Воспоминания о России.
статья по музыке

Фролова Анастасия Сергеевна

Т. Ю. Масловская

Комментарии:

С. В. Грохотов

Сабанеев Л. Л.

Воспоминания о России. — М.: Классика-ХXI, 2005. — 268 с., ил.

Скачать:

ВложениеРазмер
Файл sabaneev.vopominaniya_o_skryabine.docx.docx67.78 КБ
Реклама
Онлайн-тренажёры музыкального слуха
Музыкальная академия

Теория музыки и у Упражнения на развитие музыкального слуха для учащихся музыкальных школ и колледжей

Современно, удобно, эффективно

Посмотреть >


Предварительный просмотр:

Т. Ю. Масловская

 

Комментарии

С. В. Грохотов

 

 

Сабанеев Л. Л.

Воспоминания о России. — М.: Классика-ХXI, 2005. — 268 с., ил.

OCR: Слава Неверов slavanva($)yandex.ru

 

 

Блистательные мемуары и эссе одного из самых скандальных отечественных критиков Л. Л. Сабанеева предоставляют уникальную возможность — стать «очевидцем» знаменательных событии в художественной жизни России Серебряного века.

Почти всех своих «героев» Сабанеев знал лично; в детстве сидел на коленях у Александра III, позднее общался с Л. Толстым, слушал фонограф вместе с Чайковским, называл Владимира Соловьева «дядя Шуба», был ближайшим другом Скрябина, свидетелем знакомства Айседоры Дункан с Есениным...

Статьи и воспоминания Сабанеева охватывают весь срез российской жизни — музыку и литературу, науку, быт и политику. Значительная часть текстов публикуется впервые.

Издание адресовано самому широкому кругу читателей, интересующихся отечественной историей и культурой.

 

 

 


Эта книга посвящается моему отцу, Леониду Леонидовичу Сабанееву (1881-1968), который в своей жизни встречался со многими знаменитыми людьми.

Я собрала здесь его воспоминания, статьи, напечатанные за рубежом в разных газетах и журналах. На этих страницах вырисовываются силуэты многих ярких имен, которые создали русскую культуру. Л. Л. Сабанеев был талантливым рассказчиком, Москва предстает в нашем воображении такой, какой она была в конце XIX и в начале XX века — патриархальной, гостеприимной, любящей жизнь и искусства.

Я хотела поделиться его воспоминаниями и надеюсь, что эта книга заинтересует русских читателей.

 

Вера Сабанеева-Ланская.

 

 

 

 

Л. Л. САБАНЕЕВ О ПРОШЛОМ

(Вместо предисловия)

 

 

История этой книги символична. Как иначе можно назвать стечение обстоятельств, цепь неожиданных совпадений, случайностей, которые в конечном счете оказываются неслучайными, как не подарком судьбы. В самом деле: в 2000 году издательством «Классика-ХХI» переизданы (через 75 лет после первой публикации) «Воспоминания о Скрябине» Л. Л. Сабанеева, снова, уже в наши дни, подтвердившие свою славу истинного бестселлера [Недавно вышло уже 2-е издание этой книги]. Через три года здесь же выходят в свет его «Воспоминания о Танееве», напечатанные Рахманиновым в 1930 году в издательстве «Таир» и никогда не публиковавшиеся в России. И на этой волне запоздавшего, но вполне заслуженного возрождения интереса к личности одного из самых блистательных музыкальных критиков первой половины XX века из Франции приходит весть о его дочери Вере Леонидовне Сабанеевой-Ланской, которая в это же время, ничего не зная о возвращении из забвения трудов отца, ищет возможность публикации материалов хранящегося у нее архива. Она даже приезжает в Москву — впервые после 1926 года, — но об этом почти никому не известно. Да и во Франции ее следы удается обнаружить не сразу: в восьмидесятилетнем возрасте эта необычайно энергичная, легкая на подъем женщина сменила место жительства, переехав из Ванса в маленький городок в центре Франции, Шатору. Не утомляя читателя подробностями поисков и находок, скажу лишь, что при первой возможности, захватив с собой «Воспоминания о Скрябине», я полетела на встречу с Прошлым. Но прежде чем рассказать о содержимом чемодана - архива, несколько слов о самой Вере Леонидовне: ее судьба (и судьба ее мужа графа Н. П. Ланского) характерна для истории жизни русской эмиграции первой волны.

Родившись (24 октября 1919 года) в семье музыкантов (мать — Т. Г. Кузнецова-Сабанеева — закончила с золотой медалью Петербургскую консерваторию как пианистка по классу А. Есиповой), В. Л. не пошла по стопам родителей, хотя унаследовала их художественную одаренность. В детстве в Париже брала уроки рисования у сына художника М. Добужинского; позже, когда семья переехала в 1933 году в Ниццу (Леонид Леонидович писал музыку к фильмам студии «La Victorine»), она поступила в Школу декоративных искусств и после ее окончания работала художником по фаянсу, фарфору и хрусталю. Во время Второй мировой войны, когда жизнь становилась все труднее, В. Л. приобрела еще и профессию стенографистки и машинистки. После войны несколько лет служила в издательстве «Editions des Deux Rives» в Париже. Затем судьба увела ее совсем далеко от искусства: в фирму по производству бензина, известную сейчас под названием «Societe Total» («секретариат, счетоводство и общение с клиентурой стали моим миром в течение 28 лет»). Но за границами делового мира существовал иной — творческий мир родителей и их друзей, а собственные эмоциональные впечатления требовали выхода в стихах, в переложении их на музыку, в увлечении театром. Об этом любительском русском театре в Ницце, руководимом Е. Я. Ростиславовой и дававшем обыкновенно четыре спектакля в год, Вера Леонидовна вспоминает с особой теплотой: «Я познакомилась с моим будущим мужем в кулисах этого маленького театра после пьесы «Перелетные птицы» Ренникова, где Николай Павлович [000] играл главную роль с большим чувством, большим талантом. И демон театра овладел мною».

