Главные вкладки

    Тексты для конкурса чтецов "Живая классика"
    статья на тему

    Кузьмина Светлана Анатольевна

    В помощь участникам и школьным кураторам

    Скачать:

    ВложениеРазмер
    Microsoft Office document icon teksty_zhivaya_klassika.doc282.5 КБ
    Microsoft Office document icon eshche_teksty.doc112 КБ
    Microsoft Office document icon zhivaya_klassika_2.doc387.5 КБ

    Предварительный просмотр:

    А.П.Чехов «Спать хочется»

    Ночь. Нянька Варька, девочка лет тринадцати, качает колыбель, в которой лежит ребенок, и чуть слышно мурлычет:

    Баю-баюшки-баю,
    А  я  песенку  спою
    ...

    Перед образом горит зеленая лампадка; через всю комнату от угла до угла тянется веревка, на которой висят пеленки и большие черные панталоны. От лампадки ложится на потолок большое зеленое пятно, а пеленки и панталоны бросают длинные тени на печку, колыбель, на Варьку... Когда лампадка начинает мигать, пятно и тени оживают и приходят в движение, как от ветра. Душно. Пахнет щами и сапожным товаром.

    Ребенок плачет. Он давно уже осип и изнемог от плача, но всё еще кричит и неизвестно, когда он уймется. А Варьке хочется спать. Глаза ее слипаются, голову тянет вниз, шея болит. Она не может шевельнуть ни веками, ни губами, и ей кажется, что лицо ее высохло и одеревенело, что голова стала маленькой, как булавочная головка.

    — Баю-баюшки-баю, — мурлычет она, — тебе кашки наварю...

    В печке кричит сверчок. В соседней комнате, за дверью, похрапывают хозяин и подмастерье Афанасий... Колыбель жалобно скрипит, сама Варька мурлычет — и всё это сливается в ночную, убаюкивающую музыку, которую так сладко слушать, когда ложишься в постель. Теперь же эта музыка только раздражает и гнетет, потому что она вгоняет в дремоту, а спать нельзя; если Варька, не дай бог, уснет, то хозяева прибьют ее.

    Лампадка мигает. Зеленое пятно и тени приходят в движение, лезут в полуоткрытые, неподвижные глаза Варьки и в ее наполовину уснувшем мозгу складываются в туманные грезы. Она видит темные облака, которые гоняются друг за другом по небу и кричат, как ребенок. Но вот подул ветер, пропали облака, и Варька видит широкое шоссе, покрытое жидкою грязью; по шоссе тянутся обозы, плетутся люди с котомками на спинах, носятся взад и вперед какие-то тени; по обе стороны сквозь холодный, суровый туман видны леса. Вдруг люди с котомками и тени падают на землю в жидкую грязь. — «Зачем это?» — спрашивает Варька. — «Спать, спать!» — отвечают ей. И они засыпают крепко, спят сладко, а на телеграфных проволоках сидят вороны и сороки, кричат, как ребенок, и стараются разбудить их.

    — Баю-баюшки-баю, а я песенку спою... — мурлычет Варька и снится ей, что идет она в лес и плачет там, но вдруг кто-то бьет ее по затылку с такой силой, что она стукается лбом о березу. Она поднимает глаза и видит перед собой хозяина-сапожника.

    — Ты что же это, паршивая? — говорит он. — Дитё плачет, а ты спишь?

    Он больно треплет ее за ухо, а она встряхивает головой, качает колыбель и мурлычет свою песню. Зеленое пятно и тени от панталон и пеленок колеблются, мигают ей и скоро опять овладевают ее мозгом. Опять она видит шоссе, покрытое жидкою грязью. Люди с котомками на спинах и тени разлеглись и крепко спят. Глядя на них, Варьке страстно хочется спать; она легла бы с наслаждением, но мать Пелагея идет рядом и торопит ее. Обе они спешат в город наниматься.

    — Подайте милостынки Христа ради! — просит мать у встречных. — Явите божескую милость, господа милосердные!

    — Подай сюда ребенка! — отвечает ей чей-то знакомый голос. — Подай сюда ребенка! — повторяет тот же голос, но уже сердито и резко. — Спишь, подлая?

    Варька вскакивает и, оглядевшись, понимает, в чем дело: нет ни шоссе, ни Пелагеи, ни встречных, а стоит посреди комнатки одна только хозяйка, которая пришла покормить своего ребенка. Пока толстая, плечистая хозяйка кормит и унимает ребенка, Варька стоит, глядит на нее и ждет, когда она кончит. А за окнами уже синеет воздух, тени и зеленое пятно на потолке заметно бледнеют. Скоро утро.

    — Возьми! — говорит хозяйка, застегивая на груди сорочку. — Плачет. Должно, сглазили.

    Варька берет ребенка, кладет его в колыбель и опять начинает качать. Зеленое пятно и тени мало-помалу исчезают и уж некому лезть в ее голову и туманить мозг. А спать хочется по-прежнему, ужасно хочется! Варька кладет голову на край колыбели и качается всем туловищем, чтобы пересилить сон, но глаза все-таки слипаются и голова тяжела.

    — Варька, затопи печку! — раздается за дверью голос хозяина.

    Значит, уже пора вставать и приниматься за работу. Варька оставляет колыбель и бежит в сарай за дровами. Она рада. Когда бегаешь и ходишь, спать уже не так хочется, как в сидячем положении. Она приносит дрова, топит печь и чувствует, как расправляется ее одеревеневшее лицо и как проясняются мысли.

    — Варька, поставь самовар! — кричит хозяйка.

    Варька колет лучину, но едва успевает зажечь их и сунуть в самовар, как слышится новый приказ:

    — Варька, почисть хозяину калоши!

    Она садится на пол, чистит калоши и думает, что хорошо бы сунуть голову в большую, глубокую калошу и подремать в ней немножко... И вдруг калоша растет, пухнет, наполняет собою всю комнату, Варька роняет щетку, но тотчас же встряхивает головой, пучит глаза и старается глядеть так, чтобы предметы не росли и не двигались в ее глазах.

    — Варька, помой снаружи лестницу, а то от заказчиков совестно!

    Варька моет лестницу, убирает комнаты, потом топит другую печь и бежит в лавочку. Работы много, нет ни одной минуты свободной.

    Но ничто так не тяжело, как стоять на одном месте перед кухонным столом и чистить картошку. Голову тянет к столу, картошка рябит в глазах, нож валится из рук, а возле ходит толстая, сердитая хозяйка с засученными рукавами и говорит так громко, что звенит в ушах. Мучительно также прислуживать за обедом, стирать, шить. Бывают минуты, когда хочется, ни на что не глядя, повалиться на пол и спать.

    День проходит. Глядя, как темнеют окна, Варька сжимает себе деревенеющие виски и улыбается, сама не зная чего ради. Вечерняя мгла ласкает ее слипающиеся глаза и обещает ей скорый, крепкий сон. Вечером к хозяевам приходят гости.

    — Варька, ставь самовар! — кричит хозяйка.

    Самовар у хозяев маленький, и прежде чем гости напиваются чаю, приходится подогревать его раз пять. После чаю Варька стоит целый час на одном месте, глядит на гостей и ждет приказаний.

    — Варька, сбегай купи три бутылки пива!

    Она срывается с места и старается бежать быстрее, чтобы прогнать сон.

    — Варька, сбегай за водкой! Варька, где штопор? Варька, почисть селедку!

    Но вот наконец гости ушли; огни тушатся, хозяева ложатся спать.

    — Варька, покачай ребенка! — раздается последний приказ.

    В печке кричит сверчок; зеленое пятно на потолке и тени от панталон и пеленок опять лезут в полуоткрытые глаза Варьки, мигают и туманят ей голову.

    — Баю-баюшки-баю, — мурлычет она, — а я песенку спою...

