Тексты- аргументы
материал для подготовки к егэ (гиа) по русскому языку (11 класс)
Материал содержит информацию о текстах, не изучаемых в школьной программе. Тексты, в которых прослеживаются довольно интересные проблемы
Скачать:
| Вложение | Размер |
|---|---|
| 137.02 КБ |
Предварительный просмотр:
Федор Александрович Абрамов
Есть, есть такое лекарство!
Избушечка у бабы Мани – бывшая банька, единственная в деревне постройка, которая уцелела от войны, при ней огородик величиной с волейбольную площадку, а деревьев всего одна береза, да и та инвалид Отечественной войны – будто культяпки, подняла к небу сухую развилку, обрубленную снарядом. Но любит, обожает птичий народ бабы Манину усадебку. Горластые воробьи-забияки разживаются на ней с утра до ночи, белобокие сороки запросто, как на качелях, качаются на березе, вороны, голуби справляют свои свадьбы. А у кого весной первую песню поет красавец скворец? У бабы Мани. На березе-инвалиде, к которой она еще в тот день, когда вместе с земляками вышла из партизанских лесов, приладила немудреную, наспех сколоченную скворечню.
Соседям это было в диво. У них-то скворчиные дома – терема резные на шестах. И со всеми удобствами: тут тебе и леток с хитроумными дверками, тут тебе и полочка, и ветка березовая – садись куда хочешь да пой свои песни.
А вот не рвутся скворцы в эти терема. Весной целыми днями за бабы Манину развалюху воюют, и только после окончательного дележа какой-нибудь неудачник поселялся в теремах.
– Баба Маня, – допытывались соседи, – скажи нам свое птичье слово, которым скворчишек к себе приманиваешь.
– Да какое у меня птичье слово? Никакого птичьего слова я не знаю. Разве иной раз от скуки выйдешь да поговоришь с ними. Вот и все мое птичье слово.
В ту весну баба Маня решила немножко подновить свою скворечню, а то, чего доброго, рассердятся скворушки – к соседям улетят. Всякая божья тварь любит заботу о себе.
В теплый солнечный день она вышла из дома, протоптала в снегу тропку к березе-инвалиду, затем принесла лесенку, приставила ее к стволу дерева.
Старенькая, дряхлая была баба Маня. На первые три поперечины кое-как поднялась, а дальше – голова закружилась – свалилась в снег.
Какое-то время она лежала в снегу без сознания, а потом слетелись на березу воробьи и давай кричать всем скопом:
– Вставай, вставай, баба Маня! А то простудишься.
Баба Маня встала. Встала, с трудом добралась до дома и слегла: у нее началось двустороннее воспаление легких.
Больше месяца не поднималась с постели баба Маня, и врачи не сомневались: умрет старуха. Нет на свете такого лекарства, чтобы старого человека воскресить из мертвых.
Есть, есть такое лекарство!
Его бабе Мане принесли скворцы.
Однажды ранним утром пришла в себя баба Маня – и что такое? Кто стуком стучит во все окошечки ее убогой лачужки?
Она подняла от подушки старую голову – и, боже ты мой: скворушки! Ее любимыши. Стучат, колотятся желтыми клювиками в рамы, бьют воронеными крылышками в стекло:
– Вставай, вставай, баба Маня! Мы тебе здоровье принесли.
Баба Маня от бессилия уронила голову на подушку, заплакала:
– Нет, нет, не могу, ребята. Мне уж не подняться, не встретить вас больше.
– Да как не встретить! Кто сказал, что у тебя сил нет?
Баба Маня сделала над собой немыслимое усилие и поднялась. Не могла она умереть, не посмотрев последний раз на свою любимую птицу.
Хватаясь руками за стены, за косяки дверей, она выползла на улицу, на теплое солнышко, оперлась на легкий, побелевший от старости, как она сама, батожок и долго так стояла с закрытыми глазами, с наслаждением вслушиваясь в весеннюю песню скворцов.
С этого дня баба Маня пошла на поправку.
1983
Иван Федорович Панькин
Легенда о матерях
Мой дорогой мальчик! Ты, наверное, уже много сказочного узнал о нашей жизни. Но знаешь ли ты, откуда у моряков взялась сила? Не знаешь? Тогда послушай.
Когда-то очень давно на побережье Чёрного моря жили люди. Как их звали, сейчас уже не помню. Они пахали землю, пасли скот и охотились на диких зверей. Осенью, когда заканчивались полевые работы, люди выходили на берег моря и устраивали весёлые праздники: пели, плясали у огромных костров, проводили игры, которые заканчивались метанием стрел - стрел счастья.
Если юноша хотел стать охотником, он пускал стрелу в сторону леса, если пастухом - стрелял в сторону стада, а если пахарем - в сторону поля.
Смотреть на эти игры выходил из морской пучины царь морей и океанов Нептун. Это очень страшный царь, глаза у него большие, белые, как пузыри, борода зелёная - из водорослей, а тело сине-зелёное, под цвет моря. Каждый раз, глядя на игры, он, смеясь, говорил:
- Как люди не хвастаются своей силой, а меня боятся: никто из них ещё не решился пустить стрелу в сторону моих владений.
Говорил он так потому, что был уверен: никто не посмеет испытать своё счастье на море.
Один раз вышли к костру юноши. Они вдруг повернули в сторону моря и все, как один, пустили стрелы туда.
В какую ярость пришёл Нептун!
- Я всех вас похороню в пучине морской! - взревел он.
Женщины, глядя на своих сыновей, задумались: царь морской действительно может похоронить их детей в море.
Гордостью тех людей, о которых рассказываю я, всегда были женщины - сильные, красивые, никогда не стареющие.
Думали, думали женщины и решили отдать всю свою силу сыновьям. Юноши, взяв материнскую силу, подошли к самому берегу моря. Чтобы не подпустить их к воде, Нептун бросил громадный вал, но юноши устояли, не согнулись и не побежали назад. Зато матери после этого стали слабыми.
Ты видел, мой мальчик, слабых женщин? Если ещё когда-нибудь встретишь, то не смейся над ними; эти женщины всю свою силу отдали таким же детям, как ты. И вот слушай дальше.
Когда Нептун увидел, что юноши выдержали натиск тяжёлого вала, он дико засмеялся и злобно закричал женщинам:
- Пусть ваши сыновья устояли против моей силы здесь, на берегу, но в море я порву им руки!
Женщины опять задумались: да, царь морской и это сделать может, у него крепкие жилы из манильских трав.
Пока они думали, на поверхность воды вышли дочери морского царя. Они, как и отец, были некрасивы.
Вышли дочери Нептуна и сказали:
- Женщины, отдайте нам свою красоту; за это мы достанем со дна моря крепкой манильской травы, совьём из неё жилы для ваших сыновей, и руки у них будут такие же крепкие, как у нашего отца.
Женщины сразу согласились и отдали дочерям морского царя свою красоту.
Если, дорогой мальчик, ты увидишь где-нибудь некрасивую женщину, не отворачивайся от неё, знай, она пожертвовала своей красотой ради детей.
Когда царь Нептун узнал о проделке дочерей, очень разгневался он, выбросил их из моря и превратил в птиц-чаек.
Ты слышал, мальчик, как чайки плачут над морем? Это они просятся домой, но жестокий отец не пускает их обратно и даже не смотрит на них.
Зато моряки на чаек всегда глядят и наглядеться не могут, потому что чайки носят красоту их матерей.
Юноши, почувствовав крепость в руках и силу в плечах, наконец вышли в море. Вышли они и пропали. Ждут-пождут матери - не возвращаются сыновья.
Появился опять перед женщинами Нептун и громко-громко засмеялся. От его смеха даже волны заходили по морю.
- Не дождаться вам теперь сыновей! - хохотал Нептун. - Они ведь блуждают. Вы и позабыли, что на море нет дорог и тропинок.
И опять он закатился в страшном смехе.
Тогда женщины воскликнули:
- Пусть будет в наших глазах меньше света и пусть над нашей землёй ещё ярче загорятся звёзды, чтобы сыновья нашли по ним дорогу к родным берегам.
Только сказали женщины так, в небе сразу ярко-ярко заблистали звёзды. Юноши увидели их и благополучно вернулись домой.
Вот почему, мой друг, моряки сильны и непобедимы: матери отдали им всё лучшее, что имели.
На речке Сороке.
Много разных встреч подарила мне охота. Помогла научиться разбираться в людях, понимать их. Какие-то встречи забылись выскользнув из памяти, а какие-то крепко-накрепко врезались в неё как, к примеру, вот эта о которой я и хочу рассказать. Вроде бы и ничего особенного, повстречал в лесу человека, разговорились. Но есть в этой встрече своя особинка, без которой она и не состоялась бы.
Весна в тот год запаздывала. Словно взбеленившаяся девица на выданье никак не шла в объятия к месяцу апрелю. Холодила. Посыпала снеговыми дождями, играла холодными ветрами, душила пробуждающую природу крепкими ночными заморозками. По утру снег настился, и не отпускали до самого полдня. Каждый шаг по лесу был за версту слышен. Даже к вербному воскресенью молчала цветом верба, не добрый знак - весь год на смарку, - поговаривали у в деревне.
Хоть и холод стоял, а весна всё одно день ото дня подтягивалась. Ночью мороз, а утром когда выглядывало солнце просыпался в птичьем пении лес. На перебой, словно соревнуясь между собой, барабанили по сушинам пёстрые дятлы, где то в глубине леса устроившись на маковках самых высоких сухар ворковали вяхири. Тянулись с юга гусиные караваны и на заснеженных болотах будили весну вернувшиеся с зимовок журавли. К полудню, накрывала дали лёгкая сизая дымка и воздух дрожал от солнечного тепла и нежно фиолетовыми казались кроны берёз. Сорочьё таскало в клювах хворост - подправляя, старые, да выстраивая новые гнезда. Суетились воробьи купаясь в лужах талого снега.
Холода крепко попридержали вальдшнепиные тяги. Я упористо ходил каждый вечер на поляны, что теперь тянулись по мелколесью у речки Сороки, где некогда были раздольные сенокосные луга. И почти всегда возвращался домой порожний, вешал на вешалку не пригодившийся ягдташ, убирая ружьё до следующей вечёрки. Я исправно ходил на тягу в надежде попасть под пролётного вальдшнепа. Но удача не шла мне в руки. Всё больше случалось так что я вовсе не видел тянущего вальдшнепа. Высыпали звёзды, вырисовывался чёткой жёлтой нитью, словно выведенный изящным вальдшнепиным пером растущий месяц, вновь наступала ночь и я уходил домой.
И в тот последний день охотничьего сезона я вновь пришёл к Сороке что бы уже проститься с ней до будущей весны или дай бог до осенней грибной поры. Не торопливо, по кладям перешёл речку Щуровку и обходя малинник спустился с бугра вниз. Ещё с самого раннего утра до полудня шёл дождь, и всё вокруг было вымочено им до нитки. С голых ветвей ольх наземь сыпались капли и оттого окружающий лес словно всхлипывал и стонал и было как-то по-особому зябко и промозгло. До зорьки оставалось с час короткого апрельского предвечерня, и я решил пройтиться верхом берегового вала что бы несколько согреться.
На вершине высокой ольхи одиноко пел чёрный дрозд. Над поляной, стремительно, цвиркая в полёте промчался, кем-то стронутый с болотной мочажины кулик-перевозчик. Воздух стыл и к ночи обещался лёгкий заморозок. В ельнике, что тянулся в даль речки по правую сторону, где ещё кое где белели островки «измятого» весной снега, пересвистывались рябчики. Я бы так незаметно и прошёл эту небольшую слегка вдающуюся в молодой березняк полянку, если бы не фигура охотника у большой одиноко растущей ольхи.
Меня заприметили намного раньше - выдали плотные кусты корьяжника через которые я начал продираться как только выбрался к Сороке и стал огибать ручеёк-протоку. Под моими сапогами шуршала прошлогодняя примятая снегом, иссохшая трава. На голых мочажинах, разбросанных по поляне, цвела неприметная на первый взгляд пушица.
До начала тяги было чуть более получаса. У горизонта, провожая на покой солнце разлилась малиновым цветом вечёрка. Где-то у берегового отвала в бобровой плотины надрывно ойкал невидимый мне бекас.
Незнакомцем оказалась женщина. Моё появление тут нисколько не удивило её. А чего удивляться то впрочем! Сразу было видно, что охотник. А вот она? Зачем тут? Что привело её сюда на берега заброшенной речки Сороки, на эти зарастающие лесным сором, поляны. Кто она? Я никогда прежде её не встречал, хоть и хожу на это тяговое место каждую весну вот уже не один десяток лет.
- Не удивляйтесь, я тоже охотница - встретила меня восклицанием незнакомка, понимая моё удивление и по видимому стараясь опередить меня в вопросе.
- А ружьё? - выпалил я.
- Я душой охотница - вновь промолвила она и разрешая мне присесть рядом на иссохший берёзовый кряж, слегка подвинулась.
На вид ей было чуть больше сорока. Не большого росточка, с чёрными как смоль глазами. Одета по лесному - в поношенной теплушке на запах. В брюках цвета хаки, да в полусапожках.
Я с нескрываемым удивлением разглядывал незнакомку. И нет, видимо, у неё страха нет перед лесом и наступающей ночью - ведь возвращаться-то придётся в полной темноте. Да и от деревни - версты четыре будет.
- Небось, думаете, как я тут оказалась? Я кивнул головой. Хорошо я эти места знаю. Вон там по речке, чуть левее большие омута будут - с них частенько селезней поднимаешь, а вон там, ближе к большой излучине реки Щуровки старые барсучьи норы.
- А вы давненько сюда приходите? - обратилась она ко мне.
- Каждую весну. Лучше здешних вальдшнепиных полянок во всей округе нет - заметил я.
Ранний майский жук, грузно поднявшись с земли наткнувшись на ольховую ветку, и словно оторвавшийся жёлудь рухнул в низ, затерявшись в серости прошлогодней травы. Моё внимание отвлекла малиновка, что перепархивала в изломанном лосями кусту корьяжника и почему-то ни как не хотела с него слетать. Она то слетала в самую гущу нижних ветвей, то вновь выпархивала наверх, суетилась, любопытничала, зорко и настороженно посматривая в нашу сторону, словно стараясь разобраться в том, кто мы такие и зачем тут оказались в столь поздний час. В глубине леса хрипло заворковал вяхирь и прямо над нашими головани держа интервал, пересвистываясь, пронеслась стайка чирков.
Какое-то время мы вновь сидели молча, словно боясь своим разговором нарушить спокойствие апрельского вечера, думая каждый о своём. До начала тяги оставались считанные минуты. На лес наседали густые сумерки и уже даль начинала сливаться одним единым чёрным пятном.
- Валешень, - на распев, мягко произнесла она, смотря по прежнему в глубину лесной вырубки, туда где уже начинали садиться сумерки угасающего дня. Он никогда не называл их полностью, а всегда вот так, ласково, с какой-то загадочностью в слове, перемешанной с искренним любопытством и трогательностью к этой птице. Ведь правда интересная птица? - обратилась она ко мне за ответом.
Я понял, что «им», она называет какого-то близкого ей человека. Но почему его нет рядом с ней? Вопрос личный и просто так его не задашь. Над речкой, что была чуть в стороне от нас, над самыми верхушками кряжистых ольх протянул первый вальдшнеп.
- Что же вы сидите? Тяга началась? - словно очнувшись от глубокой думы, выпалила она. - Сейчас вернётся. Пройдёт над ближнем берегом. Ступайте!
Я в какое-то мгновение подумал, что не отправься я сейчас же на то место, где только что протянул вальдшнеп, она сама ринется туда. Поздний вечер спешно переходил в ночь. Смолкли певчие птицы. За Щуровкой в ельнике ухала неясыть, и стонала акая-то неведомая мне ночная птица. Огромная луна выбралась над самыми маковками вершин ночного леса.
- Знаете, тогда был точно такой же вече. С прохладцей, тихий, и луна была вот такая же, огромная, яркая в цвете, с морозным ободком.
- Да вы знаете, вновь обратилась она ко мне, я и о тяге впервые услышала от него, от мужа. Ярым вальдшнепятником был! В первую нашу с ним совместную весну он взял меня на вечёрку. Я ещё тогда противилась, - на какую ещё такую тягу ты меня тащишь? Он меня тогда почти силком привёл. Как раз вон там, и стояли мы. И она показала рукой в ту сторону, где рос уже молодой берёзовый мелятник, прихвативший за десяток прошедших лет добрый угол лесной закрайки.
- Местечко-то было тогда чистое. Вальдшнепы как раз тянули над самой Сорокой, а затем, подворачивая на сторону, проходили над руслом Щуровки.
Незнакомка засмеялась.
- Я тогда частенько вальдшнепихой была и моей задачей было шапку подкидывать, подманивая пролетающего кулика. Получалось. Муж хвалил. Сперва правда опаздывала немного, а потом, ничего, приноровилась. Вальдшнеп при хорошем броске шапки-ушанки тянул прямо на меня.
- Надо же, тянул. Не летел, не пролетал, а именно тянул.
На какое-то мгновение она замолкала пристально всматриваясь в густоту надвигающихся сумерек. Пропустив за разговорами пару долгоносиков краем поляны, я так и не встал под тягу. Централка так и осталась незаряжённой и тихо стояла за моей спиной прислонённая к ольхе.
- А вы знаете, вальдшнеп необычная птица. Словно не от мира сего. Скрытен. Загадочен. И глаза у него какие-то особенные, человечные, смотришь в них и словно растворяешься во взгляде. Да и в тяге своя загадка! Тянуть начинают, словно женихи на вечернюю гулянку выходят. Не правда ли? От этих своих слов она смущённо улыбнулась.
Над лесом прохоркал не видимый вальдшнеп и резко смолк.
- Наверно самочку заприметил и сел, - пояснила она. Смотришь на тянущего валешеня - словно огромный ночной бражник порхает.
Бывало, возьмёт меня на тягу, посадит рядом на стульчик-складень, а сам рядом стоит весь в ожидании тяги. Смотрела я на мужа, на то, как он ожидал тяги, и всегда ему завидовала. Завидовала его страсти.
- Четыре года тому назад погиб он у меня в автомобильной катастрофе. Судили потом того, кто сбил, да что толку, - к жизни то моего Сашку уже не вернёшь. Она замолчала, тяжело вздохнув. А потом добавила: - Вот и прихожу сюда каждый апрель. Приеду к родителям, а сама на вечёрку сюда, словно к нему бегу, словно ждёт он меня тут.
Воздух резанул свистом промчавшийся чирочьей стайки. Сумерки налегли и ночная темень накрыла лес.
- Вот и ночь наступила - произнесла незнакомка. И нам пора к дому ближе.
В остановленном ручье старки чавкая молодой порослью нюньки копошилась ондатра. Заслышав наше приближение, она замолчала, а затем шумно ушла под воду. Вдалеке шумела перекатами старая бобровая плотина, ухала сова и тревожно застрекотав слетел с ели потревоженный нами черный дрозд. Мы перешли речку по огромной ольхашине, удачно сваленной бобрами и зацепившей оба берега. Неспешно с полчаса, прошагав лесной тропкой освещая себе путь фонариком вышли в край поля на той стороне которого мерцали яркие огоньки уличных фонарей.
- Прощайте. До следующей весны, - обратилась ко мне моя попутчица. А спустя минуты по полю в кромешной темноте слышались удаляющиеся шаги да мелькал лучик её фонаря.
Немного постояв, побрёл и я ближе к дому, прижимаясь к лесу, обходя стороной деревню и выправляя свой путь на старую лесную дорогу. Спустя ещё полчаса был и я дома. Всю дорогу до дому я думал об этой встрече. Надо же даже имени не знакомки не спросил. Словно и не было её со мной в этот тяговый вечер. А всё же, как же нужно любить человека, что бы вот так храня память о нём каждую весну приходить на то место, где были счастливы вместе. Придти и зная что ты тут одна, просто напросто под хорканье и цыканье вальдшнепов скоротать вечёрку и возвратиться домой словно со свидания, с дорогой сердцу встрече
О докторе Янсене из кн. «Летят мои кони...» (Васильев)
Я уже смутно помню этого сутулого худощавого человека, всю жизнь представлявшегося мне стариком. Опираясь о большой зонт, он неутомимо от зари до зари шагал по обширнейшему участку. Это был район бедноты, сюда не ездили извозчики, да у доктора Янсена на них и денег-то не было. А были неутомимые ноги, великое терпение и долг. Неоплатный долг интеллигента перед своим народом. И доктор бродил по доброй четверти губернского города Смоленска без выходных и без праздников, потому что болезни тоже не знали ни праздников, ни выходных, а доктор Янсен сражался за людские жизни. Зимой и летом, в слякоть и вьюгу, днём и ночью.
Врачебный и человеческий авторитет доктора Янсе-на был выше, чем можно себе вообразить в наше время. Он обладал редчайшим даром жить не для себя, думать не о себе, заботиться не о себе, никогда никого не обманывать и всегда говорить правду, как бы горька она ни была. Такие люди перестают быть только специалистами: людская благодарная молва приписывает им мудрость, граничащую со святостью. И доктор Янсен не избежал этого. Человек, при жизни возведенный в ранг святого, уже не волен в своей смерти, если, конечно, этот ореол святости не создан искусственным освещением. Доктор Янсен был святым города Смоленска, а потому и обреченным на особую, мученическую смерть. Нет, не он искал героическую гибель, а героическая гибель искала его.
Доктор Янсен задохнулся в канализационном колодце, спасая детей.
В те времена центр города уже имел канализацию, которая постоянно рвалась, и тогда рылись глубокие колодцы. Над колодцами устанавливался ворот с бадьей, которой откачивали просочившиеся сточные воды. Процедура была длительной, рабочие в одну смену не управлялись, все замирало до утра, и тогда бадьей и воротом завладевали мы. Нет, не в одном катании — стремительном падении, стоя на бадье, и медленном подъеме из тьмы — таилась притягательная сила этого развлечения.
Провал в преисподнюю, где нельзя дышать, где воздух перенасыщен метаном, впрямую был связан с недавним прошлым наших отцов, с их риском, их разговорами, их воспоминаниями. Наши отцы прошли не только гражданскую, но и мировую, «германскую» войну, где применялись реальные отравляющие вещества.
И мы, сдерживая дыхание, с замирающим сердцем летели в смрадные дыры, как в газовую атаку.
Обычно на бадью становился один, а двое вертели ворот. Но однажды решили прокатиться вдвоем, и веревка оборвалась. Доктор Янсен появился, когда возле колодца метались двое пацанов. Отправив их за помощью, доктор тут же спустился в колодец, нашел уже потерявших сознание мальчишек, сумел вытащить одного и, не отдохнув, полез за вторым. Спустился, понял, что еще раз ему уже не подняться, привязал мальчика к обрывку веревки и потерял сознание. Мальчики пришли в себя быстро, но доктора Янсена спасти не удалось.
Так погиб последний святой города Смоленска, ценою своей жизни оплатив жизнь двух мальчиков, и меня потрясла не только его смерть, но и его похороны. Весь Смоленск от мала до велика хоронил своего Доктора.
