро понесется корабль наш по волнам безбрежного моря. О юноше же мы позаботимся потом. Мы приплывем в Египет или на Кипр, или в далекую страну гипербореев и там продадим его; пусть-ка там поищет этот юноша своих друзей и братьев. Нет, нам послали его боги! 
      Спокойно подняли разбойники паруса, и корабль вышел в открытое море. Вдруг совершилось чудо: по кораблю заструилось благовонное вино, и весь воздух наполнился благоуханием. Разбойники оцепенели от изумления. Но вот на парусах зазеленели виноградные лозы с тяжелыми гроздьями; темно-зеленый плющ обвил мачту; всюду появились прекрасные плоды; уключины весел обвили гирлянды цветов. Когда увидали все это разбойники, они стали молить мудрого кормчего править скорее к берегу. Но поздно! Юноша превратился в льва и с грозным рычаньем встал на палубе, яростно сверкая глазами. На палубе корабля появилась косматая медведица; страшно оскалила она свою пасть. 
      В ужасе бросились разбойники на корму и столпились вокруг кормчего. Громадным прыжком лев бросился на капитана и растерзал его. Потеряв надежду на спасение, разбойники один за другим кинулись в морские волны, а Дионис превратил их в дельфинов. Кормчего же пощадил Дионис. Он принял свой прежний образ и, приветливо улыбаясь, сказал кормчему: 
      -- Не бойся! Я полюбил тебя. Я -- Дионис, сын громовержца Зевса и дочери Кадма, Семелы! 

ПИГМАЛИОН



      Изложено по поэме Овидия "Метаморфозы" 

      Афродита дарит счастье тому, кто верно служит ей. Так дала она счастье и Пигмалиону, великому кипрскому художнику. Пигмалион ненавидел женщин и жил уединенно, избегая брака. Однажды сделал он из блестящей белой слоновой кости статую девушки необычайной красоты. Как живая, стояла эта статуя в мастерской художника. Казалось, она дышит, казалось, что вот-вот она двинется, пойдет и заговорит. Целыми часами любовался художник своим произведением и полюбил, наконец, созданную им самим статую. Он дарил ей драгоценные ожерелья, запястья и серьги, одевал ее в роскошные одежды, украшал голову венками цветов. Как часто шептал Пигмалион: 
      -- О, если бы ты была живая, если бы могла отвечать на мои речи, о, как был бы я счастлив! 
      Но статуя была нема. 
      Наступили дни празднества в честь Афродиты. Пигмалион принес богине любви в жертву белую телку с вызолоченными рогами; он простер к богине руки и с молитвой прошептал: 
      -- О, вечные боги и ты, златая Афродита! Если вы можете дать все молящему, то дайте мне жену, столь же прекрасную, как та статуя девушки, которая сделана мной самим. 
      Пигмалион не решился просить богов оживить его статую, он боялся прогневать такой просьбой богов-олимпийцев. Ярко вспыхнуло жертвенное пламя перед изображением богини любви Афродиты; этим богиня как бы давала понять Пигмалиону, что боги услышала его мольбу. 
      Вернулся художник домой. Он подошел к статуе, и, о, счастье, о, радость: статуя ожила! Бьется ее сердце, в ее глазах светится жизнь. Так дала богиня Афродита красавицу-жену Пигмалиону. 

МИДАС



      Изложено по поэме Овидия "Метаморфозы" 

      Однажды веселый Дионис с шумной толпой менад и сатиров бродил по лесистым скалам Тмола во Фригии[1]. Не было в свите Диониса лишь Силена. Он отстал и, спотыкаясь на каждом шагу, сильно охмелевший, брел по фригийским полям. Увидали его крестьяне, связали гирляндами из цветов и отвели к царю Мидасу. Мидас тотчас узнал учителя Диониса, с почетом принял его в своем дворце и девять дней чествовал роскошными пирами. На десятый день Мидас сам отвел Силена к богу Дионису. Обрадовался Дионис, увидав Силена, и позволил Мидасу в награду за тот почет, который он оказал его учителю, выбрать себе любой дар. Тогда Мидас воскликнул: 



      [1] Страна на северо-западе Малой Азии.




      -- О, великий бог Дионис, повели, чтобы все, к чему я прикоснусь, превращалось в чистое, блестящее золото! 
      Дионис исполнил желание Мидаса; он пожалел лишь, что не избрал себе Мидас лучшего дара. 
      Ликуя, удалился Мидас. Радуясь полученному дару, срывает он зеленую ветвь с дуба -- в золотую превращается ветвь в его руках. Срывает он в поле колосья -- золотыми становятся они, и золотые в них зерна. Срывает он яблоко -- яблоко обращается в золотое, словно оно из сада Гесперид. Все, к чему ни прикасался Мидас, тотчас обращалось в золото. Когда он мыл руки, вода стекала с них золотыми каплями. Ликует Мидас. Вот пришел он в свой дворец. Слуги приготовили ему богатый пир, и счастливый Мидас возлег за стол. Тут-то он понял, какой ужасный дар выпросил он у Диониса. От одного прикосновения Мидаса все обращалось в золото. Золотыми становились у него во рту и хлеб, и все яства, и вино. Тогда-то понял Мидас, что придется ему погибнуть от голода. Простер он руки к небу и воскликнул: 
      -- Смилуйся, смилуйся, о, Дионис! Прости! Я молю тебя о милости! Возьми назад этот дар! 
      Явился Дионис и сказал Мидасу: 
      -- Иди к истокам Пактола[1], там в его водах смой с тела этот дар и свою вину. 



      [1] Река в Лидии, впадающая в реку Герм (современная Гедис).




      Отправился Мидас по велению Диониса к истокам Пактола и погрузился там в его чистые воды. Золотом заструились воды Пактола и смыли с тела Мидаса дар, полученный от Диониса. С тех пор златоносным стал Пактол. 

АРАХНА



      Изложено по поэме Овидия "Метаморфозы" 

      На всю Лидию [1] славилась Арахна своим искусством. Часто собирались нимфы со склонов Тмола и с берегов златоносного Пактола любоваться ее работой. Арахна пряла из нитей, подобных туману, ткани, прозрачные, как воздух. Гордилась она, что нет ей равной на свете в искусстве ткать. Однажды воскликнула она: 



      [1] Государство в Малой Азии, разгромленное персами в VI в. до н. э.




      -- Пусть приходит сама Афина-Паллада состязаться со мной! Не победить ей меня; не боюсь я этого. 
      И вот под видом седой, сгорбленной старухи, опершейся на посох, предстала перед Арахной богиня Афина и сказала ей: 
      -- Не одно зло несет с собой, Арахна, старость: годы несут с собой опыт. Послушайся моего совета: стремись превзойти лишь смертных своим искусством. Не вызывай богиню на состязание. Смиренно моли ее простить тебя за надменные слова, Молящих прощает богиня. 
      Арахна выпустила из рук тонкую пряжу; гневом сверкнули ее очи. Уверенная в своем искусстве, смело ответила она: 
      -- Ты неразумна, старуха, Старость лишила тебя разума. Читай такие наставления твоим невесткам и дочерям, меня же оставь в покое. Я сумею и сама дать себе совет. Что я сказала, то пусть и будет. Что же не идет Афина, отчего не хочет она состязаться со мной? 
      -- Я здесь, Арахна! -- воскликнула богиня, приняв свой настоящий образ. 
      Нимфы и лидийские женщины низко склонились пред любимой дочерью Зевса и славили ее. Одна лишь Арахна молчала. Подобно тому как алым светом загорается ранним утром небосклон, когда взлетает на небо на своих сверкающих крыльях розоперстая Заря-Эос, так зарделось краской гнева лицо Афины. Стоит на своем решении Арахна, по-прежнему страстно желает она состязаться с Афиной. Она не предчувствует, что грозит ей скорая гибель. 
      Началось состязание. Великая богиня Афина выткала на своем покрывале посередине величественный афинский Акрополь, а на нем изобразила свой спор с Посейдоном за власть над Аттикой. Двенадцать светлых богов Олимпа, а среди них отец ее, Зевс-громовержец, сидят как судьи в этом споре. Поднял колебатель земли Посейдон свой трезубец, ударил им в скалу, и хлынул соленый источник из бесплодной скалы. А Афина в шлеме, с щитом и в эгиде потрясла своим копьем и глубоко вонзила его в землю. Из земли выросла священная олива. Боги присудили победу Афине, признав ее дар Аттике за более ценный [1]. По углам изобразила богиня, как карают боги людей за непокорность, а вокруг выткала венок из листьев оливы. Арахна же изобразила на своем покрывале много сцен из жизни богов, в которых боги являются слабыми, одержимыми человеческими страстями. Кругом же выткала Арахна венок из цветов, перевитых плющом. Верхом совершенства была работа Арахны, она не уступала по красоте работе Афины, но в изображениях ее видно было неуважение к богам, даже презрение. Страшно разгневалась Афина, она разорвала работу Арахны и ударила ее челноком. Несчастная Арахна не перенесла позора; она свила веревку, сделала петлю и повесилась. Афина освободила из петли Арахну и сказала ей: 



      [1] Сцена спора Афины с Посейдоном была изображена на фронтоне храма Парфенона в Афинах знаменитым греческим скульптором Фидием (V в до н. э.); в сильно поврежденном виде фронтон сохранился до нашего времени.




      -- Живи, непокорная. Но ты будешь вечно висеть и вечно ткать, и будет длиться это наказанье и в твоем потомстве. 
      Афина окропила Арахну соком волшебной травы, и тотчас тело ее сжалось, густые волосы упали с головы, и обратилась она в паука. С той поры висит паук-Арахна в своей паутине и вечно ткет ее, как ткала при жизни. 



Предварительный просмотр:

ВОЛК И ЯГНЕНОК

У сильного всегда бессильный виноват:
Тому в Истории мы тьму примеров слышим,
Но мы Истории не пишем;
А вот о том как в Баснях говорят.

Ягненок в жаркий день зашел к ручью напиться;
И надобно ж беде случиться,
Что около тех мест голодный рыскал Волк.
Ягненка видит он, на до́бычу стремится;
Но, делу дать хотя законный вид и толк,
10Кричит: «Как смеешь ты, наглец, нечистым рылом
Здесь чистое мутить питье
Мое
С песком и с илом?
За дерзость такову
Я голову с тебя сорву».— 
«Когда светлейший Волк позволит,
Осмелюсь я донесть: что ниже по ручью
От Светлости его шагов я на сто пью;
И гневаться напрасно он изволит:
20Питья мутить ему никак я не могу».— 
«Поэтому я лгу!
Негодный! слыхана ль такая дерзость в свете!
Да помнится, что ты еще в запрошлом лете
Мне здесь же как-то нагрубил:
Я этого, приятель, не забыл!» — 
«Помилуй, мне еще и отроду нет году»,
Ягненок говорит. «Так это был твой брат».— 
«Нет братьев у меня».— «Так это кум иль сват
И, словом, кто-нибудь из вашего же роду.
30Вы сами, ваши псы и ваши пастухи,
Вы все мне зла хотите,
И если можете, то мне всегда вредите:
Но я с тобой за их разведаюсь грехи».— 
«Ах, я чем виноват?» — «Молчи! устал я слушать

Досуг мне разбирать вины твои, щенок!
Ты виноват уж тем, что хочется мне кушать».
Сказал и в темный лес Ягненка поволок.

ВОЛК И ЯГНЕНОК

У сильного всегда бессильный виноват:
Тому в Истории мы тьму примеров слышим,
Но мы Истории не пишем;
А вот о том как в Баснях говорят.

Ягненок в жаркий день зашел к ручью напиться;
И надобно ж беде случиться,
Что около тех мест голодный рыскал Волк.
Ягненка видит он, на до́бычу стремится;
Но, делу дать хотя законный вид и толк,
10Кричит: «Как смеешь ты, наглец, нечистым рылом
Здесь чистое мутить питье
Мое
С песком и с илом?
За дерзость такову
Я голову с тебя сорву».— 
«Когда светлейший Волк позволит,
Осмелюсь я донесть: что ниже по ручью
От Светлости его шагов я на сто пью;
И гневаться напрасно он изволит:
20Питья мутить ему никак я не могу».— 
«Поэтому я лгу!
Негодный! слыхана ль такая дерзость в свете!
Да помнится, что ты еще в запрошлом лете
Мне здесь же как-то нагрубил:
Я этого, приятель, не забыл!» — 
«Помилуй, мне еще и отроду нет году»,
Ягненок говорит. «Так это был твой брат».— 
«Нет братьев у меня».— «Так это кум иль сват
И, словом, кто-нибудь из вашего же роду.
30Вы сами, ваши псы и ваши пастухи,
Вы все мне зла хотите,
И если можете, то мне всегда вредите:
Но я с тобой за их разведаюсь грехи».— 
«Ах, я чем виноват?» — «Молчи! устал я слушать

Досуг мне разбирать вины твои, щенок!
Ты виноват уж тем, что хочется мне кушать».
Сказал и в темный лес Ягненка поволок.



Предварительный просмотр:

Константин Симонов - стихи

Жди меня, и я вернусь.
Только очень жди,
Жди, когда наводят грусть
Желтые дожди,
Жди, когда снега метут,
Жди, когда жара,
Жди, когда других не ждут,
Позабыв вчера.
Жди, когда из дальних мест
Писем не придет,
Жди, когда уж надоест
Всем, кто вместе ждет.

Жди меня, и я вернусь,
Не желай добра
Всем, кто знает наизусть,
Что забыть пора.
Пусть поверят сын и мать
В то, что нет меня,
Пусть друзья устанут ждать,
Сядут у огня,
Выпьют горькое вино
На помин души...
Жди. И с ними заодно
Выпить не спеши.

Жди меня, и я вернусь,
Всем смертям назло.
Кто не ждал меня, тот пусть
Скажет: - Повезло.
Не понять, не ждавшим им,
Как среди огня
Ожиданием своим
Ты спасла меня.
Как я выжил, будем знать
Только мы с тобой,-
Просто ты умела ждать,
Как никто другой.
 



Предварительный просмотр:

УМИРАНИЕ ИВЫ (Василий Ерошенко)

Весенний ветерок проносился по нашему саду. Он трогал вежливо деревья, завороженные сном. Он целовал нежно цветы в кадках, заколдованные морозной зимой, и взывал к ним:

— Просыпайтесь! Весна идет!

И все деревья завороженные, и все цветы заколдованные вздыхали глубоко, вздыхали свободно. Только ива под моим окном продолжала дремать, печально склонившись долу...

Солнце весеннее, вселюбящее, всесогревающее, солнце светлое ласкало деревья, нежило цветы в нашем саду, восклицая:

— Не страшитесь зимы жестокой — она прошла. Встречайте весну счастливую — она идет!

И все в нашем саду возрадовалось, и всё стало принаряжаться в роскошные весенние одежды. Только ива под моим окном не радовалась, не наряжалась для весеннего праздника. Печально горбилась она, склонившись нагими ветвями долу...

Прозрачно-розовое весеннее облачко, проплывая в высоком небе, приветствовало землю, приветствовало наш сад благодатным весенним дождем.

— Наслаждайтесь жизнью! Ведь пришла прекрасная весна! — тараторили капли дождя благодатного, падая с облачка прозрачно-розового. И все пробудилось. И все воспело цветов ароматами гимн торжественный весне чудесной. Только ива под моим окном не пела гимнов возвышенных весне торжествующей. Молчала ива, склонившись ветвями нагими долу. Катились слезами жемчужными капли дождя благодатные. Плакала ива о чем-то...

Пришел тихий весенний вечер. Взошла спокойная, мечтательная луна. Засветились одна за другой спокойные, мечтательные звезды... Луна и звезды смотрели на землю, оплодотворенную благодатным весенним дождем. С девичьей стыдливостью они переглядывались в нашем саду. В радостном возбуждении лягушки приветствовали их пением торжественного гимна. И все и нашем саду славило их треском лопающихся почек и ароматами распустившихся цветов. Только ива под моим окном стояла печальная, склонившись ветвями безлистыми долу. Катились капли дождя благодатные слезами жемчужными. Плакала ива, плакала...

— О чем она плачет? — спросила луна тихо и мечтательно.

— Мы не знаем...—ответили звезды тихо и мечтательно... Нарождалось утро. Я услышал, как хозяйка отдавала приказания служащему. Между прочим она сказала:

— Вырубите иву под тем окном. Она ведь умирает. Я хочу посадить там другое деревце, помоложе и покрасивее...
Перевод с эсперанто Виктора Першина.



Предварительный просмотр:

НОВАЯ СКАЗКА

Бьёт в зенит лучей цветущий веер.
Звёзды в ночь, как молнии, летят.
Утренней отвагой брызжет вечер.
Надо ж закатить такой закат!

Рвутся корабли с цепей за сказкой.
Мечется по взморью дикий кот.
Не поймёт, чудак, что это Каспий
В небо наведён, как телескоп.

Что и от белуг, и от тарашек
Унеслась приманка в вышину,
Что тюлень, и тот глаза таращит
Через линзу моря на луну.

И горят ракетных трасс изгибы,
Блещут звездолётов плавники –
Из кабин за огненные нимбы,
Словно из аквариумов рыбы,
Выплывают в космос рыбаки…

ОБНОВЛЁННЫЙ СОБОР

Над Астраханью светят купола –
Успенского собора оглавленье.
Казалось,
ржа давно их извела
И вдруг свершилось чудо обновленья,
И вдруг их молодые мастера
Руками золотыми обласкали.
И золото зажглось под облаками,
И с блеском возродилась старина.
И с дерзостью крамольной красоты
Наперекор понятиям рутинным
Над главами
к высотам реактивным
Взметнула самолётами кресты.
Гляжу на их воинственный ранжир
И грешную такую мысль имею:
Наверное, сознательно вложил
В них зодчий звездолётную идею.

ОСЕННИЙ КЛЁН

Осенний клён.
Трепещут листья-свечи,
Сияет крона в тысячи свечей.
Её возжёг
прощальным светом вечер,
И ей светить
во тьме сырых ночей.
Нет, не светить.
Уходит в землю солнце,
И гаснет клён, рассеивая свет.
К нему нисходит звёздное посольство,
Но в кроне ни огня, ни блеска нет.
Но нет во мне сиянья –
только слабость,
Когда уходишь ты,
грозя – навек.
Мне ничего тогда уже не в радость.
Я самый горький в мире человек.
Осенний возраст мой!
Всё горше, горше
Мне одному
средь звёздной темноты.
Осенняя любовь!
Всё больше, больше
Во мне огня,
когда мне светишь ты.