    А ребенок кричит и изнемогает от крика. Варька видит опять грязное шоссе, людей с котомками, Пелагею, отца Ефима. Она всё понимает, всех узнает, но сквозь полусон она не может только никак понять той силы, которая сковывает ее по рукам и по ногам, давит ее и мешает ей жить. Она оглядывается, ищет эту силу, чтобы избавиться от нее, но не находит. Наконец, измучившись, она напрягает все свои силы и зрение, глядит вверх на мигающее зеленое пятно и, прислушавшись к крику, находит врага, мешающего ей жить.

    Этот враг — ребенок.

    Она смеется. Ей удивительно: как это раньше она не могла понять такого пустяка? Зеленое пятно, тени и сверчок тоже, кажется, смеются и удивляются.

    Ложное представление овладевает Варькой. Она встает с табурета и, широко улыбаясь, не мигая глазами, прохаживается по комнате. Ей приятно и щекотно от мысли, что она сейчас избавится от ребенка, сковывающего ее по рукам и ногам... Убить ребенка, а потом спать, спать, спать...

    Смеясь, подмигивая и грозя зеленому пятну пальцами, Варька подкрадывается к колыбели и наклоняется к ребенку. Задушив его, она быстро ложится на пол, смеется от радости, что ей можно спать, и через минуту спит уже крепко, как мертвая.

    И.С.Тургенев

    ПОРОГ

       Я вижу громадное здание.
       В передней стене узкая дверь раскрыта настежь; за дверью – угрюмая мгла. Перед высоким порогом стоит девушка… Русская девушка.
       Морозом дышит та непроглядная мгла; и вместе с леденящей струей выносится из глубины здания медлительный, глухой голос.
       – О ты, что желаешь переступить этот порог, – знаешь ли ты, что тебя ожидает?
       – Знаю, – отвечает девушка.
       – Холод, голод, ненависть, насмешка, презрение, обида, тюрьма, болезнь и самая смерть?
       – Знаю.
       – Отчуждение полное, одиночество?
       – Знаю. Я готова. Я перенесу все страдания, все удары.
       – Не только от врагов – но и от родных, от друзей?
       – Да… и от них.
       – Хорошо. Ты готова на жертву?
       – Да.
       – На безымянную жертву? Ты погибнешь – и никто… никто не будет даже знать, чью память почтить!
       – Мне не нужно ни благодарности, ни сожаления. Мне не нужно имени.
       – Готова ли ты на преступление?
       Девушка потупила голову…
       – И на преступление готова.
       Голос не тотчас возобновил свои вопросы.
       – Знаешь ли ты, – заговорил он наконец, – что ты можешь разувериться в том, чему веришь теперь, можешь понять, что обманулась и даром погубила свою молодую жизнь?
       – Знаю и это. И все-таки я хочу войти.
       – Войди!
       Девушка перешагнула порог – и тяжелая завеса упала за нею.
       – Дура! – проскрежетал кто-то сзади.
       – Святая! – принеслось откуда-то в ответ.

    И.С.Тургенев

    СТАРУХА 

       Я шел по широкому полю, один. 
       И вдруг мне почудились легкие, осторожные шаги за моей спиною... Кто-то шел по моему следу. 
       Я оглянулся – и увидал маленькую, сгорбленную старушку, всю закутанную в серые лохмотья. Лицо старушки одно виднелось из-под них: желтое, морщинистое, востроносое, беззубое лицо. 
       Я подошел к ней... Она остановилась. 
       – Кто ты? Чего тебе нужно? Ты нищая? Ждешь милостыни? 
       Старушка не отвечала. Я наклонился к ней и заметил, что оба глаза у ней были застланы полупрозрачной, беловатой перепонкой, или плевой, какая бывает у иных птиц: они защищают ею свои глаза от слишком яркого света. 
       Но у старушки та плева не двигалась и не открывала зениц... из чего я заключил, что она слепая. 
       – Хочешь милостыни? – повторил я свой вопрос. – Зачем ты идешь за мною? – Но старушка по-прежнему не отвечала, а только съежилась чуть-чуть. 
       Я отвернулся от нее и пошел своей дорогой. 
       И вот опять слышу я за собою те же легкие, мерные, словно крадущиеся шаги. 
       "Опять эта женщина! – подумалось мне. – Что она ко мне пристала? – Но я тут же мысленно прибавил: – Вероятно, она сослепу сбилась с дороги, идет теперь по слуху за моими шагами, чтобы вместе со мною выйти в жилое место. Да, да; это так". 
       Но странное беспокойство понемногу овладело моими мыслями: мне начало казаться, что старушка не идет только за мною, но что она направляет меня, что она меня толкает то направо, то налево, и что я невольно повинуюсь ей. 
       Однако я продолжаю идти... Но вот впереди на самой моей дороге что-то чернеет и ширится... какая-то яма... "Могила! – сверкнуло у меня в голове. – Вот куда она толкает меня!" 
       Я круто поворачиваю назад... Старуха опять передо мною... но она видит! Она смотрит на меня большими, злыми, зловещими глазами... глазами хищной птицы... Я надвигаюсь к ее лицу, к ее глазам... Опять та же тусклая плева, тот же слепой и тупой облик... 
       "Ах! – думаю я... – эта старуха – моя судьба. Та судьба, от которой не уйти человеку!" 
       "Не уйти! не уйти! Что за сумасшествие?.. Надо попытаться". И я бросаюсь в сторону, по другому направлению. 
       Я иду проворно... Но легкие шаги по-прежнему шелестят за мною, близко, близко... И впереди опять темнеет яма. 
       Я опять поворачиваю в другую сторону... И опять тот же шелест сзади и то же грозное пятно впереди. 
       И куда я ни мечусь, как заяц на угонках... всё то же, то же! 
       "Стой! – думаю я. – Обману ж я ее! Не пойду я никуда!" – и я мгновенно сажусь на землю. 
       Старуха стоит позади, в двух шагах от меня. Я ее не слышу, но я чувствую, что она тут. 
       И вдруг я вижу: то пятно, что чернело вдали, плывет, ползет само ко мне! 
       Боже! Я оглядываюсь назад... Старуха смотрит прямо на меня – и беззубый рот скривлен усмешкой... 
       – Не уйдешь! 