Шестилетним ребенком покинув родину, учась во французской школе, В. Л. сохранила прекрасный русский язык — прежний, не засоренный привычным, увы, сленгом. А последние 25 лет, после смерти мужа, когда не осталось никого, с кем можно поговорить на родном языке, собеседниками остались лишь русские книги, которыми она постоянно пополняет свою обширную библиотеку.

Многие годы заветным желанием Веры Леонидовны было увидеть Россию. И когда в 1979 году ей предложили поездку на Аляску, она стала одним из самых сильных впечатлений ее жизни — иллюзией Родины;

 

Аляски чудная природа

Мне так знакома и мила.

Пускай, шумит здесь непогода,

Россию детства я нашла...

Здесь белой церкви купол синий,

Там грязь желтеющих канав.

Я вижу сон, что я в России

Среди полей, среди дубрав...

Забыто все: Париж, Европа,

Наш шумный мир, наш век машин,

И мысль уносится далеко

С ветрами северных равнин.

Я отдалась родной стихии,

Душа, как зарево, горит.

Я вижу сон, что я в России,

И лес березовый стоит...

 

А реальную Россию, вернее, ее нарядный московский фасад Вера Леонидовна увидела много позже, посетив город своего детства, когда ей минуло уже 82 года. Однако для нее Россия по-прежнему осталась понятием идеальным.

Но вернемся к главному герою нашей истории и автору настоящей книги.

Леонида Леонидовича Сабанеева уже нет необходимости представлять нашему читателю. Узкому кругу музыкантов он был известен всегда, вопреки замалчиванию и несправедливым порицаниям: работы 1900-1920-х годов, хотя и стали библиографической редкостью, все же имелись в крупных библиотеках и частных коллекциях. Кто-то отыскал их сам, другие — с помощью хороших педагогов, считавших своим долгом познакомить учеников хотя бы с работами о Скрябине. После недавних переизданий «Воспоминаний о Скрябине» и «Воспоминаний о Танееве» круг его почитателей, несомненно, значительно расширился. Для тех же, кто знакомится с Сабанеевым и его работами впервые, интересно будет прочитать очерк его жизненного пути, написанный Верой Леонидовной и помещенный в Приложении к книге. В этом безыскусном повествовании, лишенном пафоса и оценочных суждений, в перечислении событий и фактов вырастает действительно уникальная фигура человека Серебряного века, «героя своего времени» — эпохи, когда русская культура не только на равных вошла в созвездие европейских культур, но в чем-то их и опередила. Словно компенсируя пропущенную Россией эпоху Возрождения, на историческую сцену выходят люди, равно одаренные в самых разных областях, энциклопедически образованные, чувствующие себя наследниками тысячелетней культуры. Среди своих современников Сабанеев выделялся удивительно естественной совместимостью противоположностей: профессор Московского университета, автор научных работ по математике и естествознанию и музыкант в «трех лицах» — критик, композитор, пианист, ученик Н. С. Зверева, С. И. Танеева и П. Ю. Шлецера («Я так и не знал, что я в самом деле: ученый или музыкант?»). И все-таки наибольшую известность он получил как критик. Для этого у него было прекрасное сочетание данных: абсолютный слух и феноменальная память (на пари он однажды сыграл наизусть оперу Вагнера «Тристан и Изольда» и не однажды — симфоническую поэму Скрябина «Прометей» в собственном переложении для фортепиано), блестящий литературный дар и широкая эрудиция, страстная любовь к искусству и независимость суждений.

В 1910-е годы музыкально-критическая деятельность Сабанеева неуклонно набирает высоту, и вершина ее приходится на 20-е годы, когда по инерции в Советской России продолжается интенсивная художественная жизнь и многие деятели искусства, веря в лучшее и не разобравшись в ситуации, еще остаются на родине. Именно в это время выходит его лучшая книга «Воспоминания о Скрябине». Но добровольно-вынужденная эмиграция в 1926 году захлопывает дверь в прошлое, и начинается другая жизнь.

Нам мало было известно о деятельности Сабанеева во Франции. Теперь, когда появилась возможность почерпнуть сведения о тех годах у его дочери, мы знаем об этом ненамного больше. И, возможно, не случайно. Факты его жизни в Париже и Ницце, нелегкой, как у большинства эмигрантов (преподавание в Русской консерватории, частные уроки музыки, работа в кино, критическая и композиторская деятельность), — лишь вершина айсберга. В России «равноправие» миров — внешнего и внутреннего — определялось пышным цветением и кипением интеллектуальной и художественной жизни, встречами и беседами, превращавшимися в духовное пиршество; наконец, здесь был его дом, его среда и его читатель. Такой обстановки во Франции не было и быть не могло, хотя Сабанеев старался общаться с самыми разными людьми. Но круг неизбежно сужался, и неизбежно главное содержание жизни сосредоточивалось во внутреннем мире. О нем мы отчасти можем составить представление по материалам архива. Однако жаль, что там не оказалось музыкальных произведений Сабанеева. После смерти мужа Т. Г. Сабанеева отдала их в Библиотеку Конгресса США. Из сочинений, написанных до отъезда за границу, наиболее известное — Соната для фортепиано ор.15 (1924) памяти Скрябина с программой из стихотворного текста «Предварительного действия» и отзвуками его последних творений. Соната после большого перерыва была исполнена в 1992 году и подтвердила его репутацию композитора скрябинского круга. Танеев был высокого мнения о композиторском таланте Сабанеева, поэтому интересно проследить дальнейшее развитие его стиля, тем более что во Франции им написаны крупные произведения в разных жанрах. Любопытно познакомиться с музыкой к кинофильмам, с балетом «Авиатриса» (1930), поставленным в Театре на Елисейских Полях. Но наибольшее сожаление вызывает невозможность увидеть партитуру грандиозной (объемом в 836 страниц) кантаты с многозначительным названием «Апокалипсис» для солистов, хора, органа и оркестра — центрального сочинения зарубежной поры, которому и он сам, и близкие придавали особое значение. Возможно, она оказалась трагическим ответом на «возродительную катастрофу мира», каковой мыслил свою «Мистерию» его гениальный друг Скрябин.