Предварительный просмотр:

Неравнодушным к поэзии людям свойственно тянуться к стихам не столько в счастливые минуты, сколько в моменты каких-то потрясений, душевного непокоя, сомнений и тревог. Мы ищем в поэзии поддержки, совета, она даёт нам новые силы для преодоления жизненных невзгод. Хорошие стихи спасают в минуты отчаянья лучше всяких лекарств. Когда вчитываешься в строки Бориса Свердлова – самого лиричного поэта Астрахани, не покидает ощущение беседы с чутким понимающим другом. Творчество Бориса удивительно светлое. В нём, поэте с ранимым и нежным сердцем, живёт удивительная способность достигать глубинных тайников человеческих душ, вселять в них гармонию очищения:

Пожалуйста, подумай обо мне,
И не спеши довериться другому.
Иду к тебе по высохшей стерне
К невесть куда плывущему парому.
Паром и я, и вечная вода,
И старая заброшенная пристань –
Всё это растворяется, когда
Вступает вечер сумеречный, мглистый.
Мерцают звёзды в замкнутом кругу,
В безмолвии потерянного счёта.
Вдали – луна на правом берегу
Томится в ожидании полёта…

Такие строки, предельно искренние и образные, способствуют единению сердец читателя и поэта, поскольку никогда не приестся поэзия честного и прямого взгляда на мир, поэзия, изнутри преодолевающая жестокость обстоятельств, поэзия выстраданной позиции и точных слов.

Борис Свердлов  поражал душевностью, теплотой, и у каждого возникало чувство, будто строки поэта обращены лично к нему.

Эта внутренняя распахнутость автора, стремление заглянуть в собственную душу с самого начала творческого пути создавали aтмосферу доверительности, ибо поэт ведёт разговор о том, что важно для каждого, открыто делится с читателем всем прочувствованным, пережитым. Ему веришь – подкупает доверительность его интонаций, негромкая, но точно найденная тональность всего разговора.

Борис Свердлов родился в Астрахани 12 января 1954 года. Свою трудовую биографию он начал сразу же после окончания средней школы № 5 в 1969 году – учеником арматурщика на стройке. Окончив в I974 году рыбопромышленный техникум, Борис работал мастером на заводе имени К. Маркса, старшим инженером морского рыбного порта, начальником отдела Трусовского рыбозавода. Всё это позволяло поэту находиться в гуще жизни, создавать стихи о своих современниках, о нашем непростом времени.

С 1993 года Борис Свердлов возглавляет частное издательство «Форзац», которое в течение многих лет занималось изданием книг астраханских литераторов. Стихи Свердлова публикуются в различных изданиях более двадцати лет. Писать он начал ещё школьником, увлекался театром, с детства полюбил поэзию, особенно Сергея Есенина и Николая Рубцова.

 Свердлов открыто входит к читателю и рассказывает о действительности так, как её себе представляет, часто просто описывая происходящее рядом. Своей поэзией он открывает своеобразный, целостный, цветущий мир.

Создаётся ощущение, что поэт не перестаёт ежеминутно удивляться его краскам, запахам, звукам: "Снова подмастерья октября город покрывают позолотой"; "Заря дотла над степью прогорела"; "Река не восклицает на бегу, а тихо переходит в знак вопроса".

И в этих, и во многих других строках, вообще в своей лирике поэт ставит и разрешает истинно художническую задачу – собрать, сконцентрировать свет, сгустить его до вещной осязаемости. Вот, например, как в стихотворении «Утро» передан им свет любви ко всему земному, любви, что жива и длится:

Опять мне года насчитала кукушка,
Присев на далёком суку.
Рассвет, в тишине поднимая макушку,
В мою напросился строку.
Своим отраженьем подкрашивал воду.
Светало. Я чувствовал суть:
Пора поклониться степному восходу
И с миром отправиться в путь.
Немного ещё, и при солнечном свете
Померкнет сияние звёзд.
И мне не удастся мелькнувшей комете
Желанье навесить на хвост, –

так впрямую устанавливает автор эмоциональный контакт с читателем. Лирический герой Свердлова – великий оптимист. 


Есть поэты-интраверты, для которых мир сосредоточен в собственном творчестве. Вся поэзия для таких как бы концентрируется вокруг личного «я». А есть экстраверты, душа и поэтический голос у которых, как говорится, нараспашку. К последним, безусловно, относится Борис Свердлов:

Взлохмаченный ветер
Разбился о ставни,
Остатки листвы
Притащив за собой…
Так осень сдаётся
Последней заставой,
И ночью застава
Не выдержит бой!
Её ещё слышу,
Как сердцебиенье,
Её ещё вижу
В промокшем саду.
Накликала осень
На душу волненье,
Такое волненье,
Которого жду.

Для тех, кто хорошо знаком с творчеством Свердлова, становится очевидной предельно кропотливая работа над каждой строкой, каждым словом, да такая настойчивая, что порой от прежнего, знакомого по предыдущим публикациям стихотворения остаётся лишь одна строка – всё остальное тщательно выверено, пересмотрено, отшлифовано.

Потому-то в свердловских стихах поражают свежесть и органичность языка при полном отсутствии литературного оригинальничанья. Читатель не заметит малейших зримых мучений над тем, как автору удаётся высказать увиденное и наболевшее – муки эти остались в лаборатории поэта, в его черновиках. В работе над словом Свердлов требователен не только к себе, но и к своим собратьям по перу. К нему приходят за советом начинающие, формирующиеся и уже известные поэты Астрахани, и с каждым он работает часами, не заставляя, но советуя по нескольку раз переделывать целые строфы, указывает на неточность рифм, ненавязчиво предлагая собственные варианты, и зачастую с ним бывает трудно не согласиться. Он из тех, кто оценивает работу не по количеству выпущенных сборников, а по их качеству. Оттого и с изданием новых собственных книг не спешил – в 1999 году вышли в свет два новых сборника Бориса Свердлова – «Второе дыхание» и «Праздник любви», над созданием которых поэт работал десять лет. В июне этого года Свердлов стал первым лауреатом литературной премии, носящей имя поэта-фронтовика, нашего земляка Бориса Шаховского.

Поэтику Бориса Свердлова помимо подлинного лиризма и яркой образности отличает незаурядное владение словом. Эти качества отмечены Лауреатом Государственной премии России Валентином Сорокиным: «Борис Свердлов очень широкой души человек: природу слышит глубоко и дружелюбно, чувство любви и нежности не запирает в душе, а дарит, надеясь на ответную искренность и благородство:

Над Волгой наш продрогший вечер
Цепляет ночь за якоря.
Я опоздал к тебе на встречу
Под ветхой крышей ноября.


Поэзия Свердлова, открытая новым впечатлениям и эмоциям, сильна и тем, что бережно хранит память
фронтового поколения, вызывая в читательских сердцах живой отклик. Многие строки поэта несут мету внутреннего духовного самоощущения тех, кто рождён в пятидесятых. Помимо тонких чувств стихи, посвящённые отцу, пронизаны серьёзностью мысли и вопреки внешней непритязательности глубоки:

Отец дошёл до Кенигсберга.
Пал Кенигсберг.
Была жестокой перестрелка
И колок снег.
И санитар из медсанбата
Кричал:«Держись!»
Жизнь не оставила солдата –
Осталась жизнь…
И лишь никак не переплавить
Того свинца,
Который вжился, словно память,
Навек в отца.


Свердлову важно отстоять чувство живого, гармонического, разумного от угрозы холодного распада или отчуждения пустоты человеческих чувств. Тоска по неомрачённым мальчишеским идеалам и мирному человеческому братству не столько декларируется, сколько сквозит в поэтических воспоминаниях о детстве, с особой остротой проявляясь в стихах о том, что происходит с нашей страной сегодня:

Прикрою глаза в ожидании чуда,
Зажмурюсь, как в детстве, от ярких лучей.
И в это мгновенье, наверно, забуду
Сплошную нелепость трибунных речей.
«Как выжить в стране, где бытует безверье?..» –

задает риторический вопрос себе и своим согражданам поэт. Он умеет так пронзительно сказать о чужом несчастье, чужой беде, что читателем они воспринимаются, как личная трагедия.

Это происходит потому, что чужая боль для настоящего поэта всегда сильнее собственной, чужое горе всегда катастрофичнее своего.  
Очищение душ людских – это и есть для поэта возвращение к единственно прочным ценностям, дарующим и ему, и его читателям веру в прочность и неизменность светлого начала, в неокончательность смертного оцепенения. Пристальный взгляд поэта, в котором соединены грусть и нежность, умеет передать краткость земных радостей и неизбежность конца – не жалуясь, не тоскуя и не пугая:

Осень и дворник,
Листва и метла.
Дворник метет
От угла до угла.
Сердцем почувствовал
Осени срок.
Жёлтые листья
Взлетают у ног.
То ли слеза на щеке,
То ли пот –
Встретит ли осень
Его через год?..

Его не смущает внешняя обыкновенность, порой даже заурядность и незаметность иной человеческой судьбы, эта обыкновенность не должна заслонять для нас, убеждает поэт, ценности каждой отдельной личности, высокого предназначения человека, самой красоты его земного бытия. Подмечая разные, порой мимолётные оттенки чувств, душевных состояний, поэт говорит о самом дорогом, не напрягая искусственно голос, и это нередко получается у него по-настоящему трогательно и поэтично.



Когда-то Есенин советовал молодым стихотворцам, чтобы они искали родину, без которой не может получиться хорошего поэта. Для Бориса Свердлова Родина – это и городская окраина, в которой «есть что-то от села», где прошло его детство, и наша многострадальная Россия, и прежде всего – родная Астрахань, что «исчисляет летопись веками». Муза Свердлова – это муза вечной любви: к женщине, родному краю и его природе, к Родине – большой и малой, с которыми автор не просто связан кровным единением, без них он не мыслит себя: «Если в этой жизни повторюсь, повторюсь я в Астрахани снова», – провозглашает поэт, все дороги которого идут отсюда, от астраханского Кремля:

Отброшу прочь свои печали!
Уйду за тридцать три версты,
И к малой родине причалю,
Где деревянные мосты.
Пройду по берегу Кутума,
Потом залягу в лебеду…
И о душе смогу подумать
Под пышной яблоней в саду.



Борис Свердлов – поэт счастливый, поэт, всё творчество которого – нескончаемый праздник любви. В его стихах доминирует ощущение светлого мировосприятия, что почти физически передаётся читающим эти стихи.

Строки Свердлова умеют вскрыть, разъять, взломать тоску повседневного существования, наполняют жизнь смыслом благодарения за счастье любить.



Предварительный просмотр:

http://s206.ucoz.net/img/ma/cv.gif

Никола Буало-Депрео

 

ПОЭТИЧЕСКОЕ ИСКУССТВО

 

Перевод Э.Л.Линецкой

(с комментариями Н.А.Сигал)

 

 

ПЕСНЬ ПЕРВАЯ

 

Есть сочинители —  их много среди нас, —

Что тешатся мечтой взобраться на Парнас;

Но, знайте, лишь тому, кто призван быть поэтом,

Чей гений озарен незримым горним светом,

Покорствует Пегас и внемлет Аполлон:

Ему дано взойти на неприступный склон.

 

О вы, кого манит успеха путь кремнистый,

В ком честолюбие зажгло огонь нечистый,

Вы не достигнете поэзии высот:

Не станет никогда поэтом стихоплет.

Не внемля голосу тщеславия пустого,

Проверьте ваш талант и трезво и сурово.

 

Природа щедрая, заботливая мать,

Умеет каждому талант особый дать;

Тот может всех затмить в колючей эпиграмме,

А этот — описать любви взаимной пламя;

Ракан своих Филид и пастушков поет,

Малерб — высоких дел и подвигов полет. [1]

Но иногда поэт, к себе не слишком строгий,

Предел свой перейдя, сбивается с дороги:

Так, у Фаре есть друг, писавший до сих пор

На стенах кабачка в стихи одетый вздор;

Некстати осмелев, он петь желает ныне

Исход израильтян, их странствия в пустыне,

Ретиво гонится за Моисеем он, —

Чтоб кануть в бездну вод, как древний фараон[2].

 

Будь то в трагедии, в эклоге иль в балладе,

Но рифма не должна со смыслом жить в разладе;

Меж ними ссоры нет, и не идет борьба:

Он — властелин ее, она — его раба.

Коль вы научитесь искать ее упорно,

На голос разума она придет покорно,

Охотно подчинясь привычному ярму,

Неся богатство в дар владыке своему.

Но чуть ей волю дать — восстанет против долга,

И разуму ловить ее придется долго.

Так пусть же будет смысл всего дороже вам,

Пусть блеск и красоту лишь он дает стихам!

 

Иной строчит стихи, как бы охвачен бредом:

Ему порядок чужд и здравый смысл неведом.

Чудовищной строкой он доказать спешит,

Что думать так, как все, его душе претит.

Не следуйте ему. Оставим итальянцам

Пустую мишуру с ее фальшивым глянцем[3].

Всего важнее смысл; но, чтоб к нему прийти,

Придется одолеть преграды на пути,

Намеченной тропы придерживаться строго:

Порой у разума всего одна дорога.

 

Нередко пишущий так в свой предмет влюблен,

Что хочет показать его со всех сторон:

Похвалит красоту дворцового фасада;

Начнет меня водить по всем аллеям сада;

Вот башенка стоит, пленяет арка взгляд;

Сверкая золотом, балкончики висят;

На потолке лепном сочтет круги, овалы:

«Как много здесь гирлянд, какие астрагалы!»

Десятка два страниц перелистав подряд,

Я жажду одного — покинуть этот сад. [4]

Остерегайтесь же пустых перечислений,

Ненужных мелочей и длинных отступлений!

Излишество в стихах и плоско и смешно:

Мы им пресыщены, нас тяготит оно.

Не обуздав себя, поэт писать не может.

 

Спасаясь от грехов, он их порою множит.

У вас был вялый стих, теперь он режет слух;

Нет у меня прикрас, но я безмерно сух;

Один избег длиннот и ясности лишился;

Другой, чтоб не ползти, в туманных высях скрылся.

 

Хотите, чтобы вас читать любили мы?

Однообразия бегите, как чумы!

Тягуче гладкие, размеренные строки

На всех читателей наводят сон глубокий.

Поэт, что без конца бубнит унылый стих,

Себе поклонников не обретет меж них.

 

Как счастлив тот поэт, чей стих, живой и гибкий,

Умеет воплотить и слезы и улыбки.

Любовью окружен такой поэт у нас:

Барбен[5] его стихи распродает тотчас.

 

Бегите подлых слов и грубого уродства.

Пусть низкий слог хранит и строй и благородство.

Вначале всех привлек разнузданный бурлеск[6]:

У нас в новинку был его несносный треск.

Поэтом звался тот, кто был в остротах ловок.

Заговорил Парнас на языке торговок.

Всяк рифмовал как мог, не ведая препон,

И Табарену[7] стал подобен Аполлон.

Всех заразил недуг, опасный и тлетворный, —

Болел им буржуа, болел им и придворный,

За гения сходил ничтожнейший остряк,

И даже Ассуси[8] хвалил иной чудак.

Потом, пресыщенный сим вздором сумасбродным,

Его отринул двор с презрением холодным;

Он шутку отличил от шутовских гримас,

И лишь в провинции «Тифон» в ходу сейчас.

Возьмите образцом стихи Маро[9] с их блеском

И бойтесь запятнать поэзию бурлеском;

Пускай им тешится толпа зевак с Пон-Неф. [10]

 

Но пусть не служит вам примером и Бребеф. [11]

Поверьте, незачем в сраженье при Фарсале,

Чтоб «горы мертвых тел и раненых стенали». [12]

С изящной простотой ведите свой рассказ

И научитесь быть приятным без прикрас.

 

Своим читателям понравиться старайтесь.

О ритме помните, с размера не сбивайтесь;

На полустишия делите так ваш стих,

Чтоб смысл цезурою подчеркивался в них.

 

Вы приложить должны особое старанье,

Чтоб между гласными не допустить зиянья.

 

Созвучные слова сливайте в стройный хор:

Нам отвратителен согласных грубый спор.

Стихи, где мысли есть, но звуки ухо ранят,

Ни слушать, ни читать у нас никто не станет.

 

Когда во Франции из тьмы Парнас возник,

Царил там произвол, неудержим и дик.

Цезуру обойдя, стремились слов потоки...

Поэзией звались рифмованные строки!

Неловкий, грубый стих тех варварских времен

Впервые выравнял и прояснил Вильон[13].

Из-под пера Маро, изяществом одеты,

Слетали весело баллады, триолеты;

Рефреном правильным он мог в рондо[14] блеснуть

И в рифмах показал поэтам новый путь.

Добиться захотел Ронсар[15] совсем иного,

Придумал правила, но все запутал снова.

Латынью, греческим он засорил язык

И все-таки похвал и почестей достиг.

Однако час настал — и поняли французы

Смешные стороны его ученой музы.

Свалившись с высоты, он превращен в ничто,

Примером послужив Депортам и Берто. [16]

 

Но вот пришел Малерб и показал французам

Простой и стройный стих, во всем угодный музам,

Велел гармонии к ногам рассудка пасть

И, разместив слова, удвоил тем их власть.

Очистив наш язык от грубости и скверны,

Он вкус образовал взыскательный и верный,

За легкостью стиха внимательно следил

И перенос строки сурово запретил.

Его признали все; он до сих пор вожатый;

Любите стих его, отточенный и сжатый,

И ясность чистую всегда изящных строк,

И точные слова, и образцовый слог!

Неудивительно, что нас дремота клонит,

Когда невнятен смысл, когда во тьме он тонет;

От пустословия мы быстро устаем

И, книгу отложив, читать перестаем.

 

Иной в своих стихах так затемнит идею,

Что тусклой пеленой туман лежит над нею,

И разума лучам его не разорвать, —

Обдумать надо мысль и лишь потом писать!

Пока неясно вам, что вы сказать хотите,

Простых и точных слов напрасно не ищите;

Но если замысел у вас в уме готов,

Все нужные слова придут на первый зов.

 

Законам языка покорствуйте, смиренны,

И твердо помните: для вас они священны.

Гармония стиха меня не привлечет,

Когда для уха чужд и странен оборот.

Иноязычных слов бегите, как заразы,

И стройте ясные и правильные фразы.

Язык должны вы знать: смешон тот рифмоплет,

Что по наитию строчить стихи начнет. [17]

 

Пишите не спеша, наперекор приказам[18]:

Чрезмерной быстроты не одобряет разум,

И торопливый слог нам говорит о том,

Что стихотворец наш не наделен умом.

Милее мне ручей, прозрачный и свободный,

Текущий медленно вдоль нивы плодородной,

Чем необузданный, разлившийся поток,

Чьи волны мутные с собою мчат песок.

Спешите медленно и, мужество утроя,

Отделывайте стих, не ведая покоя,

Шлифуйте, чистите, пока терпенье есть:

Добавьте две строки и вычеркните шесть.

 

Когда стихи кишат ошибками без счета,

В них блеск ума искать кому придет охота?

Поэт обдуманно все должен разместить,

Начало и конец в поток единый слить

И, подчинив слова своей бесспорной власти,

Искусно сочетать разрозненные части.

Не нужно обрывать событий плавный ход,

Пленяя нас на миг сверканием острот.