    ФЕЛИКС КРИВИН. Я БЫЛ ТАРПАНОМ

    Я был тарпаном. Нас был целый табун, и мы неслись по степи, перемахивая через холмы и овраги. Земля пролетала у нас под ногами, и мы были свободны от нее, от земли, и от неба, стынущего над головой, и от скучного долга возвращаться домой, на конюшню. У нас не было дома, у нас ничего не было, чем стоило дорожить на земле.
    Мы неслись между степью и солнцем, испепеляющими друг друга вечным жаром любви, а может быть, ненависти. Мы неслись между двумя огнями, как стрела, пущенная нам вслед, или пуля, летящая нам навстречу. И на закате, когда, изнемогая, солнце и степь склонялись друг к другу, мы одни не чувствовали усталости.
    Мы ничего общего не имели с мустангами, с этими в прошлом домашними лошадьми, которые отказались ходить в узде, но не смогли отказаться от многих старых привычек. Мы никогда не были домашними. Мы всегда презирали узду, даже если она была из чистого золота.
    Мой друг Белогрив, который лучше меня разбирался в жизни, не раз говорил:
    - У послушной скотины сена полные закрома, но ноги ее опутаны толстой веревкой. Желудок у нас один, а ног вон сколько, о чем же мы должны больше думать?
    И, вместо ответа, Белогрив отрывал от земли свои ноги и уносился в степь, увлекая нас за собой.
    Белогрив был самым лучшим из нас. Это понимали все, особенно Рыжая Кобылица.
    Сейчас даже странно об этом вспоминать. Белогрива давно нет, и давно нет Рыжей Кобылицы, и из всех тарпанов остался только я, да и то этому никто не поверит. "Тарпан? - спросят. - А что это такое - тарпан? "
    Но я был тарпаном! И Рыжая Кобылица - это не выдумка, потому что мы ее любили все, все до одного - до того одного, которого она любила.
    И, конечно, это был Белогрив.
    Та ночь застала нас посреди степи, и мы жались друг к другу, стараясь укрыться от зябкого ветра. И тут я увидел, как Рыжая Кобылица подошла к Белогриву и положила ему на спину свою красивую голову.
    - Холодно? - спросил Белогрив.
    - Нет, - она сказала и закрыла глаза.
    - Устала? - спросил Белогрив.
    - Нет, - сказала Рыжая Кобылица.
    И вот Белогрив, который так хорошо разбирался в жизни, на этот раз стал в тупик.
    - Тогда я не понимаю... -сказал он и замолчал.
    Рыжая Кобылица не отходила от него, и голова ее была у него на спине, и глаза ее были закрыты.
    Мы все, сколько нас было в табуне, смотрели на них, но никто не решился им помешать.
    - А если я не могу без тебя... -сказала Рыжая Кобылица.
    - Глупости, - сказал Белогрив. - Ты просто устала.
    - Но ты меня любишь?
    - Нет. Все это глупости.
    Подумать только, что их давно уже нет - ни Белогрива, ни Рыжей Кобылицы. И какое имеет значение, кто кого любил, если их давно уже нет, если от них ничего не осталось?
    Но тогда это имело значение. Тогда Рыжая Кобылица сняла голову с его спины и побрела прочь. Она уходила в степь, а мы смотрели ей вслед, и никто не окликнул ее, никто не пошел за нею.
    Мы смотрели ей вслед и не сразу заметили, что за нею движутся какие-то тени. Они двигались с разных сторон, постепенно смыкаясь вокруг нее.
    - Волки! - крикнул кто-то из нас, но никто не двинулся с места. Мы смотрели на нее, и сердца наши обливались кровью, потому что все мы ее любили. Все, кроме одного.
    И вдруг он, этот один, сорвался с места и поскакал по степи. Он бежал так, как умел бежать только он - почти не касаясь земли, распластавши на ветру белую гриву.
    Там он и погиб - рядом с нею, с той, которую не любил.
    - Ты меня любишь?
    - Нет. Все это глупости.
    Не знаю, быть может, с тех пор нами овладел страх, и нас все чаще настигали пули и стрелы. Мы уже не летели над землей, а прижимались к ней, выбирая места пониже, чтобы не так бросаться в глаза. Но нас все равно находили и все равно убивали. А потом я остался один...
    Но я был, был тарпаном! Я не знал ни этой конюшни, ни этой телеги, я скакал между степью и солнцем.

    Татьяна Петросян

    Записка имела самый безобидный вид.
    В ней по всем джентльменским законам должна была обнаружиться чернильная рожа и дружеское пояснение: "Сидоров - козёл".
    Так что Сидоров, не заподозрив худого, мгновенно развернул послание...и остолбенел.
    Внутри крупным красивым почерком было написано: "Сидоров, я тебя люблю!".
    В округлости почерка Сидорову почудилось издевательство. Кто же ему такое написал?
    Прищурившись, он оглядел класс. Автор записки должен был непременно обнаружить себя. Но главные враги Сидорова на сей раз почему-то не ухмылялись злорадно.
    (Вот так они обычно ухмылялись. Но на сей раз - нет.)
    Зато Сидоров сразу заметил, что на него не мигая глядит Воробьева. Не просто так глядит, а со значением!
    Сомнений не было: записку писала она. Но тогда выходит, что Воробьева его любит?!
    И тут мысль Сидорова зашла в тупик и забилась беспомощно, как муха в стакане. ЧТО ЗНАЧИТ ЛЮБИТ??? Какие последствия это повлечет и как теперь Сидорову быть?..
    "Будем рассуждать логически,- рассуждал Сидоров логически.- Что, к примеру, люблю я? Груши! Люблю - значит, всегда хочу съесть..."
    В этот момент Воробьева снова обернулась к нему и кровожадно облизнулась. Сидоров окоченел. Ему бросились в глаза ее давно не стриженные... ну да, настоящие когти! Почему-то вспомнилось, как в буфете Воробьева жадно догрызала костлявую куриную ногу...
    "Нужно взять себя в руки, - взял себя в руки Сидоров. (Руки оказались грязными. Но Сидоров игнорировал мелочи.) - Я люблю не только груши, но и родителей. Однако не может быть и речи о том, чтобы их съесть. Мама печет сладкие пирожки. Папа часто носит меня на шее. А я их за это люблю..." 
    Тут Воробьева снова обернулась, и Сидоров с тоской подумал, что придется ему теперь день-деньской печь для нее сладкие пирожки и носить ее в школу на шее, чтобы оправдать такую внезапную и безумную любовь. Он пригляделся и обнаружил, что Воробьева - не худенькая и носить ее будет, пожалуй, нелегко. 
    "Еще не все потеряно,- не сдавался Сидоров.-Я также люблю нашу собаку Бобика. Особенно когда дрессирую его или вывожу гулять..." Тут Сидорову стало душно при одной мысли о том, что Воробьева может заставить его прыгать за каждым пирожком, а потом выведет на прогулку, крепко держа за поводок и не давая уклоняться ни вправо, ни влево...
    "...Люблю кошку Мурку, особенно когда дуешь ей прямо в ухо...- в отчаянии соображал Сидоров,- нет, это не то... мух люблю ловить и сажать в стакан... но это уж слишком... люблю игрушки, которые можно сломать и посмотреть, что внутри..."
    От последней мысли Сидорову стало нехорошо. Спасение было только в одном. Он торопливо вырвал листок из тетрадки, сжал решительно губы и твердым почерком вывел грозные слова: "Воробьева, я тебя тоже люблю". Пусть ей станет страшно.

    Абрамцева Наталья «Почти весенняя сказка»

    Ягоды рябины были ярко-красные, а листья ее сиреневые. А вот листья березы и ясеня — желтые. Но все равно не похожие друг на друга. Потому что продолговатые листья ясеня скорее золотые, чем желтые. А листочки-сердечки березы даже на солнце — пусть на холодном, на осеннем — скорее печально желтеют, чем золотятся. А сильные дубки просто веселые и рыжие-рыжие. А вот клены, те и желтеют, и золотятся, и краснеют, и рыжеют.

    В общем, все до одного листочка чародейка-Осень раскрасила по своему вкусу. А вкус у нее, надо признаться, отличный.

    Еще раз осмотрела Осень свои владения. Все хорошо. Только трава не понравилась: бурая какая-то, невыразительная. Слегка тряхнула Осень деревья, и бурая трава уже не видна под ковром пестрых листьев. «Теперь все» , — решила Осень.

    Время идет, все довольны. Даже люди. А вот Осень начинает волноваться. Волнуется Осень, кривит яркие губы, сердито щурит желто-карие глаза, на север смотрит. «Сейчас вот-вот явится белая волшебница. Ничего, холодная, не пожалеет! Даже Лето, зеленое, веселое, покорилось мне. Красоте, богатству, силе моей прекрасной уступило. Так неужели снежная, ледяная погубит все вокруг. Не дам! — тряхнула Осень листьями. — Не пущу! Не дам!» Гордо встала Осень у своих границ.

    А вот и она, сама Зима, появилась. Белая шаль узорами из драгоценных льдинок украшена, на ресницах густых вокруг глаз, синих, холодных, снежинки застыли, губы сжаты.

    — Пришла… — сердились желто-карие глаза.

    — Пришла. — Спокойны синие глаза, холодные.

    — Зачем? Разве я хуже тебя?

    — И я хороша. Да и время мое.

    — Твое ли? — усмехнулись яркие губы.

    — Мое, — почти не разжимались губы холодные.

    — Не пущу. Уходи! Погубишь все.

    — Губить не стану. По-своему переделаю.

    — Не переделаешь, — сердилась Осень, — не позволю!

    — Не сможешь. Время твое ушло. И ты уходи, — звенела Зима.

    — Не уйду.

    — Уходи!

    Они не ссорились. Они сражались. Так кто же победил? Холодная ли уверенность? Упрямая ли настойчивость? Кто сильнее? А может ли быть кто-то сильнее?

    — Уходи!

    — Уходи!

    — Уходи!

    И ушли. Обе. Почему? Обиделись. И Осень-чародейка, чье время ушло. И Зима-волшебница, та, что решила: «Пусть без меня обойтись попробуют».