Однако несмотря на эти печальные и неизбежные потери, архив, оставшийся у В. Л. Сабанеевой-Ланской, весьма богат. Прежде всего, там обнаружилось неизвестное письмо С. Рахманинова, отправленное из Нью-Йорка в 1940 году, что уже является редкостью, поскольку из-за начавшейся войны связь с Францией была почти невозможна. Оно интересно той оценкой, которую Рахманинов дает одной из работ Сабанеева: «Пользуюсь случаем, чтобы выразить Вам мою благодарность за то огромное удовольствие, которое получил от Вашей статьи в «Современных записках» — «Толстой в музыке». Всем говорю об ней, и никто ее здесь, к сожалению, достать не может». Письмо Рахманинова и статья (точное ее название «Толстой в музыкальном мире») публикуются в настоящей книге.

Основу архива составляют статьи о русской культуре. Небольшая их часть издавалась в 30-е годы в парижском журнале «Современные записки». Большинство же относится к последним пятнадцати годам жизни Леонида Леонидовича, когда он состоял сотрудником «Русской мысли» в Париже, «Нового русского слова» и «Нового журнала» в Нью-Йорке.

По некоторым отрывкам и незаконченным материалам можно заключить, что Сабанеев собирался писать воспоминания. Один из отрывков свидетельствует даже о намерении облечь их в беллетристическую форму: «Я не хочу, чтобы мои воспоминания имели сколько-нибудь личный характер, и я предпочитаю даже вовсе не упоминать имен. К чему имена, когда они начинают именно в эти моменты истории (годы Первой мировой войны и революции. — Т. М.) значить особенно мало? Я скрыл имена за псевдонимами, которые интересующиеся и знакомые с делом раскроют без труда, а для незнакомых они все равно будут представлять пустые звуки». Никаких следов этого литературного замысла найти не удалось. Но есть проект под общим названием «О прошлом», однако никакого определенного плана в этом проекте нет; статьи, написанные в разные годы и по разным поводам, перечисляются в произвольном порядке. Почти все они имеются в архиве, и Вера Леонидовна предложила составителю выбрать наиболее интересные и расположить их по своему усмотрению. В архиве имеется и несколько набросков, которые должны были стать началом документальных мемуаров «о времени и о себе», и даже написанное к ним предисловие: «Я думаю, что не будет бесполезно поделиться с читателями моими личными воспоминаниями о культурной жизни в Москве в конце XIX века и в течение первых двадцати пяти лет XX века. Это может представить некий интерес как исторические данные, как живое свидетельство эпохи, принадлежащей теперь к прошлому русской культуры, с которой я тесно связан. Леонид Сабанеев. 5-е ноября 1959 г.» Один из набросков имел заголовок «Воспоминания московского старожила». Но и этим планам не суждено было осуществиться. Наконец, нашелся напечатанный на машинке «Список статей-воспоминаний, что и было сделано [Некоторые газетные статьи сильно пострадали от времени (особенно это касается нью-йоркской газеты «Новое русское слово»), поэтому все, что не удалось расшифровать, обозначено <...>]. Так что, претворяя в жизнь замысел незавершенной книги Л. Сабанеева, мы выполняем, пусть и с большим опозданием, его последнюю творческую волю. Объем книги не позволил включить все привезенные материалы: например, пришлось пожертвовать семейными воспоминаниями, не имеющими прямого отношения к самому Л. Л. и событиям современной ему культурной жизни; из нескольких статей о творчестве того или иного композитора были выбраны одна - две; наконец, мы вынуждены были отказаться от публикации материалов о зарубежных композиторах («Бетховен в России», «Рихард Штраус», «Клод Дебюсси»), кроме статьи о Р. Шумане ввиду его особого положения в истории русской музыки. Хочется надеяться, что количественные потери не сказались на качестве книги, которая, в соответствии с замыслом самого Сабанеева, повествует о событиях, коим он был свидетелем, и о людях, которых он лично знал. Исключение составляют лишь Глинка и Мусоргский — с ними Сабанеев, конечно, не мог встречаться, но без этих имен картина русского музыкального мира была бы неполной.

СКРЯБИН-МЫСЛИТЕЛЬ

 

Скрябин — и он один — является отражением в музыке эпохи символизма. Он единственный композитор-символист. Это течение, по природе мистическое и религиозно-философское, главным образом отразилось в искусствах, способных к воплощению Идей, т. е. в литературе и поэзии. Среди музыкантов-композиторов оно не нашло подходящей культурной почвы — русские музыканты вообще в своей массе были далеки от отвлеченных идей. Можно сказать и более: успех Скрябина, который одно время был ведущей фигурой русского музыкального мира, обязан был именно той среде, которая создала имя, и символистам, которые тоже были почти все «ведущими» фигурами той эпохи. И этим же объясняется и быстрое и кажущееся непонятным помрачение его славы: это помрачение было совершенно синхронично с потускнением интереса и популярности символистов, мода на которых, стихийно возникшая, так же стихийно и минула.