 

Вам страшен приговор общественного мненья?

Судите строже всех свои произведенья.

Пристало лишь глупцу себя хвалить всегда.

Просите у друзей сурового суда.

Прямая критика, придирки и нападки

Откроют вам глаза на ваши недостатки.

Заносчивая спесь поэту не к лицу,

И, друга слушая, не внемлите льстецу:

Он льстит, а за глаза чернит во мненье света.

Ищите не похвал, а умного совета!

 

Спешит вам угодить не в меру добрый друг:

Он славит каждый стих, возносит каждый звук;

Все дивно удалось и все слова на месте;

Он плачет, он дрожит, он льет потоки лести,

И с ног сбивает вас похвал пустых волна, —

А истина всегда спокойна и скромна.

 

Тот настоящий друг среди толпы знакомых,

Кто, правды не боясь, укажет вам на промах,

Вниманье обратит на слабые стихи, —

Короче говоря, заметит все грехи.

Он строго побранит за пышную эмфазу,

Тут слово подчеркнет, там вычурную фразу;

Вот эта мысль темна, а этот оборот

В недоумение читателя введет...

Так будет говорить поэзии ревнитель.

Но несговорчивый, упрямый сочинитель

Свое творение оберегает так,

Как будто перед ним стоит не друг, а враг.

«Мне грубым кажется вот это выраженье».

Он тотчас же в ответ: «Молю о снисхожденье,

Не трогайте его». — «Растянут этот стих,

К тому же холоден». — «Он лучше всех других!»— 

«Здесь фраза неясна и уточненья просит». —

«Но именно ее до неба превозносят!»

Что вы ни скажете, он сразу вступит в спор,

И остается все, как было до сих пор.

При этом он кричит, что вам внимает жадно,

И просит, чтоб его судили беспощадно...

Но это все слова, заученная лесть,

Уловка, чтобы вам свои стихи прочесть! [19]

Довольный сам собой, идет он прочь в надежде,

Что пустит пыль в глаза наивному невежде, —

И вот в его сетях уже какой-то фат...

Невеждами наш век воистину богат!

У нас они кишат везде толпой нескромной —

У князя за столом, у герцога в приемной.

Ничтожнейший рифмач, придворный стихоплет,

Конечно, среди них поклонников найдет.

Чтоб кончить эту песнь, мы скажем в заключенье:

Глупец глупцу всегда внушает восхищенье.

 

ПЕСНЬ ВТОРАЯ

 

Во всем подобная пленительной пастушке,

Резвящейся в полях и на лесной опушке

И украшающей волну своих кудрей

Убором из цветов, а не из янтарей,

Чужда Идиллия кичливости надменной.

Блистая прелестью изящной и смиренной,

Приятной простоты и скромности полна,

Напыщенных стихов не признает она,

Нам сердце веселит, ласкает наше ухо,

Высокопарностью не оскорбляя слуха.

 

Но видим часто мы, что рифмоплет иной

Бросает, осердясь, и флейту и гобой;

Среди Эклоги он трубу хватает в руки,

И оглашают луг воинственные звуки.

Спасаясь, Пан бежит укрыться в тростники

И нимфы прячутся, скользнув на дно реки.

 

Другой пятнает честь Эклоги благородной,

Вводя в свои стихи язык простонародный:

Лишенный прелести, крикливо-грубый слог

Не к небесам летит, а ползает у ног.

Порою чудится, что это тень Ронсара

На сельской дудочке наигрывает яро;

Не зная жалости, наш слух терзает он,

Стараясь превратить Филиду в Туанон.[20]

 

Избегнуть крайностей умели без усилий

И эллин Феокрит[21], и римлянин Вергилий.

Вы изучать должны и днем и ночью их:

Ведь сами музы им подсказывали стих.

Они научат вас, как, легкость соблюдая,

И чистоту храня, и в грубость не впадая,

Петь Флору и поля, Помону и сады,[22]

Свирели, что в лугах звенят на все лады,

Любовь, ее восторг и сладкое мученье,

Нарцисса томного и Дафны превращенье, —

И вы докажете, что «консула порой

Достойны и поля, и луг, и лес густой»[23],

Затем, что велика Эклоги скромной сила.

 

В одеждах траурных, потупя взор уныло,

Элегия, скорбя, над гробом слезы льет.

Не дерзок, но высок ее стиха полет. 
Она рисует нам влюбленных смех, и слезы,

И радость, и печаль, и ревности угрозы;

Но лишь поэт, что сам любви изведал власть,

Сумеет описать правдиво эту страсть.

 

Признаться, мне претят холодные поэты,

Что пишут о любви, любовью не согреты,

Притворно слезы льют, изображают страх

И, равнодушные, безумствуют в стихах.

Невыносимые ханжи и пустословы,

Они умеют петь лишь цепи да оковы,

Боготворить свой плен, страданья восхвалять[24]

И деланностью чувств рассудок оскорблять.

Нет, были не смешны любви слова живые,

Что диктовал Амур Тибуллу[25] в дни былые,

И безыскусственно его напев звучал,

Когда Овидия он песням обучал.

Элегия сильна лишь чувством непритворным.

 

Стремится Ода ввысь, к далеким кручам горным,

И там, дерзания и мужества полна,

С богами говорит как равная она;

Прокладывает путь в Олимпии атлетам

И победителя дарит своим приветом;

Ахилла в Илион бестрепетно ведет

Иль город на Эско[26] с Людовиком берет;

Порой на берегу у речки говорливой

Кружится меж цветов пчелой трудолюбивой;

Рисует празднества, веселье и пиры,

Ириду милую и прелесть той игры,

Когда проказница бежит от поцелуя,

Чтоб сдаться под конец, притворно негодуя.

Пусть в Оде пламенной причудлив мысли ход,

Но этот хаос в ней — искусства зрелый плод.

 

Бегите рифмача, чей разум флегматичный

Готов и в страсть внести порядок педантичный:

Он битвы славные и подвиги поет,

Неделям и годам ведя уныло счет;

Попав к истории в печальную неволю,

Войска в своих стихах он не направит к Долю,

Пока не сломит Лилль и не возьмет Куртре[27].

Короче говоря, он сух, как Мезере[28].

Феб не вдохнул в него свой пламень лучезарный.

 

Вот, кстати, говорят, что этот бог коварный

В тот день, когда он был на стихоплетов зол,

Законы строгие Сонета изобрел.

Вначале, молвил он, должно быть два катрена;

Соединяют их две рифмы неизменно;

Двумя терцетами кончается Сонет:

Мысль завершенную хранит любой терцет.

В Сонете Аполлон завел порядок строгий:

Он указал размер и сосчитал все слоги,

В нем повторять слова поэтам запретил

И бледный, вялый стих сурово осудил.

Теперь гордится он работой не напрасной:

Поэму в сотни строк затмит Сонет прекрасный.

Но тщетно трудятся поэты много лет:

Сонетов множество, а феникса все нет.

Их груды у Гомбо, Менара и Мальвиля[29],

Но лишь немногие читателя пленили;

Мы знаем, что Серси[30] колбасникам весь год

Сонеты Пеллетье[31] на вес распродает.

Блистательный Сонет поэтам непокорен:

То тесен чересчур, то чересчур просторен.

 

Стих Эпиграммы сжат, но правила легки:

В ней иногда всего острота в две строки.

Словесная игра — плод итальянской музы.

Проведали о ней не так давно французы.

Приманка новая, нарядна, весела,

Скучающих повес совсем с ума свела.

Повсюду встреченный приветствием и лаской,

Уселся каламбур на высоте парнасской.

Сперва он покорил без боя Мадригал;

Потом к нему в силки гордец Сонет попал;

Ему открыла дверь Трагедия радушно,

И приняла его Элегия послушно;

Расцвечивал герой остротой монолог;

Любовник без нее пролить слезу не мог;

Печальный пастушок, гуляющий по лугу,

Не забывал острить, пеняя на подругу.

У слова был всегда двойной коварный лик.

Двусмысленности яд и в прозу к нам проник:

Оружьем грозным став судьи и богослова,

Разило вкривь и вкось двусмысленное слово.[32]

 

Но разум, наконец, очнулся и прозрел:

Он из серьезных тем прогнать его велел,

Безвкусной пошлостью признав игру словами,

Ей место отведя в одной лишь Эпиграмме,

Однако, приказав, чтоб мысли глубина

Сквозь острословие и здесь была видна.

Всем по сердцу пришлись такие перемены,

Но при дворе еще остались тюрлюпены,

Несносные шуты, смешной и глупый сброд,

Защитники плохих, бессмысленных острот.

Пусть муза резвая пленяет нас порою

Веселой болтовней, словесною игрою,

Нежданной шуткою и бойкостью своей,

Но пусть хороший вкус не изменяет ей:

Зачем стремиться вам, чтоб Эпиграммы жало

Таило каламбур во что бы то ни стало?

 

В любой поэме есть особые черты,

Печать лишь ей одной присущей красоты:

Затейливостью рифм нам нравится Баллада,

Рондо — наивностью и простотою лада,

Изящный, искренний любовный Мадригал

Возвышенностью чувств сердца очаровал.

 

Не злобу, а добро стремясь посеять в мире,

Являет истина свой чистый лик в Сатире.

Луцилий[33] первый ввел Сатиру в гордый Рим.

Он правду говорил согражданам своим

И отомстить сумел, пред сильным не робея,

Спесивцу богачу за честного плебея.

Гораций умерял веселым смехом гнев.

Пред ним глупец и фат дрожали, онемев:

Назвав по именам, он их навек ославил,

Стихосложения не нарушая правил.

 

Неясен, но глубок сатирик Персий Флакк[34]:

Он мыслями богат и многословью враг.

 

В разящих, словно меч, сатирах Ювенала[35]

Гипербола, ярясь, узды не признавала.

Стихами Ювенал язвит, бичует, жжет,

Но сколько блеска в них и подлинных красот!

Приказом возмущен Тиберия-тирана,[36]

Он статую крушит жестокого Сеяна;[37]

Рассказывает нам, как на владыки зов

Бежит в сенат толпа трепещущих льстецов;

Распутства гнусного нарисовав картину,

В объятья крючников бросает Мессалину[38]...

И пламенен и жгуч его суровый стих.

 

Прилежный ученик наставников таких,

Сатиры острые писал Ренье[39] отменно.

Звучал бы звонкий стих легко и современно,

Когда бы он — увы! — подчас не отдавал

Душком тех злачных мест, где наш поэт бывал,

Когда б созвучья слов, бесстыдных, непристойных,

Не оскорбляли слух читателей достойных.

К скабрезным вольностям латинский стих привык,

Но их с презрением отринул наш язык.

Коль мысль у вас вольна и образы игривы,

В стыдливые слова закутать их должны вы.

Тот, у кого в стихах циничный, пошлый слог,

Не может обличать распутство и порок.

 

Словами острыми всегда полна Сатира;

Их подхватил француз — насмешник и задира —

И создал Водевиль[40] — куплетов бойкий рой.

Свободного ума рожденные игрой,

Они из уст в уста легко передаются,

Беззлобно дразнят нас и весело смеются.

Но пусть не вздумает бесстыдный рифмоплет

Избрать всевышнего мишенью для острот:

Шутник, которого безбожье подстрекает,

На Гревской площади печально путь кончает.

Для песен надобен изящный вкус и ум,

Но муза пьяная, подняв несносный шум,

Безжалостно поправ и здравый смысл и меру,

Готова диктовать куплеты и Линьеру. [41]

Когда напишете стишок удачный вы,

Старайтесь не терять от счастья головы.

Иной бездарный шут, нас одарив куплетом,

Надменно мнит себя невесть каким поэтом;

Лишь сочинив сонет, он может опочить,

Проснувшись, он спешит экспромты настрочить...

Спасибо, если он, в неистовстве волненья,

Стремясь издать скорей свои произведенья,

Не просит, чтоб Нантейль[42] украсил этот том

Портретом автора, и лирой, и венком!

 

ПЕСНЬ ТРЕТЬЯ

 

Порою на холсте дракон иль мерзкий гад

Живыми красками приковывает взгляд,

И то, что в жизни нам казалось бы ужасным,

Под кистью мастера становится прекрасным.

Так, чтобы нас пленить, Трагедия в слезах

Ореста мрачного рисует скорбь и страх,

В пучину горестей Эдипа повергает

И, развлекая нас, рыданья исторгает.

 

Поэты, в чьей груди горит к театру страсть,

Хотите ль испытать над зрителями власть,

Хотите ли снискать Парижа одобренье

И сцене подарить высокое творенье,

Которое потом с подмостков не сойдет

И будет привлекать толпу из года в год?

Пускай огнем страстей исполненные строки

Тревожат, радуют, рождают слез потоки!

Но если доблестный и благородный пыл

Приятным ужасом сердца не захватил

И не посеял в них живого состраданья,

Напрасен был ваш труд и тщетны все старанья!

Не прозвучит хвала рассудочным стихам,

И аплодировать никто не станет вам;

Пустой риторики наш зритель не приемлет:

Он критикует вас иль равнодушно дремлет.[43]

Найдите путь к сердцам: секрет успеха в том,

Чтоб зрителя увлечь взволнованным стихом.

 

Пусть вводит в действие легко, без напряженья

Завязки плавное, искусное движенье.

Как скучен тот актер, что тянет свой рассказ

И только путает и отвлекает нас!

Он словно ощупью вкруг темы главной бродит

И непробудный сон на зрителя наводит!

Уж лучше бы сказал он сразу, без затей:

— Меня зовут Орест иль, например, Атрей, —

Чем нескончаемым бессмысленным рассказом

Нам уши утомлять и возмущать наш разум. [44]

Вы нас, не мешкая, должны в сюжет ввести.

Единство места в нем вам следует блюсти.

За Пиренеями рифмач[45], не зная лени,

Вгоняет тридцать лет в короткий день на сцене.

В начале юношей выходит к нам герой,

А под конец, глядишь, — он старец с бородой.

Но забывать нельзя, поэты, о рассудке:

Одно событие, вместившееся в сутки,

В едином месте пусть на сцене протечет;

Лишь в этом случае оно нас увлечет.

 

Невероятное растрогать неспособно.

Пусть правда выглядит всегда правдоподобно:

Мы холодны душой к нелепым чудесам,

И лишь возможное всегда по вкусу нам.

 

Не все события, да будет вам известно,

С подмостков зрителям показывать уместно:

Волнует зримое сильнее, чем рассказ,

Но то, что стерпит слух, порой не стерпит глаз.[46]

 

Пусть напряжение доходит до предела

И разрешается потом легко и смело.

Довольны зрители, когда нежданный свет

Развязка быстрая бросает на сюжет,

Ошибки странные и тайны разъясняя

И непредвиденно события меняя.

 

В далекой древности, груба и весела,

Народным празднеством Трагедия была:

В честь Вакха пели там, кружились и плясали,

Чтоб гроздья алые на лозах созревали,

И вместо пышного лаврового венца

Козел наградой был искусного певца.

 

Впервые Феспид[47] стал такие представленья

Возить и в города и в тихие селенья,

В телегу тряскую актеров посадил

И новым зрелищем народу угодил.

 

Двух действующих лиц Эсхил добавил к хору,

Пристойной маскою прикрыл лицо актеру,

И на котурнах он велел ему ходить,

Чтобы за действием мог зритель уследить.

 

Был жив еще Эсхил, когда Софокла гений

Еще усилил блеск и пышность представлений

И властно в действие старинный хор вовлек.

Софокл отшлифовал неровный, грубый слог

И так вознес театр, что для дерзаний Рима

Такая высота была недостижима.

 

Театр французами был прежде осужден:

Казался в старину мирским соблазном он.

В Париже будто бы устроили впервые

Такое зрелище паломники простые,

Изображавшие, в наивности своей,

И бога, и святых, и скопище чертей.

Но разум, разорвав невежества покровы,

Сих проповедников изгнать велел сурово,

Кощунством объявив их богомольный бред.[48]

На сцене ожили герои древних лет,

Но масок нет на них, и скрипкой мелодичной

Сменился мощный хор трагедии античной. [49]

 

Источник счастья, мук, сердечных жгучих ран,

Любовь забрала в плен и сцену и роман.

Изобразив ее продуманно и здраво,

Пути ко всем сердцам найдете без труда вы.

Итак, пусть ваш герой горит любви огнем,

Но пусть не будет он жеманным пастушком!

Ахилл не мог любит, как Тирсис и Филена,

И вовсе не был Кир похож на Артамена! [50]

Любовь, томимую сознанием вины,

Представить слабостью вы зрителям должны.

Герой, в ком мелко все, лишь для романа годен.

Пусть будет он у вас отважен, благороден,

Но все ж без слабостей он никому не мил:

Нам дорог вспыльчивый, стремительный Ахилл;

Он плачет от обид — нелишняя подробность,

Чтоб мы поверили в его правдоподобность;

Нрав Агамемнона высокомерен, горд;

Эней благочестив и в вере предков тверд.

Герою своему искусно сохраните

Черты характера среди любых событий.

Его страну и век должны вы изучать:

Они на каждого кладут свою печать.

 

Примеру «Клелии»[51] вам следовать не гоже:

Париж и древний Рим между собой не схожи.

Герои древности пусть облик свой хранят:

Не волокита Брут, Катон не мелкий фат.

Несообразности с романом неразлучны,

И мы приемлем их — лишь были бы нескучны!

Здесь показался бы смешным суровый суд.

Но строгой логики от вас в театре ждут:

В нем властвует закон, взыскательный и жесткий.

Вы новое лицо ведете на подмостки?

Пусть будет тщательно продуман ваш герой,

Пусть остается он всегда самим собой!

 

Рисуют иногда тщеславные поэты

Не действующих лиц, а лишь свои портреты.

Гасконцу кажется родной Гасконью свет,

И Юба говорит точь-в-точь как Кальпренед. [52]

 

Но мудрой щедростью природы всемогущей

Был каждой страсти дан язык, лишь ей присущий:

Высокомерен гнев, в словах несдержан он,

А речь уныния прерывиста, как стон.

 

Среди горящих стен и кровель Илиона

Мы от Гекубы ждем не пышных слов, а стона.

Зачем ей говорить о том, в какой стране

Суровый Танаис к эвксинской льнет волне? [53]

Надутых, громких фраз бессмысленным набором

Кичится тот, кто сам пленен подобным вздором.

Вы искренне должны печаль передавать:

Чтоб я растрогался, вам нужно зарыдать;

А красноречие, в котором чувство тонет,

Напрасно прозвучит и зрителей не тронет.

 

Для сцены сочинять — неблагодарный труд:

Там сотни знатоков своей добычи ждут.

Им трудно угодить: придирчивы, суровы,

Ошикать автора всегда они готовы.

Кто заплатил за вход, тот право приобрел

Твердить, что автор — шут, невежда и осел.