    Ушли. Обе. А кто же остался? Дождь холодный, деревья с голыми, гнущимися от ветра ветками, лужи, по которым уже не плавают разноцветные лодочки-листочки. Серое все, серое. И не удивительно: обиженная Осень унесла с собой разноцветье листьев, грибов, ягод.

    МИХАИЛ  ЗОЩЕНКО

    БУТЫЛКА

    Давеча на улице какой-то молодой парнишка бутылку разбил.

    Чегой-то он нёс. Я не знаю. Керосин или бензин. Или, может быть, лимонад. Одним словом, какой-то прохладительный напиток. Время жаркое. Пить хочется.

    Так вот, шёл этот парнишка, зазевался и трюхнул бутылку на тротуар.

    И такая, знаете, серость. Нет того, чтобы ногой осколки с тротуара стряхнуть. Нет! Разбил, чёрт такой, и пошёл дальше. А другие прохожие так, значит, и ходи по этим осколкам. Очень мило.

    Присел я тогда нарочно на трубу у ворот, гляжу, что дальше будет.

    Вижу — народ ходит по стёклам. Чертыхается, но ходит. И такая, знаете, серость. Ни одного человека не находится общественную повинность исполнить.

    Ну что стоит? Ну взял бы остановился на пару секунд и стряхнул бы осколки с тротуара той же фуражкой. Так нет, идут мимо.

    «Нет, думаю, милые! Не понимаем мы ещё общественных заданий. Прём по стёклам».

    А тут ещё, вижу, кой-какие ребята настановились.

    — Эх, говорят, жаль, что босых нынче мало. А то, говорят, вот бы здорово напороться можно.

    И вдруг идёт человек.

    Совершенно простого, пролетарского вида человек.

    Останавливается этот человек вокруг этой битой бутылки. Качает своей милой головой. Кряхтя, нагибается и газетиной сметает осколки в сторону.

    «Вот, думаю, здорово! Зря горевал. Не остыло ещё сознание в массах».

    И вдруг подходит до этого серого, простого человека милиционер и его ругает:

    — Ты что ж это, говорит, куриная голова? Я тебе приказал унести осколки, а ты в сторону сыплешь? Раз ты дворник этого дома, то должон свой район освобождать от своих лишних стёкол.

    Дворник, бубня что-то себе под нос, ушёл во двор и через минуту снова явился с метлой и жестяной лопаткой. И начал прибирать.

    А я долго ещё, пока меня не прогнали, сидел на тумбе и думал о всякой ерунде.

    А знаете, пожалуй, самое удивительное в этой истории то, что милиционер велел прибрать стёкла.

    Тургенев И.С.

    Милостыня.

    Вблизи большого города, по широкой проезжей дороге шел старый, больной человек.

    Он шатался на ходу; его исхудалые ноги, путаясь, волочась и спотыкаясь, ступали тяжко и слабо, словно чужие; одежда на нем висела лохмотьями; непокрытая голова падала на грудь... Он изнемогал.

    Он присел на придорожный камень, наклонился вперед, облокотился, закрыл лицо обеими руками - и сквозь искривленные пальцы закапали слезы на сухую, седую пыль.

    Он вспоминал...

    Вспоминал он, как и он был некогда здоров и богат - и как он здоровье истратил, а богатство роздал другим, друзьям и недругам... И вот теперь у него нет куска хлеба - и все его покинули, друзья еще раньше врагов... Неужели ж ему унизиться до того, чтобы просить милостыню? И горько ему было на сердце и стыдно.

    А слезы все капали да капали, пестря седую пыль.

    Вдруг он услышал, что кто-то зовет его по имени; он поднял усталую голову - и увидал перед собою незнакомца.

    Лицо спокойное и важное, но не строгое; глаза не лучистые, а светлые; взор пронзительный, но не злой.

    - Ты всё свое богатство роздал,- послышался ровный голос...- Но ведь ты не жалеешь о том, что добро делал!

    - Не жалею,- ответил со вздохом старик,- только вот умираю я теперь.

    - И не было бы на свете нищих, которые к тебе протягивали руку,- продолжал незнакомец,- не над кем было бы тебе показать свою добродетель, не мог бы ты упражняться в ней?

    Старик ничего не ответил - и задумался.

    - Так и ты теперь не гордись, бедняк,- заговорил опять незнакомец,- ступай, протягивай руку, доставь и ты другим добрым людям возможность показать на деле, что они добры.

    Старик встрепенулся, вскинул глазами... но незнакомец уже исчез; а вдали на дороге показался прохожий.

    Старик подошел к нему - и протянул руку. Этот прохожий отвернулся с суровым видом и не дал ничего.

    Но за ним шел другой - и тот подал старику малую милостыню.

    И старик купил себе на данные гроши хлеба - и сладок казался ему выпрошенный кусок - и не было стыда у него на сердце, а напротив: его осенила тихая радость.

    Мешок овсянки

    Анатолий Митяев

    В ту осень шли долгие холодные дожди. Земля пропиталась водой,

    дороги раскисли. На просёлках, увязнув по самые оси в грязи, стояли

    военные грузовики. С подвозом продовольствия стало очень плохо. В

    солдатской кухне повар каждый день варил только суп из сухарей: в горячую

    воду сыпал сухарные крошки и заправлял солью.

    В такие-то голодные дни солдат Лукашук нашёл мешок овсянки. Он не

    искал ничего, просто привалился плечом к стенке траншеи. Глыба сырого

    песка обвалилась, и все увидели в ямке край зелёного вещевого мешка.

    Ну и находка! обрадовались солдаты. Будет пир горой. Кашу сварим!

    Один побежал с ведром за водой, другие стали искать дрова, а третьи уже

    приготовили ложки.

    Но когда удалось раздуть огонь, и он уже бился в дно ведра, в траншею

    спрыгнул незнакомый солдат. Был он худой и рыжий. Брови над голубыми

    глазами тоже рыжие. Шинель выношенная, короткая. На ногах обмотки и

    растоптанные башмаки.

    -Эй, братва! - крикнул он сиплым, простуженным голосом.

    - Давай мешок сюда! Не клали, не берите.

    Он всех просто огорошил своим появлением, и мешок ему отдали сразу.

    Да и как было не отдать? По фронтовому закону надо было отдать. Вещевые

    мешки прятали в траншеях солдаты, когда шли в атаку. Чтобы легче было.

    Конечно, оставались мешки и без хозяина: или нельзя было вернуться за

    ними (это если атака удавалась, и надо было гнать фашистов), или погибал

    солдат. Но раз хозяин пришёл, разговор короткий отдать.

    Солдаты молча наблюдали, как рыжий уносил на плече драгоценный

    мешок. Только Лукашук не выдержал, съязвил:

    - Вон он какой тощий! Это ему дополнительный паёк дали. Пусть лопает.

    Если не разорвётся, может, потолстеет.

    Наступили холода. Выпал снег. Земля смёрзлась, стала твёрдой. Подвоз

    наладился. Повар варил в кухне на колёсах щи с мясом, гороховый суп с

    ветчиной. О рыжем солдате и его овсянке все забыли.

    Готовилось большое наступление.

    По скрытым лесным дорогам, по оврагам шли длинные вереницы

    пехотных батальонов. Тягачи по ночам тащили к передовой пушки,

    двигались танки.

    Готовился к наступлению и Лукашук с товарищами. Было ещё темно, когда

    пушки открыли стрельбу. Посветлело в небе, загудели самолёты.

    Они бросали бомбы на фашистские блиндажи, стреляли из пулемётов по

    вражеским траншеям.

    Самолёты улетели. Тогда загромыхали танки. За ними бросились в атаку

    пехотинцы. Лукашук с товарищами тоже бежал и стрелял из автомата. Он

    кинул гранату в немецкую траншею, хотел кинуть ещё, но не успел: пуля

    попала ему в грудь. И он упал. Лукашук лежал в снегу и не чувствовал, что

    снег холодный. Прошло какое-то время, и он перестал слышать грохот боя.