И так же, как трудно, если не невозможно, рассматривать поэтов и писателей-символистов вне их идеологической доктрины, трудно и неловко рассматривать музыку Скрябина изолированно, без связи ее с тем идеологическим миром, который ее и породил, — это возможно только по отношению к его первым, юношеским произведениям, написанным еще до того, как символическая идеология утвердилась в нем самом.

В Западной Европе, как известно, музыка Скрябина нигде не произвела такого впечатления, как было в России. Причины лежат в той же области. Русский символизм не имел себе аналогов на Западе в ту эпоху, когда музыка Скрябина туда проникла, там уже была эра других мод и увлечений. Притом в России были действительно увлечения художественными течениями. На Западе были не столько увлечения, сколько «моды», что далеко не одно и то же. И что несравненно эфемернее и мимолетнее.

Символизм характеризуется экстраполяцией искусства за его естественные грани: искусство становится магией, религией, а художник — пророком или теургом, соратником божества в продолжающемся творении мира. Отсюда — сознание своей особенности, сверхчеловечества, мессианства. Все символисты мистически ощущали мир, почти все хотели каких-то невиданных «свершений», мир ими ощущался эсхатологически. Если не все, то большинство были, в сущности, не вполне нормальными людьми, частично несомненно «выше нормы», но порой казавшиеся безумными. Это свое безумие они сами ощущали и считали его положительным качеством — «священным безумием» пророков и проницателей, «посвященных».

Среди символистов наименее безумными, наиболее державшими свою психику и мысли в руках были Вячеслав Иванов, Брюсов, Мережковский, наиболее безумными — Блок и Белый. Подобным же безумием отмечены и художники-живописцы, примыкавшие к символизму, — Врубель, Рерих, Чурлянис. Надо отметить, что Скрябин в своих высказываниях был наиболее безумен, шел всех дальше и всех прямолинейнее. Но одновременно с этим он был из всех — наиболее логичен и придавал наибольшее значение именно не откровениям, а логическому ходу рассуждений — он являл странный агломерат крайней фантастики и крайней рассудительности в ее обосновании.

В свое время много говорили и спорили о том, насколько искренне было это оригинальное самоощущение. Сколько тут было натурального, вытекавшего из их природы, и сколько напускного, рисовки и гениальничанья. При всей моей симпатии к этой группе талантливых, порой гениальных художников, я все-таки думаю, что Чехов был прав, когда говорил, что «все они ломаются», — по крайней мере частично прав: элемент позы присутствовал у всех, причем порой в демонстративной форме (у Бальмонта, Брюсова, даже у Блока... Белый был, по-видимому, действительно «не в себе» и был типичным истериком). Что касается Скрябина, то поза у него тоже безусловно была (даже в его выступлениях в концертах), но она смягчалась его благовоспитанным джентльменством и, как я думаю — боязнью пошлости, неизменно сопутствующей всякому гениальничанию.

Почти все символисты прошли сходный путь своего развития. Все прошли чрез Ницше (и Скрябин также) и чрез искусы оккультных учений, которые очень знаменательно вошли в моду в России одновременно с явлением символизма. Здесь было нечто от социального, массового протеста против прозаического нигилизма предыдущей «революционной» моды. Символизм рождался как воскрешение религиозного сознания и отрицание материализма, в известной степени он был и манифестацией если не политического консерватизма, то во всяком случае политического нейтрализма. Тем не менее судьба сочетала многих символистов, и притом в карикатурной форме, с большевизмом [043]: они его совершенно не поняли или поняли в безумном искажении.

Скрябин не был так подготовлен к отвлеченному мышлению, как поэты-символисты: он был, в сущности, философский самоучка (его научный стаж — четыре класса кадетского корпуса и консерватория — этого маловато). Он сам мне жаловался на свою неподготовленность. От этой неподготовленности зависели многие качества его системы мысли — она не была дисциплинирована, и он не умел читать и усваивать чужих мыслей, кроме тех, с которыми был согласен.

После поверхностного знакомства с Ницше, откуда он взял идею сверхчеловека (каким себя всю жизнь чувствовал, хотя из деликатности об этом не говорил), — он сразу попал в объятия теософии, в которой увидел род откровения. Блаватская стала для него высшим и непоколебимым авторитетом, и именно на этой почве и родилась идея мистерии, которая ранее (до 1902 года) была всего лишь мечтой о написании грандиозного произведения, в котором сочетались бы все искусства, — идея, в сущности, совпадающая с идеей Вагнера о «гезамткунстверк» — музыкальной драме. Но уже в 1904 году эта идея начала, под влиянием теософических идей. эволюционировать, усложняться и разрастаться. Перипетии этого усложнения и работы его мысли можно проследить в его дневниках. опубликованных уже после революции в сборнике «Русские Пропилеи» [044]. Дневники написаны повышенным, экзальтированным языком и порой точно копируют стиль Ницше. Но в них еще нет ничего о «Мистерии». Мистерия родилась как сублимация прежней мечты о «великом произведении», сочетающем все искусства, которое должно было притом быть иератическим, священным актом. Этот акт должен был объять не более и не менее как все человечество и быть подобием тех великих «мистерий» (не исторических, а пре-дысторических), о которых рассказывала Блаватская в своей «Doctrine Secrete» [045]), которые полагают конец данному человечеству и дематериализируют его в экстатическом акте сочетанных искусств.