Чтобы понравиться ценителям надменным,

Поэт обязан быть и гордым и смиренным,

Высоких помыслов показывать полет,

Изображать любовь, надежду, скорби гнет,

Писать отточенно, изящно, вдохновенно,

Порою глубоко, порою дерзновенно,

И шлифовать стихи, чтобы в умах свой след

Они оставили на много дней и лет.

Вот в чем Трагедии высокая идея.

 

Еще возвышенней, прекрасней Эпопея.

Она торжественно и медленно течет,

На мифе зиждется и вымыслом живет.

Чтоб нас очаровать, нет выдумке предела.

Все обретает в ней рассудок, душу, тело:

В Венере красота навек воплощена;

В Минерве — ясный ум и мыслей глубина;

Предвестник ливня, гром раскатисто-гремучий

Рожден Юпитером, а не грозовой тучей;

Вздымает к небесам и пенит гребни волн

Не ветер, а Нептун, угрюмой злобы полн;

Не эхо — звук пустой — звенит, призывам вторя, —

То по Нарциссу плач подъемлет нимфа в горе.

Прекрасных вымыслов плетя искусно нить,

Эпический поэт их может оживить

И, стройность им придав, украсить своевольно:

Невянущих цветов вокруг него довольно.

Узнай мы, что Эней застигнут бурей был

И ветер к Африке его суда прибил,

Ответили бы мы: «Чудесного здесь мало,

Судьба со смертными еще не так играла!»

Но вот мы узнаем, что Трои сыновей

Юнона не щадит и средь морских зыбей;

Что из Италии, покорствуя богине,

Эол их гонит вдаль по яростной пучине;

Что поднимается Нептун из бездны вод,

И снова тишина на море настает, —

И мы волнуемся, печалимся, жалеем,

И грустно под конец расстаться нам с Энеем.

Без этих вымыслов поэзия мертва,

Бессильно никнет стих, едва ползут слова,

Поэт становится оратором холодным,

Сухим историком, докучным и бесплодным.

 

Неправы те из нас, кто гонит из стихов

Мифологических героев и богов,

Считая правильным, разумным и приличным,

Чтоб уподобился господь богам античным. [54]

Они читателей все время тащат в ад,

Где Люцифер царит и демоны кишат...

Им, видно, невдомек, что таинства Христовы

Чуждаются прикрас и вымысла пустого,

И что писание, в сердца вселяя страх,

Повелевает нам лишь каяться в грехах!

И та, благодаря их ревностным стараньям,

Само евангелье становится преданьем!

Зачем изображать прилежно сатану,

Что с провидением всегда ведет войну

И, бросив тень свою на путь героя славный,

С творцом вступает в спор, как будто с равным равный?

 

Я знаю, что в пример мне Тассо[55] приведут.

Критиковать его я не намерен тут,

Но даже если впрямь достоин Тассо лести,

Своей Италии он не принес бы чести,

Когда б его герой с греховного пути

Все время сатану старался увести,

Когда бы иногда не разгоняли скуки

Ринальдо и Танкред[56], их радости и муки.

 

Конечно, тот поэт, что христиан поет,

Не должен сохранять язычества налет[57],

Но требовать, чтоб мы, как вредную причуду,

Всю мифологию изгнали отовсюду;

Чтоб нищих и владык Харон в своем челне

Не смел перевозить по Стиксовой волне;

Чтобы лишился Пан пленительной свирели,

А парки — веретен, и ножниц, и кудели, —

Нет, это ханжество, пустой и вздорный бред,

Который нанесет поэзии лишь вред!

Им кажется грехом в картине иль поэме

Изображать войну в блестящем медном шлеме,

Фемиду строгую, несущую весы,

И Время, что бежит, держа в руке часы!

Они — лишь дайте власть — объявят всем поэтам,

Что аллегория отныне под запретом!

Ну что же! Этот вздор святошам отдадим,

А сами, не страшась, пойдем путем своим:

Пусть любит вымыслы и мифы наша лира, —

Из бога истины мы не творим кумира.

 

Преданья древности исполнены красот.

Сама поэзия там в именах живет

Энея, Гектора, Елены и Париса,

Ахилла, Нестора, Ореста и Улисса.

Нет, не допустит тот, в ком жив еще талант,

Чтобы в поэме стал героем — Хильдебрант! [58]

Такого имени скрежещущие звуки

Не могут не нагнать недоуменной скуки.

 

Чтоб вас венчали мы восторженной хвалой,

Нас должен волновать и трогать ваш герой.

От недостойных чувств пусть будет он свободен

И даже в слабостях могуч и благороден!

Великие дела он должен совершать

Подобно Цезарю, Людовику под стать,

Но не как Полиник и брат его, предатель:

Не любит низости взыскательный читатель.[59]

 

Нельзя событьями перегружать сюжет:

Когда Ахилла гнев Гомером был воспет,

Заполнил этот гнев великую поэму.

Порой излишество лишь обедняет тему.

 

Пусть будет слог у вас в повествованье сжат,

А в описаниях и пышен и богат:

Великолепия достигнуть в них старайтесь,

До пошлых мелочей нигде не опускайтесь.

Примите мой совет: поэту не к лицу

В чем-либо подражать бездарному глупцу,

Что рассказал, как шли меж водных стен евреи,

А рыбы замерли, из окон вслед глазея.[60]

Зачем описывать, как, вдруг завидев мать,

Ребенок к ней бежит, чтоб камешек отдать?

Такие мелочи в забвенье скоро канут.

 

Ваш труд не должен быть отрывист иль растянут.

Пусть начинается без хвастовства рассказ,

Пегаса оседлав, не оглушайте нас,

На лад торжественный заранее настроив:

«Я нынче буду петь героя из героев!»[61]

Что можно подарить, так много обещав?

Гора рождает мышь, поэт «Эпистол» прав. [62]

Насколько же сильней тот римлянин прельщает,

Который ничего сперва не обещает

И просто говорит: «Воспеты битвы мной

И муж, что верен был богам страны родной.

Покинув Фригию, он по морям скитался,

Приплыл в Авзонию и там навек остался». [63]

Он гармоничен, прост, он не гремит, как гром,

И малое сулит, чтоб много дать потом.

Терпение — и он вам чудеса покажет,

Грядущую судьбу латинянам предскажет,

Опишет Ахерон, Элизиум теней,

Где узрит цезарей трепещущий Эней.

 

Пусть гармоничное, изящное творенье

Богатством образов дарует наслажденье.

С величьем вы должны приятность сочетать:

Витиеватый слог невмоготу читать.

Милей мне Ариост[64], проказник сумасбродный,

Чем сумрачный рифмач, унылый и холодный,

Готовый осудить, как самый страшный грех,

Лукавое словцо или веселый смех.

 

Должно быть, потому так любим мы Гомера,

Что пояс красоты дала ему Венера. [65]

В его творениях сокрыт бесценный клад:

Они для всех веков как бы родник услад.

Он, словно чародей, все в перлы превращает,

И вечно радует, и вечно восхищает.

Одушевление в его стихах живет,

И мы не сыщем в них назойливых длиннот.

Хотя в сюжете нет докучного порядка,

Он развивается естественно и гладко,

Течет, как чистая, спокойная река.

Все попадает в цель — и слово, и строка.

Любите искренне Гомера труд высокий,

И он вам преподаст бесценные уроки.

 

Поэму стройную, чей гармоничен ход,

Не прихоть легкая, не случай создает,

А прилежание и целой жизни опыт:

То голос мастера, не подмастерья шепот.

Но иногда поэт, незрелый ученик,

В ком вдохновение зажглось на краткий миг,

Трубит ретиво в рог могучей эпопеи,

В заносчивых мечтах под небесами рея;

Пришпоренный Пегас, услышав странный шум,

То еле тащится, то скачет наобум.

Без должной помощи труда и размышленья

Не долго проживет поэта вдохновенье.

Читатели бранят его наперебой,

Но стихотворец наш любуется собой,

И, в ослеплении спесивом и упрямом,

Он сам себе кадит восторга фимиамом.

Он говорит: «Гомер нам оскорбляет слух.

Вергилий устарел; он холоден и сух».

Чуть кто-нибудь в ответ подъемлет голос громкий,

Он тотчас же кричит: «Рассудят нас потомки!»,

Хотя при этом ждет, что — дайте только срок —

Все современники сплетут ему венок.

А труд его меж тем, покрытый пыли слоем,

У продавца лежит, никем не беспокоим. [66]

Ну что ж, пускай себе в забвении лежит:

Нам к теме прерванной вернуться надлежит.

 

Была Комедия с ее веселым смехом

В Афинах рождена Трагедии успехом.

В ней грек язвительный, шутник и зубоскал,

Врагов насмешками, как стрелами, сражал.

Умело наносить бесстыдное злоречье

И чести и уму тяжелые увечья.

Прославленный поэт снискал себе почет,

Черня достоинства потоком злых острот;

Он в «Облаках» своих изобразил Сократа,[67]

И гикала толпа, слепа и бесновата.

Но издевательствам положен был предел:

Был выпущен указ, который повелел

Не называть имен и прекратить наветы.

Отныне клеветать уж не могли поэты.

В Афинах зазвучал Менандра[68] легкий смех.

Он стал для зрителей источником утех,

И, умудренная, постигла вся Эллада,

Что нужно поучать без желчи и без яда.

Менандр искусно мог нарисовать портрет,

Не дав ему при том особенных примет.

Смеясь над фатовством и над его уродством,

Не оскорблялся фат живым с собою сходством;

Скупец, что послужил Менандру образцом,

До колик хохотал в театре над скупцом.

 

Коль вы прославиться в Комедии хотите,

Себе в наставницы природу изберите.

Поэт, что глубоко познал людей сердца

И в тайны их проник до самого конца,

Что понял чудака, и мота, и ленивца,

И фата глупого, и старого ревнивца,

Сумеет их для нас на сцене сотворить,

Заставив действовать, лукавить, говорить.

Пусть эти образы воскреснут перед нами,

Пленяя простотой и яркими тонами.

Природа, от своих бесчисленных щедрот,

Особые черты всем людям раздает,

Но подмечает их по взгляду, по движеньям

Лишь тот, кто наделен поэта острым зреньем.

 

Нас времени рука меняет день за днем,

И старец не похож на юношу ни в чем.

 

Юнец неукротим: он безрассуден, страстен,

Порочным прихотям и склонностям подвластен,

К нравоученьям глух и жаден до утех;

Его манят мечты и привлекает грех.

 

Почтенный, зрелый муж совсем иным тревожим:

Он ловок и хитер, умеет льстить вельможам,

Всегда старается заглядывать вперед,

Чтоб оградить себя в грядущем от забот.

 

Расслабленный старик от скупости сгорает.

Не в силах расточать, он жадно собирает,

В делах и замыслах расчетливость хранит,

Возносит прошлый век, а нынешний бранит,

И, так как с ним давно утехи незнакомы,

На них усердно шлет и молнии и громы.

 

Героя каждого обдумайте язык,

Чтобы отличен был от юноши старик.

 

Узнайте горожан, придворных изучите;

Меж них старательно характеры ищите.

Присматривался к ним внимательно Мольер;

Искусства высшего он дал бы нам пример,

Когда бы, в стремлении к народу подольстится,

Порой гримасами не искажал он лица,

Постыдным шутовством веселья не губил.

С Теренцием[69] — увы! — он Табарена слил!

Не узнаю в мешке, где скрыт Скапен лукавый,

Того, чей «Мизантроп» увенчан громкой славой.[70]

 

Уныния и слез смешное вечный враг.

С ним тон трагический несовместим никак,

Но унизительно Комедии серьезной

Толпу увеселять остротою скабрезной.

В Комедии нельзя разнузданно шутить,

Нельзя запутывать живой интриги нить,

Нельзя от замысла неловко отвлекаться

И мыслью в пустоте все время растекаться.

Порой пусть будет прост, порой — высок язык,

Пусть шутками стихи сверкают каждый миг,

Пусть будут связаны между собой все части,

И пусть сплетаются в клубок искусный страсти!

Природе вы должны быть верными во всем,

Не оскорбляя нас нелепым шутовством.

Пример Теренция тут очень помогает;

Вы сцену помните: сынка отец ругает

За безрассудную — на взгляд отца — любовь,

А сын, все выслушав, бежит к любимой вновь.

Пред нами не портрет, не образ приближенный,

А подлинный отец и подлинный влюбленный.

 

Комический поэт, что разумом ведом,

Хранит изящный вкус и здравый смысл в смешном.

Он уважения и похвалы достоин.

Но плоский острослов, который непристоен

И шутки пошлые твердить не устает,

К зевакам на Пон-Неф пускай себе идет:

Он будет награжден достойно за старанья,

У слуг подвыпивших сорвав рукоплесканья.

 

ПЕСНЬ ЧЕТВЕРТАЯ

 

Жил во Флоренции когда-то некий врач[71] —

Прославленный хвастун и всех больных палач.

С чумою у врача большое было сходство:

Тут он обрек детей на раннее сиротство,

А там из-за него оплакал брата брат.

Не перечесть — увы! — безвременных утрат.

В плеврит он превращал простуды легкий случай,

Мигрень — в безумие и приступы падучей.

Но он из города убрался наконец,

И пригласил его как гостя в свой дворец

Давнишний пациент, случайно пощаженный, —

Аббат, поклонник муз и в зодчество влюбленный.

Вдруг лекарь проявил и знания и жар,

Входил он в тонкости, ну прямо как Мансар[72]:

Нет, недоволен он задуманным фасадом;

К тому же, павильон построил бы он рядом,

А эту лестницу чуть сдвинул бы назад.

И каменщика тут зовет к себе аббат.

Тот, выслушав, готов последовать совету.

А так как мне пора закончить сказку эту.

Я расскажу о том, что сделал медик наш:

Он в лавке приобрел линейку, карандаш,

Галена тяжкий труд навек оставил прочим

И, недостойный врач, стал превосходным зодчим.

 

Отсюда будет вам легко мораль извлечь:

Коль в этом ваш талант, вам лучше булки печь;

Куда почтеннее подобная работа,

Чем бесполезный труд плохого стихоплета!

Тем, кто умеет печь, иль строить дом, иль шить,

Не обязательно на первом месте быть,

И лишь в поэзии — мы к этому и клоним —

Посредственность всегда бездарности синоним.

Холодный рифмоплет — всегда дурной поэт.

Пеншен иль Буайе — меж них различий нет.

Не станем мы читать Рампаля, Менардьера,

Маньора, дю Суэ, Корбена, Ламорльера[73].

Шут болтовней своей хоть рассмешит подчас,

Холодный же рифмач замучит скукой нас.

Смех Бержерака[74] мне приятней и милее

Мотена[75] ледяной, снотворной ахинеи.

 

Вы верить не должны тем льстивым похвалам[76],

Что рой поклонников возносит шумно вам,

Крича: «Какой восторг! Он гений прирожденный!»

Порой случается, что стих произнесенный

Нам нравится на слух; но лишь его прочтем,

Как сотни промахов мы сразу видим в нем.

Я приведу пример: Гомбо у нас хвалили,

А нынче в лавке он лежит под слоем пыли.

 

Чужие мнения старайтесь собирать:

Ведь может даже фат совет разумный дать.

Но если невзначай к вам снидет вдохновенье,

Не торопитесь всем читать свое творенье.

Не нужно подражать нелепому глупцу,

Своих плохих стихов ретивому чтецу,

Который с рвением, на бешенство похожим,

Их декламирует испуганным прохожим;

Чтоб от него спастись, они вбегают в храм,

Но муза дерзкая их не щадит и там. [77]

 

Я повторяю вновь: прислушивайтесь чутко

К достойным доводам и знанья и рассудка,

А суд невежества пускай вас не страшит.

Бывает, что глупец, приняв ученый вид,

Разносит невпопад прекрасные творенья

За смелость образа и яркость выраженья.

Напрасно стали бы вы отвечать ему:

Все доводы презрев, не внемля ничему,

Он, в самомнении незрячем и кичливом,

Себя ценителем считает прозорливым.

Его советами вам лучше пренебречь,

Иначе ваш корабль даст неизбежно течь.

 

Ваш критик должен быть разумным, благородным,

Глубоко сведущим, от зависти свободным:

Те промахи тогда он сможет уловить,

Что даже от себя вы попытались скрыть.

Он сразу разрешит смешные заблужденья,

Вернет уверенность, рассеет все сомненья

И разъяснит потом, что творческий порыв,

Душою овладев и разум окрылив,

Оковы правил сняв решительно и смело,

Умеет расширять поэзии пределы.

Но критиков таких у нас почти что нет;

Порою пишет вздор известнейший поэт:

Стихами отличась, он критикует рьяно,

Хоть от Вергилия не отличит Лукана. [78]

 

Хотите ли, чтоб вас вполне одобрил свет?

Я преподать могу вам дружеский совет:

Учите мудрости в стихе живом и внятном,

Умея сочетать полезное с приятным.

Пустячных выдумок читатели бегут

И пищи для ума от развлеченья ждут.

 

Пускай ваш труд хранит печать души прекрасной,

Порочным помыслам и грязи непричастной:

Сурового суда заслуживает тот,

Кто нравственность и честь постыдно предает,

Рисуя нам разврат заманчивым и милым. [79]

 

Но я не протяну руки ханжам постылым,

Чей неотвязный рой по глупости готов

Любовь совсем изгнать из прозы и стихов,

Чтобы отдать во власть несносной скуке сцену.

Поносят за соблазн Родриго и Химену,

Но грязных помыслов не может вызвать в нас

О заблужденьях чувств возвышенный рассказ! [80]

Я осуждаю грех пленительной Дидоны,

Хотя меня до слез ее волнуют стоны.

 

Кто пишет высоко и чисто о любви,

Не вызывает тот волнения в крови,

Преступных, пагубных желаний в нас не будит.

Так пусть всего милей вам добродетель будет!

Ведь даже если ум и ясен и глубок,

Испорченность души всегда видна меж строк.

 

Бегите зависти, что сердце злобно гложет.

Талантливый поэт завидовать не может

И эту страсть к себе не пустит на порог.

Посредственных умов постыднейший порок,

Противница всего, что в мире даровито,

Она в кругу вельмож злословит ядовито,

Старается, пыхтя, повыше ростом стать

И гения чернит, чтобы с собой сравнять.

Мы этой низостью пятнать себя не будем

И, к почестям стремясь, о чести не забудем.

 

Вы не должны в стихи зарыться с головой:

Поэт не книжный червь, он — человек живой.

Умея нас пленять в стихах своим талантом,

Умейте в обществе не быть смешным педантом.

 

Воспитанники муз! Пусть вас к себе влечет

Не золотой телец, а слава и почет. [81]

Когда вы пишете и долго и упорно,

Доходы получать потом вам не зазорно,

Но как противен мне и ненавистен тот,

Кто, к славе охладев, одной наживы ждет!

Камену он служить издателю заставил

И вдохновение корыстью обесславил.

 

Когда, не зная слов, наш разум крепко спал,

Когда законов он еще не издавал,

Разъединенные, скитаясь по дубравам,

Людские племена считали силу правом,

И безнаказанно, не ведая тревог,

В то время человек убить другого мог.