(455 слов) (По Б. Л. Васильеву. Летят мои кони...)
Борис Екимов
НОЧЬ ИСЦЕЛЕНИЯ
Рассказ
Внук приехал и убежал с ребятами на лыжах кататься. А баба Дуня, разом оживев, резво суетилась в доме: варила щи, пирожки затевала, доставала варенья да компоты и поглядывала в окошко, не бежит ли Гриша.
К обеду внук заявился, поел, как подмел, и снова умчался, теперь уже в лог, с коньками. И снова баба Дуня осталась одна. Но то было не одиночество. Лежала на диване рубашка внука, книжки его – на столе, сумка брошена у порога – все не на месте, вразлад. И живым духом веяло в доме. Сын и дочь свили гнездо в городе и наезжали редко – хорошо, коли раз в год. Баба Дуня у них гостила не чаще и обыденкою вечером возвращалась к дому. С одной стороны, за хату боялась: какое ни есть, а хозяйство, с другой…
Вторая причина была поважнее: с некоторых пор спала баба Дуня тревожно, разговаривала, а то и кричала во сне. В своей хате, дома, шуми хоть на весь белый свет. Кто услышит! А вот в гостях… Только улягутся и заснут, как забормочет баба Дуня, в голос заговорит, кого-то убеждает, просит так явственно в ночной тишине, а потом закричит: «Люди добрые! Спасите!!» Конечно, все просыпаются – и к бабе Дуне. А это сон у нее такой тревожный. Поговорят, поуспокаивают, валерьянки дадут и разойдутся. А через час то же самое: «Простите Христа ради! Простите!!» И снова квартира дыбом. Конечно, все понимали, что виновата старость и несладкая жизнь, какую баба Дуня провела. С войной и голодом. Понимать понимали, но от этого было не легче.
Приезжала баба Дуня – и взрослые, считай, ночь напролет не спали. Хорошего мало. Водили ее к врачам. Те прописывали лекарства. Ничего не помогало. И стала баба Дуня ездить к детям все реже и реже, а потом лишь обыденкою: протрясется два часа в автобусе, спросит про здоровье и назад. И к ней, в родительский дом, приезжали лишь в отпуск, по лету. Но вот внучек Гриша, в годы войдя, стал ездить чаще: на зимние каникулы, на Октябрьские праздники да Майские.
Он зимой и летом рыбачил в Дону, грибы собирал, катался на коньках да лыжах, дружил с уличными ребятами,– словом, не скучал. Баба Дуня радовалась.
И нынче с Гришиным приездом она про хвори забыла. День летел невидя, в суете и заботах. Не успела оглянуться, а уж синело за окном, подступал вечер. Гриша заявился по-светлому. Загромыхал на крылечке, в хату влетел краснощекий, с морозным духом и с порога заявил:
– Завтра на рыбалку! Берш за мостом берется. Дуром!
– Это хорошо,– одобрила баба Дуня. – Ушицей посладимся.
Гриша поужинал и сел разбирать снасти: мормышки да блесны проверял, на полдома разложив свое богатство. А баба Дуня устроилась на диване и глядела на внука, расспрашивая его о том о сем. Внук все малым был да малым, а в последние год-два вдруг вытянулся, и баба Дуня с трудом признавала в этом длинноногом, большеруком подростке с черным пушком на губе косолапого Гришатку.
– Бабаня, я говорю, и можешь быть уверена. Будет уха и жарёха. Фирма веников не вяжет. Учти.
– С вениками правда плохо,– согласилась баба Дуня. – До трех рублей на базаре.
Гриша рассмеялся:
– Я про рыбу.
– Про рыбу… У меня дядя рыбалил. Дядя Авдей. Мы на Картулях жили. Меня оттуда замуж брали. Так там рыбы…
Гриша сидел на полу, среди блесен и лесок, длинные ноги – через всю комнатушку, от кровати до дивана. Он слушал, а потом заключил:
– Ничего, и мы завтра наловим: на уху и жарёху.
За окном солнце давно закатилось. Долго розовело небо. И уже светила луна половинкою, но так хорошо, ясно. Укладывались спать. Баба Дуня, совестясь, сказала:
– Ночью, може, я шуметь буду. Так ты разбуди.
Гриша отмахивался:
– Я, бабаня, ничего не слышу. Сплю мертвым сном.
– Ну и слава Богу. А то вот я шумлю, дура старая. Ничего поделать не могу.
Заснули быстро, и баба Дуня, и внук.
Но среди ночи Гриша проснулся от крика:
– Помогите! Помогите, люди добрые!
Спросонья, во тьме он ничего не понял, и страх обуял его.
– Люди добрые! Карточки потеряла! Карточки в синем платочке завязаны! Может, кто поднял? – И смолкла.
Гриша уразумел, где он и что. Это кричала баба Дуня. Во тьме, в тишине так ясно слышалось тяжелое бабушкино дыхание. Она словно продыхивалась, сил набиралась. И снова запричитала, пока не в голос:
– Карточки… Где карточки… В синем платочке… Люди добрые. Ребятишки… Петяня, Шурик, Таечка… Домой приду, они исть попросят… Хлебец дай, мамушка. А мамушка ихняя… – Баба Дуня запнулась, словно ошеломленная, и закричала: – Люди добрые! Не дайте помереть! Петяня! Шура! Таечка! – Имена детей она словно выпевала, тонко и болезненно.
Гриша не выдержал, поднялся с постели, прошел в бабушкину комнату.
– Бабаня! Бабаня! – позвал он. – Проснись…
Она проснулась, заворочалась:
– Гриша, ты? Разбудила тебя. Прости, Христа ради.
– Ты, бабаня, не на тот бок легла, на сердце.
– На сердце, на сердце… – послушно согласилась баба Дуня.
– Нельзя на сердце. Ты на правый ложись.
– Лягу, лягу…
Она чувствовала себя такой виноватой. Гриша вернулся к себе, лег в постель. Баба Дуня ворочалась, вздыхала. Не сразу отступало то, что пришло во сне. Внук тоже не спал, лежал, угреваясь. Про карточки он знал. На них давали хлеб. Давно, в войну и после. А Петяня, о котором горевала бабушка,– это отец.
В жидкой тьме лунного полусвета темнели шкаф и этажерка. Стало думаться об утре, о рыбалке, и уже в полудреме Гриша услыхал бабушкино бормотание:
– Зима находит… Желудков запастись… Ребятишкам, детишкам… – бормотала баба Дуня. – Хлебца не хватает, и желудками обойдемся. Не отымайте, Христа ради… Не отымайте! – закричала она. – Хучь мешки отдайте! Мешки! – И рыдания оборвали крик.
Гриша вскочил с постели.
– Бабаня! Бабаня! – крикнул он и свет зажег в кухне. – Бабаня, проснись!
Баба Дуня проснулась. Гриша наклонился над ней. В свете электрической лампочки засияли на бабушкином лице слезы.
– Бабаня… – охнул Гриша. – Ты вправду плачешь? Так ведь это все сон.
– Плачу, дура старая. Во сне, во сне…
– Но слезы-то зачем настоящие? Ведь сон – неправда. Ты вот проснулась, и все.
– Да это сейчас проснулась. А там…
– А чего тебе снилось?
– Снилось? Да нехорошее. Будто за желудями я ходила за Дон, на горы. Набрала в два мешка. А лесники на пароме отнимают. Вроде не положено. И мешки не отдают.
– А зачем тебе желуди?
– Кормиться. Мы их толкли, мучки чуток добавляли и чуреки пекли, ели.
– Бабаня, тебе это только снится или это было? – спросил Гриша.
– Снится,– ответила баба Дуня. – Снится – и было. Не приведи, Господи. Не приведи… Ну, ложись иди ложись…
Гриша ушел, и крепкий сон сморил его или баба Дуня больше не кричала, но до позднего утра он ничего не слышал. Утром ушел на рыбалку и, как обещал, поймал пять хороших бершей, на уху и жарёху.
За обедом баба Дуня горевала:
– Не даю тебе спать… До двух раз булгачила. Старость.
– Бабаня, в голову не бери,– успокаивал ее Гриша. – Высплюсь, какие мои годы…
Он пообедал и сразу стал собираться. А когда надел лыжный костюм, то стал еще выше. И красив он был, в лыжной шапочке, такое милое лицо, мальчишечье, смуглое, с румянцем. Баба Дуня рядом с ним казалась совсем старой: согбенное, оплывающее тело, седая голова тряслась, и в глазах уже виделось что-то нездешнее. Гриша мельком, но явственно вспомнил лицо ее в полутьме, в слезах. Воспоминание резануло по сердцу. Он поспешил уйти.
Во дворе ждали друзья. Рядом лежала степь. Чуть поодаль зеленели посадки сосны. Так хорошо было бежать там на лыжах. Смолистый дух проникал в кровь живительным холодком и, казалось, возносил над лыжней послушное тело. И легко было мчаться, словно парить. За соснами высились песчаные бугры – кучугуры, поросшие красноталом. Они шли холмистой грядой до самого Дона. Туда, к высоким задонским холмам, тоже заснеженным, тянуло. Манило к крутизне, когда наждаковый ветер высекает из глаз слезу, а ты летишь, чуть присев, узкими щелочками глаз цепко ловишь впереди каждый бугорок и впадинку, чтобы встретить их, и тело твое цепенеет в тряском лете. И наконец пулей вылетаешь на гладкую скатерть заснеженной реки и, расслабившись, выдохнув весь испуг, катишь и катишь спокойно, до середины Дона.
Этой ночью Гриша не слыхал бабы Дуниных криков, хотя утром по лицу ее понял, что она неспокойно спала.
– Не будила тебя? Ну и слава Богу…
Прошел еще день и еще. А потом как-то к вечеру он ходил на почту, в город звонить. В разговоре мать спросила:
– Спать тебе баба Дуня дает? – И посоветовала: – Она лишь начнет с вечера говорить, а ты крикни: «Молчать!» Она перестает. Мы пробовали.
По пути домой стало думаться о бабушке. Сейчас, со стороны, она казалась такой слабой и одинокой. А тут еще эти ночи в слезах, словно наказание. Про старые годы вспоминал отец. Но для него они прошли. А для бабушки – нет. И с какой, верно, тягостью ждет она ночи. Все люди прожили горькое и забыли. А у нее оно снова и снова. Но как помочь?
Свечерело. Солнце скрылось за прибрежными донскими холмами. Розовая кайма лежала за Доном, а по ней – редкий далекий лес узорчатой чернью. В поселке было тихо, лишь малые детишки смеялись, катаясь на салазках. Про бабушку думать было больно. Как помочь ей? Как мать советовала? Говорит, помогает. Вполне может и быть. Это ведь психика. Приказать, крикнуть – и перестанет. Гриша неторопливо шел и шел, раздумывая, и в душе его что-то теплело и таяло, что-то жгло и жгло. Весь вечер за ужином, а потом за книгой, у телевизора Гриша нет-нет да и вспоминал о прошедшем. Вспоминал и глядел на бабушку, думал: «Лишь бы не заснуть».
За ужином он пил крепкий чай, чтобы не сморило. Выпил чашку, другую, готовя себя к бессонной ночи. И пришла ночь. Потушили свет. Гриша не лег, а сел в постели, дожидаясь своего часа. За окном светила луна. Снег белел. Чернели сараи. Баба Дуня скоро заснула, похрапывая. Гриша ждал. И когда наконец из комнаты бабушки донеслось еще невнятное бормотание, он поднялся и пошел. Свет в кухне зажег, встал
возле кровати, чувствуя, как охватывает его невольная дрожь.
– Потеряла… Нет… Нету карточек… – бормотала баба Дуня еще негромко. – Карточки… Где… Карточки… – И слезы, слезы подкатывали.
Гриша глубоко вздохнул, чтобы крикнуть громче, и даже ногу поднял – топнуть. Чтобы уж наверняка.
– Хлебные… карточки… – в тяжкой муке, со слезами выговаривала баба Дуня.
Сердце мальчика облилось жалостью и болью. Забыв обдуманное, он опустился на колени перед кроватью и стал убеждать, мягко, ласково:
– Вот ваши карточки, бабаня… В синем платочке, да? ваши в синем платочке? Это ваши, вы обронили. А я поднял. Вот видите, возьмите,– настойчиво повторял он. – Все целые, берите…
Баба Дуня смолкла. Видимо, там, во сне, она все слышала и понимала. Не сразу пришли слова. Но пришли:
– Мои, мои… Платочек мой, синий. Люди скажут. Мои карточки, я обронила. Спаси Христос, добрый человек…
По голосу ее Гриша понял, что сейчас она заплачет.
– Не надо плакать,– громко сказал он. – Карточки целые. Зачем же плакать? Возьмите хлеба и несите детишкам. Несите, поужинайте и ложитесь спать,– говорил он, словно приказывал. – И спите спокойно. Спите.
Баба Дуня смолкла.
Гриша подождал, послушал ровное бабушкино дыхание, поднялся. Его бил озноб. Какой-то холод пронизывал до костей. И нельзя было согреться. Печка была еще тепла. Он сидел у печки и плакал. Слезы катились и катились. Они шли от сердца, потому что сердце болело и ныло, жалея бабу Дуню и кого-то еще… Он не спал, но находился в странном забытьи, словно в годах далеких, иных, и в жизни чужой, и виделось ему там, в этой жизни, такое горькое, такая беда и печаль, что он не мог не плакать. И он плакал, вытирая слезы кулаком. Но как только баба Дуня заговорила, он забыл обо всем. Ясной стала голова, и ушла из тела дрожь. К бабе Дуне он подошел вовремя.
– Документ есть, есть документ… вот он… – дрожащим голосом говорила она. – К мужу в госпиталь пробираюсь. А ночь на дворе. Пустите переночевать.
Гриша словно увидел темную улицу и женщину во тьме и распахнул ей навстречу дверь.
– Конечно, пустим. Проходите, пожалуйста. Проходите. Не нужен ваш документ.
– Документ есть! – выкрикнула баба Дуня.
Гриша понял, что надо брать документ.
– Хорошо, давайте. Так… Ясно. Очень хороший документ. Правильный. С фотокарточкой, с печатью.
– Правильный… – облегченно вздохнула баба Дуня.
– Все сходится. Проходите.
– Мне бы на полу. Лишь до утра. Переждать.
– Никакого пола. Вот кровать. Спите спокойно. Спите. Спите. На бочок и спите.
Баба Дуня послушно повернулась на правый бок, положила под голову ладошку и заснула. Теперь уже до утра. Гриша посидел над ней, поднялся, потушил в кухне свет. Кособокая луна, опускаясь, глядела в окно. Белел снег, посверкивая живыми искрами. Гриша лег в постель, предвкушая, как завтра расскажет бабушке и как они вместе… Но вдруг обожгло его ясной мыслью: нельзя говорить. Он отчетливо понял – ни слова, ни даже намека. Это должно остаться и умереть в нем. Нужно делать и молчать. Завтрашнюю ночь и ту, что будет за ней. Нужно делать и молчать. И придет исцеление.
1986
Легенда о манкуртах.
У кладбища Ана-Бейит была своя история. Предание начиналось с того, что жуаньжуаны, захватившие сарозеки в прошлые века, исключительно жестоко обращались с пленными воинами. При случае они продавали их в рабство в соседние края, и это считалось счастливым исходом для пленного, ибо проданный раб рано или поздно мог бежать на родину. Чудовищная участь ждала тех, кого жуаньжуаны оставляли у себя в рабстве. Они уничтожали память раба страшной пыткой — надеванием на голову жертвы шири. Обычно эта участь постигала молодых парней, захваченных в боях. Сначала им начисто обривали головы, тщательно выскабливали каждую волосинку под корень. К тому времени, когда заканчивалось бритье головы, опытные убойщики-жуаньжуаны забивали поблизости матерого верблюда. Освежевывая верблюжью шкуру, первым долгом отделяли ее наиболее тяжелую, плотную выйную часть. Поделив выю на куски, ее тут же в парном виде напяливали на обритые головы пленных вмиг прилипающими пластырями — наподобие современных плавательных шапочек. Это и означало надеть шири. Тот, кто подвергался такой процедуре, либо умирал, не выдержав пытки, либо лишался на всю жизнь памяти, превращался в манкурта — раба, не помнящего своего прошлого. Выйной шкуры одного верблюда хватало на пять-шесть шири. После надевания шири каждого обреченного заковывали деревянной шейной колодой, чтобы испытуемый не мог прикоснуться головой к земле. В этом виде их отвозили подальше от людных мест, чтобы не доносились понапрасну их душераздирающие крики, и бросали там в открытом поле, со связанными руками и ногами, на солнцепеке, без воды и без пищи. Пытка длилась несколько суток. Лишь усиленные дозоры стерегли в определенных местах подходы на тот случай, если соплеменники плененных попытались бы выручить их, пока они живы. Но такие попытки предпринимались крайне редко, ибо в открытой степи всегда заметны любые передвижения. И если впоследствии доходил слух, что такой-то превращен жуаньжуанами в манкурта, то даже самые близкие люди не стремились спасти или выкупить его, ибо это значило вернуть себе чучело прежнего человека. И лишь одна мать найманская, оставшаяся в предании под именем Найман-Ана, не примирилась с подобной участью сына. Об этом рассказывает сарозекская легенда.
Брошенные в поле на мучительную пытку в большинстве своем погибали под сарозекским солнцем. В живых оставались один или два манкурта из пяти-шести. Погибали они не от голода и даже не от жажды, а от невыносимых, нечеловеческих мук, причиняемых усыхающей, сжимающейся на голове сыромятной верблюжьей кожей. Неумолимо сокращаясь под лучами палящего солнца, шири стискивало, сжимало бритую голову раба подобно железному обручу. Уже на вторые сутки начинали прорастать обритые волосы мучеников. Жесткие и прямые азиатские волосы иной раз врастали в сыромятную кожу, в большинстве случаев, не находя выхода, волосы загибались и снова уходили концами в кожу головы, причиняя еще большие страдания. Последние испытания сопровождались полным помутнением рассудка. Лишь на пятые сутки жуаньжуаны приходили проверить, выжил ли кто из пленных. Если заставали в живых хотя бы одного из замученных, то считалось, что цель достигнута. Такого поили водой, освобождали от оков и со временем возвращали ему силу, поднимали на ноги. Это и был раб-манкурт, насильно лишенный памяти и потому весьма ценный, стоивший десяти здоровых невольников. Существовало даже правило — в случае убийства раба-манкурта в междоусобных столкновениях выкуп за такой ущерб устанавливался в три раза выше, чем за жизнь свободного соплеменника.
Манкурт не знал, кто он, откуда родом-племенем, не ведал своего имени, не помнил детства, отца и матери — одним словом, манкурт не осознавал себя человеческим существом. Лишенный понимания собственного «я», манкурт с хозяйственной точки зрения обладал целым рядом преимуществ. Он был равнозначен бессловесной твари и потому абсолютно покорен и безопасен. Он никогда не помышлял о бегстве. Для любого рабовладельца самое страшное — восстание раба. Каждый раб потенциально мятежник. Манкурт был единственным в своем роде исключением — ему в корне чужды были побуждения к бунту, неповиновению. Он не ведал таких страстей. И поэтому не было необходимости стеречь его, держать охрану и тем более подозревать в тайных замыслах. Манкурт, как собака, признавал только своих хозяев. С другими он не вступал в общение. Все его помыслы сводились к утолению чрева. Других забот он не знал. Зато порученное дело исполнял слепо, усердно, неуклонно. Манкуртов обычно заставляли делать наиболее грязную, тяжкую работу или же приставляли их к самым нудным, тягостным занятиям, требующим тупого терпения. Только манкурт мог выдерживать в одиночестве бесконечную глушь и безлюдье сарозеков, находясь неотлучно при отгонном верблюжьем стаде. Он один на таком удалении заменял множество работников. Надо было всего-то снабжать его пищей — и тогда он бессменно пребывал при деле зимой и летом, не тяготясь одичанием и не сетуя на лишения. Повеление хозяина для манкурта было превыше всего. Для себя же, кроме еды и обносков, чтобы только не замерзнуть в степи, он ничего не требовал…
Куда легче снять пленному голову или причинить любой другой вред для устрашения духа, нежели отбить человеку память, разрушить в нем разум, вырвать корни того, что пребывает с человеком до последнего вздоха, оставаясь его единственным обретением, уходящим вместе с ним и недоступным для других. Но кочевые жуаньжуаны, вынесшие из своей кромешной истории самый жестокий вид варварства, посягнули и на эту сокровенную суть человека. Они нашли способ отнимать у рабов их живую память, нанося тем самым человеческой натуре самое тяжкое из всех мыслимых и немыслимых злодеяний. Не случайно ведь, причитая по сыну, превращенному в манкурта, Найман-Ана сказала в исступленном горе и отчаянии:
«Когда память твою отторгли, когда голову твою, дитя мое, ужимали, как орех клещами, стягивая череп медленным воротом усыхающей кожи верблюжьей, когда обруч невидимый на голову насадили так, что глаза твои из глазниц выпирали, налитые сукровицей страха, когда на бездымном костре сарозеков предсмертная жажда тебя истязала и не было капли, чтобы с неба на губы упала, — стало ли солнце, всем дарующее жизнь, для тебя ненавистным, ослепшим светилом, самым черным среди всех светил в мире? Когда, раздираемый болью, твой вопль истошно стоял средь пустыни, когда ты орал и метался, взывая к богу днями, ночами, когда ты помощи ждал от напрасного неба, когда, задыхаясь в блевотине, исторгаемой муками плоти, и корчась в мерзком дерьме, истекавшем из тела, перекрученного в судорогах, когда угасал ты в зловонии том, теряя рассудок, съедаемый тучей мушиной, проклял ли ты из последних сил бога, что сотворил всех нас в покинутом им самим мире?
Когда сумрак затмения застилал навсегда изувеченный пытками разум, когда память твоя, разъятая силой, неотвратимо теряла сцепления прошлого, когда забывал ты в диких метаниях взгляд матери, шум речки подле горы, где играл ты летними днями, когда имя свое и имя отца ты утратил в сокрушенном сознании, когда лики людей, среди которых ты вырос, померкли и имя девицы померкло, что тебе улыбалась стыдливо, — разве не проклял ты, падая в бездну беспамятства, мать свою страшным проклятьем за то, что посмела зачать тебя в чреве и родить на свет божий для этого дня?..»
История эта относилась к тем временам, когда, вытесненные из южных пределов кочевой Азии, жуаньжуаны хлынули на север и, надолго завладев сарозеками, вели непрерывные войны с целью расширения владений и захвата рабов. На первых порах, пользуясь внезапностью нашествия, в прилегающих к сарозекам землях они взяли много пленных, в том числе женщин и детей. Всех их погнали в рабство. Но сопротивление чужеземному нашествию возросло. Начались ожесточенные столкновения. Жуаньжуаны не собирались уходить из сарозеков, а, напротив, стремились прочно утвердиться в этих обширных для степного скотоводства краях. Местные же племена не примирялись с такой утратой и считали своим правом и долгом рано или поздно изгнать захватчиков. Как бы то ни было, большие и малые сражения шли с переменным успехом. Но и в этих изнурительных войнах были моменты затишья.