    Потом свет перестал видеть, ему казалось, что наступила тёмная тихая ночь.

    Когда Лукашук пришёл в сознание, он увидел санитара. Санитар перевязал

    рану, положил Лукашука в лодочку такие фанерные саночки. Саночки

    заскользили, заколыхались по снегу. От этого тихого колыхания у Лукашука

    стала кружиться голова. А он не хотел, чтобы голова кружилась, он хотел

    вспомнить, где видел этого санитара, рыжего и худого, в выношенной

    шинели.

    - Держись, браток! Не робей, жить будешь!.. слышал он слова санитара.

    Чудилось Лукашуку, что он давно знает этот голос. Но где и когда слышал

    его раньше, вспомнить уже не мог.

    В сознание Лукашук снова пришёл, когда его перекладывали из лодочки

    на носилки, чтобы отнести в большую палатку под соснами: тут, в лесу,

    военный доктор вытаскивал у раненых пули и осколки.

    Лёжа на носилках, Лукашук увидел саночки-лодку, на которых его везли до

    госпиталя. К саночкам ремёнными постромками были привязаны три собаки.

    Они лежали в снегу. На шерсти намёрзли сосульки. Морды обросли инеем,

    глаза у собак были полузакрыты.

    К собакам подошёл санитар. В руках у него была каска, полная овсяной

    болтушки. От неё валил пар. Санитар воткнул каску в снег постудить,

    собакам вредно горячее. Санитар был худой и рыжий. И тут Лукашук

    вспомнил, где видел его. Это же он тогда спрыгнул в траншею и забрал у них

    мешок овсянки.

    Лукашук одними губами улыбнулся санитару и, кашляя и задыхаясь,

    проговорил:

    - А ты, рыжий, так и не потолстел. Один слопал мешок овсянки, а всё

    худой.

    Санитар тоже улыбнулся и, погладив ближнюю собаку, ответил:

    - Овсянку-то они съели. Зато довезли тебя в срок. А я тебя сразу узнал. Как

    увидел в снегу, так и узнал.

    И добавил убеждённо: Жить будешь! Не робей!

    Бабушкин подарок

     Зощенко М. М.

    У меня была бабушка. И она меня очень горячо любила.

    Она каждый месяц приезжала к нам в гости и дарила нам игрушки. И вдобавок приносила с собой целую корзинку пирожных.

    Из всех пирожных она позволяла мне выбрать то, которое мне нравится.

    А мою старшую сестрёнку Лелю бабушка не очень любила. И не позволяла ей выбирать пирожные. Она сама давала ей какое придётся. И от этого моя сестрёнка Леля всякий раз хныкала и сердилась больше на меня, чем на бабушку.

    В один прекрасный летний день бабушка приехала к нам на дачу.

    Она приехала на дачу и идёт по саду. В одной руке у неё корзинка с пирожными, в другой — сумочка.

    И мы с Лелей подбежали к бабушке и с ней поздоровались. И с грустью увидели, что на этот раз, кроме пирожных, бабушка нам ничего не принесла.

    И тогда моя сестрёнка Леля сказала бабушке:

    — Бабушка, а кроме пирожных ты разве нам сегодня ничего не принесла?

    И моя бабушка рассердилась на Лелю и так ей ответила:

    — Принесла. Но только не дам невоспитанной особе, которая так откровенно об этом спрашивает. Подарок получит благовоспитанный мальчик Миня, который лучше всех на свете благодаря своему тактичному молчанию.

    И с этими словами бабушка велела мне протянуть руку. И на мою ладонь она положила десять новеньких монеток по десять копеек.

    И вот я стою как дурачок и с восторгом смотрю на новенькие монеты, которые лежат у меня на ладони. И Леля тоже смотрит на эти монеты. И ничего не говорит. Только у неё глазёнки сверкают недобрым огоньком.

    Бабушка полюбовалась на меня и пошла пить чай.

    И тогда Леля с силой ударила меня по руке снизу вверх, так что все мои монеты подпрыгнули на ладони и попадали в траву и в канаву.

    И я так громко зарыдал, что сбежались все взрослые — папа, мама и бабушка. И все они моментально нагнулись и стали разыскивать упавшие мои монетки.

    И когда были собраны все монетки, кроме одной, бабушка сказала:

    — Видите, как правильно я поступила, что не дала Лельке ни одной монеты! Вот она какая завистливая особа. «Если,— думает,— не мне,— так и не ему!» Где, кстати, эта злодейка в настоящий момент?

    Чтобы избежать трёпки, Леля, оказывается, влезла на дерево и, сидя на дереве, дразнила меня и бабушку языком.

    Соседский мальчик Павлик хотел стрельнуть в Лелю из рогатки, чтоб снять её с дерева. Но бабушка не позволила ему это сделать, потому что Леля могла упасть и сломать себе ногу. Бабушка не пошла на эту крайность и даже хотела отобрать у мальчика его рогатку.

    И тогда мальчик рассердился на всех нас и на бабушку в том числе и издали стрельнул в неё из рогатки.

    Бабушка, ахнув, сказала:

    — Как это вам нравится? Из-за этой злодейки меня из рогатки подбили. Нет, я не буду к вам больше приезжать, чтоб не иметь подобных историй. Лучше вы привозите ко мне моего славного мальчика Миню. И я всякий раз, в пику Лельке, буду дарить ему подарки.

    Папа сказал:

    — Хорошо. Я так и сделаю. Но только вы, мамаша, напрасно хвалите Миньку! Конечно, Леля поступила нехорошо. Но и Минька тоже не из лучших мальчиков на свете. Лучший мальчик на свете тот, который отдал бы своей сестрёнке несколько монеток, видя, что у неё ничего нет. И этим он не довёл бы свою сестрёнку до злобы и зависти.

    Сидя на своём дереве, Лелька сказала:

    — А лучшая бабушка на свете та, которая всем детям что-нибудь дарит, а не только Миньке, который по своей глупости или хитрости молчит и поэтому получает подарки и пирожные.

    Бабушка не пожелала больше оставаться в саду.

    И все взрослые ушли пить чай на балкон.

    Тогда я сказал Леле:

    — Леля, слезь с дерева! Я подарю тебе две монетки.

    Леля слезла с дерева, и я подарил ей две монетки. И в хорошем настроении пошёл на балкон и сказал взрослым:

    — Всё-таки бабушка оказалась права. Я лучший мальчик на свете — я сейчас подарил Леле две монетки.

    Бабушка ахнула от восторга. И мама тоже ахнула. Но папа, нахмурившись, сказал:

    — Нет, лучший мальчик на свете тот, который сделает что-нибудь хорошее и после этим не будет хвастаться.

    И тогда я побежал в сад, нашёл свою сестру и дал ей ещё монетку. И ничего об этом не сказал взрослым.

    Итого, у Лельки стало три монеты, и четвёртую монетку она нашла в траве, где она меня ударила по руке.

    И на все эти четыре монеты Лелька купила мороженое. И она два часа его ела, наелась, и ещё у неё осталось.

    А к вечеру у неё заболел живот, и Лелька целую неделю пролежала в кровати.

    И вот, ребята, прошло с тех пор много лет. И до сих пор я отлично помню папины слова.

    Нет, мне, может быть, не удалось стать очень хорошим. Это очень трудно. Но к этому, дети, я всегда стремился.

    И то хорошо.

    Лев Толстой

    Отчего зло на свете

    (БАСНЯ)

    Пустынник жил в лесу, и звери не боялись его. Он и звери говорили между собою и понимали друг друга.

    Один раз пустынник лёг под дерево, а ворон, голубь, олень и змея собрались ночевать к тому же месту. Звери стали рассуждать, отчего зло бывает на свете.

    Ворон сказал:
    — Зло на свете всё от голода. Когда поешь вволю, сядешь себе на сук, покаркаешь — все весело, хорошо, на всё радуешься; а вот только поголодай день-другой, и всё так противно станет, что и не смотрел бы на свет божий. И всё тебя тянет куда-то, перелетаешь с места на место, и нет тебе покоя. А завидишь мясо, так ещё тошнее сделается, так и бросишься без разбора. Другой раз и палками-то, и камнями в тебя кидают, и волки и собаки хватают, а ты всё не отстаешь. И сколько так из-за голода пропадает нашего брата. Всё зло от голода.