Но вот пришла пора, и слово зазвучало,

Законам положив прекрасное начало,

Затерянных в лесах людей соединив,

Построив города среди цветущих нив,

Искусно возведя мосты и укрепленья

И наказанием осилив преступленья.

И этим, говорят, обязан мир стихам!

Должно быть, потому гласят преданья нам,

Что тигры Фракии смирялись и, робея,

Ложились возле ног поющего Орфея,

Что стены Фив росли под мелодичный звон,

Когда наигрывал на лире Амфион.

Да, дивные дела стихам на долю пали!

В стихах оракулы грядущее вещали,

И жрец трепещущий толпе, склоненной в прах,

Суровый Феба суд передавал в стихах.

Героев древних лет Гомер навек прославил

И к дивным подвигам сердца людей направил,

А Гесиод[82] учил возделывать поля,

Чтобы рождала хлеб ленивая земля.

Так голос мудрости звучал в словах поэтов,

И люди слушались ее благих советов,

Что сладкозвучием приковывали слух,

Потом лились в сердца и покоряли дух.

За неусыпную заботливость опеки

Боготворили муз по всей Элладе греки

И храмы стройные в их воздвигали честь,

Дабы на пользу всем могли искусства цвесть.

Но век иной настал, печальный и голодный,

И утерял Парнас свой облик благородный.

Свирепая корысть — пороков грязных мать —

На души и стихи поставила печать,

И речи лживые для выгоды слагала,

И беззастенчиво словами торговала.

 

Вы презирать должны столь низменную страсть,

Но если золото взяло над вами власть,

Пермесскою волной прельщаться вам не стоит:

На берегах иных свой дом богатство строит.

Певцам и воинам дарует Аполлон

Лишь лавры да подчас бессмертие имен.

 

Мне станут возражать, что даже музе нужен

И завтрак, и обед, и, между прочим, ужин,

А если натощак поэт перо берет,

Подводит с голоду несчастному живот,

Не мил ему Парнас и дела нет до Граций.

Когда узрел Менад, был сыт и пьян Гораций;

В отличье от Кольте[83], желая съесть обед,

Он не был принужден скорей строчить сонет...

 

Согласен; но сказать при этом я обязан,

Что нищете такой к нам путь почти заказан.

Чего страшитесь вы, когда у нас поэт

Светилом-королем обласкан и согрет,

Когда властителя вниманье и щедроты

Довольство вносят в дом и гонят прочь заботы?[84]

Пускай питомцы муз ему хвалы поют!

Он вдохновляет их на плодотворный труд.

Пускай, зажженный им, Корнель душой воспрянет

И, силу обретя, Корнелем «Сида» станет![85]

Пускай его черты божественный Расин

Запечатлеет нам во множестве картин!

Пускай слетается рой эпиграмм блестящий!

Пускай эклогами Сегре[86] пленяет чащи!

Пускай о нем одном те песни говорят,

Что так изысканно слагает Бенсерад![87]

Но кто напишет нам вторую «Энеиду»

И, поспешив на Рейн вслед новому Алкиду,

Так передаст в стихах деяний чудеса,

Чтоб с места сдвинулись и скалы и леса?

Кто нам изобразит, как, в страхе и смятенье,

Батавы стали звать на помощь наводненье?[88]

Кто Маастрихтский бой искусно воспоет,

Где мертвые полки зрел ясный небосвод?

А между тем, пока я венценосца славил,

К горам Альпийским он свой быстрый шаг направил.

Покорствует Сален, и Доль во прах склонен,

Меж рушащихся скал дымится Безансон...[89]

Где смелые мужи, которые хотели

Закрыть потоку путь к его далекой цели?

В испуге трепетном теперь бежит их рать,

Гордясь, что встречи с ним сумели избежать.

Как много взорванных и срытых укреплений!

Как много подвигов, достойных восхвалений!

 

Поэты, чтоб воспеть как подобает их,

С особым тщанием выковывайте стих!

 

А я, кто до сих пор был предан лишь сатире,

Не смея подходить к трубе и звонкой лире,

Я тоже буду там, и голос мой и взгляд

На поле доблестном вас воодушевят;

Я вам перескажу Горация советы[90],

Полученные мной в мои младые лета,

И разожгу огонь у каждого в груди,

И лавры покажу, что ждут вас впереди.

Но не посетуйте, коль, рвением пылая

И помощь оказать от всей души желая,

Я строго отделю от золота песок

И буду в критике неумолимо строг:

Придира и брюзга, люблю бранить, не скрою,

Хотя в своих стихах и сам грешу порою!

 

 

 

 



[1] Малерб, Франсуа (1555-1628) — лирический поэт, сыгравший важную роль в становлении принципов классической поэтики и очищении французского языка от диалектизмов, «ученых» слов латинского и греческого происхождения и архаизмов. Ниже Буало подробно останавливается на заслугах Малерба в области поэтического мастерства, в частности метрики. В цитируемых стихах речь идет о Малербе как об авторе од, в отличие от его ученика Ракана (1589-1670), прославившегося своими пасторалями.

[2] Подразумевается поэт Сент-Аман, типичный представитель литературной богемы того времени, автор эпической поэмы на библейский сюжет «Спасенный Моисей» (1653), о которой Буало подробнее говорит в песни третьей. Здесь он намекает на сомнительную репутацию, которой пользовались Сент-Аман и его друг — второстепенный поэт Фаре.

[3] Буало имеет в виду «маринизм» — направление в итальянской поэзии начала XVII в., уделявшее преимущественное внимание внешней форме. Его зачинатель поэт Марино (1569-1625) был чрезвычайно популярен во французских аристократических салонах первой половины XVII в., и оказал большое влияние на прециозную поэзию.

[4] Имеется в виду драматург и поэт Жорж Скюдери, брат известной романистки. В его эпической поэме на средневековый сюжет «Аларих, или Падение Рима» (1664) описание дворца занимает пятьсот стихов, один из которых Буало иронически цитирует.

[5] Парижский книгопродавец того времени.

[6] Блестящим автором бурлескных произведений был Поль Скаррон (1610-1660). В его поэмах «Тифон, или Война гигантов» и «Вергилий наизнанку» античные боги и герои говорят нарочито сниженным, грубым языком, насыщенным натуралистическими бытовыми деталями. Жанру бурлеска Буало пытался противопоставить ироикомическую поэму «Налой», повествующую в высоком эпическом стиле о ничтожных бытовых фактах. Вопреки цитируемым строкам, бурлескный жанр надолго приобрел широкую популярность во Франции и за ее пределами. Одним из наиболее поздних образцов этого жанра является «Перелицованная Энеида» украинского поэта Котляревского (написана между 1794-1883 гг.)

[7] Известный в то время балаганный фарсовый актер в труппе странствующего шарлатана Мондора.

[8] Д’Ассуси (1604-1674) — автор бурлескных поэм в духе Скаррона («Веселый Овидий», «Суд Париса» и другие).

[9] Клеман Маро (1496-1544) — выдающийся французский лирик эпохи Возрождения, автор по преимуществу «малых форм»: баллад, эпиграмм, рондо и т.п. В своей поэзии воспевал чувственные радости жизни, высмеивал притворный аскетизм монахов. Снисходительное одобрение Буало относится главным образом к внешней форме стихов Маро, которым он не придает серьезного значения.

[10] Новый мост в Париже. Славился своими балаганами, театрами марионеток и прочими «плебейскими», с точки зрения Буало, увеселениями.

[11] Бребеф (1618-1661) — лирический и эпический поэт. Его вольный перевод поэмы «Фарсалия» римского поэта Лукана (I век н.э.) заслужил высокую оценку Корнеля. Буало критикует Бребефа за напыщенный тон и злоупотребление гиперболами, характерное, впрочем, и для латинского подлинника.

[12] Цитата из «Фарсалии».

[13] Вильон, Франсуа (1431-1463) — крупнейший французский лирик конца средневековья. Несмотря на противоположность своих эстетических принципов поэтике Вильона, Буало отдает должное его таланту.

[14] Баллады, триолеты, рондо — мелкие лирические жанры, характеризующиеся замысловатой строфикой и системой рифм.

[15] Ронсар, Пьер (1524-1585) — самый выдающийся лирик французского Возрождения, возглавлявший группу поэтов под названием «Плеяда»; наиболее полно во французской поэзии отразил гуманистический идеал гармоничной человеческой личности, жизнерадостное и многогранное восприятие жизни, характерное для мироощущения эпохи Возрождения. Восторженный поклонник греческой и римской лирики, формы которой он пытался насаждать во французской поэзии. Стремился обогатить французский язык использованием диалектизмов и «ученых» слов. Эти языковые новшества были отвергнуты всей классической школой, начиная с Малерба. Резко отрицательная критика Ронсара особенно бросается в глаза на фоне снисходительно-сочувственных суждений Буало о более ранних поэтах — Вильоне и Маро.

[16] Депорт, Филипп (1546-1606) — придворный поэт, эпигон Ронсара и итальянской поэзии эпохи Возрождения. В своих поверхностных и манерных стихах отдал дань модному увлечению острословием, так же как и его ученик и подражатель Берто Жан (1552-1611).

[17] Имеется в виду Демаре де Сен-Сорлен (1595-1676) — автор христианской эпопеи «Хлодвиг» (1657). Демаре, ставший на старости лет воинствующим католиком иезуитского толка, неоднократно подвергался насмешкам Буало. Здесь намек на хвастливое заявление Демаре, будто последние песни его поэмы написаны им по наитию свыше.

[18] Намек на Скюдери, всегда ссылавшегося на срочный заказ, чтобы оправдать поспешность, с которой он работал. Этим современным примером Буало иллюстрирует положение, заимствованное им из «Науки поэзии» Горация.

[19] Эта еткая сатирическая зарисовка, свидетельствующая о писательском мастерстве Буало, перекликается по теме со знаменитой сценой с сонетом из «Мизантропа» Мольера (д.1, явл.2), а может быть, и навеяна ею.

[20] Пастухи и пастушки в идиллиях носили условные, традиционные имена, заимствованные из греческих или римских идиллий: Тирсис, Лисидас, Филида, ирида, Филена и прочие. Французские имена в идиллиях Ронсара, к тому же в фамильярной ласкательной форме, - Пьеро, Туанон и другие – представляются Буало «варварскими», так же как и всякая попытка вложить в этот традиционный жанр более конкретное, национально-окрашенное и реалистическое содержание.

[21] Феокрит (III в. до н.э.) — греческий поэт александрийского периода, создатель жанра идиллии. Классические образцы этого жанра в римской литературе дал Вергилий в своих «Буколиках».

[22]  Флора – богиня цветов и весны, Помона – богиня плодов у древних римлян.

[23] Цитата из IV эклоги Вергилия.

[24] Эта строка — дословная цитата из прециозного поэта Вуатюра (1598-1648); Буало издевается над словесными штампами галантной лирики.

[25] Тибулл (55-19 вв до н.э.) — один из крупнейших римских лириков, писавших главным образом любовные элегии. Цитируемая строка — дословный перевод из IV элегии Тибулла.

[26] Эско (Шельда) — река в Бельгии, берущая начало на северо-востоке Франции. Являлась театром военных действий во время войны Людовика XIV с испанской монархией в 1667-1668 гг. По Аахенскому миру (1668) Франция получила часть территорий, расположенных по течению Эско.

[27] Взятие фландрских городов Лилля и Куртре произошло в 1667 г., Доль (во Франш-Конте) был взят в 1668 г.

[28] Мезере (1610-1683) — французский историк. Его «Хронологический очерк истории Франции» отличается педантической точностью в изложении фактов.

[29] Гомбо, Менар, Мальвиль — поэты первой половины XVII в. Принадлежали к школе Малерба, тем не менее отдали дань прециозной поэзии. Писали главным образом сонеты.

[30] Парижский книгопродавец.

[31] Третьестепенный поэт, автор многочисленных сонетов в честь разных лиц. Неоднократно служил мишенью для насмешек Буало в его сатирах.

[32] Намек на двусмысленные толкования евангелия иезуитами. Игра двойным значением слов из невинного поэтического упражнения превращается, по мысли Буало, в серьезную угрозу общественной морали.

[33] Луцилий - римский сатирик II. до н.э.

[34] Персий Флакк - римский сатирик (34-62).

[35] Знаменитый римский сатирик (прибл.60-127). В условиях империи вынужден был маскировать свои резкие, злободневные обличения именами умерших лиц, политических деятелей времен Нерона и Тиберия.

[36] Римский император (14-37).

[37] Наместник Тиберия, известный своей жестокостью. Далее цитируемые стихи представляют почти дословный перевод из Х сатиры Ювенала (ст.71— 72, 62— 63).

[38] Жена римского императора Клавдия (I в. н.э.), известная своим развратом. Имя ее в дальнейшем стало нарицательным для обозначения распутной женщины. Буало имеет здесь в виду VI сатиру Ювенала (ст.116-132).

[39] Ренье, Матюрен (1573-1613), считающийся первым французским поэтом-сатириком, по своим литературным и языковым позициям был противником Малерба и классического направления. Язык Ренье отличается гораздо большей реалистичностью и конкретностью выражений, иногда граничащей с натурализмом. Это и послужило поводом для критического замечания Буало в следующих стихах. В целом, однако, Буало высоко ценил Ренье, считал его своим учителем в области сатиры и «лучшим до Мольера знатоком нравов и человеческих характеров».

[40] Водевилем во времена Буало назывались шутливые песенки с сильным элементом импровизации, певшиеся на широко известные мелодии. Позднее их стали вводить в театральные пьесы, - отсюда более позднее значение этого слова, как комической пьесы с музыкальным сопровождением.

[41] Линьер (1628-1704) – поэт-вольнодумец, неоднократно подвергавшийся нападкам Буало.

[42] Нантейль (1630-1678) – известный гравер.

[43] Намек на трагедию Корнеля «Отон» (1664), значительную часть которой занимают политические споры терх министров.

[44] Весь отрывок направлен опять-таки против трагедий Корнеля так называемой «второй манеры», с необыкновенно сложной и запутанной завязкой, которая обычно излагается в пространном вступительном монологе.

[45] Имеется в виду Лопе де Вега (1562-1635) – знаменитый испанский драматург, пьесы которого были широко известны во Франции и вызвали немало подражаний. В своем стихотворном трактате «Новое искусство сочинять комедии в наши дни» (1609) Лопе де Вега отвергает классическую драматургию античного образца, в частности, правило трех единств. Пьесы Лопе де Вега и других испанских драматургов «золотого века» считались во Франции в XVII-XVIII столетиях образцом «неправильной» драматургии и впоследствии были подняты на щит романтиками в их борьбе против классического канона.

[46] Правило, утвердившееся в поэтике классицизма еще до Буало. Так, у Корнеля в «Горации» (1640) герой убивает свою сестру за сценой, откуда слышится ее предсмертный крик (д.IV, явл.5). Еще чаще подобные моменты переносятся в рассказ какого-нибудь действующего лица: классический пример – рассказ Терамена о гибели Ипполита («Федра» Расина, д.V, явл.6).

[47] Феспид, или Феспис (VI в. до н.э.) считается первым греческим трагиком. Называя вслед за ним творчество Эсхила и Софокла как последующие этапы развития трагедии, Буало не упоминает о Еврипиде, считая, по-видимому, что он ничего принципиально нового в трагедию не внес.

[48] Резкая оценка средневековых мистерий связана с характерным для Буало отрицанием средневековой культуры вообще и христианской тематики в частности. Этим объясняется и та в корне искаженная картина развития французского театра, которую дает здесь Буало.

[49] В двух последних трагедиях Расина, написанных на библейские темы, - в «Эсфири» (1689) и «Гофолии (1691) вновь введены хоры. В примечании к позднейшему изданию «Поэтического искусства» Буало приветствует это новшество Расина.

[50] В десятитомном романе прециозной писательницы Мадлены Скюдери (1607-1701) «Артамен, или Великий Кир» воинственный персидский царь Кир (VI в. до н.э.) награжден вторым вымышленным именем Артамен и выведен в качестве идеального любовника. Романы Скюдери жестоко высмеяны Буало в пародийном диалоге «Герои из романов».

[51] «Клелия» - второй десятитомный роман Мадлены Скюдери, действие которого разыгрывается в древнем Риме.

[52] Ююба – герой двенадцатитомного псевдоисторического романа ла Кальпренеда (1610-1663) «Клеопатра». Ла Кальпренед был гасконцем по происхождению.

[53] Цитата из монолога троянской царицы Гекубы в трагедии Сенеки (I в. н.э.) «Троянки». Для трагедий Сенеки характерен декламационный патетический стиль, частично усвоенный во французской литературе Корнелем. Танаис – греческое название реки Дон. Понт Эвксинский – Черное море.

[54] Выпад направлен против Демаре де Сен-Сорлена, пытавшегося теоретически обосновать преимущество христианской фантастики перед «языческой» мифологией. Позицию Демаре в этом вопросе поддержали впоследствии сторонники «новых» в «Споре древних и новых», в частности Шарль Перро.

[55] Тассо, Торквато (1544-1595) – знаменитый итальянский поэт эпохи Возрождения. В его эпической поэме «Освобожденный Иерусалим» противоречиво сочетаются жизнелюбивые языческие мотивы с настроениями религиозного отречения от земных благ.

[56] Герои любовных эпизодов поэмы Тассо.

[57] Подразумевается Ариосто.

[58] Хильдебрант – герой одноименной поэмы на средневековый сюжет второстепенного поэта Кареля де Сент-Гарда (1666). Здесь сказывается обычное для Буало пренебрежительное отношение к средневековью.

[59] Полиник и Этеокл – сыновья Эдипа. Их распре посвящены трагедия Эсхила «Семеро против Фив», поэма Стация (I в.н.э.) «Фиваида». На этот же сюжет написана первая, неудачная, трагедия Расина «Фиваида, или Враждующие братья» (1664). Возможно, что цитированные строки заключают косвенный упрек Расину за неудачно выбранную тему.

[60] Выпад против Сент-Амана и его поэмы «Спасенный Моисей». Буало критикует Сент-Амана за пристрастие к внешним бытовым деталям, неуместным в большом эпическом полотне.

[61] Цитата из поэмы Жоржа Скюдери «Аларих».

[62] Цитата из «Науки поэзии» Горация.

[63] Начальные строки «Энеиды» Вергилия.

[64] Ариосто, Лодовико (1474-1533) – знаменитый итальянский поэт эпохи Возрождения. В своей поэме «Неистовый Роланд» в шутливо-иронической форме изображает легендарных героев французского эпоса – рыцарей Карла Великого, сражавшихся против мавров.

[65] Буало перефразирует здесь место из XIV песни «Илиады»: пояс Венеры обладал волшебной силой придавать прелесть и очарование всякому, кто его носил.

[66] Весь отрывок относится к Демаре де Сен-Сорлену, хвастливо заявлявшему, что он превзошел Гомера и Вергилия.