В одно из таких затиший купцы, пришедшие с караваном товаров в найманские земли, рассказывали, сидя за чаем, как минули они сарозекские степи без особых помех у колодцев со стороны жуаньжуанов, и упомянули о том, что встретили в сарозеках одного молодого пастуха при большом верблюжьем стаде. Купцы стали с ним разговор вести, а он оказался манкуртом. С виду здоровый, и не подумаешь никак, что такое с ним сотворено. Наверно, не хуже других был когда-то и речист и понятлив, и сам совсем молодой еще, только-только усы пробиваются, и обличьем недурен, а обмолвишься словом — вроде как вчера народился на свет, не помнит, бедняга, не знает имени своего, ни отца, ни матери, ни того, что с ним сделали жуаньжуаны, откуда сам родом, тоже не знает. О чем ни спросишь, молчит, ответит только «да», «нет», и все время за шапку держится, плотно надетую на голову. Хотя и грешно, но и над увечьем люди смеются. При этих словах посмеялись над тем, что, оказывается, бывают такие манкурты, у которых верблюжья кожа местами навсегда прирастает к голове. Для такого манкурта хуже любой казни, если припугнуть: давай, мол, отпарим твою голову. Будет биться, как дикая лошадь, но к голове не даст притронуться. Такие шапку не снимают ни днем, ни ночью, в шапке спят… И, однако, продолжали гости, дурак дураком, но дело свое манкурт соблюдал — зорко следил, пока караванщики не удалились достаточно от того места, где бродило его стадо верблюдов. А один погонщик решил разыграть на прощание того манкурта:
— Путь далекий у нас впереди. Кому привет передать, какой красавице, в какой стороне? Говори, не скрывай. Слышишь? Может, платок передать от тебя?
Манкурт долго молчал, глядя на погонщика, а потом проронил:
— Я каждый день смотрю на луну, а она на меня. Но мы не слышим друг друга… Там кто-то сидит…
При том разговоре присутствовала в юрте женщина, разливавшая чай купцам. То была Найман-Ана. Под этим именем осталась она в сарозекской легенде. Найман-Ана виду не подала при заезжих гостях. Никто не заметил, как странно поразила ее вдруг эта весть, как изменилась она в лице. Ей хотелось поподробней порасспросить купцов о том молодом манкурте, но именно этого она испугалась — узнать больше, чем было сказано. И сумела промолчать, задавила в себе возникшую тревогу, как вскрикнувшую раненую птицу… Тем временем разговор в кругу зашел о чем-то другом, никому уже дела не было до несчастного манкурта, мало ли какие случаи бывают в жизни, а Найман-Ана все пыталась сладить со страхом, охватившим ее, унять дрожь в руках, словно бы она действительно придушила ту вскрикнувшую птицу в себе, и только пониже опустила на лицо черным траурный платок, давно уже ставший привычным на ее поседевшей голове.
Караван торговцев вскоре ушел своей дорогой. И в ту бессонную ночь Найман-Ана поняла, что не будет ей покоя, пока не разыщет в сарозеках того пастуха-манкурта и не убедится, что то не ее сын. Тягостная, страшная мысль эта вновь оживила в материнском сердце давно уже затаившееся в смутном предчувствии сомнение, что сын лег на поле брани… И лучше, конечно, было дважды похоронить его, чем так терзаться, испытывая неотступный страх, неотступную боль, неотступное сомнение.
Ее сын был убит в одном из сражений с жуаньжуанами в сарозекской стороне. Муж погиб годом раньше. Известный, прославленный был человек среди найманов. Потом сын отправился с первым походом, чтобы отомстить за отца. Убитых не полагалось оставлять на поле боя. Сородичи обязаны были привезти его тело. Но сделать это оказалось невозможно. Многие в той большой схватке видели, когда сошлись с врагом вплотную, как он упал, сын ее, на гриву коня и конь, горячий и напуганный шумом битвы, понес его прочь. И тогда он свалился с седла, но нога застряла в стремени, и он повис замертво сбоку коня, а конь, обезумевшим от этого еще больше, поволок на всем скаку его бездыханное тело в степь. Как назло, лошадь пустилась бежать во вражескую сторону. Несмотря на жаркий, кровопролитным бой, где каждый должен был быть в сражении, двое соплеменников кинулись вдогонку, чтобы вовремя перехватить понесшего коня и подобрать тело погибшего. Однако из отряда жуаньжуанов, находившегося в засаде в овраге, несколько верховых косоплетов с криками кинулись наперерез. Один из найманов был убит с ходу стрелой, а другой, тяжело раненный, повернул назад и, едва успел прискакать в снои ряды, здесь рухнул наземь. Случай этот помог найманам вовремя обнаружить в засаде отряд жуаньжуанов, который готовился нанести удар с фланга в самый решающий момент. Найманы спешно отступили, чтобы перегруппироваться и снова ринуться в бой. И, конечно, никому уже ме было дела до того, что сталось с их молодым ратиком, с сыном Найман-Аны… Раненый найман, тот, что успел прискакать к своим, рассказывал потом, что, когда они ринулись за ним вослед, конь, поволочивший ее сына, быстро скрылся из виду и неизвестном направлении…
Несколько дней подряд выезжали найманы на поиски тела. Но ни самого погибшего, ни его лошади, ни его оружия, никаких иных следов обнаружить не смогли. В том, что он погиб, ни у кого не оставалось сомнений. Даже будучи раненным, за эти дни он умер бы в степи от жажды или истек бы кровью. Погоревали, попричитали, что их молодой сородич остался непогребенным в безлюдных сарозеках. То был позор для всех. Женщины, голосившие в юрте Найман-Аны, упрекали своих мужей и братьев, причитая:
— Расклевали его стервятники, растащили его шакалы. Как же смеете вы после этого ходить в мужских шапках на головах!..
И потянулись для Найман-Аны пустые дни на опустевшей земле. Она понимала, на войне люди гибнут, но мысли о том, что сын остался брошенным на поле брани, что тело его не предано земле, не давали ей мира и покоя. Терзалась мать горькими, неиссякающими думами. И некому было их высказать, чтобы облегчить горе, и не к кому было обратиться, кроме как к самому богу…
Чтобы запретить себе думать об этом, она должна была убедиться собственными глазами в том, что сын был мертв. Кто тогда стал бы оспаривать волю судьбы? Больше всего смущало ее, что пропал бесследно конь сына. Конь не был сражен, конь в испуге бежал. Как всякая табунная лошадь, рано или поздно конь должен был вернуться к родным местам и притащить за собой труп всадника на стремени. И тогда, как ни страшно то было бы, искричалась, исплакалась, навылась бы она над останками и, раздирая лицо ногтями, все сказала бы о себе, горемычной и распроклятой, так, чтобы тошно стало богу на небе, если только понятлив он к иносказаниям. Но зато никаких сомнений не держала бы в душе и к смерти готовилась бы с холодным рассудком, ожидая ее в любой час, не цепляясь, не задерживаясь даже мысленно, чтобы продлить свою жизнь. Но тело сына так и не нашли, а лошадь не вернулась. Сомнения мучили мать, хотя соплеменники начали постепенно забывать об этом, ибо все утраты со временем притупляются и подлежат забвению… И только она, мать, не могла успокоиться и забыть. Мысли ее кружились все по тому же кругу. Что приключилось с лошадью, где остались сбруя, оружие — по ним хотя бы косвенно можно было бы установить, что сталось с сыном. Ведь могло случиться и так, что коня перехватили жуаньжуаны где-нибудь в сарозеках, когда он уже выбился из сил и дал себя поймать. Лишняя лошадь с доброй сбруей тоже добыча. Как же они поступили тогда с ее сыном, волочившимся на стремени, — зарыли в землю или бросили на растерзание степному зверью? А что, если вдруг он был жив, еще жив каким-то чудом? Добили ли они его и тем оборвали его муки, или бросили издыхать в чистом поле, или же?.. А вдруг?..
Конца не было сомнениям. И когда заезжие купцы обмолвились за чаепитием о молодом манкурте, повстречавшемся им в сарозеках, не подозревали они, что тем самым бросили искорку в изболевшую душу Найман-Аны. Сердце ее захолонуло в тревожном предчувствии. И мысль, что то мог оказаться ее пропавший сын, все больше, все настойчивей, все сильней завладевала ее умом и сердцем. Мать поняла, что не успокоится, пока, разыскав и увидев того манкурта, не убедится, что то не сын ее.
В тех полустепных предгорьях на летних стоянках найманов протекали небольшие каменистые речки. Всю ночь прислушивалась Найман-Ана к журчанию проточной воды. О чем говорила ей вода, так мало созвучная ее смятенному духу? Успокоения хотелось. Наслушаться, насытиться звуками бегущем влаги, перед тем как двинуться в глухое безмолвие сарозеков. Мать знала, как опасно и рискованно отправляться в сарозеки в одиночку, но не желала посвящать кого бы то ни было в задуманное дело. Никто бы этого не понял. Даже самые близкие не одобрили бы ее намерений. Как можно пуститься на поиски давно убитого сына? И если по какой-то случайности он остался жив и обращен в манкурта, то тем более бессмысленно разыскивать его, понапрасну надрывать сердце, ибо манкурт всего лишь внешняя оболочка, чучело прежнего человека…
Той ночью накануне выезда несколько раз выходила она из юрты. Долго всматривалась, вслушивалась, старалась сосредоточиться, собраться с мыслями. Полуночная луна стояла высоко над головой в безоблачном небе, обливая землю ровным молочно-бледным светом. Множество белых юрт, раскиданных в разных местах по подножиям увалов, были похожи на стаи крупных птиц, заночевавших здесь, у берегов шумливых речушек. Рядом с аулом, там, где располагались овечьи загоны, и дальше, в логах, где паслись табуны лошадей, слышались собачий лай и невнятные голоса людей. Но больше всего трогали Найман-Ану переклички поющих девушек, бодрствующих у загонов с ближнего края аула. Сама когда-то пела эти ночные песни… В этих местах стояли они каждое лето, сколько помнит, как привезли ее сюда невестой. Вся жизнь протекла в этих местах: и когда людно было в семье, когда ставили они здесь сразу четыре юрты — одну кухонную, одну гостиную и две жилых, — и потом, после нашествия жуаньжуанов, когда осталась одна…
Теперь и она покидала свою одинокую юрту… Еще с вечера снарядилась в путь. Запаслась едой и водой. Воды брала побольше. В двух бурдюках везла воду на случай, если не сразу удастся отыскать колодцы в сарозекских местах… Еще с вечера стояла на приколе поблизости от юрт верблюдица Акмая. Надежда и спутница ее. Могла ли она отважиться двинуться в сарозекскую глухомань, если бы не полагалась на силу и быстроту Акмаи! В том году Акмая оставалась яловой, отдыхала после двух родов и была в отличной верховой форме. Сухопарая, с крепкими длинными ногами, с упругими подошвами, еще не расшлепанными от непомерных тяжестей и старости, с прочной парой горбов и красиво посаженной на мускулистой шее сухой, ладной голо-вой, с подвижными, как крылья бабочки, легкими ноздрями, ухватисто забирающими воздух на ходу, белая верблюдица Акмая стоила целого стада. За такую скороходку в цвете сил давали десятки голов гулевого молодняка, чтобы потомство от нее получилось. То было последнее сокровище, золотая матка в руках Найман-Аны, последняя память ее прежнего богатства. Остальное разошлось, как пыль, смытая с рук. Долги, сорокадневные и годовые аши — поминки по погибшим… По сыну, на поиски которого собралась она из предчувствия, от непомерной тоски и горя, тоже уже были справлены недавно последние поминовения при большом стечении народа, всех найманов ближайшей округи.
На рассвете Найман-Ана вышла из юрты, уже готовая в путь. Выйдя, остановилась, перешагнув порог, прислонилась к двери, задумалась, окидывая взглядом спящий аул, перед тем как покинуть его. Еще стройная, еще сохранившая былую красоту Найман-Ана была подпоясана, как и полагалось в дальнюю дорогу. На ней были сапоги, шаровары, камзол без рукавов поверх платья, на плечах свободно свисающий плащ. Голову она повязала белым платком, стянув концы на затылке. Так решила в своих ночных раздумьях — уж коли надеется увидеть сына в живых, то к чему траур. А если не сбудется надежда, то и потом успеет обернуть голову вечным черным платком. Сумеречное утро скрадывало в тот час поседевшие волосы и печать глубоких горестей на лице матери — морщины, глубоко избороздившие печальное чело. Ее глаза повлажнели в тот миг, и она тяжело вздохнула. Думала ли, гадала ли, что и такое придется пережить. Но затем собралась с духом. «Ашвадан ля илла хиль алла», — прошептала она первую строку молитвы (нет бога кроме бога) и с тем решительно направилась к верблюдице, осадила ее на подогнутые колени. Огрызаясь привычно для острастки, негромко покрикивая, Акмая неторопливо опустилась грудью на землю. Быстро перекинув переметные сумки через седло, Найман-Ана взобралась верхом на верблюдицу, понукнула ее, и та встала, выпрямляя ноги и вознося сразу хозяйку высоко над землей. Теперь Акмая поняла — ей предстоит дорога…
Никто в ауле не знал о выезде Найман-Аны и, кроме заспанной свояченицы-прислуги, то и дело широко зевавшей, никто не провожал ее в тот час. Ей она еще с вечера сказала, что поедет к своим торкунам — родственникам по девичеству — погостить и что оттуда, если будут паломники, отправится вместе с ними в кипчакские земли, поклониться храму святого Яссави…Она выехала пораньше, чтобы никто не докучал расспросами. Удалившись от аула, Найман-Ана повернула в сторону сарозеков, смутная даль которых едва угадывалась в неподвижной пустоте впереди…
Уже не первый день, монотонно подвывая на ходу и едва слышно пришаркивая, трусила рысцой белая верблюдица Акмая по логам и равнинам великой сарозекской степи, а хозяйка все погоняла и понукала ее по горячим пустынным землям. Лишь на ночь останавливались они у редкого колодца. А с утра снова поднимались на поиски большого верблюжьего стада, затерявшегося в бесчисленных складках сарозеков. Именно в этой части Серединных земель, неподалеку от протянувшегося на многие километры краснопесчаного обрыва Малакумдычап, повстречали недавно проезжие купцы того пастуха-манкурта, которого теперь разыскивала Найман-Ана. Вот уже второй день кружила она вокруг да около Малакумдычапа, боясь наткнуться на жуаньжуанов, но сколько она ни вглядывалась, сколько ни рыскала, всюду была степь да степь, обманчивые миражи. Однажды уже поддавшись такому видению, проделала большой извилистый путь к воздушному городу с мечетями и крепостными стенами. Может быть, там ее сын, на невольничьем рынке? И тогда она могла бы усадить его на Акмаю позади себя, и пусть попробовали бы их догнать… Тягостно было в пустыне, оттого и примерещилось такое.
Конечно, найти человека в сарозеках дело трудное, человек здесь песчинка, но если при нем большое стадо, занимающее на выпасе обширное пространство, то рано или поздно заметишь с краю животное, а потом найдешь других, а при стаде пастуха. На то и рассчитывала Найман-Ана. Однако пока нигде ничего не обнаружила. И уже начала опасаться, а не перегнали ли то стадо в другое место или более того — не отправили ли жуаньжуаны этих верблюдов всем гуртом на продажу в Хиву или Бухару. Вернется ли тогда тот пастух из столь далеких краев?.. Когда мать выезжала из аула, томимая тоской и сомнениями, об одном только и мечтала — лишь бы увидеть в живых сына, пусть будет он манкурт, кто угодно, пусть не помнит ничего и не соображает, но пусть будет то ее сын, живой, просто живой… Разве этого мало! Но, углубляясь в сарозеки, приближаясь к месту, где мог оказаться тот пастух, которого встретили недавно проходившие здесь караваном торговцы, все больше боялась увидеть в сыне умственно изувеченное существо, страх тяготил и угнетал ее. И тогда она молила бога, чтобы то был не он, не ее сын, а другой несчастный, и готова была беспрекословно примириться с тем, что сына нет и не может быть в живых. А едет она лишь для того, чтобы взглянуть на манкурта и убедиться, что сомнения ее напрасны, и, убедившись, вернется, и перестанет терзаться, и будет доживать свой век, как угодно будет судьбе… Но потом снова поддавалась тоске и желанию отыскать в сарозеках не кого-нибудь, а именно своего сына, что бы то ни значило…
В этом противоборстве чувств она вдруг увидела, перевалив через пологую гряду, многочисленное стадо верблюдов, вольно выпасавшихся по широкому долу. Бурые нагульные верблюды бродили по мелкому кустарнику и зарослям колючек, обгрызая их верхушки. Найман-Ана приударила свою Акмаю, пустилась со всех ног и вначале прямо-таки захлебнулась от радости, что наконец-то отыскала стадо, потом испугалась, озноб прошиб, до того страшно стало, что увидит сейчас сына, превращенного в манкурта. Потом снова обрадовалась и уже не понимала толком, что с ней происходит.
Вот оно пасется, стадо, но где же пастух? Должен быть где-то здесь. И увидела на другом краю дола человека. Издали не различить было, кто он. Пастух стоял с длинным посохом, держа на поводу позади себя верхового верблюда с поклажей, и спокойно смотрел из-под нахлобученной шапки на ее приближение.
И когда приблизилась, когда узнала сына, не помнила Найман-Ана, как скатилась со спины верблюдицы. Показалось ей, что она упала, но до того ли было!— Сын мой, родной! А я ищу тебя кругом! — Она бросилась к нему как через чащобу, разделявшую их. — Я твоя мать! И сразу все поняла и зарыдала, топча землю ногами, горько и страшно, кривя судорожно прыгающие губы, пытаясь остановиться и не в силах справиться с собой. Чтобы устоять на ногах, цепко схватилась за плечо безучастного сына и все плакала и плакала, оглушенная горем, которое давно нависло и теперь обрушилось, подминая и погребая ее. И, плача, всматривалась сквозь слезы, сквозь налипшие пряди седых мокрых волос, сквозь трясущиеся пальцы, которыми размазывала дорожную грязь по лицу, в знакомые черты сына и все пыталась поймать его взгляд, все еще ожидая, надеясь, что он узнает ее, ведь это же так просто — узнать собственную мать!
Но ее появление не произвело на него никакого действия, точно бы она пребывала здесь постоянно и каждый день навещала его в степи. Он даже не спросил, кто она и почему плачет. В какой-то момент пастух снял с плеча ее руку и пошел, таща за собой неразлучного верхового верблюда с поклажей, на другой край стада, чтобы взглянуть, не слишком ли далеко убежали затеявшие игру молодые животные.
Найман-Ана осталась на месте, присела на корточки, всхлипывая, зажимая лицо руками, и так сидела, не поднимая головы. Потом собралась с силами, пошла к сыну, стараясь сохранить спокойствие. Сын-манкурт как ни в чем не бывало бессмысленно и равнодушно посмотрел на нее из-под плотно нахлобученной шапки, и что-то вроде слабой улыбки скользнуло по его изможденному, начерно обветренному, огрубевшему лицу. Но глаза, выражая дремучее отсутствие интереса к чему бы то ни было на свете, остались по-прежнему отрешенными.
— Садись, поговорим, — с тяжелым вздохом сказала Найман-Ана.
И они сели на землю.
— Ты узнаешь меня? — спросила мать.
Манкурт отрицательно покачал головой.
— А как тебя звать?
— Манкурт, — ответил он.
— Это тебя теперь так зовут. А прежнее имя свое помнишь? Вспомни свое настоящее имя.
Манкурт молчал. Мать видела, что он пытался вспомнить, на переносице от напряжения выступили крупные капли пота и глаза заволоклись дрожащим туманом. Но перед ним возникла, должно, глухая непроницаемая стена, и он не мог ее преодолеть.
— А как звали твоего отца? А сам ты кто, откуда родом? Где ты родился, хоть знаешь?
Нет, он ничего не помнил и ничего не знал.
— Что они сделали с тобой! — прошептала мать, и опять губы ее запрыгали помимо воли, и, задыхаясь от обиды, гнева и горя, она снова стала всхлипывать, тщетно пытаясь унять себя. Горести матери никак не трогали манкурта.
— Можно отнять землю, можно отнять богатство, можно отнять и жизнь,проговорила она вслух, — но кто придумал, кто смеет покушаться на память человека?! О господи, если ты есть, как внушил ты такое людям? Разве мало зла на земле и без этого?
И тогда сказала она, глядя на сына-манкурта, свое знаменитое прискорбное слово о солнце, о боге, о себе, которое пересказывают знающие люди и поныне, когда речь заходит о сарозекской истории…
И тогда начала свой плач, который и поныне вспоминают знающие люди:
— Мен ботасы олген боз мая, тулыбын келип искег (Я сирая верблюдица, пришедшая вдохнуть запах шкуры верблюжонка, набитого соломой ).
И тогда вырвались из души ее причитания, долгие безутешные вопли среди безмолвных бескрайних сарозеков…
Но ничто не трогало сына ее, манкурта.
И тогда решила Найман-Ана не расспросами, а внушением попытаться дать ему узнать, кто он есть.
— Твое имя Жоламан. Ты слышишь? Ты — Жоламан. А отца твоего звали Доненбай. Разве ты не помнишь отца? Ведь он тебя с детства учил стрелять из лука. А я твоя мать. А ты мой сын. Ты из племени найманов, понял? Ты найман…
Все, что она говорила ему, он выслушал с полным отсутствием интереса к ее словам, как будто бы речь шла ни о чем. Так же он слушал, наверно, стрекот кузнечика в траве.
И тогда Найман-Ана спросила сына-манкурта:
— А что было до того, как ты пришел сюда?
— Ничего не было, — сказал он.
— Ночь была или день?
— Ничего не было, — сказал он.
— С кем ты хотел бы разговаривать?
— С луной. Но мы не слышим друг друга. Там кто-то сидит.
— А что ты еще хотел бы?
— Косу на голове, как у хозяина.
— Дай я посмотрю, что они сделали с твоей головой, — потянулась Найман-Ана.
Манкурт резко отпрянул, отодвинулся, схватился рукой за шапку и больше не смотрел на мать. Она поняла, что поминать о его голове никогда не следует.
В это время вдали завиднелся человек, едущий на верблюде. Он направлялся к ним.
— Кто это? — спросила Найман-Ана.
— Он везет мне еду, — ответил сын.
Найман-Ана забеспокоилась. Надо было поскорее скрыться, пока объявившийся некстати жуаньжуан не увидел ее. Она осадила свою верблюдицу на землю и взобралась в седло.
— Ты ничего не говори. Я скоро приеду, — сказала Найман-Ана.
Сын не ответил. Ему было все равно.
Найман-Ана поняла, что совершила ошибку, удаляясь верхом через пасущееся стадо. Но было уже поздно. Жуаньжуан, едущий к стаду, конечно, мог заметить ее, восседающую на белой верблюдице. Надо было уходить пешком, прячась между пасущимися животными.