От Блаватской в этой идее только представление о сменяющихся человеческих «расах» и о «мистериях», являющихся как бы последним «цветением» расы пред ее дематериализацией, после чего процесс вновь повторяется. Каждая раса, по Скрябину (и по Блаватской), имеет своего Мессию, который и предназначен свершить в должный момент мистерию, и человечество погибнет в предельном экстазе и блаженстве. Себе он «скромно» отводил роль именно этого «Мессии расы». По воззрениям Скрябина, Христос не был «настоящим Мессией», а только второстепенным, потому что с ним не связался никакой катаклизм и мир не разрушился, дематериализации не произошло. Поэтому к христианству он относился очень равнодушно-снисходительно. Индуизм в изложении Блаватской заслонил для него все остальные мировоззрения.

Собственно говоря, надо признаться, что «мистерию Скрябина» сочинила именно Блаватская, а дело Скрябина только было — взять на себя исполнение главной роли. Критиковать эту идею как скрябинскую поэтому не приходится — можно только разве удивиться тому, что он мог до такой степени подпасть под влияние ее книги Между прочим, у Блаватской нет ничего про то, что для Скрябина было, казалось бы, самым важным — про участие искусств, и вдобавок соединенных, в акте мистерии. По Блаватской, переходы человеческих рас в «инобытие» совершались путем высшей магии а вовсе не искусства.

Скрябин брал из всех мыслей лишь то. что ему нравилось и что его творчески возбуждало. Идея мистерий, конечных, экстатических и уничтожающих все, по-видимому, его творчески возбуждала и давала ему ответы на «вечные» вопросы, которые, видимо, его мучили с юности. Начиная с 1911 года он уже весь во власти этой навязчивой идеи. Пока она служила ему творчески на пользу: его последние музыкальные произведения, начиная с «Поэмы экстаза», все написаны под знаком «мистерии».

Самые очертания «Мистерии» были, однако, чрезвычайно неопределенны. Были фиксированы некоторые, в сущности второстепенные, детали, а главный остов замысла продолжал быть чрезвычайно смутным. Предполагалось, например, что место действия будет Индия, родоначальница скрябинских идей, и по этому поводу Н. Брянчанинов, приятель Скрябина, уже собирался вести переговоры... с английским правительством об отведении мест для «мистерии». Место должно было быть на озере, и самый «храм», который должен быть построен, должен был иметь форму полусферы, которая, отражаясь в озере, давала «совершенную» форму сферы. Народы, которые должны были явиться на это последнее паломничество, должны были быть созываемыми посредством огромных колоколов, подвешенных... к небу. В осуществлении мистерии должны были принимать участие не только люди, но и звери, и птицы, и вообще весь животный и растительный мир, а также краски и цвета солнечных восходов и закатов, даже рев тигров и слонов, ибо и они придут на «последний праздник мира» [046].

Мистерия должна была продолжаться семь дней, и «мессия» был серьезно обеспокоен вопросом, кому надо было бы поручить исполнение главных вокальных партий и главные роли в «последних танцах». Помню, что в разговоре со мной он называл имена Шаляпина и Карсавиной, но колебался, предполагая, что они недостаточно «подготовлены» оккультно к подобному акту. Думаю, что в данном случае он был прав. Как видно, общий абрис этой небывалой фантазии был действительно умопомрачительным и безусловно психопатическим, но Скрябин в него верил с каким-то исступлением и все время придумывал ему логические оправдания и доказательства неминуемости этой мистерии. Надо отдать ему справедливость, что эти логические ухищрения порой были действительно интересны и исполнены находчивости, хотя и чисто софистической.

Наряду с этим фантастическим безумием он все время сохранял четкость логики. И надо отдать ему справедливость, что в жизненном своем поведении он все время сохранял обличье полнейшей нормальности, не в пример многим его собратьям по «символизму», которые и в жизни вели себя нередко как безумные. Скрябин в жизни был совершенно обыкновенным, нормальным, очень деликатным и чрезвычайно благовоспитанным человеком, скорее даже обывательского типа, не лишенным некоторой заурядности в облике. Помню, что Вячеслав Иванов советовал ему «найти свою внешность»: он не был удовлетворен внешним, наружным оформлением Скрябина.

В последние два года его жизни с ним что-то произошло. Может быть, тут повлияло воздействие бесед с «мудрым» В. Ивановым или сам он дошел до мысли, что «зарвался» в мечтаниях, но образ Мистерии поколебался и был подменен образом более реальным, «Предварительного действия», которое я тогда прозвал «безопасной Мистерией». Это был план большого произведения с сочетанием в нем «всех искусств», музыки, слова, декораций, световых симфоний, танца (священного, но пока лишенного оккультной и мистической преображающей силы и потому относящегося еще не к «теургическому искусству», а к обычному человеческому). Скрябин написал уже и текст для этого произведения — между прочим, слабый с точки зрения поэзии: гениальный в области музыки, он вовсе не был одарен поэтическим талантом.

У меня все-таки создалось впечатление, что, в сущности, дело тут было глубже: что дело шло о ликвидации идеи Мистерии и о ее замене «Предварительным действием», как проектом вполне реальным, хотя тоже достаточно грандиозным и трудноосуществимым. Но Скрябин не хотел сдаваться внешне и продолжал утверждать, что это — только отсрочка. Жизнь решила по-своему. Началась война, и не только мечты о Мистерии, но и о «Предварительном действии» должны были быть отложены. А тут Скрябин внезапно умер от случайного фурункула, что разрешило все затруднения.

Интересно то, что Скрябин, чувствовавший себя «Мессией» или хотя бы пророком и теургом, — в сущности, в качестве такового не имел вовсе последователей. Были в богатом количестве «скрябинисты», очарованные его музыкой, но «скрябиниан» не оказалось. Даже наиболее близкие, интимные люди за ним не шли как за учителем истины. Да он, в сущности, и никого ничему не учил — говорил о всех своих планах в очень тесном кругу, и то очень редко, урывками. Тем не менее эта идея была для него творческим «допингом», который создал его последние творения в музыке. И это уже оправдывает эту мечту.