[67] Подразумевается комедия Аристофана «Облака» (423 г.до н.э.), в которой выводятся софисты и Сократ. Этого публичного осмеяния великого философа Буало не может простить Аристофану, отсюда резкие выпады против него, а заодно и против всей древнеаттической комедии.

[68] Менандр (342-292 гг. до н.э.) – создатель «новой» аттической комедии. В отличие от политически злободневных сатирических комедий Аристофана, главное внимание уделял обрисовке человеческих характеров и нравов. За это Буало явно оказывает ему предпочтение перед Аристофаном.

[69] Теренций (195-159 до н.э.) – римский комедиограф, продолжавший в своих пьесах традицию нравоучительной комедии Менандра.

[70] Не вполне точный пересказ фарсовой сцены из «Плутней Скапена» Мольера (д.III, явл.2): слуга Скапен колотит палкой спрятавшегося в мешок богатого буржуа Жеронта. Буало резко осуждает фарсовые приемы в драматургии Мольера, считая их проявлением его «плебейских» симпатий. Выше всех пьес Мольера Буало ценил его комедию «Мизантроп» (1666), которую считал образцом «серьезной», «высокой» комедии характеров.

[71] Подразумевается Клод Перро, брат Шарля Перро, врач и архитектор, создатель колоннады Лувра, восстановивший против себя Буало резкими выпадами по поводу его сатир. Обидный и достаточно прозрачный намек, заключавшийся в последующих строчках, еще более обострил отношения между Буало и братьями Перро, осложнявшиеся к тому же и принципиальными расхождениями в вопросах литературной критики: братья Перро поддержали Демаре с его теорией христианской эпопеи. Обе стороны не скупились на язвительные эпиграммы и обидные басни. Примирение Буало с Шарлем Перро произошло только в 1700 г., уже после смерти Клода.

[72] Мансар, Франсуа (1597-1666) – известный архитектор.

[73] Малоизвестные поэты и драматурги XVII в. Из них несколько более заметное место занимает ла Менардьер, автор незаконченной «Поэтики» и, таким образом, как бы предшественник Буало.

[74] Сирано де Бержерак (1620-1655) – один из наиболее видных вольнодумных поэтов XVII в., автор многочисленных политических стихов. направленных против кардинала Мазарини, комедии «Осмеянный педант», трагедии «Смерть Агриппины». В своей поэзии отдал значительную дань бурлеску. Главное произведение Сирано – фантастический роман-утопия «Иной свет, или Комическая история об империях и государствах Луны».

[75] Мотен – посредственный поэт начала XVII в.

[76] Выпад направлен против Шаплена (1595-1674), секретаря Французской Академии с момента ее основания и одного из ведущих теоретиков классицизма до Буало. Перед тем как выпустить в свет свой многолетний труд – поэму «Девственница» (о Жанне д'Арк), Шаплен читал отдельные места из нее с салонах своих знатных покровителей. Бездарная и скучная поэма Шаплена сразу же по выходе в свет (1656) стала предметом насмешек среди передовых писателей более молодого поколения; Буало не раз иронически упоминает в ней в своих сатирах и эпиграммах, а также в пародии «Герои из романов».

[77] Буало имеет в виду конкретное лицо – третьестепенного поэта Дюперье, преследовавшего его даже в церкви чтением своих стихов.

[78] Намек на Корнеля, предпочитавшего напыщенный, гиперболический стиль «Фарсалий» Лукана классически строгой манере Вергилия. Буало ставит здесь Корнелю в вину отсутствие вкуса.

[79] Намек на эротические сказки Лафонтена.

[80] Родриго и Химена – герои «Сида» Корнеля. В «Мнении Французской Академии о трагикомедии «Сид» (1638), составленном Шапленом, Корнелю ставилась в вину «безнравственность» его героини. Кроме того, в 1661 г. вышла брошюра янсениста Николя, полная резких выпадов против театра, где театральные авторы объявляются «отравителями общественной нравственности» (в подлиннике у Буало тоже употреблено слово «отравители»).

[81] Сам Буало, как указывают биографы-современники, никогда не брал гонорара за издание своих сочинений.

[82] Гесиод (VIII-VII вв. до н.э.) – древнейший из греческих поэтов, чьи произведения дошли до нас, автор поэмы «Труды и дни».

[83] Кольте (1628-1672) – второстепенный поэт, живший случайными вознаграждениями и подачками знатных особ, которым он посвящал свои стихи.

[84] На самом деле пенсии, назначаемые Людовиком XIV поэтам, были весьма скромны и значительно уступали вознаграждению учителей фехтования и танцев. В этом славословии «щедрому» монарху, которым заканчивается поэма, Буало отдал дань той атмосфере лести и поклонения, которая окружала двор и особу Людовика XIV.

[85] Последние пьесы Корнеля, написанные им между 1659 и 1674 гг., значительно слабее его классических трагедий. Пожеланию Буало не суждено было сбыться: после 1674 г. и до самой смерти )в 1684 г.) Корнель уже больше ничего не писал.

[86] Сегре (1624-1701) – второстепенный поэт, завсегдатай литературных салонов. Писал в основном галантные стихи.

[87] Бенсерад (1612-1691) – популярный в то время прециозный поэт, автор галантных стихов и балетных спектаклей, написанных по заказу двора.

[88] Батавия – латинское название Голландии, с которой Франция вела войну, начиная с 1672 г. Чтобы остановить продвижение французских войск, голландцы открыли шлюзы и затопили часть своей территории.

[89] Одновременно с военными действиями в Голландии французская армия наступала и на юго-востоке, у швейцарской границы, на территории Франш-Конте, захватив города Сален, Доль, Безансон. В дальнейшем по Нимвегенскому миру (1678) Франш-Конте отошло к Франции.

[90] Буало имеет в виду «Науку поэзии» Горация, которая в значительной мере подсказала план и отдельные положения «Поэтического искусства».

 

Сайт создан в системе uCoz



Предварительный просмотр:

«Первый снег» Петр Вяземский

(В 1817-м году)

Пусть нежный баловень полуденной природы,
Где тень душистее, красноречивей воды,
Улыбку первую приветствует весны!
Сын пасмурных небес полуночной страны,
Обыкший к свисту вьюг и реву непогоды,
Приветствую душой и песнью первый снег.
С какою радостью нетерпеливым взглядом
Волнующихся туч ловлю мятежный бег,
Когда с небес они на землю веют хладом!
Вчера еще стенал над онемевшим садом
Ветр скучной осени, и влажные пары
Стояли над челом угрюмыя горы
Иль мглой волнистою клубилися над бором.
Унынье томное бродило тусклым взором
По рощам и лугам, пустеющим вокруг.
Кладбищем зрелся лес; кладбищем зрелся луг.
Пугалище дриад, приют крикливых вранов,
Ветвями голыми махая, древний дуб
Чернел в лесу пустом, как обнаженный труп.
И воды тусклые, под пеленой туманов,
Дремали мертвым сном в безмолвных берегах.
Природа бледная, с унылостью в чертах,
Поражена была томлением кончины.
Сегодня новый вид окрестность приняла,
Как быстрым манием чудесного жезла;
Лазурью светлою горят небес вершины;
Блестящей скатертью подернулись долины,
И ярким бисером усеяны поля.
На празднике зимы красуется земля
И нас приветствует живительной улыбкой.
Здесь снег, как легкий пух, повис на ели гибкой;
Там, темный изумруд посыпав серебром,
На мрачной сосне он разрисовал узоры.
Рассеялись пары, и засверкали горы,
И солнца шар вспылал на своде голубом.
Волшебницей зимой весь мир преобразован;
Цепями льдистыми покорный пруд окован
И синим зеркалом сравнялся в берегах.
Забавы ожили; пренебрегая страх,
Сбежались смельчаки с брегов толпой игривой
И, празднуя зимы ожиданный возврат,
По льду свистящему кружатся и скользят.
Там ловчих полк готов; их взор нетерпеливый
Допрашивает след добычи торопливой,—
На бегство робкого нескромный снег донес;
С неволи спущенный за жертвой хищный пес
Вверяется стремглав предательскому следу,
И довершает нож кровавую победу.
Покинем, милый друг, темницы мрачный кров!
Красивый выходец кипящих табунов,
Ревнуя на бегу с крылатоногой ланью,
Топоча хрупкий снег, нас по полю помчит.
Украшен твой наряд лесов сибирских данью,
И соболь на тебе чернеет и блестит.
Презрев мороза гнев и тщетные угрозы,
Румяных щек твоих свежей алеют розы,
И лилия свежей белеет на челе.
Как лучшая весна, как лучшей жизни младость,
Ты улыбаешься утешенной земле,
О, пламенный восторг! В душе блеснула радость,
Как искры яркие на снежном хрустале.
Счастлив, кто испытал прогулки зимней сладость!
Кто в тесноте саней с красавицей младой,
Ревнивых не боясь, сидел нога с ногой,
Жал руку, нежную в самом сопротивленье,
И в сердце девственном впервой любви смятенья,
И думу первую, и первый вздох зажег,
В победе сей других побед прияв залог.
Кто может выразить счастливцев упоенье?
Как вьюга легкая, их окриленный бег
Браздами ровными прорезывает снег
И, ярким облаком с земли его взвевая,
Сребристой пылию окидывает их.
Стеснилось время им в один крылатый миг.
По жизни так скользит горячность молодая,
И жить торопится, и чувствовать спешит!2
Напрасно прихотям вверяется различным;
Вдаль увлекаема желаньем безграничным,
Пристанища себе она нигде не зрит.
Счастливые лета! Пора тоски сердечной!
Но что я говорю? Единый беглый день,
Как сон обманчивый, как привиденья тень,
Мелькнув, уносишь ты обман бесчеловечный!
И самая любовь, нам изменив, как ты,
Приводит к опыту безжалостным уроком
И, чувства истощив, на сердце одиноком
Нам оставляет след угаснувшей мечты.
Но в памяти души живут души утраты.
Воспоминание, как чародей богатый,
Из пепла хладного минувшее зовет
И глас умолкшему и праху жизнь дает.
Пусть на омытые луга росой денницы
Красивая весна бросает из кошницы
Душистую лазурь и свежий блеск цветов;
Пусть, растворяя лес очарованьем нежным,
Влечет любовников под кровом безмятежным
Предаться тихому волшебству сладких снов!—
Не изменю тебе воспоминаньем тайным,
Весны роскошныя смиренная сестра,
О сердца моего любимая пора!
С тоскою прежнею, с волненьем обычайным,
Клянусь платить тебе признательную дань;
Всегда приветствовать тебя сердечной думой,
О первенец зимы, блестящей и угрюмой!
Снег первый, наших нив о девственная ткань!



Предварительный просмотр:

Владимир Иванович Даль
   Что значит досуг
   Георгий Храбрый, который, как ведомо вам, во всех сказках и притчах держит начальство над зверями, птицами и рыбами, - Георгий Храбрый созвал всю команду свою служить, и разложил на каждого по работе. Медведю велел, на шабаш (до окончания дела. - Ред.), до вечера, семьдесят семь колод перетаскать да сложить срубом (в виде стен. - Ред.); волку велел земляночку вырыть да нары поставить; лисе приказал пуху нащипать на три подушки; кошке-домоседке - три чулка связать да клубка не затерять; козлу-бородачу велел бритвы править, а коровушке поставил кудель, дал ей веретено: напряди, говорит, шерсти; журавлю приказал настрогать зубочисток да серников (спичек. - Ред.) наделать; гуся лапчатого в гончары пожаловал, велел три горшка да большую макитру (широкий горшок. - Ред.) слепить; а тетерку заставил глину месить; бабе-птице (пеликану. - Ред.) приказал на уху стерлядей наловить; дятлу - дворец нарубить; воробью - припасти соломки, на подстилку, а пчеле приказал один ярус сот построить да натаскать меду.
   Ну, пришел урочный час, и Георгий Храбрый пошел в досмотр: кто что сделал?
   Михайло Потапыч, медведь, работал до поту лица, так что в оба кулака только знай утирается - да толку в работе его мало: весь день с двумя ли, с тремя ли колодами провозился, и катал их, и на плечах таскал, и торчмя становил, и на крест сваливал да еще было и лапу себе отдавил; и рядком их укладывал, концы с концами равнял да пригонял, а срубу не сложил.
   Серый волк местах в пяти починал землянку рыть, да как причует да разнюхает, что нет там ни бычка зарытого, ни жеребенка, то и покинет, да опять на новое место перейдет.
   Лисичка-сестричка надушила кур да утят много, подушки на четыре, да не стало у нее досуга щипать их чисто; она, вишь, все до мясца добиралась, а пух да перья пускала на ветер.
   Кошечка наша усаживалась подле слухового окна (чердачного. - Ред.), на солнышке, раз десять, и принималась за урок, чулок вязать, так мыши, вишь, на подволоке, на чердаке, словно на смех, покою не дают; кинет кошурка чулок, прянет в окно, погонится за докучливыми, шаловливыми мышатами, ухватит ли, нет ли за ворот которого-нибудь да опять выскочит в слуховое окно да за чулок; а тут, гляди, клубок скатился с кровли: беги кругом да подымай, да наматывай, а дорогою опять мышонок навстречу попадется, да коли удалось изловить его, так надо же с ним и побаловать, поиграть, - так чулок и пролежал; а сорока-щебетунья еще прутки (вязальные спицы. - Ред.) растаскала.
   Козел бритвы не успел выправить; на водопой бегал с лошадьми да есть захотелось, так перескочил к соседу в огород, ухватил чесночку да капустки; а после говорит:
   - Товарищ не дал работать, всё приставал да лоб подставлял пободаться.
   Коровушка жвачку жевала, еще вчерашнюю, да облизывалась, да за объедьями к кучеру сходила, да за отрубями к судомойке - и день прошел.
   Журавль всё на часах стоял да вытягивался в струнку на одной ноге да поглядывал, нет ли чего нового? Да еще пять десятин пашни перемерял, верно ли отмежевано, - так работать некогда было: ни зубочисток, ни серников не наделал.
   Гусь принялся было за работу, так тетерев, говорит, глины не подготовил, остановка была; да опять же он, гусь, за каждым разом, что ущипнет глины да замарается, то и пойдет мыться на пруд.
   - Так, - говорит, - и не стало делового часу.
   А тетерев всё время и мял и топтал, да всё одно место, битую (утоптанную. - Ред.) дорожку, недоглядел, что глины под ним давно нетути.
   Баба-птица стерлядей пяток, правда, поймала да в свою кису (карман. Ред.), в зоб, запрятала - и тяжела стала: не смогла нырять больше, села на песочек отдыхать.
   Дятел надолбил носом дырок и ямочек много, да не смог, говорит, свалить ни одной липы, крепко больно на ногах стоят; а самосушнику да валежнику набрать не догадался.
   Воробушек таскал соломку, да только в свое гнездо; да чирикал, да подрался с соседом, что под той же стрехой гнездо свил, он ему и чуб надрал, и головушку разломило.
   Одна пчела только управилась давным-давно и собралася к вечеру на покой: по цветам порхала, поноску носила, ячейки воску белого слепила, медку наклала и заделала сверху - да и не жаловалась, не плакалась на недосуг.

Конец



Предварительный просмотр:

Николай Георгиевич Гарин-Михайловский
   Книжка счастья
   Посвящается моей племяннице Ниночке
   Была когда-то на свете (а может, и теперь есть) маленькая, потертая, грязная книжка. В этой книжке таилась волшебная сила. Кто брал ее в руки, тот делался добрым, веселым, хорошим, и главное - тот начинал любить всех и только и думал о том, как бы и всем было так же хорошо, как и ему. Купец не обманывал больше, богатый думал о бедных, большой барин больше не думал, что он не ошибается и что в его голове может поместиться весь мир. И все потому, что тот, кто держал книжку волшебную, любил в эту минуту других больше, чем себя. Но когда книжка случайно выпадала из рук того, кто держал ее, он опять начинал думать только о себе и ничего больше не хотел знать. И если книжка вторично попадалась на глаза, ее отбрасывали ногами, а то с помощью щипцов бросали в огонь. Книжка как будто сгорала, все успокаивались, но так как книжка была волшебная, то она сгореть никогда не могла и опять попадалась кому-нибудь на глаза.
   Был раз веселый праздник. Все, кто мог, радовались. Но маленький больной мальчик не радовался. Его всегда мучили всякие болезни, и давно уж весь мир казался ему аптекой, а все незнакомые люди докторами, которые вдруг начнут насильно пичкать его разными горькими лекарствами.
   Никто этого не любит, и вот почему мальчик, в то время как все дети веселились, шел, гуляя с своей няней, такой же грустный и скучный как и всегда. У него была большая тяжелая голова, которая перетягивала его, и ему легче поэтому было смотреть вниз, и, может быть, вследствие этого он и увидел маленькую грязную книжку. И хотя няня и тянула его за руку вперед, он все-таки настоял на своем и поднял книжку
   Он держал ее, и, чем крепче прижимал к себе, тем веселее становилось у него на душе. Когда он пришел домой, увидев мать, он закричал радостно: "Мама!" - и побежал к ней. И хотя по дороге выскочил папа который читал в это время одну очень умную книгу о том, как надо обращаться с детьми, и крикнул сердито своему капризному сыну: "Не можешь разве не кричать?" - мальчик не обиделся и понял, что папа кричит оттого, что у него нет такой же книжки, какая была у него.
   И тетя, увидав его веселого, не смогла удержать своего восторга, бросилась и начала его так больно целовать, что в другое время мальчик опять бы расплакался, но теперь он только сказал:
   - Милая тетя, мне больно, пусти меня, пожалуйста.
   И хотя тетя еще сильнее от этого стала его тормошить, он терпел, потому что понимал теперь, что тетя любит его и сама не понимает, что делает ему своей любовью больно. Когда наконец мальчик прибежал к матери, он показал ей свою книжку и сказал счастливый, приседая и заглядывая ей в глаза:
   - Книжка...
   Мать не знала, конечно, какая это книжка, но она видела, что сын ее счастлив, а чего ж больше матери надо? Она захотела только еще прибавить ему немного счастья и, погладив его по голове, ласково проговорила :
   - Милый мой мальчик.
   Да, мальчик был очень счастлив, и, когда няня, укладывая его спать, взяла было у него книжку, он так начал плакать, что няня должна была возвратить ему книжку, с которой так и заснул мальчик.
   А ночью к нему прилетела волшебница фея и сказала:
   - Я фея счастья. Многим я давала свою книжку, и все были счастливы, когда держали ее; но, когда я брала опять ее от них, они не хотели второй раз принимать эту книжку от меня. Ты, маленький мальчик, первый, который захотел взять ее обратно. И за это я тебе открою секрет, как сделать всех счастливыми. И хотя ты еще очень маленький мальчик, но ты поймешь, потому что у тебя доброе сердце.
   И так как этого именно и хотел мальчик, потому что такова уж была сила волшебной книжки, то он и сказал фее:
   - Милая фея! Я так хочу, чтоб все, все были так же счастливы, как я: и мама, и папа, и тот плотник, который сегодня приходил просить работы, и та старушка, которая, помнишь, шла и плакала оттого, что ей есть нечего, и тот мальчик, который просил у меня милостыни... все, все, добрая фея!
   - А если б для того, чтобы все были счастливы, тебе пришлось бы умереть?.. Хочешь знать секрет?
   - Хочу!
   - Тогда идем!
   И прекрасная фея протянула мальчику руку, и они пошли.
   Они вышли на улицу и долго шли. Когда город остался назади, фея показала ему вверх, и хотя было темно, но там, на верху горы, высоко-высоко, ярко горели окна волшебного замка.
   Фея нагнулась к мальчику и сказала:
   - Вот что надо сделать, чтобы все были счастливы. Там, в этом замке, спит заколдованная царевна. Чтобы все были счастливы, надо разбудить ее. Но это не так легко: сон царевны стережет злой волшебник. Ты видишь перед нами ту большую дорогу, освещенную огнями, что идет прямо в гору? Видишь, сколько идет по этой дороге детей? Многие из них идут туда, в замок, с тем, чтобы разбудить царевну, но никто не разбудит! Это волшебная дорога: по мере того как они подымаются в гору, их сердца каменеют, и, когда они приходят наверх с своими каменными сердцами, они забывают, зачем пришли, и злой волшебник громко смеется и бросает их в виде камней вон в ту темную сторону, откуда слышны эти крики, плач и стоны.