    Голубь сказал:

    — А по мне, не от голода зло, а всё зло от любви. Кабы мы жили по одному, нам бы горя мало. Одна голова не бедна, а и бедна, так одна. А то мы живём всегда парочками. И так полюбишь свою дружку, что нет тебе покоя — всё о ней думаешь: сыта ли, тепла ли она? А как улетит куда-нибудь от тебя дружка, тут уж совсем пропадёшь, — все думаешь: как бы ястреб не унёс или люди не поймали бы; и сам полетишь её искать, да и залетишь в беду, — либо под ястреба, или в силок. А если пропадёт дружка, так самому уже ничто не мило. Не ешь, не пьёшь и только ищешь да плачешь. Сколько нас от этого пропадает! Всё зло не от голода, а от любви.

    Змея сказала:

    — Нет, зло не от голода и не от любви, а зло от злости. Кабы жили мы смирно, не злились бы, — нам бы всё хорошо было. А то как сделается что-нибудь не по тебе, разозлишься, — тогда уж ничто не мило. Только и думаешь, как зло своё на ком выместить. Тут уж сама себя не помнишь, только шипишь да ползаешь, ищешь, кого бы укусить. Уже никого не жалеешь — до тех пор злишься, пока сама себя погубишь. Всё зло на свете от злости.

    Олень сказал:

    — Нет, не от злости, и не от любви, и не от голода всё зло на свете, а зло от страха. Кабы можно было не бояться, всё бы хорошо было. Ноги у нас резвые, силы много. От маленького зверя рогами отобьёшься, от большого уйдёшь. Да нельзя не бояться. Только хрустни в лесу ветка, зашурши листья, так весь и затрясёшься от страха, забьётся сердце, точно выскочить хочет, и летишь что есть духу. Другой раз заяц пробежит, птица трепещется или сухая ветка обломится, а ты думаешь — зверь, да и набежишь на зверя. А то бежишь от собаки, — набежишь на человека. Часто испугаешься и бежишь, сам не знаешь куда, и с размаху оборвёшься под кручь и убьёшься. И спишь-то одним глазом, слушаешь и боишься. Нет покоя. Всё зло от страха.

    Тогда пустынник сказал:

    — Не от голода, не от любви, не от злобы, не от страха все наши мученья, а от нашего тела всё зло на свете. От него и голод, и любовь, и злоба, и страх.

    Писа́хов Степа́н Григо́рьевич

    Как звать подруженек, сказывать не стану, изобидятся, мне выговаривать почнут. Сами себя узнают, да виду не покажут, не признаются.

    Обе подруженьки страсть как любили чай пить. Это для них разлюбезно дело. Пили чай всегда вместе и всяка по-своему. На стол два самовара подымали. Одной надо, чтобы самовар все время кипел-разговаривал.

    — Терпеть не могу из молчашшого самовара чай пить, буди с сердитым сидеть!

    Друга, как самовар закипит, его той же минутой крышкой прихлопнет:

    — Перекипела вода, вкус терят, с аппетиту сбиват!

    Обе голубушки, с полного согласия, в кипяшшой самовар мелкого сахару в трубу сыпали. Это для приятного запаху. Оно и угарно, да не очень.

    Чай пили — одна вприкуску, друга внакладку. Одной надо, чтобы чашечка была с цветочком: хошь маленькой, хошь с одной стороны, а чтобы был цветочек. «Коли есть цветочек, я буди в саду сижу!»

    Другой надо чашечку с золотом: пусть и не вся золота, пусть только ободочек, один крайчик позолочен, — значит, чашечка нарядна!

    Одна пила с блюдечка: на растопыренных пальчиках его держит и с краю выфыркиват, да так тонкозвучно, буди птичка поет.

    Друга чашечку за ручку двумя пальчиками поддерживат над блюдечком и чаем булькат.

    Пьют в полном молчании, от удовольствия улыбаются, маленькими поклонами колышутся.

    Самовары ведерны. По самовару выпили, долили, снова пить сели. Теперь с разговором приятным. Стали свои сны рассказывать. Сны верны, самы верны: что во сне видели, то всамделишно было.

    Одна колыхнулась, улыбнулась и заговорила:

    — Иду это я во сне. И така я вся нарядна, така нарядна, что от меня буди свет идет! Мне даже совестно, что нарядне меня нет никого. Дошла до речки — через речку мостик. Народом мостик полон, — кто сюда, кто туда. При моей нарядности нельзя толкаться. Увидали мою нарядность: кто шел сюда, кто шел туда — все приостановились, с проходу отодвинулись, мне дорогу уступили.

    Заметила я, что не все лица улыбаются. Я сейчас же приветливым голосом сказала слова громоотводны: «Извините, пожалуйста, что я своим переходом по мостику вашему ходу помешала, остановку сделала». Все лица разгладились, улыбками засветились. Ясный день светле стал. Речка зеркалом блестит. Глянула я на воду — на свою нарядность полюбоваться, — рыбы увидали меня, от удивленья рты растворили, плыть остановились, на меня смотрят-любуются. Я сняла фартук с оборками, зачерпнула полный рыбы и с поклоном в знак благодаренья за оказанно уваженье отдала народу по эту сторону мостика. Ишшо зачерпнула рыбы полный фартук и отдала народу по ту сторону мостика. Зачерпнула рыбы третий раз — домой принесла.

    Кушайте пирог с той самой рыбкой, котору во сне видела. Вот какой у меня верной сон!…

    Друга подруженька обрадовалась, что пришел ее черед рассказывать. Вся улыбкой расцвела и про свой сон рассказ повела:

    — Видела я себя такой воздушной, такой воздушной! Иду по лугу цветушшему, подо мной травки не приминаются, цветочки не наклоняются. Я прозрачным облачком лечу. И дошла я до берега. Вода серебром отливат, золотом от солнца отсвечиват. А по воде лодочка плывет, лаком блестит. Парус у лодочки белого шелка и весь цветами расшит.

    И сидит в той лодочке твой муженек, ручкой мне помахиват, зовет гулять с ним в лодочке…

    Не пришлось голубушке свой сон досказать до конца.

    Перва подруженька подскочила, буди ее подкинуло! Сначала задохнулась, потом отдышалась и во всю голосову силу крик подняла:

    — Да как он смел чужой жоне во снах сниться! Дома спит, буди и весь тут! А сам в ту же пору к чужой жоне в лодочке подъезжат! Да и ты хороша! Да как ты смешь чужого мужа в свой сон пушшать! Я в город пойду, все управы обойду, добьюсь приказу, строгого указу: чтобы не смели мужья к чужим жонам во сны ходить!

    Сказка о трёх братьях 
    (отрывок из книги "Гарри Поттер и Дары Смерти")
     

    Брели как-то три брата темным вечером по заброшенной извилистой дороге и пришли они к реке, и была та рика так глубока, что вброд не перейти, и так стремительна, что вплавь не перебраться. Однако братья были искусными волшебниками, они просто взмахнули своими палочками, и перекинулся мост над предательскими водами. И лишь дошли они до середины реки, как путь им преградил неизвестный, чьё лицо было скрыто под капюшоном. И Смерть заговорила с ними. 

    Она была очень сердита из-за того, что её обманули три новые жертвы, ведь обычно путешественники тонули в реке. Но Смерть была коварна. Она притворилась, будто восхищается магическим мастерством братьев, и сказала, что каждый из них заслуживает награду за то, что они смогли перехитрить её. 

    Так, старший брат, воин по натуре, попросил о волшебной палочке. И палочка та должна быть более могущественной, чем любая из существующих, такая, что хозяин её всегда сможет одерживать победы, палочка, достойная волшебника, победившего Смерть! Тогда Смерть подошла к бузине, росшей на берегу реки, сделала из её ветви волшебную палочку и отдала её старшему брату. 