Удалившись изрядно от выпаса, Найман-Ана заехала в глубокий овраг, поросший по краям полынью. Здесь она спешилась, уложив Акмаю на дно оврага. И отсюда стала наблюдать. Да, так оно и оказалось. Углядел-таки. Через некоторое время, погоняя верблюда рысью, показался тот жуаньжуан. Он был вооружен пикой и стрелами. Жуаньжуан был явно озадачен, недоумевал, оглядываясь по сторонам, — куда же девался верховой на белом верблюде, замеченный им издали? Он не знал толком, в каком направлении двинуться. Проскочил в одну сторону, потом в другую. И в последний раз проехал совсем близко от оврага. Хорошо, что Найман-Ана догадалась затянуть платком пасть Акмаи. Не ровен час верблюдица подаст голос. Скрываясь за полынью на краю обрыва, Найман-Ана разглядела жуаньжуана довольно ясно. Он сидел на мохнатом верблюде, озираясь по сторонам, лицо было одутловатое, напряженное, на голове черная шляпа, как лодка, с концами, загнутыми вверх, а сзади болталась, поблескивая, черная, сухая коса, плетенная в два зуба. Жуаньжуан привстал на стременах, держа наготове пику, оглядывался, крутил головой, и глаза его поблескивали. Это был один из врагов, захвативших сарозеки, угнавших немало народа в рабство и причинивших столько несчастий ее семье. Но что могла она, невооруженная женщина, против свирепого воина-жуаньжуана? Но думалось ей о том, какая жизнь, какие события привели этих людей к такой жестокости, дикости — вытравить память раба…
Порыскав взад-вперед, жуаньжуан вскоре удалился назад к стаду.
Был уже вечер. Солнце закатилось, но зарево еще долго держалось над степью. Потом разом смерклось. И наступила глухая ночь.
В полном одиночестве Найман-Ана провела ту ночь в степи где-то недалеко от своего горемыч-ного сына-манкурта. Вернуться к нему побоялась. Давешний жуаньжуан мог остаться на ночь при стаде.
И к ней пришло решение не оставлять сына в рабстве, попытаться увезти его с собой. Пусть он манкурт, пусть не понимает что к чему, но лучше пусть он будет у себя дома, среди своих, чем в пастухах у жуаньжуаней в безлюдных сарозеках. Так подсказывала ей материнская душа. Примириться с тем, с чем примирялись другие, она не могла. Не могла она оставить кровь свою в рабстве. А вдруг в родных местах вернется к нему рассудок, вспомнит вдруг детство…
Наутро Найман-Ана снова села верхом на Акмаю. Дальними, кружными путями долго подбиралась она к стаду, продвинувшемуся за ночь довольно далеко. Обнаружив стадо, долго всматривалась, нет ли кого из жуаньжуаней. И лишь убедившись, что никого нет, они окликнула сына по имени:
— Жоламан! Жоламан! Здравствуй!
Сын оглянулся, мать вскрикнула от радости, но тут же поняла, что он отозвался просто на голос.
Снова пыталась Найман-Ана пробудить в сыне отнятую память.
— Вспомни, как тебя зовут, вспомни свое имя! — умоляла и убеждала она. — Твой отец Доненбай, ты разве не знаешь? А твое имя не Манкурт, а Жоламан ( Жоламан — имя, образованное от двух слов: «жол» — путь, «аман» — здоровье; по смыслу — будь здоров в пути). Мы назвали тебя так потому, что ты родился в пути при большом кочевье найманов. И когда ты родился, мы сделали там стоянку на три дня. Три дня был пир.
И хотя все это на сына-манкурта не произвело никакого впечатления, мать продолжала рассказывать, тщетно надеясь — вдруг что-то мелькнет в его померкшем сознании. Но она билась в наглухо закрытую дверь. И все-таки продолжала твердить свое:
— Вспомни, как твое имя? Твой отец Доненбай!
Потом она накормила, напоила его из своих припасов и стала напевать ему колыбельные песни.
Песенки ему очень понравились. Ему приятно было слушать их, и нечто живое, какое-то потепление появилось на его застывшем, задубелом до черноты лице. И тогда мать стала убеждать его покинуть это место, покинуть жуаньжуаней и уехать с ней к своим родным местам. Манкурт не представлял себе, как можно встать и уехать куда-то, — а как же стадо? Нет, хозяин велел все время быть при стаде. Так сказал хозяин. И он никуда не отлучится от стада…
И снова в который раз пыталась Найман-Ана пробиться в глухую дверь сокрушенной памяти и все твердила:
— Вспомни, ты чей? Как твое имя? Твой отец Доненбай!
Не заметила мать в напрасном тщании, сколько времени прошло, только спохватилась, когда на краю стада опять появился жуаньжуан на верблюде. В этот раз он оказался гораздо ближе и ехал спешно, погоняя все быстрее. Найман-Ана не мешкая села на Акмаю. И пустилась прочь. Но с другого края наперерез показался еще один жуаньжуан на верблюде. Тогда Найман-Ана, разгоняя Акмаю, пошла между ними. Быстроногая белая Акмая вовремя вынесла ее вперед, а жуаньжуаны преследовали сзади, крича и потрясая пиками. Куда им было до Акмаи. Они все больше отставали, трюхая на своих мохнатых верблюдах, а Акмая, набирая дыхание, неслась по сарозекам с недосягаемой быстротой, унося Найман-Ану от смертельной погони.
Не знала она, однако, что, вернувшись, озлобленные жуаньжуаны стали избивать манкурта. Но какой с него спрос. Только и отвечал:
— Она говорила, что она моя мать.
— Никакая она тебе не мать! У тебя нет матери! Ты знаешь, зачем она приезжала? Ты знаешь? Она хочет содрать твою шапку и отпарить твою голову! — запугивали они несчастного манкурта.
При этих словах манкурт побледнел, серым-серым стало его черное лицо. Он втянул шею в плечи и, схватившись за шапку, стал озираться вокруг, как зверь.
— Да ты не бойся! На-ка, держи! — Старший жуаньжуан вложил ему в руки лук со стрелами.
— А ну целься! — Младший жуаньжуан подкинул свою шляпу высоко в воздух. Стрела пробила шляпу. — Смотри! — удивился владелец шляпы. — В руке память осталась!
Как птица, вспугнутая с гнезда, кружила Найман-Ана по сарозскскнм окрестностям. И не знала, как быть, чего ожидать. Угонят ли теперь жуаньжуаны весь гурт и с ним ее сына-манкурта в другое место, недоступное для нее, поближе к своей большой орде, или будут подстерегать ее, чтобы схватить? Теряясь в догадках, она продвигалась объездами по скрытным местам и высмотрела, очень обрадовалась, когда увидела, что те двое жуаньжуаней покинули стадо. Поехали прочь рядком, не оглядываясь. Найман-Ана долго не спускала с них глаз и, когда они скрылись вдали, решила вернуться к сыну. Теперь она во что бы то ни стало хотела увезти его с собой. Какой он ни есть
— не его вина, что судьба так обернулась, что изглумились над ним враги, но в рабстве мать его не оставит. И пусть найманы, увидев, как увечат нашественники плененных джигитов, как унижают и лишают их разума, пусть вознегодуют и возьмутся за оружие. Не в земле дело. Земли всем хватило бы. Однако жуаньжуанское зло нетерпимо даже для отчужденного соседства…
С этими мыслями возвращалась Найман-Ана к сыну и все обдумывала, как его убедить, уговорить бежать этой же ночью.
Уже смеркалось. Над великими сарозеками опускалась, незримо вкрадываясь по логам и долам красноватыми сумерками, еще одна ночь из бесчисленной череды прошлых и предстоящих ночей. Белая верблюдица Акмая легко и свободно несла свою хозяйку к большому табуну. Лучи угасающего солнца четко высветляли ее фигуру на верблюжьем межгорбье. Настороженная и озабоченная Найман-Ана была бледна и строга. Седина, морщины, думы на челе и в глазах, как те сумерки сарозекские, неизбывная боль… Вот она достигла стада, поехала между пасущимися животными, стала оглядываться, но сына не видно было. Его верховой верблюд с поклажей почему-то свободно пасся, таща за собой повод по земле…
— Жоламан! Сын мой, Жоламан, где ты? — стала звать Найман-Ана.
Никто не появился и не откликнулся.
— Жоламан! Где ты? Это я, твоя мать! Где ты?
И, озираясь по сторонам в беспокойстве, не заметила она, что сын ее, манкурт, прячась в тени верблюда, уже изготовился с колена, целясь натянутой на тетиве стрелой. Отсвет солнца мешал ему, и он ждал удобного момента для выстрела.
— Жоламан! Сын мой! — звала Найман-Ана, боясь, что с ним что-то случилось. Повернулась в седле. — Не стреляй! — успела вскрикнуть она и только было понукнула белую верблюдицу Акмаю, чтобы развернуться лицом, но стрела коротко свистнула, вонзаясь в левый бок под руку.
То был смертельный удар. Найман-Ана наклонилась и стала медленно падать, цепляясь за шею верблюдицы. Но прежде упал с головы ее белый платок, который превратился в воздухе в птицу и полетел с криком: «Вспомни, чей ты? Как твое имя? Твой отец Доненбай! Доненбай! Доненбай!»
С тех пор, говорят, стала летать в сарозеках по ночам птица Доненбай. Встретив путника, птица Доненбай летит поблизости с возгласом: «Вспомни, чей ты? Чей ты? Как твое имя? Имя? Твой отец Доненбай! Доненбай, Доненбай, Доненбай, Доненбай!..»
То место, где была похоронена Найман-Ана, стало называться в сарозеках кладбищем Ана-Бейит — Материнским упокоем…
Нет, не сразу, а как-то время от времени он стал замечать в самых затаенных местах паутину, на полу в углах серые холмики пыли, приставшую твердую крошку на краю вымытой чашки или тарелки. «Только еще этого не хватало, — раздраженно думал он, — неужели так всю жизнь было, только не замечал, а теперь, сидя на пенсии, от нечего делать все вижу...»
Константин Николаевич поглядел на жену. Она сидела, низко склонив голову над шитьем. За последнее время у нее появилась какая-то странная потребность чинить рваные носки, ставить заплаты на застиранные полотенца. Нет, совсем она стала не такой, какою он знал ее все тридцать пять лет. Совсем не такой. А когда-то была огонь-девица! Да, конечно, она была размашиста и далеко не из той категории аккуратисток, которые любят во всем порядок и чистоту. Но он заставил ее быть аккуратной. Ему не нравилось, как она громко хохочет, находил в этом не то чтобы вульгарное, но... воспитания, конечно, никакого не было. И осаживал ее. И она перестала смеяться. Не только громко, но вообще перестала. Да, удивительно, как это он — тихий, почти незаметный
— сумел подчинить ее себе, такую волевую девицу. Видимо, потому, что был последователен в выполнении своей цели, а она неорганизованна, «человек порыва». Еще была у нее странность — была не в меру доброй.
Однажды увидела на улице плачущую женщину.
— Почему вы плачете? — спросила она.
— Дочь не в чем из больницы вынести. Положили летом, а теперь зима. Раздетая...
И Настя сняла с себя пальто и отдала совершенно чужой, незнакомой женщине. Но это было до замужества.
Когда она вышла за него замуж, то подружки говорили ей, что он, Костя, ей не пара. Почему-то считали его менее значительным по сравнению с нею. Но вот в итоге — квартира, машина, дача, и все это он, а теперь еще помогает дочери, у которой муж оказался легкомысленным человеком, да и сыну приходится помогать. Так что если говорить о доброте, то вот она — не порывом, а из месяца в месяц, когда себе отказываешь ради детей.
Константин Николаевич поглядел на жену. Она по-прежнему сидела, низко склонив голову. Ставила очередную заплату. В последнее время у нее появилось немало странностей. Хотя бы вот эти заплаты, причем яркие. Затем — щурить глаза, как бы свысока глядеть на того, с кем говорит.
— Следи лучше за домом. Кругом грязь. Ты стала неряшлива. В углах паутина.
— Где паутина?
И опять этот мерзкий прищур.
— Вот тут, тут, тут! — Константин Николаевич стал тыкать пальцем по углам.
— Не может быть... — Анастасия Петровна сощурилась и стала высматривать в углах паутину.
— Там ничего нет, ты просто придираешься, — сказала она обычным усталым голосом.
— Да ты ослепла, что ли?
Константин Николаевич дернул в раздражении головой и ушел в свою комнату. Встал у окна, бездумно глядя на улицу. «Черт знает что, — кипело у него на сердце, — и она еще иронизирует. Нет, надо вернуться и заставить ее снять паутину, потыкать носом, а то «придираешься»... И он пошел к жене. Но то, что он увидал, заставило его замереть.
Анастасия Петровна стояла в углу и напряженно, как это бывает у плохо видящего человека, всматривалась в стены, видимо отыскивая паутину. И в ее лице, и во всей фигуре было что-то жалкое, беспомощное.
— Настя! — встревоженно позвал Константин Николаевич.
Она вздрогнула, обернулась, и он увидал ее растерянные глаза. Они были широко раскрыты, затем сощурились, как бы сделав взгляд высокомерным.
— Я... я не вижу паутины, — сказала она.
«Как не видишь?» — хотел он сказать. Он видел даже от двери эту черную нить, вздрагивающую при малейшем движении воздуха. Но смолчал, вдруг поняв, что его жена стала плохо видеть и что она давно уже не та ловкая, веселая, молодая, а пожилая, если не старая, женщина, и виновато сказал:
— Ты права, там действительно нет паутины... Прости...
(По С. Воронину)
Верона поразила Андерсена великолепными зданиями. Торжественные фасады
соперничали друг с другом. Соразмерная архитектура должна была
способствовать спокойствию духа. Но на душе у Андерсена спокойствия не было.
Вечером Андерсен позвонил у дверей старинного дома Гвиччиоли, в узкой
улице, подымавшейся к крепости.
Дверь ему открыла сама Елена Гвиччиоли. Зеленое бархатное платье плотно
облегало ее стан. Отсвет от бархата падал на ее глаза, и они показались
Андерсену совершенно зелеными, как у валькирии, и невыразимо прекрасными.
Она протянула ему обе руки, сжала его широкие ладони холодными пальцами
и, отступая, ввела его в маленький зал.
- Я так соскучилась, - сказала она просто и виновато улыбнулась. - Мне
уже не хватает вас.
Андерсен побледнел. Весь день он вспоминал о ней с глухим волнением. Он
знал, что можно до боли в сердце любить каждое слово женщины, каждую ее
потерянную ресницу, каждую пылинку на ее платье. Он понимал это. Он думал,
что такую любовь, если он даст ей разгореться, не вместит сердце. Она
принесет столько терзаний и радости, слез и смеха, что у него не хватит сил,
чтобы перенести все ее перемены и неожиданности.
И кто знает, может быть, от этой любви померкнет, уйдет и никогда не
вернется пестрый рой его сказок. Чего он будет стоить тогда!
Все равно его любовь будет в конце концов безответной. Сколько раз с ним
уже так бывало. Такими женщинами, как Елена Гвиччиоли, владеет каприз. В
один печальный день она заметит, что он урод. Он сам был противен себе. Он
часто чувствовал за своей спиной насмешливые взгляды. Тогда его походка
делалась деревянной, он спотыкался и готов был провалиться сквозь землю.
"Только в воображении, - уверял он себя, - любовь может длиться вечно и
может быть вечно окружена сверкающим нимбом поэзии. Кажется, я могу гораздо
лучше выдумать любовь, чем испытать ее в действительности".
Поэтому он пришел к Елене Гвиччиоли с твердым решением увидеть ее и уйти,
чтобы никогда больше не встречаться.
Он не мог прямо сказать ей об этом. Ведь между ними ничего не произошло.
Они встретились только вчера в дилижансе и ничего не говорили друг другу.
Андерсен остановился в дверях зала и осмотрелся. В углу белела освещенная
канделябрами мраморная голова Дианы, как бы побледневшая от волнения перед
собственной красотой.
- Кто обессмертил ваше лицо в этой Диане? - спросил Андерсен.
- Канова, - ответила Елена Гвиччиоли и опустила глаза. Она, казалось,
догадывалась обо всем, что творилось у него на душе.
- Я пришел откланяться, - пробормотал Андерсен глухим голосом. - Я бегу
из Вероны.
- Я узнала, кто вы, - глядя ему в глаза, сказала Елена Гвиччиоли. - Вы
Христиан Андерсен, знаменитый сказочник и поэт. Но, оказывается, в своей
жизни вы боитесь сказок. У вас не хватает силы и смелости даже для короткой
любви.
- Это мой тяжкий крест, - сознался Андерсен.
- Ну что ж, мой бродячий и милый поэт, - сказала она горестно и положила
руку на плечо Андерсену, - бегите! Спасайтесь! Пусть ваши глаза всегда
смеются. Не думайте обо мне. Но если вы будете страдать от старости,
бедности и болезней, то вам стоит сказать только слово - и я приду, как
Николина, пешком за тысячи лье, через снежные горы и сухие пустыни, чтобы
утешить вас.
Она опустилась в кресло и закрыла руками лицо. Трещали в канделябрах
свечи.
Андерсен увидел, как между тонких пальцев Елены Гвиччиоли просочилась,
блеснула, упала на бархат платья и медленно скатилась слеза.
Он бросился к ней, опустился на колени, прижался лицом к ее теплым,
сильным и нежным ногам. Она, не открывая глаз, протянула руки, взяла его
голову, наклонилась и поцеловала в губы.
Вторая горячая слеза упала ему на лицо. Он почувствовал ее соленую влагу.
- Идите! - тихо сказала она. - И пусть бог поэзии простит вас за все.
Он встал, взял шляпу и быстро вышел.
По всей Вероне звонили к вечерне колокола.
Больше они никогда не виделись, но думали друг о друге все время.
Может быть, поэтому незадолго до смерти Андерсен сказал одному молодому
писателю:
- Я заплатил за свои сказки большую и, я бы сказал, непомерную цену. Я
отказался ради них от своего счастья и пропустил то время, когда
воображение, несмотря на всю его силу и весь его блеск, должно было уступить
место действительности.
Умейте же, мой друг, владеть воображением для счастья людей и для своего
счастья, а не для печали.
Замуж за богатого
Девятилетняя девчушка мечтательно произносит: «Если у меня будет богатый муж, обязательно куплю «Ягуар». Между прочим, дочка рядовых и достаточно интеллигентных родителей, которые скромно ездят на многократно битых «Жигулях». Взрослые посмеиваются – вон куда глядит юное поколение!
А у меня лёгкая тревога. Не из-за мечты о шикарной тачке, тут всё нормально, не о «Запорожце» же ей мечтать. Но почему – богатый муж? Могла бы, например, сказать, что вырастет, выучится, заработает кучу денег и купит всё, что душа захочет. Так нет же, уповает именно на мужа. Выходит, уже и в младших классах угнездилась идея о браке как средстве заработка…
Особенно удивляться нечему. В переломные моменты истории всё меняется быстро и резко. Карьеры делаются за недели, крупные состояния создаются стремительно, слава буквально лежит на земле: кто первый нагнулся, тот и знаменит. Конечно, как и во всяком деле, везёт единицам, талантливым, решительным или просто удачливым. Но с миллионами самых рядовых людей, не талантливых, не отчаянных и не шибко везучих, произошло то, что называется психологическим шоком. Или, в переводе на наш обыденный, – поехала крыша. Вон, сосед разбогател – а я?
Шикарная жизнь, бушующая по соседству, сметает не только моральные нормы, но и обычный здравый смысл. Где добро, где зло, где разумный риск, где откровенная дурь – пойди разберись. В моду вошли небывалые прежде профессии: дилер, брокер, маклер, риелтор, топ-менеджер, депутат, рэкетир, банкир. Всех этих специалистов объединило одно, но важное: высокий заработок. В этом ряду логично возникла ещё одна очень доходная профессия – замуж за богатого.
По телеэкранам нынче толпами бродят разного рода прекрасные няни, длинноногие секретарши, начинающие певички из провинции и прочие золушки, на каждую из которых в конце сериала находится свой принц. Десятки дамских журналов обстоятельно описывают охотничьи угодья, где водятся миллионеры.
Ещё охотнее, чем о роскошных свадьбах, дамские издания пишут о роскошных разводах. Какой иск подан в суд, какие доказательства представлены, сколько берёт адвокат, сколько обещает высудить. Всё это, конечно, не точно, по слухам, что осторожные журналисты разумно оговаривают – но какие же красивые слухи!
Шансы на супервыгодное замужество ничтожно малы. Почему же тяга к нему так велика? Возможно, дело в том, что на их иллюзиях жиреет целая индустрия, в которой крутятся огромные деньги.
Чтобы журналу давали дорогую рекламу, нужен солидный тираж. А где его взять? Вот и приманивают сладкой жизнью бесчисленных секретарш и парикмахерш, продавщиц и станочниц. Конечно, с деньгами у бедных девушек перебои – но стоит ли жалеть сотню в месяц, если в перспективе почти гарантированный миллион! Телеаудитория ещё масштабнее, рейтинги каналам ещё нужнее. Хотите знать, с помощью какого дезодоранта медсестра из провинции вышла замуж за лорда? А ещё она носила ажурное бельё нашей фирмы и пользовалась нашей краской для волос. «Л’Ореаль», Париж – ведь вы этого достойны. Не переключайтесь, реклама пройдёт быстро, жизнь тоже.
И как решить эту проблему? Не рассчитывайте на олигархов. Надейтесь на себя!
(1) Николай К., по прозвищу Котя, в войну хватил лиха. (2) Отец на фронте, мать умерла, и в детдом не берут: дядя родной есть. (3) Правда, дядя инвалид, но при хорошем деле (портной), — что ему стоит сироту пригреть?
(4) Дядя, однако, сироту не пригрел, и сын фронтовика частенько кормился с помойки. (5) Насобирает картофельных очисток, сварит в консервной банке на костёрике у реки, в которой иной раз удастся изловить какого-нибудь пескарика, да тем и жил.
(6) После войны Котя отслужился в армии, выстроил дом, завёл семью, а потом и дядю к себе взял — тот к тому времени совсем одряхлел, на девятый десяток перевалило.
(7) Дяде Котя ни в чём не отказывал. (8) Что сам с семьёй ел, то и дяде в чашку.
(9) — Ешь, пей, дядя! (10) Я родню не забываю, — приговаривал каждый раз Котя.
(11) — Не забываешь, не забываешь, Миколаюшко.
(12) — Не обидел в части еды и питья?
(13) — Не обидел, не обидел.
(14) — Оприютил, значит, беспомощного старика?
(15) — Оприютил, оприютил.
(16) — А вот как же ты-то меня в войну не оприютил? (17) В газетах пишут, чужих детей брали на воспитание, потому как война. (18) Народная. (19) Помнишь, как в песне-то пели? (20) «Идёт война народная, священная война...» (21) А я-то разве тебе чужой?
(22) — Ох, ох, правда твоя, Миколаюшко.
(23) — Да ты не охай! (24) Тогда надо было охать-то, когда я в яме помойной рылся...
(25) Завершал Котя застольный разговор обычно слезой: — Ну, дядюшка, спасибо! (26) Отец-покойник в ноги бы тебе поклонился, ежели бы с войны вернулся. (27) Ведь он-то думал, сын евонный, сирота горемычная, под крылом у дяди, а меня ворона своим крылом больше грела, чем дядя. (28) Понимаешь ты это своей старой-то башкой? (29) Ведь лоси и те от волков малых лосят всяко защищают, а ты-то ведь не лось. (30) Ты дядя родной...