Страница 2 из 2

   - Это кто кричит?
   - Те, которые ходят во тьме и в грязи. Они кричат, потому что им страшно и скучно во тьме, кричат, потому что они в грязи, потому что хотят есть, кричат, потому что надеются, что проснется царевна и услышит их голодные крики. Злой волшебник смеется и бросает им вместо хлеба каменных людей, которые, падая, убивают их, а они, не видя в темноте ничего, думают, что это камни летят в них с неба или кто-нибудь из них же бросает их, и тогда они убивают друг друга.
   - А зачем волшебник так делает?
   - Он должен их мучить, потому что только этим темным местом и можно прийти к дороге, ведущей в замок, к дороге, над которой уже не властна сила волшебника. Но об этом никто не знает, и пока там и темно, и грязно, и страшно - все хотят попасть на ту освещенную, но заколдованную дорогу. Какой хочешь идти дорогой? Той ли, где темно и грязно и нет таких нарядных и веселых детей, какие идут по этой большой прямо в гору дороге?
   - Этой, - мальчик показал в темную и грязную сторону.
   - Ты не боишься? Там злые дети, они ходят в темноте взад и вперед и, не зная дороги, кричат и убивают друг друга; там может убить тебя камень волшебника. Пойдешь?
   - Да.
   - Идем.
   Они пошли, и мальчик увидел вокруг себя страшные лица злых детей.
   - Дети! Идите за мной! Я знаю дорогу!
   - Где, где?
   - Сюда, сюда, идите за мной!
   - Но разве есть другая дорога, кроме той, по которой идут те счастливые дети?
   - Ах, нет, той дорогой не идите. За мной идите!
   - Но ты, как и мы, идешь без дороги?
   - Нет, здесь есть дорога... Идите... со мной фея.
   - А, глупый ты мальчик, мы устали и так, мы есть хотим... Есть у тебя хлеб?
   - У меня есть книжка счастья.
   - О, да он совсем глупый... затопчем его в грязь с его глупой книжкой!
   - Хочешь, улетим? - наклонилась к мальчику фея.
   - Нет, не хочу... Они затопчут меня, но ведь книжка останется здесь... Это хорошо, милая фея, и ты того, кто подымет ее, не правда ли, поведешь дальше?
   Мальчик не слышал ответа: злые дети уж бросились на него и, повалив, топтали его в грязь. И когда совсем затоптали, все были рады и прыгали на его могиле. Они думали, что затоптали и мальчика, и его книжку. Но книжку нашли другие и пошли дальше, а когда все ушли, фея вынула мальчика из грязи, обмыла его и отнесла в замок к царевне.
   Он не умер, он спит там в замке рядом с царевной, и ему снятся хорошие сны. Добрая фея рассказывает их ему, когда прилетает с грязной и темной дороги, по которой хоть тихо, а все идут и несут книжку счастья в заколдованный замок.
   И когда принесут наконец книжку - проснутся царевна и мальчик, погибнет злой волшебник, а с ним исчезнет и мрак, - и увидят тогда люди, что для всех есть счастье на земле.

Конец



Предварительный просмотр:

Записки охотника

Хорь и Калиныч

     Кому случалось из Болховского уезда перебираться в  Жиздринский,  того,

вероятно, поражала резкая разница между породой людей в Орловской губернии и

калужской породой.  Орловский мужик невелик ростом, сутуловат, угрюм, глядит

исподлобья,  живет в дрянных осиновых избенках,  ходит на барщину, торговлей

не занимается,  ест плохо,  носит лапти;  калужский оброчный мужик обитает в

просторных сосновых избах, высок ростом, глядит смело и весело, лицом чист и

бел,  торгует маслом и  дегтем и  по праздникам ходит в  сапогах.  Орловская

деревня  (мы  говорим  о  восточной  части  Орловской  губернии) обыкновенно

расположена среди распаханных полей,  близ оврага,  кое-как  превращенного в

грязный пруд.  Кроме немногих ракит,  всегда готовых к услугам, да двух-трех

тощих берез, деревца на версту кругом не увидишь; изба лепится к избе, крыши

закиданы  гнилой  соломой...  Калужская деревня,  напротив,  большею  частью

окружена лесом;  избы  стоят вольней и  прямей,  крыты тесом;  ворота плотно

запираются,  плетень на задворке не разметан и не вывалился наружу, не зовет

в гости всякую прохожую свинью... И для охотника в Калужской губернии лучше.

В  Орловской губернии последние леса и  площадя* исчезнут лет через пять,  а

болот и в помине нет; в Калужской, напротив, засеки тянутся на сотни, болота

на  десятки верст,  и  не перевелась еще благородная птица тетерев,  водится

добродушный дупель,  и хлопотунья куропатка своим порывистым взлетом веселит

и пугает стрелка и собаку.

     ______________

     *  "Площадями" называются в  Орловской губернии большие  сплошные массы

кустов,  орловское  наречие  отличается вообще  множеством своебытных иногда

весьма  метких,   иногда  довольно  безобразных,  слов  и  оборотов.  (Прим.

И.С.Тургенева.)

 

     В  качестве охотника посещая  Жиздринский уезд,  сошелся  я  в  поле  и

познакомился с  одним  калужским мелким  помещиком,  Полутыкиным,  страстным

охотником и,  следовательно,  отличным человеком.  Водились за ним,  правда,

некоторые слабости: он, например, сватался за всех богатых невест в губернии

и,  получив отказ от руки и от дому, с сокрушенным сердцем доверял свое горе

всем друзьям и  знакомым,  а  родителям невест продолжал посылать в  подарок

кислые персики и другие сырые произведения своего сада; любил повторять один

я  тот же  анекдот,  который,  несмотря на  уважение г-на  Полутыкина к  его

достоинствам,  решительно никогда никого не  смешил;  хвалил сочинения Акима

Нахимова и повесть Пинну;  заикался;  называл свою собаку Астрономом; вместо

однако  говорил одначе и  завел  у  себя  в  доме  французскую кухню,  тайна

которой,  по понятиям его повара,  состояла в полном изменении естественного

вкуса  каждого кушанья:  мясо  у  этого искусника отзывалось рыбой,  рыба  -

грибами,  макароны -  порохом;  зато ни одна морковка не попадала в суп,  не

приняв  вида  ромба  или  трапеции.  Но,  за  исключением  этих  немногих  и

незначительных недостатков,  г-н  Полутыкин был,  как уже сказано,  отличный

человек.

     В первый же день моего знакомства с г. Полутыкиным он пригласил меня на

ночь к себе.

     - До  меня  верст пять  будет,  -  прибавил он,  -  пешком идти далеко;

зайдемте сперва к Хорю. (Читатель позволит мне не передавать его заиканья.)

     - А кто такой Хорь?

     - А мой мужик... Он отсюда близехонько.

     Мы отправились к  нему.  Посреди леса,  на расчищенной и  разработанной

поляне,  возвышалась одинокая  усадьба  Хоря.  Она  состояла  из  нескольких

сосновых срубов,  соединенных заборами;  перед  главной избой тянулся навес,

подпертый тоненькими столбиками.  Мы вошли. Нас встретил молодой парень, лет

двадцати, высокий и красивый.

     - А, Федя! Дома Хорь? - спросил его г-н Полутыкин.

     - Нет,  Хорь в город уехал,  - отвечал парень, улыбаясь и показывая ряд

белых, как снег, зубов. - Тележку заложить прикажете?

     - Да, брат, тележку. Да принеси нам квасу.

     Мы  вошли  в  избу.  Ни  одна  суздальская картина не  залепляла чистых

бревенчатых стен;  в  углу,  перед  тяжелым  образом  в  серебряном  окладе,

теплилась лампадка;  липовый  стол  недавно  был  выскоблен и  вымыт;  между

бревнами и  по  косякам окон  не  скиталось резвых прусаков,  не  скрывалось

задумчивых тараканов. Молодой парень скоро появился с большой белой кружкой,

наполненной хорошим квасом,  с  огромным ломтем пшеничного хлеба и с дюжиной

соленых огурцов в  деревянной миске.  Он  поставил все эти припасы на  стол,

прислонился к  двери и  начал с  улыбкой на  нас поглядывать.  Не  успели мы

доесть нашей закуски,  как  уже телега застучала перед крыльцом.  Мы  вышли.

Мальчик лет пятнадцати,  кудрявый и  краснощекий,  сидел кучером и  с трудом

удерживал сытого пегого жеребца.  Кругом телеги стояло человек шесть молодых

великанов, очень похожих друг на друга и на Федю. "Все дети Хоря!" - заметил

Полутыкин.  "Все Хорьки,  -  подхватил Федя,  который вышел вслед за нами на

крыльцо,  -  да еще не все:  Потап в  лесу,  а Сидор уехал со старым Хорем а

город... Смотри же, Вася, - продолжал он, обращаясь к кучеру, - духом сомчи:

барина везешь.  Только на толчках-то, смотри, потише: и телегу-то попортишь,

да  и  барское черево обеспокоишь!"  Остальные Хорьки усмехнулись от выходки

Феди.  "Подсадить Астронома!" - торжественно воскликнул г-н Полутыкин. Федя,

не  без  удовольствия,  поднял  на  воздух  принужденно улыбавшуюся собаку и

положил ее на дно телеги. Вася дал вожжи лошади. Мы покатили. "А вот это моя

контора,  -  сказал мне вдруг г-н Полутыкин, указывая на небольшой низенький

домик,  -  хотите зайти?" -  "Извольте". - "Она теперь упразднена, - заметил

он,  слезая,  -  а  все посмотреть стоит".  Контора состояла из  двух пустых

комнат.  Сторож,  кривой старик, прибежал с задворья. "Здравствуй, Миняич, -

проговорил г-н  Полутыкин,  -  а  где же вода?" Кривой старик исчез и тотчас

вернулся с  бутылкой воды  и  двумя  стаканами.  "Отведайте,  -  сказал  мне

Полутыкин,  -  это у  меня хорошая,  ключевая вода".  Мы  выпили по стакану,

причем старик нам кланялся в пояс.  "Ну,  теперь, кажется, мы можем ехать, -

заметил мой новый приятель. - В этой конторе я продал купцу Аллилуеву четыре

десятины лесу  за  выгодную цену".  Мы  сели  в  телегу и  через полчаса уже

въезжали на двор господского дома.

     - Скажите, пожалуйста, - спросил я Полутыкина за ужином, - отчего у вас

Хорь живет отдельно от прочих ваших мужиков?

     - А  вот отчего:  он у  меня мужик умный.  Лет двадцать пять тому назад

изба у  него сгорела;  вот и  пришел он к моему покойному батюшке и говорит:

дескать,  позвольте мне, Николай Кузьмич, поселиться у вас в лесу на болоте.

Я вам стану оброк платить хороший.  -  "Да зачем тебе селиться на болоте?" -

"Да  уж  так;  только  вы,  батюшка,  Николай Кузьмич,  ни  в  какую  работу

употреблять меня уж не извольте,  а  оброк положите,  какой сами знаете".  -

"Пятьдесят рублев в год!" -  "Извольте". - "Да без недоимок у меня, смотри!"

- "Известно,  без недоимок..." Вот он и поселился на болоте. С тех пор Хорем

его и прозвали.

     - Ну, и разбогател? - спросил я.

     - Разбогател.  Теперь он  мне  сто  целковых оброка платит,  да  еще я,

пожалуй,  накину. Я уж ему не раз говорил: "Откупись, Хорь, эй, откупись!.."

А он, бестия, меня уверяет, что нечем; денег, дескать, нету... Да, как бы не

так!..

     На другой день мы тотчас после чаю опять отправились на охоту. Проезжая

через деревню,  г-н  Полутыкин велел кучеру остановиться у  низенькой избы и

звучно воскликнул:  "Калиныч!" -  "Сейчас, батюшка, сейчас, - раздался голос

со двора,  -  лапоть подвязываю".  Мы поехали шагом;  за деревней догнал нас

человек  лет  сорока,  высокого  роста,  худой,  с  небольшой загнутой назад

головкой.  Это был Калиныч. Его добродушное смуглое лицо, кое-где отмеченное

рябинами,  мне понравилось с  первого взгляда.  Калиныч (как узнал я  после)

каждый день ходил с  барином на  охоту,  носил его  сумку,  иногда и  ружье,

замечал,  где  садится птица,  доставал воды,  набирал земляники,  устроивал

шалаши,  бегал за  дрожками;  без  него г-н  Полутыкин шагу ступить не  мог.

Калиныч был  человек самого  веселого,  самого кроткого нрава,  беспрестанно

попевал вполголоса,  беззаботно поглядывал во все стороны, говорил немного в

нос,  улыбаясь, прищуривал свои светло-голубые глаза и часто брался рукою за

свою  жидкую,  клиновидную бороду.  Ходил он  нескоро,  но  большими шагами,

слегка  подпираясь длинной  и  тонкой  палкой.  В  течение  дня  он  не  раз

заговаривал со мною,  услуживал мне без раболепства, но за барином наблюдал,

как  за  ребенком.  Когда  невыносимый полуденный зной  заставил нас  искать

убежища, он свел нас на свою пасеку, в самую глушь леса. Калиныч отворил нам

избушку, увешанную пучками сухих душистых трав, уложил нас на свежем сене, а

сам  надел на  голову род мешка с  сеткой,  взял нож,  горшок и  головешку и

отправился на  пасеку  вырезать нам  сот.  Мы  запили  прозрачный теплый мед

ключевой водой и  заснули под  однообразное жужжанье пчел и  болтливый лепет

листьев.

     Легкий порыв ветерка разбудил меня... Я открыл глаза и увидел Калиныча:

он  сидел на  пороге полураскрытой двери и  ножом вырезывал ложку.  Я  долго

любовался его лицом,  кротким и ясным, как вечернее небо. Г-н Полутыкин тоже

проснулся.  Мы не тотчас встали. Приятно после долгой ходьбы и глубокого сна

лежать неподвижно на сене:  тело нежится и томится, легким жаром пышет лицо,

сладкая лень  смыкает глаза.  Наконец мы  встали и  опять  пошли  бродить до

вечера.  За ужином я заговорил опять о Хоре да о Калиныче. "Калиныч - добрый

мужик, - сказал мне г. Полутыкин, - усердный и услужливый мужик; хозяйство в

исправности, одначе, содержать не может: я его все оттягиваю. Каждый день со

мной на охоту ходит...  Какое уж тут хозяйство,  -  посудите сами".  Я с ним

согласился, и мы легли спать.

     На другой день г-н  Полутыкин принужден был отправиться в город по делу

с  соседом Пичуковым.  Сосед Пичуков запахал у  него землю и  на  запаханной

земле высек его же бабу.  На охоту поехал я  один и перся вечером завернул к

Хорю.  На пороге избы встретил меня старик - лысый, низкого роста, плечистый

и плотный -  сам Хорь.  Я с любопытством посмотрел на этого Хоря.  Склад его

лица напоминал Сократа: такой же высокий, шишковатый лоб, такие же маленькие

глазки,  такой же курносый нос.  Мы вошли вместе в избу.  Тот же Федя принес

мне молока с черным хлебом.  Хорь присел на скамью и, преспокойно поглаживая

свою курчавую бороду,  вступил со мною в разговор.  Он, казалось, чувствовал

свое достоинство,  говорил и  двигался медленно,  изредка посмеивался из-под

длинных своих усов.

     Мы с ним толковали о посеве,  об урожае,  о крестьянском быте...  Он со

мной все как будто соглашался;  только потом мне становилось совестно,  и  я

чувствовал,  что  говорю не  то...  Так  оно как-то  странно выходило.  Хорь

выражался иногда мудрено,  должно быть,  из осторожности... Вот вам образчик

нашего разговора:

     - Послушай-ка,  Хорь,  -  говорил я ему,  -  отчего ты не откупишься от

своего барина?

     - А  для чего мне откупаться?  Теперь я своего барина знаю и оброк свой

знаю... барин у нас хороший.

     - Все же лучше на свободе, - заметил я.

     Хорь посмотрел на меня сбоку.

     - Вестимо, - проговорил он.

     - Ну, так отчего же ты не откупаешься?

     Хорь покрутил головой.

     - Чем, батюшка, откупиться прикажешь?

     - Ну, полно, старина...

     - Попал Хорь в вольные люди,  -  продолжал он вполголоса, как будто про

себя, - кто без бороды живет, тот Хорю и набольший.

     - А ты сам бороду сбрей.

     - Что борода? борода - трава: скосить можно.

     - Ну, так что ж?

     - А,  знать,  Хорь прямо в купцы попадет; купцам-то жизнь хорошая, да и

те в бородах.

     - А что, ведь ты тоже торговлей занимаешься? - спросил я его.

     - Торгуем  помаленьку  маслишком  да  дегтишком...   Что  же,  тележку,

батюшка, прикажешь заложить?

     "Крепок ты на язык и человек себе на уме", - подумал я.

     - Нет,  -  сказал я вслух,  - тележки мне не надо; я завтра около твоей

усадьбы похожу и, если позволишь, останусь ночевать у тебя в сенном сарае.

     - Милости просим.  Да покойно ли тебе будет в  сарае?  Я  прикажу бабам

постлать  тебе  простыню  и  положить  подушку.  Эй,  бабы!  -  вскричал он,

поднимаясь с места, - сюда, бабы!.. А ты, Федя, поди с ними. Бабы ведь народ

глупый.