    Средний брат, будучи человеком высокомерным, решил еще больше унизить Смерть и попросил для себя власти отзывать у Смерти других людей. Тогда Смерть выбрала на речном берегу камень и отдала его второму брату, сказав, что этот Камень обладает силой возвращать обратно тех, кто уже мёртв. 

    И, наконец, Смерть спросила третьего, младшего брата, чего бы он пожелал. Младший брат был самым скромным, но вместе с тем и самым мудрым из всех братьев, и он не доверял Смерти, поэтому попросил то, что дало бы ему возможность уйти так, чтобы Смерть не смогла бы его преследовать. И очень неохотно Смерть вручила ему свою собственную Мантию-Невидимку. 

    После этого Смерть посторонилась и позволила троим братьям продолжить свой путь, и они двинулись дальше, удивленно обсуждая своё приключение и восхищаясь дарами, которыми наградила их Смерть. 

    Но вскоре каждый из братьев пошёл своим собственным путем. 

    Первый брат шёл больше недели, пока не достиг дальней деревни. Там он разыскал волшебника, с которым был не в ладу. Разумеется, вооруженный Старшей Палочкой, он не мог проиграть последовавшую за ссорой дуэль. Оставив мертвого противника лежать на земле, старший брат отправился в трактир, где громко похвалялся мощью волшебной палочки, отобранной им у Смерти, и непобедимостью, дарованной ею. 
    Глубокой ночью другой волшебник прокрался к старшему брату, который лежал в своей кровати, не помня себя от выпитого вина. Вор взял палочку, и для пущей уверенности перерезал старшему брату глотку. 

    Так Смерть забрала к себе первого брата. 

    Тем временем второй брат оправился к своему родному дому, в котором жил в одиночестве. Там он вынул камень, обладавший властью возвращать мертвых, и трижды повернул его в руке. К его изумлению и восторгу образ девушки, которую он когда-то надеялся взять в жены, но потерял из-за её безвременной кончины, тот час же предстал перед ним. 

    Однако она была печальна и холодна, будто отделенная от него незримой завесой. Хоть она и возвратилась в мир живых, но по-настоящему уже не принадлежала ему, и это причиняло ей стрдания. В конце концов, второй брат, обезумев от безнадежной тоски, покончил с собой и таким образом по-настоящему воссоединится с любимой. 

    Так Смерть забрала к себе второго брата. 

    Но как ни пыталась Смерть на протяжении многих лет отыскать третьего брата, ей это так и не удалось. Только достигнув глубокой старости младший брат, наконец, расстался с Мантией-Невидимкой, передав её своему сыну. И он приветствовал Смерть, как старого приятеля, и охотно, как равный, последовал за нею к завершению своей жизни.
     

    "Хроники всплывшего мира" Личия Троиси. 
    Ниал не двигалась с места, несмотря на все попытки Фена переубедить ее и вытащить с собой на улицу. 
    — Я приняла решение, — просто отвечала девушка. 
    Она села на пол посередине зала, скрестив ноги, положила перед собой меч и приготовилась ждать. 
    Сначала ее никто не трогал — наверное, Равен не воспринял ее всерьез. Но уже через десять часов пришли двое стражников. Они попытались силой вытащить ее на улицу, но Ниал не дала им к себе приблизиться — после короткого боя оба стражника остались безоружными. 
    Время от времени кто-нибудь пытался ее прогнать, но конец всегда был один — пара ударов мечом — и стражники безоружны. 
    На четвертый раз Ниал потеряла терпение. Она запрыгнула на внушительную статую, символизирующую воина, проворно вскарабкалась статуе на голову, и никто уже не мог ее достать. 
    Чуть раньше полуночи появился Равен. 
    — Ты все еще тут, девчонка? Посмотрим, что ты будешь делать, когда проголодаешься. 
    — Вы увидите, на что я способна, если я приняла решение! — ответила Равену Ниал. 
    У Ниал действительно была проблема с едой, живот уже время от времени начинал урчать. Ниал прислонилась спиной к стене, прижала колени к груди и задремала. 
    Ее разбудил странный шум — ритмичный и настойчивый. 
    Ниал настороженно всмотрелась в темноту. Она увидела — большая птица, появившаяся из ниоткуда, летала по залу между колоннами. 
    Девушка протерла глаза, но птица не исчезала. Более того, птица летела прямиком к ней и, когда оказалась совсем близко, бросила к ногам девушки сверток. Птица исчезла так же быстро, как и появилась. 
    Ниал развернула пакет — хлеб, сыр, фрукты, маленькая фляга с водой. И пергамент. 

    Привет, воительница! 
    Когда мне рассказали о твоем выступлении перед Верховным Главнокомандующим, у меня даже живот заболел от смеха. Представляю себе его лицо. Как бы то ни было, знай — я с тобой. Стой на своем — и победишь! 
    Твой обожаемый Фен впечатлен твоим поступком — говорю тебе это, потому что знаю, что тебе нравится, когда он доволен. Соана ничего не сказала, но по ней видно, что ей все это не очень-то понравилось. Делай то, что хочешь, только я тебя понимаю… 
    Я нашел кое-что, чтобы утолить твой голод — вот тебе кое-какие припасы, ты должна пережить осаду. 
    Приятного аппетита и спокойной ночи. 
    Твой маг. 

    Под письмом красовался неумелый рисунок, изображавший что-то вроде мага. Ниал рассмеялась, благодаря друга за помощь. Она была бы куда более благодарна, если бы знала, что в этот момент самому Сеннару куда больше была нужна помощь. 