(31) Эх!..
(32) И тут уж в голос начинал голосить и старик. (33) Ровно два месяца так изо дня в день воспитывал Котя дядю. (34) На третий месяц дяди не стало...
(Ф. Абрамов.)
Война. Сколько мы к ней ни готовились, а обрушилась она нежданно-негаданно, как гром среди ясного дня. Через три дня от начала здесь уже были немцы. Помню, пришел приказ: организовывать истребительный отряд, чтобы вылавливать немецких диверсантов и парашютистов. Я бросился собирать учителей, объездил шесть школ, там пусто, а под вечер в местечко и впрямь вкатило штук шесть вездеходов на гусеничном ходу, и в них полно самых настоящих фрицев.
Я да еще трое хлопцев - два учителя и инструктор райкома - огородами прошмыгнули в жито, через него в лес и подались на восток, прибились к партизанам.
Командир решил, что надо оглядеться да наладить кое-какие связи с селами, возобновить знакомства с надежными людьми. Поначалу решили зайти в Сельцо, где работал хорошо мне знакомый учитель Мороз.
Мне пришлось удивиться и озадачиться, когда я спросил про Мороза. Невестка его и говорит: "Мороз все в школе работает". - "Как работает?" - "Детей, - говорит, - учит". Оказывается, тех самых своих пацанов собрал по селам, немцы дали разрешение открыть школу, вот он и учит.
Вот так метаморфоза! От кого-кого, а от Мороза такого не ждал. Думал я, думал и надумал сходить все-таки ночью к Морозу. Постучал в хату и говорю напрямик:
- Алесь Иванович, это я. Твой бывший заведующий… Как живем
- Известно как. Плохо.
- А что такое?
- Все то же. Война.
- Однако, слышал, на тебе-то война не очень отразилась. Все учишь?
- Надо учить.
- А по каким программам, интересно? По советским или немецким?
- Ах, вот вы о чем! - говорит он и встает.
Зло глянул на меня и говорит: "Мне когда-то казалось, что вы умный человек».
человек.
- Но ведь - школа! И с разрешения немецких властей...
-Если вы имеете в виду мое теперешнее учительство, то оставьте ваши сомнения. Плохому я не научу. А школа необходима. Не будем учить мы - будут оболванивать они. А я не затем два года очеловечивал этих ребят, чтобы их теперь расчеловечили. Я за них еще поборюсь. Сколько смогу, разумеется.
А я сижу, греюсь и думаю: а что, если он прав? Немцы ведь тоже не дремлют, свою отраву в миллионах листовок и газет сеют по городам и селам, сам видел, читал кое-что. Так складно пишут, так заманчиво врут.
- Теперь все хватаются за оружие, - говорит Мороз, расхаживая по хате. - Потребность в оружии в войну всегда больше, чем потребность в науке. И это понятно: мир борется. Но ведь не задумываются, что будет дальше. Как дальше жить.
И это правда, думаю. Но все-таки Мороз этот добровольно работает под немецкой властью. Как же тут быть? И внезапно, хорошо помню, подумалось, как-то само собой: ну и пусть! Пусть работает. Неважно где - важно как. Хоть и под немецким контролем, но наверняка не на немцев. На нас работает. Если не на наше нынешнее, так на будущее. Ведь будет же и у нас будущее. Должно быть. Иначе для чего же тогда и жить?
Вот тогда я и почувствовал, что Мороз своим умом обошел нас и берет шире и глубже. Пока мы по лесам шастали да заботились о самом будничном - подкрепиться, перепрятаться, вооружиться да какого-нибудь немца подстрелить, - он думал, осмысливая эту войну. И главное, он ее больше морально ощущал, с духовной, так сказать, стороны.
Вот так мы тогда погостили у него и со спокойной душой распрощались. И скажу тебе, этот Мороз стал для нас самым драгоценным помощником среди всех наших деревенских помощников.
Каким ни был Мороз осторожным, но что-то вылезло, как шило из мешка. Должно быть, дошло и до ушей полиции.
И тогда ребятишки, что учились у Мороза, что-то задумали. В общем-то они были откровенны с учителем, а тут затаились даже от него.
Случилось так, что к весне сорок второго вокруг Мороза в Сельце сложилась небольшая, но преданная ему группа ребят. Эти ребята, когда увидели, что на их школу и на их Алеся Ивановича насел полицай Каин с немцами, решили тоже не оставаться в долгу. Мороз запретил трогать этого Каина, но ребята посидели малость, да и взялись за свою затею втихомолку, тайно от учителя. Ребята подстерегли Каина, подпилили столбы на мостке, через который полицай должен быть ехать. А полицай вернулся раньше, и погиб только немец-водитель. Каин уже давно присматривался подозрительно к Морозу, его ребятам.
Позднее мальчиков забрали в полицию, Мороза успели предупредить, и он ушёл к партизанам.
Дела в Сельце дела стали плохи. Ребят заперли в амбар Стали бить вытягивать новые данные и про Мороза. Про Мороза особенно старались. Но что ребята могли сказать про Мороза?
И вот в эту самую пору, в разгар пыток является сам Мороз. Ну, тут сбежалась полицейская свора, немцы скрутили Морозу руки, содрали кожушок. Как привели в старостову хату, старик Бохан улучил момент и говорит так тихонько, чтоб полицаи не услышали: "Не надо было, учитель". А тот одно только слово в ответ: "Надо". И ничего больше.
Хлопцы еще в амбаре упали духом, когда услышали за дверьми голос Алеся Ивановича. Решили - схватили и его. Кстати, до самого конца никто из них иначе и не - думал - считали, не уберегся учитель, ненароком попался к немцам. И он им ничего о себе не сказал. Только подбадривал. И сам старался быть бодрым, насколько, конечно, это ему удавалось. Говорил, что жизнь человеческая очень несоразмерна с вечностью и пятнадцать лет или шестьдесят - все не более чем мгновение перед лицом вечности. Еще говорил, что тысячи людей в том же Сельце рождались, жили, отошли в небытие, и никто их не знает и не помнит никаких следов их существования. А вот их будут помнить, и уже это должно быть для них высшей наградой - самой высокой из всех возможных в мире наград.
Наверно, это все-таки мало их утешало. Но то обстоятельство, что рядом был их учитель, их всегдашний Алесь Иванович, как-то облегчало их незавидную судьбу. Хотя, конечно, они бы многое, наверное, дали, чтобы он спасся.
В воскресенье, как раз на первый день пасхи, их вешали. На телефонном столбе у почты укрепили перекладину - толстый такой брус, получилось подобие креста, и по три с каждого конца. Сначала Мороза и Бородича, потом остальных, то с одной, то с другой стороны. Для равновесия. Так и стояло это коромысло несколько дней.
Героическая история! Так я понимаю. Убил ли Мороз хоть одного немца? Он сделал больше, чем если бы убил сто. Он жизнь положил на плаху. Сам. Добровольно. Вы понимаете, какой это аргумент? И в чью пользу...
(1)Мы — туристы. (2)Всюду суём нос. (З)Идём по узкой галерее, сворачиваем влево. (4)Попадаем в тупик. (5)С трудом выбираемся из него. (6)И нам в глаза ударяет оглушающая голубизна — окно в море. (7)Квадраты лазури вправлены в ржавую решётку. (8)Мы дышим чистой голубизной и чувствуем, как она разливается по жилам. (9)Мы молодеем, легчаем. (10)И камень вокруг нас легчает. (11)Вырастает дубрава — по-хорватски дуброва, — листья у дубов голубые, а шум их — морской.
(12)— Трах-тах-тах! (13)Бух! (14)Бух!
(15)Я оглядываюсь. (16)В узкой улочке — стайка ребят. (17)В руках деревянные ружья. (18)Один мальчик в очках, с толстой книжкой под мышкой.
(19)—Бах! (20)Бах! (21 )Бах!
(22) Воинственная стайка приближается.
(23) Спрашиваю:
(24) — Кто такие?
(25) Отвечают:
(26) — Партизаны!
(27) Слово «партизаны» звучит по-хорватски так же, как по-русски.
(28) Киваю на мальчика с книгой:
(29)—А он?
(30) Отвечают:
(31) — Учитель истории.
(32) Мальчишки вопросительно смотрят на меня: что я спрошу ещё? (33)Я не знаю, что спросить, и медленно говорю:
(34)— Мы из Москвы. (35)И среди нас тоже есть учитель истории.
(36)Я пытаюсь подозвать нашего учителя, но он не отзывается.
(37)Затерялся в лабиринте древнего Дубровника. (38)И «партизаны» тоже исчезают. (39)Улочка пустеет. (40)Гостиница, в которой мы остановились, называлась «Ла- пот». (41)Мы тут же переименовали её в «Лапоть». (42)Лапоть на берегу Адриатического моря! (43)В нескольких шагах от «Лаптя», за углом, был обнаружен маленький винный погребок. (44)Три ступеньки вниз — и солёный дух моря сразу перебивался другим духом, таинственным и терпким, исходящим от потемневших дубовых бочек. (45)Здесь хозяйничал бронзоволицый пожилой человек. (46)Он оказался бывшим партизаном. (47)Участвовал в битве на Неретве. (48)И звали его совсем по-русски — Данила. (49)Улучив момент, я спросил Данилу о таинственных «партизанах» старого Дубровника.
(50)— Ах, эти полетарцы*! — воскликнул он. (51)— Эти полетарцы всегда играют в партизан. (52)В кого же им ещё играть?
(53) — Но один из них, — заметил я, — был учителем истории.
(54) — И в Учителя истории тоже играют, — сказал Данила, и вдруг веселье в его глазах стало угасать. (55)Глаза похолодели.
(56)— Вы слышали про Крагуевац? (57)Там за одну ночь фашисты расстреляли семь тысяч мирных жителей. (58)Половина расстрелянных были школьники. (59)Там теперь стоит памятник. (60)Большая римская пятёрка из бетона. (61)Дети прозвали эту пятёрку — памятник пятому классу... (62)Так вот, там был Учитель истории.
(63)Разговоры моих спутников как-то сами по себе пошли на убыль. (64)Все стали прислушиваться к рассказу Данилы. (65)Все придвинулись к стойке, за которой он стоял, как за кафедрой.
(66)— Так вот, Учитель истории возвращался под вечер в Крагуевац. (67)И немецкое охранение задержало его. (68)То ли немцы пожалели его, то ли не хотели с ним возиться. (69)Но ему сказали: (70)«Уноси ноги. (71)Там тебе будет нехорошо!» (72) — «Там мои ученики!» — возразил учитель. (73)«Их скоро не будет. (74)Ни одного! (75)Уходи!» (76)Упрямый учитель продолжал стоять на своём: (77)«Я учил их. (78)Я должен быть с ними!» (79)Он так надоел немцам, что они решили: чёрт с ним, если ему хочется умереть, пусть идёт!
(80)Он боялся опоздать и всю дорогу бежал, и когда попал в Крагуевац, то еле держался на ногах. (81)А там уже сгоняли людей в колонну. (82)И кричали: (83)«Шнеллер, шнеллер!» (84)И слышался плач детей. (85)Он был учителем в пятом классе. (86)Он отыскал свой класс, собрал всех своих учеников, и они построились парами, как строились, когда шли на урок. (87)И к этому пятому классу пристроилось ещё много детей, потому что, когда рядом учитель, не так страшно.
(88)«Дети,— сказал учитель, — я учил вас истории. (89)Я рассказывал вам, как умирали за родину настоящие люди. (90)Теперь пришёл наш черёд. (91)Не плачьте! (92)Поднимите голову выше! (93)Идёмте! (94)Начинается ваш последний урок истории». (95)И пятый класс пошёл за своим учителем...
(96) Мне захотелось немедленно отправиться в город-крепость, где сейчас тускло горели фонари, висящие на цепях, и ставни были закрыты. (97)Мне хотелось отыскать знакомый «партизанский отряд» и поговорить с «Учителем истории». (98)Он был необходим отряду, как подрывник, автоматчик, гранатомётчик. (99) Без него война не война. (100)Но, вероятно, в этот час маленький «Учитель истории» спал вместе с остальными «бойцами», отправленными мамами в постель.
(По Ю. Яковлеву *)
* По-хорватски — птенцы.
* Юрий Яковлевич Яковлев (1922-1996) — русский прозаик, сценарист, журналист, автор книг для подростков, член художественного совета студии «Союзмультфильм». Участвовал в Великой Отечественной войне. Основные темы прозы Юрия Яковлева — школьный быт, Великая Отечественная война, сценическое искусство, дружба между человеком и животным. Рассказы и повести: «Серёжкин сын», «Был настоящим трубачом», «У человека должна быть собака», «Воробьёв стекло не выбивал», «Кепка-невидимка» и др.; сценарии игровых и анимационных фильмов: «Умка», «Умка ищет друга», «Зимородок», «Был настоящим трубачом», «Верный друг Санчо», «Уменя есть лев» и др.
Ю.Яковлев
Из рассказа «Подвиг велосипедиста»
…Встретив в школьном музее велосипедный руль, я потянулся к нему, как к старому знакомому. Меня поразило, что руль лежал среди старых штыков, солдатских котелков, «рубашек» от гранат, противогазных коробок, автоматных дисков и прочих реликвий войны, собранных пионерами. Кроме того, руль не сверкал весёлым никелем, а был тёмным, шершавым и только уцелевшие искорки никеля поблёскивали на нём. У звонка была потеряна верхняя чашечка, и весь нехитрый механизм — пружина и молоточек — был ничем не защищён.
Я спросил ребят:
— Откуда взялся этот руль?
— Нашли на дне реки, — ответили они.
— Зачем же вы принесли его в военный музей?
— Он и есть военный… Наверное, на дне лежат рама, колёса, седло… Вы слышали о велосипедисте?
О велосипедисте?! Я слышал о многих велосипедистах. О шоссейных и о трековых гонщиках. Кем из них был тот, чей руль, поржавевший и безжизненный, лежит в школьном музее?
— На какой дистанции он прославился?
Ребята непонимающе переглянулись.
— Мы не знаем, какая у него была… дистанция.
— Чем же он знаменит, ваш велосипедист?
— До войны его в нашем городе знали все. Он был единственным мальчиком, у которого был свой двухколёсный велосипед. Выиграл его по лотерейному билету.
— По лотерейному билету?.. Везучий!
— Нет, — возразили мне, — он не был везучим. В день, когда наш город освободили от фашистов, он подорвался на мине вместе со своим велосипедом.
Я узнал, что велосипедист действительно мечтал стать гонщиком, и его каждый день видели на дорогах, он даже ездил по первому снегу. Но когда началась война и город заняли фашисты, он завернул свою машину в промасленную тряпку и зарыл её в землю. Но жители города всё равно продолжали его звать Велосипедистом.
Он появился на своём велосипеде в день, когда фашисты, боясь окружения, сами оставили город. Он мчался по пустым улицам города, как вестник освобождения, и был так счастлив, словно только что выиграл велосипед по лотерейному билету. За годы оккупации он вытянулся, и, чтобы коленки не упирались в руль, ему приходилось отставлять их в сторону. И его появление на улицах жители города восприняли как возвращение доброго времени.
Люди выглядывали из окон и кричали ему:
— Эй, Велосипедист, давай жми на всю железку!
И он жал, словно хотел накататься разом за все долгие дни, когда велосипед лежал в земле. Он ловко объезжал воронки от снарядов, горящие дома дышали ему в лицо упругим жаром. Женщины, глядя ему вслед, плакали. Нет, они не знали, что он подорвётся на мине, — они плакали от радости, что вернулась свобода.
К вечеру в городе появились наши танки. Танки спешили за отступающим врагом, им некогда было делать остановку в освобождённом городе.
И вот тогда за танками увязался Велосипедист. Рядом с тяжёлыми боевыми машинами велосипед казался забавным насекомым, вроде долгоногого водяного комара. Танки прижимали его к обочине и каждую минуту могли случайно зацепить гусеницей и раздавить. Но Велосипедист недаром собирался стать гонщиком, машина слушалась его, уносила от опасности.
Я смотрел на почерневший руль, и мне казалось, что это не ржавчина, а окалина от огня. Велосипед стал таким не на дне реки, а в трудном бою, где он сражался наравне с настоящими, боевыми машинами. И я вдруг понял: нет, не мог он погибнуть случайно!
Мне удалось найти его довоенную ученическую тетрадь: толстую, клеёнчатую, в клеточку. О чём может рассказать тетрадь по математике? Но это была тетрадь Велосипедиста. Я терпеливо листал её, словно в обычных школьных задачках искал разгадку тайны. И вдруг в середине задачки о трёх пешеходах
я прочёл совсем не к месту написанное слово «банк». Через две страницы обнаружил ещё одно чужеродное слово «училище». Третье слово — оно было написано торопливо, крупнее остальных — «мост». Мост?! Так ведь всё произошло па мосту! Мост был минирован. Значит, Велосипедист знал об этом и внёс в число объектов, которые фашисты, отступая, заминировали, мост. Он не сидел без дела, этот счастливец, выигравший по лотерейному билету велосипед, он боролся с врагом как мог! Стал добровольцем-разведчиком.
Потом я бродил по городу, всё пытался найти улицу, по которой шёл танковый полк и наперегонки с ним мчался Велосипедист. Мне вдруг показалось, что я увидел Велосипедиста в полосатой футболке, выросшего из своего велосипеда и спешно отводящего коленки, чтобы они не упирались в руль. Вот он мчится вдоль стальной колонны танкового полка. Он обгоняет танк за танком, чтобы первым домчаться до моста. Он стал боевым охранением танкового полка и должен спасти танкистов от тайного удара удравших фашистов. Он мчится в бой, а танкисты думают, что мальчишка обалдел от радости, они смеются, машут ему рукой. Не слышат его крика: «Мост заминирован!»
Ему удаётся обогнать все танки. И он, наглотавшись пыли, первым вырывается к реке и снова кричит и машет рукой… Танки не останавливаются, не понимают его сигнала, не слышат.
Головной танк приближается. Командир высунулся из люка, стреляет в воздух:
— С дороги!
И Велосипедист понимает, что ему не остановить танк. Он в последний раз оглядывается. Велосипед от малого хода уже теряет равновесие. Тогда Велосипедист прижимается грудью к рулю, изо всех сил нажимает ногой на педаль и раньше танка въезжает на заминированный мост…
Ю.Я. Яковлев – советский писатель и сценарист, автор книг для подростков и юношества
Историю своей болезни и преодоления ее Алан Маршалл с редкой откровенностью, простотой и достоинством описал в замечательной автобиографической трилогии: «Я умею прыгать через лужи», «Это трава», «В сердце моем».
Первая повесть посвящена детству. Алан родился крепким и здоровым мальчиком, его отец, объездчик лошадей, сказал: «Я сделаю из него бегуна и наездника. Клянусь богом, сделаю». Он не сделал из сына бегуна, а наездником тот действительно стал без чьей-либо помощи, и хорошим драчуном, и охотником, и рыболовом, и путешественником, и великим борцом за сохранность природы и честь человека, и одним из лучших австралийских писателей. Но когда Алан, только что поступивший в школу, заболел детским параличом (эпидемия вспыхнула в штате Виктория в начале девятисотых годов), даже самые близкие люди считали, что резвому, любознательному, веселому мальчику предстоит отныне не жизнь, а прозябание. Иначе считал лишь сам больной. Привыкший с младенчества восхищаться лошадьми, совершеннейшим созданием бога, любивший собак и птиц, таких стремительных и быстрых, этот прикованный к больничной койке мальчик решил одолеть недуг, вернуть способность двигаться, более того, вновь научиться прыгать через лужу. Для этого надо было справиться с непослушным телом, с болью, страхом, с расслабляющими и бестактными соболезнованиями взрослых людей, с неверием в его силы даже тех, кто от всего сердца желал ему добра. Он принимал помощь только в том случае, если не было другого выхода и если помогавший не вкладывал в свой поступок ни грана жалости или — того хуже — снисхождения. Это перешло в его книгу: Алан Маршалл не хочет жалости от читателя, ему противны вздохи и слезы сочувствия.
Если бы Маршалл писал о своем детстве с оттенком скромной горделивости, или зажав в горле крик боли, или даже с некоторой ожесточенностью, все равно никому не пришло бы в голову бросить в него критический камень. Мы были бы признательны ему за описание беспримерной и поучительной судьбы. Но то, что он сумел говорить о себе почти со стороны, не с юмором, конечно, для этого у него слишком хороший вкус, а с легкой, чуть напрягающей уголки рта улыбкой, с полным доверием к своим слушателям и потому негромко, — создает неповторимый, серебряный, завораживающий тон его книги, не просто хорошей, а исключительной.
(По очерку Ю.Нагибина «До новой встречи, Алан!»
Основная проблема | Нравственная, философская; проблема нравственного выбора (Как ведет себя человек перед лицом тяжелых испытаний, посланных ему судьбой? Что дает ему силы бороться за жизнь?) |
Позиция автора | Автор считает, что судьба человека зависит от его характера и отношения к жизни. Писатель восхищается активной жизненной позицией А. Маршалла |
Затейливая судьба ещё раз перехлестнула жизненные дороги Софьи и Витьки.
Всю свою жизнь на юге Витька процветал и, наверное, был счастлив. Для человека, в сущности, счастье — это когда живешь по- человечески. Каждый на свой лад вправе толковать, как это — «по- человечески». Витька толковал так: копить и покупать.
Для него, я думаю, мир представлялся... огромной южной барахолкой, в гвалте и толчее которой нужно купить подешевле, продать подороже, хапать, что идет в руки, насколько хватает рук, торговаться до хрипоты, беречь пуще души карман и, будучи настороже, как бы тебе чего не всучили, самому быть всегда готовым всучить кому бы то ни было что попало.
К пятидесяти годам он растолстел, вид приобрел добродушный, что не мешало ему, как и прежде, быть презрительно-пренебрежительным к окружающим его. Он овдовел, жил одиноко, но явно не испытывал от этого никаких страданий: и копилось, и покупалось по-прежнему хорошо.
О том, что Софья, его бывшая жена, растит его сына, он наверняка знал. Но никогда и никак потомством своим не интересовался.
А вот сын его — уже взрослый, уже обзаведшийся к тому времени собственной семьёй, — сын не бросал, как оказалось, детской своей, навязчивой, мучительной мечты хоть один раз увидеть отца.
И в конце концов ему удалось это.
Он работал шофером-дальнобойщиком и однажды, собираясь в южные края, раздобыл у кого-то адрес своего родителя.
Знакомство состоялось.
Оно, оказалось, надо полагать, взаимоприятным, потому что Витька пригласил сына с женой и дочкой провести у него — бесплатно — отпуск, а сын это приглашение принял.
Через пару месяцев они к нему приехали, и вот тут-то — по всем ехидным законам справедливого возмездия — и произошла в Витьки- ной жизни катастрофа.
Виной всему оказалась четырехлетняя Наташка, внучка.
Эта синеокая бестия, этот симпатичный чертенок в белых гольфи- ках, в считанные день-два покорила деда!