     Четверть часа спустя Федя с  фонарем проводил меня в сарай.  Я бросился

на  душистое сено,  собака свернулась у  ног  моих;  Федя пожелал мне доброй

ночи,  дверь заскрипела и  захлопнулась.  Я  довольно долго не  мог заснуть.

Корова подошла к двери, шумно дохнула раза два; собака с достоинством на нее

зарычала;  свинья прошла мимо,  задумчиво хрюкая;  лошадь где-то в  близости

стала жевать сено и фыркать... Я наконец задремал.

     На  заре  Федя  разбудил меня.  Этот  веселый,  бойкий парень очень мне

нравился; да и, сколько я мог заметить, у старого Хоря он тоже был любимцем.

Они  оба  весьма любезно друг над другом подтрунивали.  Старик вышел ко  мне

навстречу.  Оттого ли,  что я провел ночь под его кровом, по другой ли какой

причине, только Хорь гораздо ласковее вчерашнего обошелся со мной.

     - Самовар тебе готов, - сказал он мне с улыбкой, - пойдем чай пить.

     Мы уселись около стола.  Здоровая баба,  одна из его невесток, принесла

горшок с молоком. Все его сыновья поочередно входили в избу.

     - Что у тебя за рослый народ! - заметил я старику.

     - Да, - промолвил он, откусывая крошечный кусок сахару, - на меня да на

мою старуху жаловаться, кажись, им нечего.

     - И все с тобой живут?

     - Все. Сами хотят, так и живут.

     - И все женаты?

     - Вон один,  пострел,  не  женится,  -  отвечал он,  указывая на  Федю,

который по-прежнему прислонился к  двери.  -  Васька,  тот  еще молод,  тому

погодить можно.

     - А что мне жениться?  -  возразил Федя, - мне и так хорошо. На что мне

жена? Лаяться с ней, что ли?

     - Ну,  уж ты... уж я тебя знаю! Кольца серебряные носишь... Тебе бы все

с дворовыми девками нюхаться...  "Полноте, бесстыдники!" - продолжал старик,

передразнивая горничных, - уж я тебя знаю, белоручка ты этакой!

     - А в бабе-то что хорошего?

     - Баба - работница, - важно заметил Хорь. - Баба мужику слуга.

     - Да на что мне работница?

     - То-то, чужими руками жар загребать любишь. Знаем вашего брата.

     - Ну, жени меня, коли так. А? что! Что ж ты молчишь?

     - Ну,  полно,  полно,  балагур. Вишь, барина мы с тобой беспокоим. Женю

небось...  А ты,  батюшка,  не гневись:  дитятко,  видишь,  малое, разуму не

успело набраться.

     Федя покачал головой...

     - Дома Хорь?  -  раздался за дверью знакомый голос, - и Калиныч вошел в

избу с пучком полевой земляники в руках, которую нарвал он для своего друга,

Хоря. Старик радушно его приветствовал. Я с изумлением поглядел на Калиныча:

признаюсь, я не ожидал таких "нежностей" от мужика.

     Я  в  этот день пошел на  охоту часами четырьмя позднее обыкновенного и

следующие три дня провел у Хоря.  Меня занимали новые мои знакомцы. Не знаю,

чем я заслужил их доверие,  но они непринужденно разговаривали со мной.  Я с

удовольствием слушал  их  и  наблюдал  за  ними.  Оба  приятеля нисколько не

походили друг  на  друга.  Хорь  был  человек  положительный,  практический,

административная голова, рационалист; Калиныч, напротив, принадлежал к числу

идеалистов,  романтиков,  людей восторженных и  мечтательных.  Хорь  понимал

действительность,  то есть: обстроился, накопил деньжонку, ладил с барином и

с  прочими властями;  Калиныч ходил  в  лаптях и  перебивался кое-как.  Хорь

расплодил  большое  семейство,  покорное  и  единодушное;  у  Калиныча  была

когда-то жена,  которой он боялся,  а детей и не бывало вовсе. Хорь насквозь

видел г-на Полутыкина; Калиныч благоговел перед своим господином. Хорь любил

Калиныча и оказывал ему покровительство;  Калиныч любил и уважал Хоря.  Хорь

говорил мало,  посмеивался и  разумел про себя;  Калиныч объяснялся с жаром,

хотя и  не  пел  соловьем,  как бойкий фабричный человек...  Но  Калиныч был

одарен преимуществами,  которые признавал сам Хорь, например: он заговаривал

кровь,  испуг, бешенство, выгонял червей; пчелы ему дались, рука у него была

легкая,  Хорь при мне попросил его ввести в конюшню новокупленную лошадь,  и

Калиныч  с  добросовестною  важностью  исполнил  просьбу  старого  скептика.

Калиныч стоял ближе к природе;  Хорь же -  к людям,  к обществу;  Калиныч не

любил рассуждать и  всему верил слепо;  Хорь возвышался даже до  иронической

точки зрения на  жизнь.  Он много видел,  много знал,  и  от него я  многому

научился.  Например,  из  его  рассказов узнал  я,  что  каждое лето,  перед

покосом,  появляется в  деревнях небольшая тележка особенного вида.  В  этой

тележке сидит человек в кафтане и продает косы.  На наличные деньги он берет

рубль двадцать пять копеек -  полтора рубля ассигнациями; в долг - три рубля

и  целковый.  Все мужики,  разумеется,  берут у  него в долг.  Через две-три

недели он появляется снова и требует денег. У мужика овес только что скошен,

стало  быть,  заплатить есть  чем;  он  идет  с  купцом в  кабак и  там  уже

расплачивается.  Иные помещики вздумали было покупать сами косы на  наличные

деньги и  раздавать в  долг мужикам по  той  же  цене;  но  мужики оказались

недовольными и даже впали в уныние;  их лишали удовольствия щелкать по косе,

прислушиваться,   перевертывать  ее  в  руках  и  раз  двадцать  спросить  у

плутоватого мешанина-продавца: "А что, малый, коса-то не больно того?" Те же

самые проделки происходят и при покупке серпов,  с тою только разницей,  что

тут   бабы  вмешиваются  в   дело  и   доводят  иногда  самого  продавца  до

необходимости, для их же пользы, поколотить их. Но более всего страдают бабы

вот  при  каком  случае.  Поставщики материала на  бумажные фабрики поручают

закупку тряпья  особенного рода  людям,  которые в  иных  уездах  называются

"орлами".  Такой  "орел"  получает от  купца  рублей  двести  ассигнациями и

отправляется на добычу.  Но,  в противность благородной птице, от которой он

получил свое имя, он не нападает открыто и смело: напротив, "орел" прибегает

к хитрости и лукавству.  Он оставляет свою тележку где-нибудь в кустах около

деревни,  а  сам  отправляется по  задворьям да  по  задам,  словно прохожий

какой-нибудь  или  просто  праздношатающийся.   Бабы  чутьем  угадывают  его

приближенье и  крадутся  к  нему  навстречу.  Второпях  совершается торговая

сделка.  За  несколько медных  грошей  баба  отдает "орлу" не  только всякую

ненужную тряпицу,  но  часто  даже  мужнину рубаху и  собственную паневу.  В

последнее время  бабы  нашли выгодным красть у  самих себя  и  сбывать таким

образом  пеньку,   в  особенности  "замашки",  -  важное  распространение  и

усовершенствование промышленности "орлов"!  Но зато мужики,  в свою очередь,

навострились и  при  малейшем  подозрении,  при  одном  отдаленном  слухе  о

появлении   "орла"   быстро   я   живо   приступают   к   исправительным   и

предохранительным мерам.  И в самом деле,  не обидно ли? Пеньку продавать их

дело,  и они ее точно продают, не в городе, - в город надо самим тащиться, -

а  приезжим торгашам,  которые,  за неимением безмена,  считают пуд в  сорок

горстей -  а  вы знаете,  что за горсть и что за ладонь у русского человека,

особенно когда он "усердствует"!

     Таких рассказов я,  человек неопытный и  в  деревне не "живалый" (как у

нас в Орле говорится),  наслушался вдоволь,  Но Хорь не все рассказывал,  он

сам  меня расспрашивал о  многом.  Узнал он,  что  я  бывал за  границей,  и

любопытство его разгорелось...  Калиныч от  него не  отставал;  но  Калиныча

более  трогали  описания  природы,  гор,  водопадов,  необыкновенных зданий,

больших городов;  Хоря занимали вопросы административные и  государственные.

Он перебирал все по порядку: "Что, у них это там есть так же, как у нас, аль

иначе?..  Ну, говори, батюшка, - как же?.." - "А! ах, Господи, твоя воля!" -

восклицал Калиныч во время моего рассказа;  Хорь молчал, хмурил густые брови

и лишь изредка замечал, что, "дескать, это у нас не шло бы, а вот это хорошо

- это порядок". Всех его расспросов я передать вам не могу, да и незачем; но

из наших разговоров я  вынес одно убежденье,  которого,  вероятно,  никак не

ожидают читатели,  - убежденье, что Петр Великий был по преимуществу русский

человек,  русский именно в своих преобразованиях. Русский человек так уверен

в своей силе и крепости, что он не прочь и поломать себя: он мало занимается

своим прошедшим и смело глядит вперед.  Что хорошо -  то ему и нравится, что

разумно -  того ему и  подавай,  а  откуда оно идет,  -  ему все равно.  Его

здравый смысл охотно подтрунит над сухопарым немецким рассудком;  но  немцы,

по словам Хоря,  любопытный народец,  и поучиться у них он готов.  Благодаря

исключительности своего  положенья,  своей  фактической независимости,  Хорь

говорил со  мной  о  многом,  чего  из  другого рычагом не  выворотишь,  как

выражаются мужики,  жерновом  не  вымелешь.  Он  действительно понимал  свое

положенье.  Толкуя с  Хорем,  я  в  первый раз  услышал простую,  умную речь

русского мужика.  Его познанья были довольно,  по-своему, обширны, но читать

он не умел; Калиныч - умел. "Этому шалопаю грамота далась, - заметил Хорь, -

у него и пчелы отродясь не мерли". - "А детей ты своих выучил грамоте?" Хорь

помолчал. "Федя знает". - "А другие?" - "Другие не знают". - "А что?" Старик

не отвечал и переменил разговор.  Впрочем, как он умен ни был, водились и за

ним  многие предрассудки и  предубеждения.  Баб  он,  например,  презирал от

глубины души, а в веселый час тешился и издевался над ними. Жена его, старая

и  сварливая,  целый  день  не  сходила  с  печи  и  беспрестанно ворчала  и

бранилась;  сыновья не обращали на нее внимания, но невесток она содержала в

страхе Божием.  Недаром в русской песенке свекровь поет:  "Какой ты мне сын,

какой семьянин!  Не бьешь ты жены,  не бьешь молодой..."  Я раз было вздумал

заступиться  за  невесток,  попытался  возбудить  сострадание  Хоря;  но  он

спокойно возразил мне,  что "охота-де вам такими...  пустяками заниматься, -

пускай бабы ссорятся...  Их  что разнимать -  то  хуже,  да и  рук марать не

стоит".  Иногда злая  старуха слезала с  печи,  вызывала из  сеней  дворовую

собаку,  приговаривая:  "Сюды,  сюды,  собачка!" -  и била ее по худой спине

кочергой или становилась под навес и "лаялась", как выражался Хорь, со всеми

проходящими.  Мужа своего она,  однако же,  боялась и,  по  его  приказанию,

убиралась к себе на печь. Но особенно любопытно было послушать спор Калиныча

с Хорем, когда дело доходило до г-на Полутыкина. "Уж ты, Хорь, у меня его не

трогай",  - говорил Калиныч. "А что ж он тебе сапогов не сошьет?" - возражал

тот.  "Эка,  сапоги!.. на что мне сапоги? Я мужик..." - "Да вот и я мужик, а

вишь..."  При этом слове Хорь поднимал свою ногу и показывал Калинычу сапог,

скроенный,  вероятно,  из  мамонтовой кожи.  "Эх,  да ты разве наш брат!"  -

отвечал Калиныч.  "Ну,  хоть бы на лапти дал: ведь ты с ним на охоту ходишь;

чай,  что день,  то лапти".  - "Он мне дает на лапти". - "Да, в прошлом году

гривенник пожаловал".  Калиныч с  досадой отворачивался,  а  Хорь  заливался

смехом, причем его маленькие глазки исчезали совершенно.

     Калиныч пел  довольно приятно и  поигрывал на  балалайке.  Хорь слушал,

слушал  его,  загибал  вдруг  голову  набок  и  начинал подтягивать жалобным

голосом.  Особенно любил он  песню "Доля ты  моя,  доля!".  Федя не  упускал

случая подтрунить над отцом.  "Чего, старик, разжалобился?" Но Хорь подпирал

щеку рукой,  закрывал глаза и продолжал жаловаться на свою долю...  Зато,  в

другое время, не было человека деятельнее его: вечно над чем-нибудь копается

- телегу чинит, забор подпирает, сбрую пересматривает. Особенной чистоты он,

однако,  не  придерживался и  на  мои  замечания отвечал  мне  однажды,  что

"надо-де избе жильем пахнуть".

     - Посмотри-ка, - возразил я ему, - как у Калиныча на пасеке чисто.

     - Пчелы бы жить не стали, батюшка, - сказал он со вздохом.

     "А что,  - спросил он меня в другой раз, - у тебя своя вотчина есть?" -

"Есть".  -  "Далеко отсюда?" -  "Верст сто!" - "Что же ты, батюшка, живешь в

своей вотчине?"  -  "Живу".  -  "А  больше,  чай,  ружьем пробавляешься?"  -

"Признаться,  да".  -  "И хорошо, батюшка, делаешь; стреляй себе на здоровье

тетеревов да старосту меняй почаще".

     На четвертый день, вечером, г. Полутыкин прислал за мной. Жаль мне было

расставаться с  стариком.  Вместе с Калинычем сел я в телегу.  "Ну,  прощай,

Хорь,  будь здоров,  -  сказал я...  -  Прощай,  Федя".  - "Прощай, батюшка,

прощай,  не забывай нас".  Мы поехали; заря только что разгоралась. "Славная

погода завтра будет",  -  заметил я,  глядя  на  светлое небо.  "Нет,  дождь

пойдет,  -  возразил мне Калиныч,  -  утки вон плещутся,  да и  трава больно

сильно пахнет". Мы въехали в кусты. Калиныч запел вполголоса, подпрыгивая на

облучке, и все глядел да глядел на зарю...

     На другой день я покинул гостеприимный кров г-на Полутыкина.



Предварительный просмотр:

Крылов

«Чиж и Голубь»

Чижа захлопнула злодейка-западня:
‎Бедняжка в ней и рвался, и метался,
А Голубь молодой над ним же издевался.
‎«Не стыдно ль», говорит: «средь бела дня
‎Попался!
‎Не провели бы так меня:
‎За это я ручаюсь смело».
Ан смотришь, тут же сам запутался в силок.
‎И дело!

«Лев и Лисица»

‎Лиса, не видя сроду Льва,
С ним встретясь, со страстей осталась чуть жива.
Вот, несколько спустя, опять ей Лев попался.
‎Но уж не так ей страшен показался.
‎А третий раз потом
Лиса и в разговор пустилася со Львом.

‎Иного так же мы боимся,
‎Поколь к нему не приглядимся.

«Волк и пастухи»

Волк, близко обходя пастуший двор
И видя, сквозь забор,
Что, выбрав лучшего себе барана в стаде,
Спокойно Пастухи барашка потрошат,
А псы смирнехонько лежат,
Сам молвил про себя, прочь уходя в досаде:
«Какой бы шум вы все здесь подняли, друзья,
Когда бы это сделал я!»

«Мальчик и Змея»

‎Мальчишка, думая поймать угря,
‎Схватил Змею и, во́ззрившись, от страха
‎Стал бледен, как его рубаха.
Змея, на Мальчика спокойно посмотря,
«Послушай», говорит: «коль ты умней не будешь,
То дерзость не всегда легко тебе пройдет.
На сей раз Бог простит; но берегись вперед,
‎И знай, с кем шутишь!»

«Лебедь, Щука и Рак»

Когда в товарищах согласья нет,
На лад их дело не пойдет,
И выйдет из него не дело, только мука.

Однажды Лебедь, Рак, да Щука
Везти с поклажей воз взялись,
И вместе трое все в него впряглись;
Из кожи лезут вон, а возу все нет ходу!
Поклажа бы для них казалась и легка:
Да Лебедь рвётся в облака,
Рак пятится назад, а Щука тянет в воду.
Кто виноват из них, кто прав, - судить не нам;
Да только воз и ныне там.

«Комар и Пастух»

Пастух под тенью спал, надеялся на псов,
‎Приметя то, змея из-под кустов
‎Ползет к нему, вон высунувши жало;
‎И Пастуха на свете бы не стало:
Но сжаляся над ним, Комар, что было сил,
‎Сонливца укусил.
‎Проснувшися, Пастух змею убил;
Но прежде Комара спросонья так хватил,
‎Что бедного его как не бывало.

‎Таких примеров есть немало:
Коль слабый сильному, хоть движимый добром,
‎Открыть глаза на правду покусится,
‎Того и жди, что то же с ним случится,
‎Что́ с Комаром.


По теме: методические разработки, презентации и конспекты

Открытый урок по теме "Работа с текстом (в плане подготовки к ЕГЭ). Основные проблемы текста. Авторская позиция. Составление вторичного текста"

Этот урок поможет учителям, готовящим детей к ЕГЭ, на любом открытом материале составить вторичный текст....

Учебный текст как фактор смыслообразования учащихся (публикации о работе с текстом учебника и текстом задачи на уроке физики) (часть 2)

               В современной педагогической науке наряду с традиционными методами обучения используются и инновационные, одним из которых являе...

Учебный текст как фактор смыслообразования учащихся (публикации о работе с текстом учебника и текстом задачи на уроке физики) (часть 1)

В современной педагогической науке наряду с традиционными методами обучения используются и инновационные, одним из которых является метод графического моделирования. В инновационном образовании ...

Урок развития речи в 6 классе «Текст .Признаки текста .Способы связи предложений в тексте".

Урок развития речи в 6 классе«Текст .Признаки текста  .Способы связи предложений в тексте". Урок разработан и проведён Петровой Натальей Николаевной, учителем  МОУ СШ № 6 Центрального района...

3-Текст. Тема текста. Основная мысль текста.

laquo;Разработки конспектов уроков русского языка для учащихся 5 классов в соответствии с требованиями ФГОС по разделу «Вспоминаем. Повторяем. Изучаем»...

Текст. Структуры текста. Способы построения текста. Методы построения текста(индуктивный, дедуктивный методы)

На уроках родного русского языка (7 класс) изучается очень интересная тема о методах постоения текста...

4 класс Текст - повествование. Характерные признаки текста - повествования. Схема построения повествовательного текста.

Формировать умения определять  особенности текста - повествования, последовательность частей в тексте; формировать умения пересказывать повествовательный текст по плану и опорным словам; развиват...