Дневники Скрябина доказывают, тем не менее, что у него были безусловные способности и склонности к мыслительному пути. В них много интересных мыслей, парадоксальность которых, в общем, не превышает парадоксальности хотя бы высказываний Льва Шестова или Киркегарда, а чаще бывает гораздо скромнее и всегда безусловно логичнее. Я не знаю другого русского композитора, который мог бы с ним в этом деле сравняться. В нем несомненно погиб крупный философ, недоразвившийся и сбитый с толку своими фантазиями и еще больше попавшейся ему на жизненном пути теософией, салонным индуизмом. До этого обращения его философские и эстетические высказывания были совершенно нормальны, законны и порой вовсе не лишены ни интереса, ни научности. Они, в общем, приближались к типу высказываний Ницше и Рихарда Вагнера.

Трагедия Скрябина была в том, что он всем этим занимался по-дилетантски и слишком эгоцентрично — все в применении к самому себе и к своей музыке. В итоге — последней он оказал плохую услугу. Опыт показывает, что «философская» музыка еще менее импонирует, чем философская поэзия. Она отяжеляется навязанным ей философским грузом, органически не укорененным, не претворенным в звуки. Именно от этого последние произведения Скрябина, при всем своем интересе, холоднее и схематичней произведений среднего периода. И вообще надо признать, что философские идеи не высказываемы музыкой — это вовсе не ее область: она может в лучшем случае только вызвать психические состояния, родственные некоторым идеям, — не более того.

Некоторым извинением Скрябину служит то, что, в сущности, у него были в последнее время не столько философские идеи, сколько фантазии, и не столь философские, сколь теософские и даже типа мифотворческих. В конечном счете, «вся идея Мистерии» — это эскиз, не выполненный и не завершенный, некоего грандиозного мифа.

Когда скончался Скрябин, то близкие в нему символисты (главным образом Вяч. Иванов и Балтрушайтис) пытались спасти дорогой им, именно как символистам, ореол «профетичности» Скрябина.

Через три года после его смерти началась русская революция. В 1920 году мне приходилось слышать от Вяч. Иванова утверждение, что идея мистерии была пророческим предчувствием, войны, революции и большевизма — вообще, некоей великой катастрофы или даже целой эры катастроф, ожидающей человечество, но что в его сознании это предчувствие или ощущение катастрофичности грядущих годов сложилось в облик мистерии, ведущей к уничтожению человечества.

Правда, то, что ему рисовалось, совершенно не похоже на то, что в действительности произошло: вместо «последнего праздника человечества» — военное поражение, гибель прежней России, водворение большевизма, Вторая мировая война. Но ведь и прежние пророки большей частью предсказывали с такой же неточностью.

 

РАХМАНИНОВ И СКРЯБИН

 

Трудно представить себе две натуры столь противоположные, как Рахманинов и Скрябин. Они были почти погодки (Скрябин на два года старше), по рождению принадлежали к одному и тому же военно-интеллигентски-дворянскому кругу, жили в той же Москве, вращались в одном и том же музыкальном мире, учились у тех же профессоров в той же Московской консерватории [047], творчески работали в одной и той же области — оба композиторы и пианисты. И несмотря на все это — всю жизнь они имели очень мало общего друг с другом, очень редко встречались, близки друг с другом не были, и хотя были на «ты», никогда не дружили и их взаимоотношения были корректны, но как-то тревожно настороженны.

Не будем этому удивляться — вспомним, что Толстой никогда не встретился с Достоевским, будучи его современником. Общение двух крупных художников очень часто встречает какую-то трудность и некое препятствие к дружескому сближению.

В консерватории Рахманинов пользовался репутацией сдержанного, скрытного и в себе замкнутого юноши, скорее молчаливого, не искавшего сближения с товарищами, но когда близость получалась, то не было друга более верного и постоянного, чем Рахманинов. У него было мало друзей, но зато дружба была прочная. Скрябина в консерватории товарищи не любили — за заносчивость, за раннее гениальничание — в эпоху, когда еще никакой гениальности не было обнаружено. Сам он относился к товарищам всегда свысока — из друзей его юности я припоминаю только Буюкли, пианиста очень неровного, временами дававшего миги гениальности, но чаще серо-плоского. Его считали незаконным сыном Николая Рубинштейна, и он в заносчивости не уступал Скрябину, впрочем, соглашался ему уступить «половину мира». Но он был совсем сумасшедший. Скрябин же, верный сын эпохи символистов, — сумасшедшим тогда во всяком случае не был, но он все время носился с грандиозными планами, с соединением всех искусств, с синтезом религии и искусства и т. п. Всю жизнь он стремился как бы выпрыгнуть из своего искусства. Под конец жизни он прямо говорил, что он совсем не хочет, чтобы его считали «только музыкантом», автором разных сонат и симфоний.

По-видимому, он хотел, чтобы его считали или пророком, или мессией, или даже самим богом. Рахманинов никогда не хотел быть ничем кроме как музыкантом, из своего искусства никуда выскакивать не желал, и я сильно подозреваю, что все эти мегаломанические идеи и замашки Скрябина были ему в глубине души просто противны.

Первый отзыв, довольно занятный, Рахманинова о музыке Скрябина я услышал в 1901 году во время репетиции его Первой симфонии, которой дирижировал Сафонов, бывший, между прочим, горячим почитателем Скрябина и весьма недолюбливавший Рахманинова, с которым когда-то не поладил.