Неприступная твердыня, которую всю жизнь возводил, обороняясь от мира, Витька, рассыпалась в прах и сдалась без единого выстрела!
Растерянный Витька-дед сидел посреди руин и только блаженно пыхтел, в то время как Наташка, словно по неодушевленному древу, лазала по нему, сооружала из остатков знаменитого чуба ей одной ведомую прическу, щекотала Витьку, теребила, целовала...
А потом отпуск у сына окончился. Наташка уехала. Началась в курортном городе зима.
Витька впервые в жизни затосковал — жестоко, как зверь.
Чуть ли не каждую неделю слал Наташке на север посылки с сухофруктами.
Что-то в нем надломилось. Наташка стала сниться даже по ночам — пушистый теплый звереныш, тоненькими ручками обнимающий за шею и наговаривающий страшные в своей разрушительной силе слова: «Деда... дедуля... дедуля-бородуля...»
Он даже стал опасаться, что сойдет с ума.
Кончились его страдания тем, что в один прекрасный день он торопливо, плохо торгуясь, обменял свой многотысячный дом в курортном городе на однокомнатную квартиру в Москве — невдалеке от района, где жила со своими родителями и бабушкой Соней ненаглядная его Наташка.
(По рассказу «Лучезарная Софья» )
Татьяна Калашникова
Добрые люди
Рассказ
(1)Часто ли вы встречали добрых людей?
(2) Вопрос из тех, которые можно назвать привычными, тех, которые каждый человек хотя бы один раз в жизни задает кому-нибудь в мирной задушевной беседе. (3) Или, на худой конец, за неимением собеседника, спрашивает себя самого: "А часто ли ты, дружище, встречал истинно добрых людей?"
(4) Мне приходилось когда-то водить дружбу с одной благородной четой, которую я довольно скоро после нашего знакомства определил в "добрые люди". (5) Так случилось, что судьба забросила нас в один небольшой городок в Швейцарии, - они приехали туда на три года по рабочему контракту из России, я - по той же причине из Америки. (6) Я люблю наблюдать людей, а в тот вечер коротал время в одном частном ресторанчике, куда, то ли по причине хорошей кухни, то ли еще почему, частенько захаживали русские.
(7) Женщина сразу приковывала к себе внимание стройной спортивной фигурой и огромными глазами неопределенного цвета. (8) Её заряд оптимизма и живой энергетики, казалось, просто распространяется теплой волной диаметром метров на десять, в то время как от ее спутника, невысокого коренастого мужчины со спокойным, как маска, лицом, напротив, исходила отталкивающая холодная сдержанность, как будто существующая исключительно с целью компенсации соседствующего поля жены.
(9)Через двадцать минут я уже знал о них ровно столько, сколько можно было вместить в непрерывный словесный поток на двадцать минут: они приехали только вчера вечером, совсем рядом снимают квартиру, сами из Томска, женаты девять лет, успели обзавестись двумя детьми (мальчик и девочка) девяти и трех лет, которых забирают сюда, как только обоснуются…
(10) В тот день моросил дождик, мы сидели, сгорбившись над удочками, укутанные в брезентовые плащи. (11) Леонид не любил откровенничать, но тогда, отложив аккуратно удочку в сторону, присев на корточки поближе ко мне, заговорил:
(12) - Ты знаешь, Виктор, вероятно, очень скоро в нашей жизни произойдут серьезные перемены. (13) Поля хочет усыновить одного мальчика. (14) Это сын ее школьной подруги, он родился почти в один день с нашим. (15) Теперь отец их бросил. (16) А Верке, матери, он не нужен. (17) В общем, Поля плачет по ночам - и дите жалко, и себя жалко. (18) Но, я думаю, что она уже созрела брать.
(19) Через три месяца их семья увеличилась на одного человека. (20) Теперь мы реже проводили время вместе. (21) Пашка, приемыш, первое время доставлял им хлопот, - то по карманам лазил, то врал, то малышку их обижал. (22) Но настойчивость Полины и уравновешенность Леонида через некоторое время стали давать свои всходы. (23) Пашка пообтерся и стал все больше походить манерами на их Антона.
(24) Потом произошло событие из ряда несчастий: у старшего брата Леонида, Андрея, жена попала в автомобильную аварию. (25) Андрей, сославшись на временные проблемы с выездом, умолял брата со слезами в голосе забрать его больную жену пока на пару месяцев к себе.
(26) - В конце концов, пару месяцев - не год. (27) Я смогу присмотреть за ней, - исполненная искреннего благородного порыва и сострадания к несчастью бедной женщины, говорила Полина.
(28) Вот так их семья увеличилась еще на одного человека. (29) Но, как известно, нет ничего более постоянного, чем временное. (30) Андрей все не ехал, объясняя это всевозможными причинами и по-прежнему со слезами умолял потерепеть еще немного. (31) Они терпели…
(32) Я вернулся в удушливый Нью-Йорк и тосковал по этим людям, как ребенок, лишенный матери. (33) Не один раз, вспоминая время, проведённое в кругу этой семьи, мысленно снова и снова повторял: «Милые, милые, добрые люди»
Два камня
(1)У самого берега лежали два камня − два неразлучных и давних приятеля. (2) Целыми днями грелись они в лучах южного солнца и, казалось, счастливы были, что море шумит в стороне и не нарушает их спокойного и мирного уюта.
(3)Но вот однажды, когда разгулялся на море шторм, кончилась дружба двух приятелей: одного из них подхватила забежавшая на берег волна и унесла с собой далеко в море. (4)Другой камень, уцепившись за гнилую корягу, сумел удержаться на берегу и долго не мог прийти в себя от страха. (5)А когда немного успокоился, нашёл себе новых друзей. (6)Это были старые, высохшие и потрескавшиеся от времени комья глины. (7)Они с утра до вечера слушали рассказы Камня о том, как он рисковал жизнью, какой подвергался опасности во время бури. (8)И, ежедневно повторяя им эту историю, Камень, в конце концов, почувствовал себя героем.
(9)Шли годы. (10)Под лучами жаркого солнца Камень и сам растрескался и уже почти ничем не отличался от своих друзей − комьев глины. (11)Но вот набежавшая волна выбросила на берег блестящий Кремень, каких ещё не видали в этих краях.
(12)− Здравствуй, дружище! − крикнул он Растрескавшемуся Камню.
(13)Старый Камень был удивлён.
(14)− Извините, я вас впервые вижу.
(15)− Эх, ты! (16)Впервые вижу! (17)Забыл, что ли, сколько лет провели мы вместе на этом берегу, прежде чем меня унесло в море?
(18)И он рассказал своему старому другу, что ему пришлось пережить в морской пучине и как всё-таки там было здорово, интересно.
(19)− Пошли со мной! − предложил Кремень. (20)− Ты увидишь настоящую жизнь, узнаешь настоящие бури.
(21)Но его друг, Растрескавшийся Камень, посмотрел на комья глины, которые при слове «бури» готовы были совсем рассыпаться от страха, и сказал:
(22)− Нет, это не по мне. (23)Я и здесь прекрасно устроен.
(24)−Что ж, как знаешь! − Кремень вскочил на подбежавшую волну и умчался
в море.
(25)Долго молчали все оставшиеся на берегу. (26)Наконец Растрескавшийся
Камень сказал:
(27)− Повезло ему, вот и зазнался. (28)Разве стоило ради него рисковать жизнью?
(29)Где же правда? (30)Где справедливость? (31)И комья глины согласились с ним, что справедливости в жизни нет.
(По Ф. Д. Кривину*)
*Феликс Давидович Кривин (род. в 1928 г. в городе Мариуполе) – русский, советский писатель, поэт, прозаик. Феликс Кривин – автор десятков книг, выходивших с начала 1960-х годов в различных издательствах Советского Союза. Сотрудничал с Аркадием Райкиным, для которого писал интермедии. В 1998 г. выехал на постоянное место жительства в Израиль.
Была темная, осенняя ночь. Старый банкир ходил у себя в кабинете из угла в угол и вспоминал, как пятнадцать лет тому назад, осенью, он давал вечер, где было много умных людей и велись интересные разговоры. Между прочим, говорили о смертной казни. Гости, среди которых было немало ученых и журналистов, в большинстве относились к смертной казни отрицательно. По мнению некоторых из них, смертную казнь повсеместно следовало бы заменить пожизненным заключением.
Среди гостей находился один юрист, молодой человек лет двадцати пяти. Когда спросили его мнения, он сказал:
- И смертная казнь, и пожизненное заключение одинаково безнравственны, но если бы мне предложили выбирать между казнью и пожизненным заключением, то, конечно, я выбрал бы второе. Жить как-нибудь лучше, чем никак.
Поднялся оживленный спор. Банкир, бывший тогда помоложе и нервнее, вдруг вышел из себя, ударил кулаком по столу и крикнул, обращаясь к молодому юристу:
- Неправда! Держу пари на два миллиона, что вы не высидите в каземате и пяти лет.
- Если это серьезно, — ответил ему юрист, — то держу пари, что высижу не пять, а пятнадцать.
- Пятнадцать? Идет! — крикнул банкир. — Господа, я ставлю два миллиона!
- Согласен! Вы ставите миллионы, а я свою свободу! — сказал юрист.
И это дикое, бессмысленное пари состоялось!
И теперь, спустя пятнадцать лет, банкир, шагая из угла в угол, вспоминал все это и спрашивал себя:
- К чему это пари? Какая польза от того, что юрист потерял пятнадцать лет жизни, а я брошу два миллиона? С моей стороны то была прихоть сытого человека, а со стороны юриста — простая алчность к деньгам...
Далее вспоминал он о том, что произошло после описанного вечера. Решено было, что юрист будет отбывать свое заключение под строжайшим надзором в одном из флигелей, построенных в саду банкира. Условились, что в продолжение пятнадцати лет он будет лишен права переступать порог флигеля, видеть живых людей, слышать человеческие голоса и получать письма и газеты. Ему разрешалось иметь музыкальный инструмент, читать книги, писать письма, пить вино и курить табак. С внешним миром, по условию, он мог сноситься не иначе, как молча, через маленькое окно, нарочно устроенное для этого. Малейшая попытка со стороны юриста нарушить условия, хотя бы за две минуты до срока, освобождала банкира от обязанности платить ему два миллиона.
В первый год заключения юрист, насколько можно было судить по его коротким запискам, сильно страдал от одиночества и скуки.
Во второй год юрист требовал в своих записках только классиков. В пятый год послышалась музыка, и узник попросил вина. Те, которые наблюдали за ним в окошко, говорили, что весь этот год он только ел, пил и лежал на постели, часто зевал, сердито разговаривал сам с собою. Книг он не читал.
Во второй половине шестого года узник усердно занялся изучением языков, философией и историей. Он жадно принялся за эти науки, так что банкир едва успевал выписывать для него книги.
Затем после десятого года юрист неподвижно сидел за столом и читал одно только Евангелие. На смену Евангелию пошли история религий и богословие.
В последние два года заточения узник читал чрезвычайно много, без всякого разбора. Старик банкир вспоминал все это и думал: «Завтра в двенадцать часов он получает свободу. По условию, я должен буду уплатить ему два миллиона. Если я уплачу, то все погибло: я окончательно разорен...»
Пятнадцать лет тому назад он не знал счета своим миллионам, теперь же он боялся спросить себя, чего у него больше, денег или долгов. Азартная биржевая игра, рискованные спекуляции и горячность, от которой он не мог отрешиться даже в старости, мало-помалу привели в упадок его дела, и бесстрашный, самонадеянный, гордый богач превратился в банкира средней руки, трепещущего при всяком повышении и понижении бумаг.
— Проклятое пари! — бормотал старик, в отчаянии хватая себя за голову. — Зачем этот человек не умер? Единственное спасение от банкротства и позора — смерть этого человека!
Пробило три часа. Стараясь не издавать ни звука, банкир достал из несгораемого шкафа ключ от двери, которая не отворялась в продолжение пятнадцати лет, надел пальто и вышел из дому.
«Если у меня хватит духа исполнить свое намерение, — подумал старик, — то подозрение прежде всего падет на сторожа ».
Он нащупал в потемках ступени и дверь и вошел в переднюю флигеля. Старик, дрожа от волнения, заглянул в маленькое окно.
В комнате узника тускло горела свеча. За столом неподвижно сидел человек, не похожий на обыкновенных людей. Это был скелет, обтянутый кожею, с длинными женскими кудрями и с косматой бородой. Цвет лица у него был желтый, с землистым оттенком, щеки впалые, спина длинная и узкая, а рука, которою он поддерживал свою волосатую голову, была так тонка и худа, что на нее было жутко смотреть. Он спал... Перед его склоненною головой на столе лежал лист бумаги, на котором было что-то написано мелким почерком. Банкир взял со стола лист и прочел следующее: «Завтра в 12 часов дня я получаю свободу и право общения с людьми. Но, прежде чем оставить эту комнату и увидеть солнце, я считаю нужным сказать вам несколько слов. По чистой совести и перед Богом, который видит меня, заявляю вам, что я презираю и свободу, и жизнь, и здоровье, и все то, что в ваших книгах называется благами мира.
Ваши книги дали мне мудрость. Все то, что веками создавала неутомимая человеческая мысль, сдавлено в моем черепе в небольшой ком. Я знаю, что я умнее всех вас.
И я презираю ваши книги, презираю все блага мира и мудрость. Все ничтожно, бренно, призрачно и обманчиво, как мираж.
Вы обезумели и идете не по той дороге. Ложь принимаете вы за правду и безобразие за красоту.
Чтоб показать вам на деле презрение к тому, чем живете вы, я отказываюсь от двух миллионов, о которых я когда-то мечтал, как о рае, и которые теперь презираю».
Прочитав это, банкир положил лист на стол, поцеловал странного человека в голову, заплакал и вышел из флигеля.
На другой день утром прибежали бледные сторожа и сообщили ему, что они видели, как человек, живущий во флигеле, пролез через окно в сад, пошел к воротам, затем куда-то скрылся. (По рассказу «Пари» )
(1)Внутри дворца господствовали мрак и тишина. (2)И внутрь прокуратор, как и говорил Афранию, уйти не пожелал. (3)Он велел постель приготовить на балконе, там же, где обедал, а утром вел допрос. (4)Прокуратор лег на приготовленное ложе, но сон не пожелал прийти к нему. (5)Оголенная луна висела высоко в чистом небе, и прокуратор не сводил с нее глаз в течение нескольких часов.
(6)Примерно в полночь сон наконец сжалился над игемоном. (7)Судорожно зевнув, прокуратор расстегнул и сбросил плащ, снял опоясывающий рубаху ремень с широким стальным ножом в ножнах, положил его в кресло у ложа, снял сандалии и вытянулся. (8)Банга поднялся к нему на постель и лег рядом, голова к голове, и прокуратор, положив собаке руку на шею, закрыл наконец глаза. (9)Только тогда заснул и пес.
(10)Ложе было в полутьме, закрываемое от луны колонной, но от ступеней крыльца тянулась к постели лунная лента. (11)И лишь только прокуратор потерял связь с тем, что было вокруг него в действительности, он немедленно тронулся по светящейся дороге и пошел по ней вверх прямо к луне. (12)Он даже рассмеялся во сне от счастья, до того все сложилось прекрасно и неповторимо на прозрачной голубой дороге. (13)Он шел в сопровождении Банги, а рядом с ним шел бродячий философ. (14)Они спорили о чем-то очень сложном и важном, причем ни один из них не мог победить другого. (15)Они ни в чем не сходились друг с другом, и от этого их спор был особенно интересен и нескончаем. (16)Само собой разумеется, что сегодняшняя казнь оказалась чистейшим недоразумением - ведь вот же философ, выдумавший столь невероятно нелепую вещь вроде того, что все люди добрые, шел рядом, следовательно, он был жив. (17)И, конечно, совершенно ужасно было бы даже помыслить о том, что такого человека можно казнить. (18)Казни не было! (19)Не было! (20)Вот в чем прелесть этого путешествия вверх по лестнице луны. 21)Свободного времени было столько, сколько надобно, а гроза будет только к вечеру, и трусость, несомненно, один из самых страшных пороков.(22)Так говорил Иешуа Га-Ноцри. (23)Нет, философ, я тебе возражаю: это самый страшный порок.
(24)Вот, например, не струсил же теперешний прокуратор Иудеи, а бывший трибун в легионе, тогда, в долине дев, когда яростные германцы чуть не загрызли Крысобоя-великана. (25)Но, помилуйте меня, философ! (26)Неужели вы, при вашем уме, допускаете мысль, что из-за человека, совершившего преступление против кесаря, погубит свою карьеру прокуратор Иудеи?
(27) - Да, да, - стонал и всхлипывал во сне Пилат.
(28)Разумеется, погубит. (29)Утром бы еще не погубил, а теперь, ночью, взвесив все, согласен погубить. (З0)Он пойдет на все, чтобы спасти от казни решительно ни в чем не виноватого безумного мечтателя и врача!
(31)- Мы теперь будем всегда вместе, - говорил ему во сне оборванный философ- бродяга, неизвестно каким образом вставший на дороге всадника с золотым копьем.
(32)- Раз один - то, значит, тут же и другой! (ЗЗ)Помянут меня, - сейчас же помянут и тебя! (34)Меня - подкидыша, сына неизвестных родителей, и тебя - сына короля- звездочета и дочери мельника, красавицы Пилы.
(35)- Да, уж ты не забудь, помяни меня, сына звездочета, - просил во сне Пилат.
(36)И, заручившись во сне кивком идущего рядом с ним нищего из Эн-Сарида, жестокий прокуратор Иудеи от радости плакал и смеялся во сне.
(37)Все это было хорошо, но тем ужаснее было пробуждение игемона. (38)Банга зарычал на луну, и скользкая, как бы укатанная маслом, голубая дорога перед прокуратором провалилась. (39)Он открыл глаза, и первое, что вспомнил, - это что казнь была. (40)Первое, что сделал прокуратор, - это привычным жестом вцепился в ошейник Банги, потом больными глазами стал искать луну и увидел, что она немного отошла в сторону и посеребрилась.
(По М.А. Булгакову.)
Михаил Афанасьевич Булгаков (1891-1940) - русский писатель и драматург. Автор романов, повестей, сборников рассказов, фельетонов и около двух десятков пьес.
(1)…Мы недавно поженились. (2)Ещё ходили по улице и держались за руки, даже если в магазин шли. (3)Всегда вдвоём. (4)Я говорила ему: «Я тебя очень люблю». (5)Я ещё не знала, как я его любила… (6)Мы жили в общежитии пожарной части, где он служил. (7)И тут среди ночи какой-то шум – на Чернобыльской АЭС пожар. (8)Уехали они без брезентовых костюмов: как были в одних рубашках, так и уехали. (9)Их не предупредили.
(10)Вызвали на обыкновенный пожар…
(11)А теперь – клиника острой лучевой болезни... (12)После операции по пересадке костного мозга мой Вася лежал уже не в больничной палате, а в специальной барокамере, за прозрачной плёнкой, куда заходить не разрешалось, поскольку уровень радиации был очень высокий. (13)Там такие специальные приспособления есть, чтобы, не заходя под плёнку, вводить уколы, ставить катетер… (14)Но всё на липучках, на замочках, и я научилась ими пользоваться: открывать и пробираться к нему. (15)Ему стало так плохо, что я уже не могла отойти ни на минуту. (16)Звал меня постоянно. (17)Звал и звал… (18)Другие барокамеры, где лежали Васины сослуживцы, тоже получившие большую дозу облучения, обслуживали солдаты, потому что штатные санитары отказывались, требуя защитной одежды. (19)А я своему Васе всё хотела делать сама…
(20)Потом кожа начала трескаться на его руках, ногах, всё тело покрылось волдырями. (21)Когда он ворочал головой, на подушке оставались клочья волос. (22)А всё такое родное. (23)Любимое… (24)Я пыталась шутить: «Даже удобно: не надо носить расчёску». (25)Если бы я могла выдержать физически, то я все двадцать четыре часа не ушла бы от него и сидела рядышком. (26)Потому что, верите ли, мне каждую минутку, которую я пропустила, было жалко… (27)И я готова была сделать всё, чтобы он только не думал о смерти… (28)И о том не думал, что болезнь его ужасная и я его боюсь.
(29)Помню обрывок какого-то разговора, кто-то увещевает:
− (30)Вы должны не забывать: перед вами уже не муж, не любимый человек, а радиоактивный объект с высокой плотностью заражения. (31)Вы же не самоубийца. (32)Возьмите себя в руки.
(33)А я как умалишённая:
− (34)Я его люблю! (35)Я его люблю!
(36)Он спал, а я шептала: «Я тебя люблю!» (37)Шла по больничному двору: «Я тебя люблю!» (38)Несла судно: «Я тебя люблю!»
(39)О том, что ночую у него в барокамере, никто из врачей не знал.
(40)Не догадывался. (41)Пускали меня медсёстры. (42)Первое время тоже уговаривали:
− (43)Ты – молодая. (44)Что ты надумала? (45)Сгорите вместе.
(46)А я, как собачка, бегала за ними, стояла часами под дверью, просила-умоляла. (47)И тогда они:
− (48)Чёрт с тобой! (49)Ты – ненормальная!
(50)А мне было всё равно: я его любила и ничего не боялась. (51)Утром, перед восьмью часами, когда начинался врачебный обход, показывали мне через плёнку: «Беги!» (52)На час сбегаю в гостиницу. (53)А с девяти утра до девяти вечера у меня пропуск. (54)Ноги мои посинели до колен, распухли, настолько я уставала. (55)Но моя душа была крепче тела… (56)Моя любовь…
(57)Понимаю: о смерти люди не хотят слушать. (58)О страшном…
(59)Но я вам рассказала о любви… (60)Как я любила... (61)И люблю…
(62)А когда есть такая любовь, нет страха, нет усталости, нет сомнений, нет препятствий.
(по С. А. Алексиевич*)
*Светлана Александровна Алексиевич (род. 1948 г.) – всемирно известный белорусский прозаик, пишущий на русском языке. Автор прозы о войне, о Чернобыле
Выйдя из училища, он не хотел даже отдохнуть: так сильно было у него желанье скоро приняться за дело и службу. Местечко досталось ему ничтожное, жалованья тридцать или сорок рублей в год. Но решился он жарко заняться службою, всё победить и преодолеть. И, точно, самоотвержение, терпение и ограничение нужд показал он неслыханное. Между другими чиновниками не мог не быть замечен и отличен Чичиков, представляя во всём совершенную противоположность и благообразием лица, и приветливостью голоса, и совершенным неупотреблением никаких крепких напитков.
Но при всём том трудна была его дорога. Он попал под начальство уже престарелому повытчику, который был образ какой-то каменной бесчувственности и непотрясаемости. Казалось, не было сил человеческих подбиться к такому человеку и привлечь его расположение, но Чичиков попробовал. Сначала он принялся угождать во всяких незаметных мелочах: рассмотрел внимательно чинку перьев, какими писал он, и, приготовивши несколько по образцу их, клал ему всякий раз их под руку; сдувал и сметал со стола его песок и табак; завёл новую тряпку для его чернильницы; отыскал где-то его шапку, прескверную шапку, какая когда-либо существовала в мире, и всякий раз клал её возле него за минуту до окончания присутствия; чистил ему спину, если тот запачкал её мелом у стены. Но всё это осталось решительно без всякого замечания, так, как будто ничего этого не было сделано. Наконец; он пронюхал его домашнюю, семейственную жизнь: узнал, что у него была зрелая дочь, с лицом невзрачным, точь-в-точь как у повытчика. С этой- то стороны придумал он навести приступ. Узнал, в какую церковь приходила она по воскресным дням, становился всякий раз против неё, чисто одетый, накрахмаливши сильно манишку, и дело возымело успех: пошатнулся суровый повытчик и зазвал его на чай! И в канцелярии не успели оглянуться, как устроилось дело так, что Чичиков переехал к нему в дом, сделался нужным и необходимым человеком, закупал и муку, и сахар, с дочерью обращался как с невестой, повытчика звал папенькой и целовал его в руку. Все положили в палате, что в конце февраля, перед Великим постом, будет свадьба. Суровый повытчик стал даже хлопотать за него у начальника, и через несколько времени Чичиков сам был назначен повытчиком на одно открывшееся вакантное место. В этом, казалось, и заключалась главная цель связей его со старым повытчиком, потому что тут же сундук свой он отправил секретно домой и на другой день очутился уже на другой квартире. Повытчика перестал звать папенькой и не целовал больше его руки, а о свадьбе так дело и замялось, как будто вовсе ничего не происходило. Однако же, встречаясь с ним, он всякий раз ласково жал ему руку и приглашал его на чай, так что старый повытчик, несмотря на вечную неподвижность и чёрствое равнодушие, всякий раз встряхивал головою и произносил себе под нос: «Надул, надул, чёртов сын!»
Это был самый трудный порог, через который перешагнул он. С этих пор пошло легче и успешнее. Он стал человеком заметным. Всё оказалось в нём, что нужно для этого мира: и приятность в оборотах и поступках, и бойкость в деловых делах.
(По Н.В. Гоголю)
Николай Васильевич Гоголь (1809-1852) — великий русский писатель, автор таких произведений, как « Тарас Бульба», «Вечера на хуторе близ Диканьки», сборник «Арабески», поэма «Мёртвые души», комедия «Ревизор» и др.
Текст
(1)Почему телевизор частично заменяет сейчас книгу? (2)Да потому, что телевизор заставляет вас не торопясь просмотреть какую-то передачу, сесть поудобнее, чтобы вам ничего не мешало, он вас отвлекает от забот, он вам диктует – как смотреть и что смотреть. (3) Но постарайтесь выбирать книгу по своему вкусу, отвлекитесь на время от всего на свете тоже, сядьте с книгой поудобнее, и вы поймёте, что есть много книг, без которых нельзя жить, которые важнее и интереснее, чем многие передачи. (4)Я не говорю: перестаньте смотреть телевизор. (5) но я говорю: смотрите с выбором. (6) Тратьте своё время на то, что достойно этой траты. (7) Читайте же больше и читайте с величайшим выбором. (8) Определите сами свой выбор, сообразуясь с тем, какую роль приобрела выбранная вами книга в истории человеческой культуры, чтобы стать классикой(9) Это значит, что в ней что-то существенное есть. (10) А может быть, это существенное для культуры человечества окажется существенным для вас?
(Д.С.Лихачёв)
Текст
(1) Я давно заметил одно печальное обстоятельство: нынешнее оскудение природы отнюдь не повысило в людях ответственности за доверенный им мир, не сделало их добрее, бережнее к меньшим братьям и к зелёной жизни. (2) Никого не смущает, что ромашки попали в число подлежащих охране, то есть исчезающих растений. (3) Это наша-то русская ромашка, ещё недавно крывшая бело-золотым ковром поляны и луга! (4) Но, попав в природу, люди по-прежнему собирают их в букеты, плетут ромашковые венки, а по весне обрывают ландыши и ночные фиалки, а ведь с ними дело обстоит ещё хуже нежели с ромашками. (5) И хоть бы кто задумался: а что останется нашим детям, не говоря уже о внуках? (6)Поля без ромашек, леса без благоуханных ландышей – пустой, лишённый всякой красоты и аромата, голый мир.
(7) Нет, похоже, все озабочены одним: побольше урвать сегодня, пока ещё цветут какие-то цветочки, что-то летает в небе, что-то плавает в воде. (8) Слепая браконьерская жадность владеет душами.
(Ю.Нагибин)
Текст
Дети прибежали домой и, перебивая друг друга, стали рассказывать о своём открытии:
– Мама, мы нашли странный цветок!
– Он растёт за домом, около клёна с красными листьями.
– Мы не знаем его названия. Белое колесико с жёлтой сердцевинкой. Цветочек похож на маленькое солнце с белыми лучами.. . Ты не знаешь, что это за цветок? И они зашагали к клену с красными листьями. Присели на корточки и стали разглядывать цветок, неожиданно распустившийся на их приусадебном участке. Пришелец, в самом деле, был так пригож и, действительно, похож на солнышко с белыми лучиками.
– Значит, не ты посадила этот цветок? – сказали дети, и в голосе их прозвучало разочарование. Они приутихли, стали ждать отца.
Через два дня прибыл отец из командировки, и оказалось, что никаких цветов он тоже весной не са¬жал. Отец долго рассматривал незнакомое растение. Измерил рост стебля и диаметр колесика. Всё тщательно записал в книжечку, потом сфотогра¬фировал открытие своих детей. А дети терпеливо ждали, что скажет отец.
И он сказал чуть взволнованным голосом:
– Трудно, конечно, определить сразу, но я подозреваю, что семечко этого диковинного цветка занесло ветром из жарких стран, где растёт много экзотических цветов.
Приходили соседи и, разглядывая таинственного новосёла, только разводили руками. Одни предполагали, что в природе появился новый вид. Другие не исключали: этот цветок – инопланетянин, а семечко занесло на Землю потоком космических частиц. Третьи глубокомысленно молчали. Но никого цветок не оставил равнодушным.
И тогда пошли к бабушке. Бабушке было сто лет. Она жила ещё в то далёкое время, о котором люди знали только по книгам и сведениям, почерпнутым из Интернета.
Бабушка долго смотрела на цветок и молчала. Потом она сняла оч¬ки, словно они мешали рассмотреть удивительное растение, и дети заметили на глазах у бабушки слёзы.
– Это ромашка, – тихо сказала бабушка.
– Ро-маш-ка, – по слогам повторили дети. – Мы никогда не слышали про ромашку. Она из Африки или из Австралии?
– Она из моего детства. Когда-то давно ромашек было очень много. Они, вообразите, росли в лесах и на берегах рек, покрывали поля, пригорки, делая их белыми, словно покрытыми снегом. Людям и казалось, что выпал снег. Теплый летний снег. Мы из ромашек плели венки. Рассказывали: когда моя бабушка встретила деда с войны, она подарила ему ромашки/Белое колесико с жёлтой сердцевинкой встречало человека весной и катилось рядом с ним до осени. От детства до старости человеку светило маленькое солнце с белыми лучами. А потом ромашек становилось всё меньше. Их безжалостно срывал каждый, кто проходил мимо.
– Зачем? – Четыре непонимающих глаза, наполненных слезами, смотрели на бабушку, а она молчала, не зная, что ответить. Потом покачала головой:
– Срывали просто так.
Бабушка низко поклонилась ромашке. Потом посмотрела на детей внимательно, и глаза её стали сухими.
– Мы виноваты перед вами, дети! Вместо того, чтобы сберечь ромашку, мы извели её, родимую. Самый родной цветок нашей земли не уберегли, и он стал для вас чужим, словно это цветок-инопланетянин.
(По Ю. Яковлеву)
Текст Яковлева Ю. «Сердце земли»
(1)Городской человек не ведает, чем пахнет земля, как она дышит, как страдает от жажды, – земля скрыта от его глаз застывшей лавой асфальта.
(2)Меня мать приучала к земле, как птица приучает своего птенца к небу. (3)Но по-настоящему земля открылась мне на войне. (4)Я узнал спасительное свойство земли: под сильным огнём прижимался к ней в надежде, что смерть минует меня. (5)Это была земля моей матери, родная земля, и она хранила меня с материнской верностью.
(6)Один, только один раз земля не уберегла меня...
(7)Я очнулся в телеге, на сене. (8)Я не почувствовал боли, меня мучила нечеловеческая жажда. (9)Пить хотели губы, голова, грудь. (10)Всё, что было во мне живого, хотело пить. (11)Это была жажда горящего дома.
(12)Я сгорал от жажды.
(13)И вдруг я подумал, что единственный человек, который может меня спасти, – мама. (14)Во мне пробудилось забытое детское чувство: когда плохо, рядом должна быть мама. (15)Она утолит жажду, отведёт боль, успокоит, спасёт. (16)И я стал звать её.
(17)Телега грохотала, заглушая мой голос. (18)Жажда запечатала губы. (19)А я из последних сил шептал незабываемое слово «мамочка». (20)Я звал её. (21)Я знал, что она откликнется и придёт. (22)И она появилась.
(23)И сразу смолк грохот, и холодная животворная влага хлынула гасить пожар: текла по губам, по подбородку, за воротник. (24)Мама поддерживала мою голову осторожно, боясь причинить боль. (25)Она поила меня из холодного ковшика, отводила от меня смерть.
(26)Я почувствовал знакомое прикосновение руки, услышал родной голос:
– (27)Сынок, сынок, родненький…
(28)Я не мог даже приоткрыть глаза. (29)Но я видел мать. (30)Я узнавал её руку, её голос. (31)Я ожил от её милосердия. (32)Губы разжались, и я прошептал:
– (33)Мама, мамочка…
(34)Моя мать погибла в осаждённом Ленинграде. (35)В незнакомом селе у колодца я принял чужую мать за свою. (36)Видимо, у всех матерей есть великое сходство, и если одна мать не может прийти к раненому сыну, то у его изголовья становится другая.
(37)Мама. (38)Мамочка.
(39)Я много знаю о подвигах женщин, выносивших с поля боя раненых бойцов, работавших за мужчин, отдававших свою кровь детям, идущих по сибирским трактам за своими мужьями. (40)Я никогда не думал, что всё это, несомненно, имеет отношение к моей матери. (41)Теперь я оглядываюсь на её жизнь и вижу: она прошла через всё это. (42)Я вижу это с опозданием. (43)Но я вижу.
(44)На Пискарёвском кладбище, заполненном народным горем, зеленеет трава. (45)Здесь похоронена моя мать, как и многие другие жертвы блокады.(46)Документов нет. (47)Очевидцев нет. (48)Ничего нет. (49)Но есть вечная сыновья любовь. (50)И я знаю, что сердце моей матери стало сердцем земли.
(По Ю. Я. Яковлеву)*
* Яковлев Юрий Яковлевич (1923–1996) – писатель и сценарист
ТЕКСТ
1) Когда-то один древний китайский философ сказал, что молодое деревце легко гнётся от ветра и не ломается во время сильной бури. (2) А вот большое дерево, куда более крепкое, не гнётся, но буря может его сломать. (3) И все невзгоды, все бури, каждый прожитый год бережно хранят древесные кольца.
(4) Я часто сравниваю себя с таким деревом: внутри меня такие же кольца — мои прожитые годы. (5) Я тоже, как дерево, храню в себе слои отжитого: где-то в самой глубине ясные, чёткие круги детства, а дальше, нарастая и нарастая, откладывалась юность, зрелость, круг за кругом, делая меня крепче, избавляя от слабости, податливости и в то же время делая всё более уязвимым и сухим. (6) Смешное детство! (7) Оно вписалось в мою жизнь далёким неверным маревом, раскрашивая будущее яркими мечтательными мазками. (8) Вот кольцо последнего года войны, последнего боя, последнего марша на танках. (9) А это кривое кольцо очень долгого года несчастной любви, метаний.. . (10) Каждый новый круг обнимает всё прошлое, расходится вширь; кажется, и жизнь расширяется, захватывая всё новые пространства. (11) Каждый круг будто волна, которая разбегается во все стороны, всё дальше от сердцевины, от моей человеческой сути.
(12) Только в отличие от дерева отпечатки лет не сохранились с такой чёткостью, годы слились, иные и вовсе стали неразличимы. (13) А потому жизнь дерева кажется мне завидно цельной: каждый год неукоснительно менялась листва, наращивалось новое кольцо ствола — немножко толще, немножко тоньше, — но и корни, и листва делали своё дело, и дело это откладывалось зримым слоем. (14) В дереве не было впустую прожитых лет. (15) Все эти годы, что я шагал по свету, мечтал, воевал, ссорился, кому-то завидовал, ревновал, искал славы, отчаивался, ленился, писал не то, что хотел, — оно неустанно изготавливало из солнца кислород, листву, древесину. (16) Оно тоже страдало (от жары, от жучков, от ранних морозов) , но оно никогда не отчаивалось, не совершало ошибки.
(17) Кольца моей жизни — рассказ о прошлом. (18) Кольца — это автобиография человека. (19) Я разглядываю этот срез, словно картину, испытывая смутную тоску по своей жизни, далёкой от такой же ясности, от простых и тихих радостей земли. (20) Мне уже невозможно дойти до такого совершенства. (21) Как же прожить жизнь, чтобы не жалеть о сделанных ошибках, чтобы сохранить себя, выстоять в невзгодах и испытаниях? (22) По-моему, стоит вспомнить знаменитые строки Фета: «Учись у них — у дуба и берёзы… »
(По Д. Гранину*)
Текст
(1)Город кончался, и вскоре показалось море.
(2)Оно было мелким и плоским. (3)Волны не обрушивались на низкий берег, а тихо и неторопливо наползали на песок и так же медленно и беззвучно откатывались, оставляя на песке белую каёмку пены.
(4)Коста шёл по берегу, наклоняясь вперёд – против ветра. (5)Неожиданно на самой кромке берега возникла собака.
(6)Она стояла неподвижно, в странном оцепенении, большеголовая, с острыми лопатками, с опущенным хвостом. (7)Её взгляд был устремлён в море. (8)Она ждала кого-то.
(9)Коста подошёл к собаке и погладил её по свалявшейся шерсти.
(10)Собака едва заметно шевельнула хвостом. (11)Мальчик присел на корточки и разложил перед ней хлеб и остатки своего обеда, завёрнутого в газету, – собака не оживилась, не выказала никакого интереса к пище. (12)Коста стал её поглаживать и уговаривать:
– (13)Ну поешь... (14)Ну поешь немного...
(15)Собака посмотрела на него большими впалыми глазами и снова обратила взгляд к морю.
(16)Коста взял кусок хлеба и поднёс ко рту собаки. (17)Та вздохнула глубоко и громко, как человек, и принялась медленно жевать хлеб.
(18)Она ела без всякого интереса, как будто была сыта или привыкла к лучшей пище, чем хлеб, холодная каша и кусок жилистого мяса из супа... (19)Она ела для того, чтобы не умереть. (20)Она ждала кого-то с моря, и ей нужно было жить.
(21)...Когда всё было съедено, Коста сказал:
– (22)Идём. (23)Погуляем.
(24)Собака снова посмотрела на мальчика и послушно зашагала рядом. (25)У неё были тяжёлые лапы и неторопливая, полная достоинства львиная походка.
(26)В море переливались нефтяные разводы, будто где-то за горизонтом произошла катастрофа, рухнула радуга и её обломки прибило к берегу.
(27)Мальчик и собака шли не спеша, и Коста говорил собаке:
– (28)Ты хороший... (29)Ты верный... (30)Пойдём со мной. (31)Он никогда не вернётся. (32)Он погиб.
(33)Собака не отрывала глаз от моря и в который раз не верила Косте. (34)Она ждала.
– (35)Что же мне с тобой делать? – спросил мальчик. – (36)Нельзя же жить одной на берегу моря. (37)Когда-нибудь надо уйти.
(38)Коста оглянулся и увидел Женечку.
– (39)Что же с ней делать? – растерянно спросила она Косту.
– (40)Она не пойдёт, – сказал мальчик. – (41)Она никогда, наверное, не поверит, что хозяин погиб...
(42)Женечка подошла к собаке. (43)Собака глухо зарычала, но не залаяла, не бросилась на неё.
– (44)Я ей сделал дом из старой лодки. (45)Подкармливаю. (46)Она очень тощая...
(47)Пройдя ещё несколько шагов, он сказал:
– (48)Собаки всегда ждут. (49)Даже погибших... (50)Собакам надо помогать.
(51)Море потускнело и стало словно меньше размером. (52)Погасшее небо плотнее прижалось к сонным волнам. (53)Коста и Женечка проводили собаку до её бессменного поста, где неподалёку от воды лежала перевёрнутая лодка, подпёртая чурбаком, чтобы под неё можно было забраться. (54)Собака подошла к воде, села на песок и снова застыла в своём вечном ожидании...
(По Ю. Яковлеву) *
Старый повар. Константин Паустовский
Опубликовал HUNTER | 26.04.2010
В один из зимних вечеров 1786 года на окраине Вены в маленьком деревянном доме умирал слепой старик — бывший повар графини Тун. Собственно говоря, это был даже не дом, а ветхая сторожка, стоявшая в глубине сада. Сад был завален гнилыми ветками, сбитыми ветром. При каждом шаге ветки хрустели, и тогда начинал тихо ворчать в своей будке цепной пёс. Он тоже умирал, как и его хозяин, от старости и уже не мог лаять.
Несколько лет назад повар ослеп от жара печей. Управляющий графини поселил его с тех пор в сторожке и выдавал ему время от времени несколько флоринов.
Вместе с поваром жила его дочь Мария, девушка лет восемнадцати. Всё убранство сторожки составляли кровать, хромые скамейки, грубый стол, фаянсовая посуда, покрытая трещинами, и, наконец, клавесин — единственное богатство Марии.
Клавесин был такой старый, что струны его пели долго и тихо в ответ в ответ на все возникавшие вокруг звуки. Повар, смеясь, называл клавесин «сторожем своего дома». Никто не мог войти в дом без того, чтобы клавесин не встретил его дрожащим, старческим гулом.
Когда Мария умыла умирающего и надела на него холодную чистую рубаху, старик сказал:
— Я всегда не любил священников и монахов. Я не могу позвать исповедника, между тем мне нужно перед смертью очистить свою совесть.
— Что же делать? — испуганно спросила Мария.
— Выйди на улицу, — сказал старик, — и попроси первого встречного зайти в наш дом, чтобы исповедать умирающего. Тебе никто не откажет.
— Наша улица такая пустынная… — прошептала Мария, накинула платок и вышла.
Она пробежала через сад, с трудом открыла заржавленную калитку и остановилась. Улица была пуста. Ветер нёс по ней листья, а с тёмного неба падали холодные капли дождя.
Мария долго ждала и прислушивалась. Наконец ей показалось, что вдоль ограды идёт и напевает человек. Она сделала несколько шагов ему навстречу, столкнулась с ним и вскрикнула. Человек остановился и спросил:
— Кто здесь?
Мария схватила его за руку и дрожащим голосом передала просьбу отца.
— Хорошо, — сказал человек спокойно. — Хотя я не священник, но это всё равно. Пойдёмте.
Они вошли в дом. При свече Мария увидела худого маленького человека. Он сбросил на скамейку мокрый плащ. Он был одет с изяществом и простотой — огонь свечи поблёскивал на его чёрном камзоле, хрустальных пуговицах и кружевном жабо.
Он был ещё очень молод, этот незнакомец. Совсем по-мальчишески он тряхнул головой, поправил напудренный парик, быстро придвинул к кровати табурет, сел и, наклонившись, пристально и весело посмотрел в лицо умирающему.
— Говорите! — сказал он. — Может быть, властью, данной мне не от бога, а от искусства, которому я служу, я облегчу ваши последние минуты и сниму тяжесть с вашей души.
— Я работал всю жизнь, пока не ослеп, — прошептал старик. — А кто работает, у того нет времени грешить. Когда заболела чахоткой моя жена — её звали Мартой — и лекарь прописал ей разные дорогие лекарства и приказал кормить её сливками и винными ягодами и поить горячим красным вином, я украл из сервиза графини Тун маленькое золотое блюдо, разбил его на куски и продал. И мне тяжело теперь вспоминать об этом и скрывать от дочери: я её научил не трогать ни пылинки с чужого стола.
— А кто-нибудь из слуг графини пострадал за это? — спросил незнакомец.
— Клянусь, сударь, никто, — ответил старик и заплакал. — Если бы я знал, что золото не поможет моей Марте, разве я мог бы украсть!
— Как вас зовут? — спросил незнакомец.
— Иоганн Мейер, сударь.
— Так вот, Иоганн Мейер, — сказал незнакомец и положил ладонь на слепые глаза старика, — вы невинны перед людьми. То, что вы совершили, не есть грех и не является кражей, а, наоборот, может быть зачтено вам как подвиг любви.
— Аминь! — прошептал старик.
— Аминь! — повторил незнакомец. — А теперь скажите мне вашу последнюю волю.
— Я хочу, чтобы кто-нибудь позаботился о Марии.
— Я сделаю это. А еще чего вы хотите?
Тогда умирающий неожиданно улыбнулся и громко сказал:
— Я хотел бы ещё раз увидеть Марту такой, какой я встретил её в молодости. Увидеть солнце и этот старый сад, когда он зацветет весной. Но это невозможно, сударь. Не сердитесь на меня за глупые слова. Болезнь, должно быть, совсем сбила меня с толку.
— Хорошо, — сказал незнакомец и встал. — Хорошо, — повторил он, подошёл к клавесину и сел перед ним на табурет. — Хорошо! — громко сказал он в третий раз, и внезапно быстрый звон рассыпался по сторожке, как будто на пол бросили сотни хрустальных шариков.
— Слушайте,- сказал незнакомец. — Слушайте и смотрите.
Он заиграл. Мария вспоминала потом лицо незнакомца, когда первый клавиш прозвучал под его рукой. Необыкновенная бледность покрыла его лоб, а в потемневших глазах качался язычок свечи.
Клавесин пел полным голосом впервые за многие годы. Он наполнял своими звуками не только сторожку, но и весь сад. Старый пёс вылез из будки, сидел, склонив голову набок, и, насторожившись, тихонько помахивал хвостом. Начал идти мокрый снег, но пёс только потряхивал ушами.
— Я вижу, сударь! — сказал старик и приподнялся на кровати. — Я вижу день, когда я встретился с Мартой и она от смущения разбила кувшин с молоком. Это было зимой, в горах. Небо стояло прозрачное, как синее стекло, и Марта смеялась. Смеялась, — повторил он, прислушиваясь к журчанию струн.
Незнакомец играл, глядя в чёрное окно.
— А теперь, — спросил он, — вы видите что-нибудь?
Старик молчал, прислушиваясь.
— Неужели вы не видите, — быстро сказал незнакомец, не переставая играть, — что ночь из чёрной сделалась синей, а потом голубой, и тёплый свет уже падает откуда-то сверху, и на старых ветках ваших деревьев распускаются белые цветы. По-моему, это цветы яблони, хотя отсюда, из комнаты, они похожи на большие тюльпаны. Вы видите: первый луч упал на каменную ограду, нагрел её, и от неё поднимается пар. Это, должно быть, высыхает мох, наполненный растаявшим снегом. А небо делается всё выше, всё синее, всё великолепнее, и стаи птиц уже летят на север над нашей старой Веной.