Рахманинов, прослушав симфонию, сказал:

— Вот я думал, что Скрябин — просто свинья, а оказалось — композитор.

С тех пор он вдумчиво и внимательно следил за творчеством своего товарища и соперника в популярности, которая у обоих росла, хотя захватывала разные категории публики. Публика Скрябина и публика Рахманинова не была та же, было общее ядро, но в общем это были две публики разных эстетических установок. Многое в творчестве Скрябина очень нравилось Рахманинову. Но очень многое его отталкивало и удручало — вкусы музыкальные у них были разные.

Скрябин же никогда не обнаруживал ни малейшего интереса к сочинениям Рахманинова — за ними не следил и большею частью их и не знал. Когда ему приходилось выслушивать его произведения, случайно или из дипломатических соображений, он физически страдал — так они ему были чужды.

— Все это одно и то же, — говорил он мне, — все одно и то же нытье, унылая лирика, «чайковщина». Нет ни порыва, ни мощи, ни света — музыка для самоубийц.

Скрябин не выносил музыки Чайковского — Рахманинов из нее весь вырос. Их родословие музыкальное было тоже отлично: Рахманинов образовался преимущественно из Чайковского и отчасти Шумана, Скрябин — из Шопена и Листа.

Физически они были тоже противоположны. Скрябин был маленький, очень подвижный, в молодости большой франт. Рахманинов был очень высокого роста, одевался без франтовства, но очень хорошо.

Как ни относиться к музыке Скрябина, но надо признать: наружность у него была неприметная — в публике он как-то не замечался. Рахманинов всегда был замечен, когда появлялся: внешность его была в высшей степени импонирующая, значительная — в его лице было что-то от древнего римлянина.

Скрябин был чрезвычайно неразговорчив и говорил только о своих планах и своих идеях. Он любил играть свои сочинения в кругу знакомых и показывать друзьям эскизы незаконченных сочинений, часто и таких, которые никогда не были закончены. Рахманинов был в общем молчалив, о своей музыке совсем не говорил, проявлял скромность, которая как-то совсем не вязалась с его мировым именем. Незаконченных сочинений никогда не показывал. О своем творческом процессе никогда не говорил. Внутренний свой мир, по-видимому, либо никому не раскрывал, либо, быть может, некоторым, очень близким людям, к которым я не принадлежал. У Рахманинова чувствовалась какая-то странная неуверенность, чуть ли не робость, непонятная в таком большом музыканте, вдобавок при жизни блистательно прославленном. В этом он напоминал Чайковского — тоже великого скромника. Скрябин был всегда настолько уверен в своей неоспоримой гениальности, что об этом не полагалось в его присутствии никаких ни намеков, ни разговоров. Это считалось аксиомой. Со времени написания им Третьей симфонии — «Божественной поэмы» — он совершенно искренне считал себя уже величайшим композитором из всех бывших, настоящих и даже... всех будущих. Ведь, по его философии, он должен был быть последним из композиторов, ибо его последнее (не осуществленное) произведение «Мистерия» — должно было вызвать мировой катаклизм и вся вселенная должна была сгореть в огне преображения. Какие же тут могли быть еще композиторы? Вагнер, правда, тоже считал себя величайшим из композиторов — но у него на это было и несравненно больше прав.            

Все эти черты — самовлюбленность, мегаломания (фантастические планы) — в сущности, «клинические черты», которые все время, с ранних лет. примешиваются к облику Скрябина. Извиняет его то. что тогда время было такое — в моде было сверхчеловечество, всякие мистические прозрения и упования. Бальмонт, Блок и Андрей Белый порой провозглашали такие «прозрения», которые нисколько не уступают скрябинским. Он, по крайней мере. только говорил о них, а те печатали. Но внутренняя прикосновенность Скрябина к символической эпохе несомненна. В сущности, он был единственным музыкантом-символистом.

Рахманинов ни к каким символизмам не был прикосновенен — он был только музыкантом. Никаких клинических черт у него не было, не было и ощущения своего сверхчеловечества — напротив, я считаю, что он является в плеяде русских композиторов, вместе с Чайковским, одним из «человечнейших» композиторов, музыкантом своего внутреннего мира. Наши «кучкисты», под некоторым влиянием которых находился первое время Рахманинов, были все несравненно объективнее, описательное, менее склонны к чисто лирическому состоянию.

Даже в общей им сфере пианизма они были полярны. Рахманинов был пианистом большого размаха, больших зал и большой публики.

Это был тип пианиста как Антон Рубинштейн, как Лист. Думаю, что он и уступал им только в широте своего пианистического диапазона, что естественно, так как его сильная индивидуальность не могла мириться с композиторами, чуждыми ему по духу. Лучше всего он играл свои собственные сочинения и Чайковского, хуже у него выходил Бетховен и классики, и он был слишком материален в звуке для Шопена. Скрябин выступал всегда в больших залах, но он делал это только потому, что считал ниже своего реноме и достоинства играть в маленьких. На самом деле он был создан именно для игры в салонах, даже не в маленьких залах — настолько интимен был его звук, настолько мало было у него чисто физической мощи.

Те, кто слышал его только в больших залах и не слышал в интимном кругу, не имеют никакого представления о его «настоящей» игре. Это был настоящий волшебник звуков, обладавший тончайшими нюансами звучаний. Он владел тайной преображения фортепианной звучности в какие-то отзвуки оркестровых тембров — никто с ним не мог сравниться в передаче его собственных утонченно-чувственных, эротических моментов его сочинений, которые он, может быть без достаточного основания, именовал «мистическими». Наверное, в этом роде когда-то играл Шопен. У Рахманинова была мощь и темперамент, причем одновременно в нем была какая-то целомудренная скромность в оттенках. У Скрябина была утонченность, изысканная чувственность и бесплотная фантастика, но все качества своей игры он несколько утрировал при исполнении — целомудренности не было.