— Я вижу всё это! — крикнул старик.
Тихо проскрипела педаль, и клавесин запел торжественно, как будто пел не он, а сотни ликующих голосов.
— Нет, сударь, — сказала Мария незнакомцу, — эти цветы совсем не похожи на тюльпаны. Это яблони распустились за одну только ночь.
— Да, — ответил незнакомец, — это яблони, но у них очень крупные лепестки.
— Открой окно, Мария, — попросил старик.
Мария открыла окно. Холодный воздух ворвался в комнату. Незнакомец играл очень тихо и медленно.
Старик упал на подушки, жадно дышал и шарил по одеялу руками. Мария бросилась к нему. Незнакомец перестал играть. Он сидел у клавесина не двигаясь, как будто заколдованный собственной музыкой.
Мария вскрикнула. Незнакомец встал и подошёл к кровати. Старик сказал, задыхаясь:
— Я видел всё так ясно, как много лет назад. Но я не хотел бы умереть и не узнать… имя. Имя!
— Меня зовут Вольфганг Амадей Моцарт, — ответил незнакомец.
Мария отступила от кровати и низко, почти касаясь коленом пола, склонилась перед великим музыкантом.
Когда она выпрямилась, старик был уже мёртв. Заря разгоралась за окнами, и в её свете стоял сад, засыпанный цветами мокрого снега.
А.Алексин «Запомни его лицо»
Мама решила развеселить меня и повела на комедию.
Но до кассы мы не дошли... Нас остановила сирена воздушной тревоги. Она
немного замешкалась, опоздала - и мы услышали зловещее бряцанье зажигалок.
Они ударялись об асфальт посреди круглой площади. Сперва все казалось мне не
настоящим. Потому что было светло... Бомбежки в моем сознании со светом не
сочетались. Я боялся приближения ночей: они могли оглушать взрывами,
вонзаться в душу сиренами. А тут... летний вечер еще только начинал
обволакивать город. Быть может, тревога учебная?
Я взглянул на маму и понял, что время учебных тревог миновало. Днем
явилось вдруг то, что раньше отваживалось являться лишь в темноте. Это меня
потрясло.
Мама стиснула мой локоть и потащила за собой в переулок. Полнота не
мешала ей действовать быстро. Она уверенно печатала шаги своими туфлями на
толстой подошве.
Полпереулка занимал серый массивный дом. Все в нем было основательным,
неколебимым. И барельефы на темы каких-то древних сказании подчеркивали, что
дом построен хоть и давно, но на столетия. Над приоткрытой подвальной
дверью, обитой железом, было написано "Бомбоубежище". Вход закрывал собой
гренадерского вида дворник, очень почитавший свою профессию. На нем был
тщательно, до белоснежности выстиранный фартук с начищенной бляхой. Бляха
поменьше сияла и на фуражке. Парадно пышные усы были цвета фартука - такие
же белые, словно старательно выстиранные.
- Пускаем только женщин с детьми, - не шевельнувшись, предупредил он.
- Но я с мальчиком! - сказала мама.
- Где мальчик? - осведомился дворник.
Мама подтолкнула меня вперед.
Ее характер перестал быть похожим на себя самого - она заметалась:
- Вы не можете... не пустить!
Переведя на меня невозмутимый, неподкупно оценивающий взгляд, дворник
немного отпрянул от двери - и за его спиной в бомбоубежище прошмыгнула
женщина с девочкой на руках. Потом еще отпрянул... Еще... Наконец повторил:
- А где мальчик?
- Его пустить... вы обязаны! Если у вас есть дети...
Мамин голос уже не был требовательным, повелительным. Она умоляла.
Где-то далеко, разлетаясь во все стороны бесстрастно-неотвратимым эхом,
обрушилась фугаска. Мама накрыла руками мою голову. На крышах надрывались
зенитки.
- Пустите! Вы обязаны...
- Детям не хватит места, - спокойно ответил дворник. И на мгновение
отпрянул от двери. - А он у вас... Какой же это ребенок?
Мне было пятнадцать с половиной.
- Послушайте... Я прошу вас!
- Не могу.
- Вы человек?!
В мамином голосе была ненависть. И мольба... Но дворник не обратил на
это внимания.
Мама вновь стиснула мой локоть и потащила вдоль переулка. Гильзы от
зенитных снарядов звякали возле нас.
Мама все время пыталась прикрыть меня - руками, плащом, даже сумкой.
Гильзы сыпались с крыш...
Тогда она решила спрятать меня в первом попавшемся подвале, не
приспособленном под бомбоубежище. В сырой темноте мы наугад нащупывали
ступени. Они были выщерблены, до скользкости отшлифованы. Мама шла впереди,
прокладывая дорогу.
- Осторожно! - просила она.
В подвале мы присели на какие-то холодные, мокроватые трубы. И в тот же
миг дом вздрогнул, сотрясся от громового удара. С потолка что-то полетело,
посыпалось. Мама прижала мою голову к своим коленям и накрыла ее собой.
"Что это? Что это?.." - послышалось совсем рядом и донеслось откуда-то
из сырой глубины. Мы поняли, что подвал не только нас одних защитил и
спрятал как мог.
Потом все затихли, точно боялись обнаружить себя. А над городом нагло
перемещался, кружил тупой рокот. И зенитки били по нему исступленно,
безостановочно.
...Часа через три объявили отбой.
Так же на ощупь обнаруживая ступени, мы поднялись наверх. Наши соседи
по подвалу и мокроватой трубе тоже поднялись и, не прощаясь, исчезли в уже
наступившем позднем вечере. Мы так и не разглядели их лиц.
Вдоль массивного дома со старинными барельефами выстроились кареты
"Скорой помощи". Из подвала, над которым было написано "Бомбоубежище",
выносили детей и женщин. Они были с головой укрыты байковыми одеялами, хотя
вечер выдался теплый. "Прямое попадание! Прямое попадание!.." - услышали мы.
Дворник с пышными седыми усами лежал на носилках возле двери, обитой
железом. Здесь был его пост... Фартук был смят и забрызган кровью. Фуражка
валялась возле носилок.
- Запомни его лицо, - тихо и потрясенно сказала мама. - Он спас нам
жизнь.
Наедине с осенью
Осень в этом году стояла – вся напролет – сухая и теплая. Березовые рощи долго не желтели. Долго не увядала трава. Только голубеющая дымка (ее зовут в народе «мга») затягивала плесы на Оке и отдаленные леса.
«Мга» то сгущалась, то бледнела. Тогда сквозь нее проступали, как через матовое стекло, туманные видения вековых ракит на берегах, увядшие пажити и полосы изумрудных озимей.
Я плыл на лодке вниз по реке и вдруг услышал, как в небе кто-то начал осторожно переливать воду из звонкого стеклянного сосуда в другой такой же сосуд. Вода булькала, позванивала, журчала. Звуки эти заполняли все пространство между рекой и небосводом. Это курлыкали журавли.
Я поднял голову. Большие косяки журавлей тянули один за другим прямо к югу. Они уверенно и мерно шли на юг, где солнце играло трепещущим золотом в затонах Оки, летели к теплой стране с элегическим именем Таврида.
Я бросил весла и долго смотрел на журавлей. По береговой проселочной дороге ехал, покачиваясь, грузовик. Шофер остановил машину, вышел и тоже начал смотреть на журавлей.
– Счастливо, друзья! – крикнул он и помахал рукой вслед птицам.
Потом он опять забрался в кабину, но долго не заводил мотор, должно быть, чтобы не заглушить затихающий небесный звон. Он открыл боковое стекло, высунулся и все смотрел и смотрел, никак не мог оторваться от журавлиной стаи, уходившей в туман. И все слушал плеск и переливы птичьего крика над опустелой по осени землей.
За несколько дней до этой встречи с журавлями один московский журнал попросил меня написать статью о том, что такое «шедевр», и рассказать о каком-нибудь литературном шедевре. Иначе говоря, о совершенном и безукоризненном произведении.
Я выбрал стихи Лермонтова «Завещание».
Сейчас на реке я подумал, что шедевры существуют не только в искусстве, но и в природе. Разве не шедевр этот крик журавлей и их величавый перелет по неизменным в течение многих тысячелетий воздушным дорогам?
Птицы прощались со Средней Россией, с ее болотами и чащами. Оттуда уже сочился осенний воздух, сильно отдающий вином.
Да что говорить! Каждый осенний лист был шедевром, тончайшим слитком из золота и бронзы, обрызганным киноварью и чернью.
Каждый лист был совершенным творением природы, произведением ее таинственного искусства, недоступного нам, людям. Этим искусством уверенно владела только она, только природа, равнодушная к нашим восторгам и похвалам.
Я пустил лодку по течению. Лодка медленно проплывала мимо старого парка. Там белел среди лип небольшой дом отдыха. Его еще не закрыли на зиму. Оттуда доносились неясные голоса. Потом кто-то включил в доме магнитофон, и я услышал знакомые томительные слова:
Не искушай меня без нужды
Возвратом нежности твоей –
Разочарованному чужды
Все обольщенья прежних дней.
«Вот, – подумал я, – еще один шедевр, печальный и старинный».
Должно быть, Баратынский, когда писал эти стихи, не думал, что они останутся навеки в памяти людей.
Кто он, Баратынский, измученный жестокой судьбой? Волшебник? Чудотворец? Колдун? Откуда пришли к нему эти слова, наполненные горечью минувшего счастья, былой нежности, всегда прекрасной в своем отдалении?
В стихах Баратынского заключен один из верных признаков шедевра – они остаются жить в нас надолго, почти навсегда. И мы сами обогащаем их, как бы додумываем вслед за поэтом, дописываем то, что не досказал он.
Новые мысли, образы, чувства теснятся в голове. Каждая строка стихов разгорается, подобно тому как с каждым днем сильнее бушуют осенним пламенем громады лесов за рекой. Подобно тому как расцветает вокруг небывалый сентябрь.
Очевидно, свойство истинного шедевра – делать и нас равноправными творцами вслед за его подлинным создателем.
Я сказал, что считаю шедевром лермонтовское «Завещание». Это, конечно, так. Но ведь почти все стихи Лермонтова – шедевры. И «Выхожу один я на дорогу…», и «Последнее новоселье», и «Кинжал», и «Не смейся над моей пророческой тоскою…», и «Воздушный корабль». Нет надобности их перечислять.
Кроме стихотворных шедевров, Лермонтов оставил нам и прозаические – такие, как «Тамань». Они наполнены, как и стихи, жаром его души. Он сетовал, что безнадежно растратил этот жар в великой пустыне своего одиночества.
Так он думал. Но время показало, что он не бросил на ветер ни одной крупицы этого жара. Многие поколения будут любить каждую строчку этого бесстрашного и в бою и в поэзии, некрасивого и насмешливого офицера. Наша любовь к нему – как возврат нежности.
Со стороны дома отдыха все лились знакомые слова:
Слепой тоски моей не множь,
Не заводи о прежнем слова,
И, друг заботливый, больною
В его дремоте не тревожь.
Вскоре пение стихло, и на реку возвратилась тишина. Только слабо гудел за поворотом водоструйный катер и, как всегда к любой перемене погоды – все равно к дождю или к солнцу, – орали за рекой во все горло беспокойные петухи. «Звездочеты ночей», как их называл Заболоцкий. Заболоцкий жил здесь незадолго до смерти и часто приходил на Оку к парому. Там весь день шастал и толкался речной народ. Там можно было узнать все новости и наслушаться каких угодно историй.
– Прямо «Жизнь на Миссисипи!» – говорил Заболоцкий. – Как у Марка Твена. Стоит посидеть на берегу часа два – и уже можно писать книгу.
У Заболоцкого есть великолепные стихи о грозе: «Содрогаясь от мух, пробежала над миром зарница». Это тоже, конечно, шедевр. В этих стихах есть одна строка, властно побуждающая к творчеству: «Я люблю этот сумрак восторга, эту краткою ночь вдохновенья». Заболоцкий говорит о грозовой ночи, когда слышится «приближенье первых дальних громов – первых слов на родном языке».
Трудно сказать почему, но слова Заболоцкого о краткой ночи вдохновения вызывают жажду творчества, зовут к созданию таких трепещущих жизнью вещей, которые стоят на самой грани бессмертия. Они легко могут переступить эту грань и остаться навек в нашей памяти – сверкающими, крылатыми, покоряющими самые сухие сердца.
В своих стихах Заболоцкий часто становится в уровень с Лермонтовым, с Тютчевым – по ясности мысли, по удивительной их свободе и зрелости, по их могучему очарованию.
Но вернемся к Лермонтову и к «Завещанию».
Недавно я читал воспоминания о Бунине. О том, как жадно он следил в конце своей жизни за работой советских писателей. Он был тяжело болен, лежал не вставая, но все время просил и даже требовал, чтобы ему приносили все книжные новинки, полученные из Москвы.
Однажды ему принесли поэму Твардовского «Василий Теркин». Бунин начал ее читать, и вдруг близкие услышали из его комнаты заразительный смех. Близкие встревожились. В последнее время Бунин редко смеялся. Вошли в его комнату и увидели Бунина, сидящего на постели. Глаза его были полны слез. В руках он держал поэму Твардовского.
– Как великолепно! – сказал он. – Как хорошо! Лермонтов ввел в поэзию превосходный разговорный язык. А Твардовский смело ввел в стихи и язык солдатский, совершенно народный.
Бунин смеялся от радости. Так бывает, когда мы встречаемся с чем-нибудь подлинно прекрасным.
Тайной сообщать обыденному, житейскому языку черты поэзии владели многие наши поэты – Пушкин, Некрасов, Блок (в «Двенадцати»), но у Лермонтова этот язык сохраняет все мельчайшие разговорные интонации и в «Бородине» и в «Завещании».
Не смеют, что ли, командиры
Чужие изорвать мундиры
О русские штыки?
Распространено мнение, что шедевров немного. Наоборот, мы окружены шедеврами. Мы не сразу замечаем, как осветляют они нашу жизнь, какое непрерывное излучение – из века в век – исходит от них, рождает у нас высокие стремления и открывает нам величайшее хранилище сокровищ – нашу землю.
Каждая встреча с любым шедевром – прорыв в блистающий мир человеческого гения. Она вызывает изумление и радость.
Не так давно в легкое, чуть морозное утро я встретился в Лувре со статуей Ники Самофракийской. От нее нельзя было оторвать глаз. Она заставляла смотреть на себя.
Это была вестница победы. Она стояла на тяжелом носу греческого корабля – вся во встречном ветре, в шуме волн и в стремительном движении. Она несла на крыльях весть о великой победе. Это было ясно по каждой ликующей линии ее тела и развевающихся одежд.
За окнами Лувра в сизом, белесоватом тумане серела парижская зима – странная зима с морским запахом устриц, наваленных горами на уличных лотках, с запахом жареных каштанов, кофе, вина, бензина и цветов.
Лувр отапливается калориферами. Из врезанных в пол красивых медных решеток дует горячий ветер. Он чуть попахивает пылью. Если прийти в Лувр пораньше, тотчас после открытия, то вы увидите, как то тут, то там на этих решетках неподвижно стоят люди, главным образом старики и старухи.
Это греются нищие. Величавые и зоркие луврские сторожа их не трогают. Они делают вид, что просто не замечают этих людей, хотя, например, закутанный в рваный серый плед старик нищий, похожий на Дон-Кихота, застывший перед картинами Делакруа, не может не броситься в глаза. Посетители тоже как будто ничего не замечают Они только стараются поскорее пройти мимо безмолвных и неподвижных нищих.
Особенно мне запомнилась маленькая старушка с дрожащим испитым лицом, в давно потерявшей черный цвет, порыжевшей от времени, лоснящейся тальме Такие тальмы носила еще моя бабушка, несмотря на вежливые насмешки всех ее дочерей – моих тетушек Даже в те далекие времена тальмы вышли из моды.
Луврская старушка виновато улыбалась и время от времени начинала озабоченно рыться в потертой сумочке, хотя было совершенно ясно, что в ней нет ничего, кроме старого рваного платочка.
Старушка вытирала этим платком слезящиеся глаза. В них было столько стыдливого горя, что, должно быть, у многих посетителей Лувра сжималось сердце.
Ноги у старушки заметно дрожали, но она боялась сойти с калориферной решетки, чтобы ее тотчас же не занял другой. Пожилая художница стояла невдалеке за мольбертом и писала копию с картины Боттичелли. Художница решительно подошла к стене, где стояли стулья с бархатными сиденьями, перенесла один тяжелый стул к калориферу и строго сказала старушке:
– Садитесь!
– Мерси, мадам, – пробормотала старушка, неуверенно села и вдруг низко нагнулась – так низко, что издали казалось, будто она касается головой своих колен.
Художница вернулась к своему мольберту. Служитель пристально следил за этой сценой, но не двинулся с места.
Болезненная красивая женщина с мальчиком лет восьми шла впереди меня. Она наклонилась к мальчику и что-то ему сказала. Мальчик подбежал к художнице, поклонился ей в спину, шаркнул ногой и звонко сказал:
– Мерси, мадам!
Художница, не оборачиваясь, кивнула. Мальчик бросился к матери и прижался к ее руке. Глаза у него сияли так, будто он совершил геройский поступок. Очевидно, это было действительно так. Он совершил маленький великодушный поступок и, должно быть, пережил то состояние, когда мы со вздохом говорим, что «гора свалилась с плеч».
Я шел мимо нищих и думал, что перед этим зрелищем человеческой нищеты и горя должны были померкнуть все мировые шедевры Лувра и что можно было бы отнестись к ним даже с некоторой враждебностью.
Но таково светлое могущество искусства, что ничто не в силах омрачить его. Мраморные богини нежно склоняли головы, смущенные своей сияющей наготой и восхищенными взглядами людей. Слова восторга звучали вокруг на многих языках.
Шедевры! Шедевры кисти и резца, мысли и воображения! Шедевры поэзии! Среди них лермонтовское «Завещание» кажется скромным, но неоспоримым по своей простоте и законченности шедевром. «Завещание» – всего-навсего разговор умирающего солдата, раненного навылет в грудь, со своим земляком:
Наедине с тобою, брат,
Хотел бы я побыть
На свете мало, говорят,
Мне остается жить.
Поедешь скоро ты домой –
Смотри ж. Да что? Моей судьбой,
Сказать по правде, очень
Никто не озабочен
А дальше идут слова, удивительные по своей суровости, прекрасные по своей печали:
Отца имать мою едва ль
Застанешь ты в живых
Признаться, право, было б жаль
Мне опечалить их,
Но если кто из них и жив,
Скажи, что я писать ленив,
Что полк в поход послали
И чтоб меня не ждали
Эта скупость слов умирающего вдали от родины солдата придает «Завещанию» трагическую силу. Слова «и чтоб меня не ждали» заключают в себе огромное горе, покорность перед смертью. За ними видишь отчаяние людей, невозвратно теряющих любимого человека. Любимые всегда кажутся нам бессмертными. Они не могут превратиться в ничто, в пустоту, в прах, в бледное, тускнеющее воспоминание.
По напряженной скорби, по мужеству, наконец, по блеску и силе языка эти стихи Лермонтова – чистейший неопровержимый шедевр. Когда Лермонтов писал их, он был, по теперешним нашим понятиям, юношей, почти мальчиком. Так же как Чехов, когда он писал свои шедевры – «Степь» и «Скучную историю».
Голос над рекою затих. Но я знал, я был уверен, что услышу его снова. И голос не обманул меня. Я даже вздрогнул – так ожиданно зазвучали первые слова:
На холмах Грузии лежит ночная мгла,
Шумит Арагва предо мною,
Мне грустно и легко, печаль моя светла,
Печаль моя полна тобою
Я бы мог слушать эти слова и сто и тысячу раз. В них так же, как и в «Завещании», были заключены все признаки шедевра. Прежде всего – неувядаемость слов о неувядающей печали. Слова эти заставляли тяжело биться сердце.
О вечной новизне каждого шедевра сказал другой поэт, и сказал с необыкновенной точностью. Слова его относились к морю:
Приедается все
Лишь тебе не дано примелькаться
Дни проходят,
И годы проходят,
И тысячи, тысячи лет.
В белой рьяности волн,
Прячась
В белую пряность акаций,
Может, ты-то их, Море,
И сводишь и сводишь на нет
В каждом шедевре заключается то, что никогда не может примелькаться, – совершенство человеческого духа, сила человеческого чувства, моментальная отзывчивость на все, что окружает нас и вовне, и в нашем внутреннем мире. Жажда достигнуть все более высоких пределов, жажда совершенства движет жизнь. И рождает шедевры.
Я пишу все это осенней ночью. Осени за окном не видно, она залита тьмой. Но стоит выйти на крыльцо, как осень окружит тебя и начнет настойчиво дышать в лицо холодноватою свежестью своих загадочных черных пространств, горьким запахом первого тонкого льда, сковавшего к ночи неподвижные воды, начнет перешептываться с последней листвой, облегающей непрерывно и днем и ночью. И блеснет неожиданным светом звезды, прорвавшейся сквозь волнистые ночные туманы.
И все это покажется вам великим шедевром природы, целебным подарком, напоминающим, что жизнь вокруг полна значения и смысла.
По теме: методические разработки, презентации и конспекты

Интегрированный урок русского языка, истории и литературы в 10 классе «Роль личности в истории. Содержательно-языковой анализ исходного текста. Формирование банка аргументов на литературном и историческом материале».
Целью урока является обучение содержательно-языковому анализу текста, формирование у учащихся понятия значимости роли личности в историческом процессе, систематизация материала об исторических личност...
Интегрированный урок русского языка, литературы и истории в 10 классе"Роль личности в истории. Содержательно-языковой анализ исходного текста. Формирование банка аргументов на литературном и историческом материале".
Интегрированные уроки - одна из инновационных педагогических технологий в современном образовании. Эффективность интегрированный уроков проявляется в том, что даже слабые ученики с интересом участвуют...
Энциклопедия аргументов. Подготовка к ЕГЭ (часть С, сочинение-рассуждение по исходному тексту)
Энциклопедия аргументов. Учебно-методический материал для подготовки к ЕГЭ. Выбор аргументов при написании сочинения-рассуждения по исходному тексту (часть С)...
Проблема текста. Аргументы
Виды аргументов, способы аргументации...

Работа с текстом при подготовке к ОГЭ по русскому языку. Подбор аргументов к сочинению 15.3 (сила духа, героизм, мечта)
Данное занятие целесобразно проводить в преддверии Дня космонавтики.Материалом для работы учащихся являются 3 текста (о Ю. Гагарине, В. Терешковой, Г. Гречко), примеры из которых могут послужить аргум...

Урок «Обучение подбору аргументов, доказывающих справедливость собственного взгляда на проблему, содержащуюся в предложенном тексте».
: написание сочинения, написанное в соответствии с требованиями, предъявляемыми к выполнению задания С единого государственного экзамена....

Текст. Структуры текста. Способы построения текста. Методы построения текста(индуктивный, дедуктивный методы)
На уроках родного русского языка (7 класс) изучается очень интересная тема о методах постоения текста...