Скрябин в течение своего творческого пути сильно эволюционировал. Его первые сочинения почти ничего общего с последними не имеют. Другие краски, иные приемы. Рахманинов все время, подобно Шуману и Шопену, оставался ровен — не эволюционировал и не менял стиля, только мастерство его крепло. Последние его сочинения, написанные не в России, мне представляются несколько более сухими и формальными. Сейчас творчество его кажется как бы отодвинутым в девятнадцатый век. И музыка Скрябина сейчас тоже понемногу съезжает в прошлое: его новаторства уже давно не представляют собою непонятного нового слова в музыке. Напротив, сейчас его музыка представляется скорее чрезвычайно несложной, а присущая его последним сочинениям постоянная и неуловимая схематичность как-то стала выступать на первый план и иссушает впечатление от его последних творений. Рахманинов всегда в своем творчестве был непосредственен и даже наивен — в Скрябине всегда было известное теоретизирование, известная головная работа. которую он сам в себе очень ценил. Порой его сочинения мне напоминали некую опытную станцию, где производятся «пробы», испытания и предварительное изучение. Отчасти так и должно было быть. потому что ведь он всю жизнь собирался сотворить «Мистерию» и именно для нее готовил материалы.

Как творческая личность Скрябин мне представляется более одаренным, но слишком увлеченным новаторскими своими изобретениями. Он сам сузил себя, культивируя только свою новизну. Но как человеческая личность Рахманинов мне представляется значительнее, глубже и импозантнее. В нем была та последняя серьезность, которая явно отсутствовала у Скрябина, который, как выражались про него, «с Богом был на я», убежден был, что он — Мессия. Может быть, сам хотел себя убедить, но в одном случае получается клиника, а в другом легкомыслие [048].                          

И тот и другой как-то мало проникли в западную музыкальную современность, как-то несозвучны современному музыкальному климату. Во Франции, в частности, их и мало играют, и мало знают, Скрябина в особенности. Когда же слышат, то обычно оба не нравятся. Французское музыкальное звукосозерцание вообще развивается по совершенно иным линиям, чем русское. Французский музыкальный вкус предпочитает музыку менее субъективную, предпочитает Римского-Корсакова, Бородина, Стравинского — более описателей, чем романтиков. Русская романтическая лирика — Чайковский, Рахманинов, Скрябин, при всех своих различиях, тут кажутся неприятными своей чрезмерной музыкальной откровенностью — «выворачиванием души». Тут любят больше, чтобы музыка о внутренних переживаниях не очень высказывалась, была бы сдержаннее. Это, по всей вероятности, непоправимо — такова вкусовая установка. И Рахманинова, и Чайковского, и Скрябина тут обвиняют в отсутствии вкуса. А вкусы, как известно, бывают разные, и кто может судить, чей вкус лучше и где начинается вкус и кончается мода.

В общем, им не повезло и моды на них не установилось. Только в самой России до сих пор играют с удовольствием и Рахманинова, и Скрябина, и Чайковского и считают их в пантеоне «великих».

 


По теме: методические разработки, презентации и конспекты

История в воспоминаниях. соавторы: КудиноваН.Т. ЯрулинаЕ.Н. Ковтун И.Л. и др. В кн.: Тихоокеанский государственный университет. В трех книгах. Книга третья ─ М.: РИА «БИ-АРТ-Груп», 2008

Книга выпущена к 50-летию Тихоокеанского государственного университета. Автор входила в рабочую группу по подбору материалов книги. В  в III томе книги. помещены материалы предоставленные, ...

Конспект занятия по дополнительному образованию "Воспоминания о лете"

У каждого человека есть свое любимое время года. Но лето, пожалуй, самое любимое! Как хочется зимой теплых летних деньков. Данное занятие вернет детей в лето. Создавая композицию о лете, дети совершен...

ВОСПОМИНАНИЕ О БУДУЩЕМ

ТЕАТРАЛИЗОВАННОЕ ПРЕДСТАВЛЕНИЕ СВЯЗАНО С КОСМОСОМ. МОЖНО ПРОВЕСТИ ДЛЯ 5-6 КЛАССОВ, А МОЖНО ДЛЯ 7-9 КЛАССОВ. АКТЕРЫ СТАРШЕГО ЗВЕНА....

Сценарий литературно-музыкального вечера "Воспоминание о Коста"

Работа содержит не только интересный материал по биографии  основоположника осетинской литературы, поэта, просветителя - Коста Левановича Хетагурова, но и включает в себя...

Урок литературы в 7 классе М.И.Цветаева "Воспоминания". Отец и его музей (по учебнику Р.Н.Бунеева).

Методическая разработка урока литературы в 7 классе с использование структурно-логических схем  (литература Р.Н. Бунеев)...

Классный час на тему: «Великая Отечественная война в воспоминаниях наших земляков, Орловой Эльвиры Петровны и Воробьёва Владимира Васильевича», проведённый в 8 – 9 классах.

Сценарий составлен в традиционной форме: информационный блок. Следует избегать излишнего пафоса, громких слов о патриотизме. Каждый может определить свою роль в этом мероприятии: подготовка устных соо...

Воспоминания о конкурсе "Учитель Года 2012-2013Г"

Совсем недавно завершился конкурс "Учитель года 2012-2013г". Пользуясь  случаем, хочу поблагодарить всех участниц  за благоприятную обстановку в конкурсной программе. Каждый педагог поддержи...