    Прибыв на базу, маг сразу же направился к арене. Он был уверен, что найдет полуэльфийку там. Огромная площадь была заполнена тренирующимися солдатами. Но Ниал не было и следа. 
    — Где я могу найти Ниал? — поинтересовался Сеннар у какого-то оруженосца. 
    — Эту бешеную фурию? Она наверняка сейчас у своего дракона. Безбашенная парочка эти двое! 
    Сеннар добрался до стойла. Он прошел по длинному коридору, озираясь вокруг. Потом он ее увидел. 
    Ниал, сидя на полу, кормила Оарфа. 
    Маг, взволнованный, молча наблюдал за ней. Ему показалось, что за эти несколько месяцев Ниал стала еще красивее. Наконец он подошел ближе: 
    — Ниал? 
    Девушка обернулась и убрала с глаз челку. Она даже не встала. 
    — Привет, Сеннар. Какими судьбами? 
    Маг остался стоять на месте, разочарованный. 
    — Какой теплый прием… 
    Сеннар надеялся, что Ниал бросится ему на шею, будет рада его видеть. Но Ниал разучилась проявлять свои чувства. Она продолжала давать дракону, с подозрением наблюдавшему своими огромными красными глазами за магом, куски свежего мяса. 
    Друзья гуляли по лагерю. Ниал рассказала Сеннару о своем успехе с Оарфом и о том, что у нее даже получилось на нем полетать, умолчав при этом о реакции своего учителя. Девушка все еще сердилась на Идо. Они целыми днями не разговаривали и до сих пор не тренировались вместе. 
    Сеннар внимательно ее слушал, но был на удивление немногословен. Они продолжали гулять. Все попытки Ниал поддержать разговор проходили впустую. 
    — Ну, Сеннар, в чем все-таки дело? — спросила она наконец. 
    — Ты правда рада, что я приехал? 
    — Что ты такое спрашиваешь? Конечно же я рада. 
    — Мы очень давно не виделись, и… Не знаю, Ниал. Мне кажется, что я тебе больше не нужен. 
    Маг говорил с горечью в голосе. Девушка остановилась: 
    — Я не понимаю, к чему ты ведешь. 
    — Я хочу сказать, что тебе больше никто не нужен. Ты научилась жить независимо от окружающих, и даже не знаю, хорошо ли это. Нет, мне это совершенно не нравится. 
    — Моя жизнь — это мое дело, если ты не против. — Ниал холодно взглянула на мага. 
    — Нет, твоя жизнь это не только твое дело. Это также и мое дело, дело Соаны и всех остальных, желающих тебе добра. Я не узнаю тебя, Ниал. 
    Эти слова ранили Ниал прямо в сердце. Она почувствовала, как в ней вскипает гнев. 
    — Могу я знать, чего ты добиваешься? Какого черта ты говоришь? Чего вы все от меня хотите? «Ты не должна ненавидеть», «так не пойдет», «ты уже не такая, как прежде»! Вы все только это и можете мне говорить! А ты знаешь, каково находиться в моей шкуре? Знаешь, о чем я думаю, что чувствую? Тогда заткнись и не говори о том, чего не знаешь! 
    Друзья долгое время шли молча. Потом Сеннар потупил взгляд: 
    — Я должен уехать. Не знаю, когда вернусь. 
    Ниал была озадачена. 
    — И куда ты отправляешься на этот раз? — спросила она шепотом. 
    — В Затонувший Мир, чтобы просить помощи. 
    Ниал пришлось задуматься, прежде чем она поняла, о чем говорит маг. 
    — Ты имеешь в виду затерянный континент? 
    — Да. 
    — Почему ты? 
    — Это было мое предложение. 
    — Понимаю. — Ниал пнула камень. — Хорошо. Делай как знаешь. 
    Сказав это, девушка развернулась и быстро пошла назад к стойлам. 
    Сколько раз она уже видела эту сцену? Тысячу, как ей казалось. Может быть, ей было предначертано судьбой смотреть, как уходят все, кого она любила. 
    Сеннар ее догнал, схватил за руку и заставил остановиться, и вдруг закричал с отчаянием: 
    — Почему ты хоть раз не можешь сказать то, что чувствуешь? Почему ты не кричишь, не сердишься? Черт побери, да сделай же хоть что-нибудь! Скажи мне, что не хочешь, чтобы я уезжал! Покажи мне, что ты все еще человек, а не холодное оружие! 
    Ниал вырвала свою руку, кровь пульсировала в висках. Она даже не успела подумать. Девушка действовала инстинктивно, как в бою. Рука метнулась к рукояти, и она выхватила меч. 
    На щеке Сеннара появился длинный красный след. 
    Время словно остановилось. Сначала на ране даже не выступила кровь, но уже через пару мгновений с лица мага на землю полилась тонкая красная струйка. 
    Впервые в жизни Ниал выронила меч из рук. Она поранила Сеннара, который бесчисленное количество раз ей помогал, защищал, заботился. Сеннара — единственного близкого человека, который у нее остался, единственного, который ее понимал, своего друга. 
    — Сеннар… я… 
    Маг горько улыбнулся: 
    — Хорошо. Я отправлюсь в путь с напоминанием о тебе, которое останется навсегда. — Он прикоснулся пальцем к ране. — Ты вернулась к жизни, Ниал. Я в тебе ошибался. Или, может быть, в Фене, которого больше нет и которого ты так любишь. 
    Сеннар пошел прочь не оборачиваясь. Впервые после смерти своего отца Ниал заплакала. 


    На пороге она остановилась, потом вернулась обратно. 
    - Чуть не забыла, - сказала Айрес со странной улыбкой. - Она красивая? 
    Сеннар растерялся: 
    - Кто? 
    - Не прикидывайся дурачком. 
    - Я не понимаю, о чем ты… - пробормотал он. Айрес рассмеялась: 
    - Маг и обманщик. Два дня ты повторял одно и то же имя. Ну так кто же эта Ниал? 
    У Сеннара замерло сердце. 
    - Давай выкладывай, не заставляй себя просить, - настаивала Айрес. - Если мужчина бредит женским именем во сне, он влюблен. 
    Сеннар все более недоумевал. 
    - Я… то есть вообще… 
    Она снова присела на краешек кровати и лукаво посмотрела на него: 
    - Я вовсе не ревнива. 
    - Да это просто приятельница, - капитулировал Сеннар. 
    Айрес подняла бровь. 
    - Какая приятельница? 
    - Приятельница, и все, - сказал он тоном, который должен был показаться нейтральным, но Айрес не попалась на обман. 
    - Это «все» - некое сожаление? 
    - Это подруга детства, - взорвался Сеннар. - У нас была одна и та же учительница магии. Вот и все. 
    - Так она волшебница? 
    - Нет. Она должна стать Всадником Дракона. 
    - Всадник-женщина, - сказала Айрес заинтересованно. - Мне нравится эта дама. Она красивая? 
    Сеннар опустил глаза: 
    - Не знаю. Думаю, да. Да, она красивая. Может, пока закончим с допросом? 
    Айрес даже внимания на это не обратила. 
    - А она тебя любит? Совершенно ясно, что ты ее - да. 
    Сеннар поднял глаза к небу: 
    - Айрес, прошу тебя… 
    - Ну? 
    - Нет. Не любит. Любит другого. Всадника, погибшего в сражении. Теперь ты довольна? 
    - Покойник - не ахти какой соперник в любви, - сыронизировала Айрес. - Знаешь, в чем твоя проблема, Сеннар? Ты сам себя недооцениваешь. - Она встала с кровати и легонько щелкнула его по щеке. - Подумай об этом! 


    Путешествие началось. У Сеннара на сердце было тяжело. Он уезжал из морских глубин, унося с собой воспоминания о многих незабываемых мгновениях. Перед глазами стояли печальное лицо Ондины и смерть Родана. 
    Когда он увидел, что девушка ждет на обочине дороги, сердце у него дрогнуло. 
    - Пожалуйста, давайте остановимся на минутку, - сказал он послу. 
    Все сопровождающие остановились. Маг сошел с коня и подошел к девушке. Они долго смотрели друг на друга. 
    Первой заговорила Ондина: 
    - Как зовут твою женщину? 
    - Она не моя женщина… 
    - Я хочу знать ее имя. 
    - Ниал. 
    - Ты должен поклясться в одной вещи, - сказала она серьезно. 
    - В какой? 
    - Что она очень тебе нужна и что из-за нее ты отказался от меня… Что ты сделаешь все возможное, чтобы быть с ней счастливым. Если я узнаю, что ты этого не сделал, я никогда тебе этого не прощу. Я имею кое-какие права на тебя, помнишь, Сеннар? Я спасла тебе жизнь. А теперь клянись. 
    Сеннар улыбнулся: 
    - Клянусь. 
    Ондина кивнула и пошла по короткой дороге через поле. 


    Сеннар открыл глаза. Его взгляд не останавливался на Ниал. Маг, казалось, продолжал видеть какой-то далекий сон. 
    — Я дал одно обещание… — начал он. 
    — Помолчи, не говори, я обо всем позабочусь, — прервала его Ниал, прикладывая палец к губам. 
    — …когда я был в пучинах моря, я дал одно обещание… 
    Ниал осмотрела копье, чтобы понять, как вытащить его из ноги, не причинив слишком сильной боли Сеннару. Как только она прикоснулась к копью, маг застонал. 
    — …я пообещал, что буду любить тебя… 
    Ниал остановилась и приблизила свое лицо к Сеннару. 
    — …потому что я любил тебя всегда, а ты не знаешь этого… 
    — Не говори об этом… 
    — …я любил тебя с тех пор, как увидел тебя с кинжалом на террасе Салазара, а теперь я умираю… 
    — Ты не умрешь, не говори такого даже в шутку! — воскликнула Ниал, но Сеннар закрыл глаза. 


    — Что касается случившегося в тот день, когда я был ранен, — начал Сеннар, пользуясь минутой молчания, но тут же испугался, так как увидел, что Ниал вспыхнула. — Так вот… я только хотел… прояснить… — И он снова замолчал. — Когда я сказал тебе, что… в общем, когда я сказал тебе… об этом… я бредил, — произнес он наконец. — Да, я не понимал, что говорю… я был безумен… извини меня. Забудь эти слова, — заключил он и стал смотреть на огонь. 
    Когда он поднял глаза, Ниал стояла перед ним, совсем рядом. 
    — Меня столько времени это тревожило, — признался он, увидев, как слеза течет по щеке Ниал. — Я думаю, с тех самых пор, как мы познакомились. Но я не должен был говорить тебе об этом, и тем более — в этот момент. Извини меня. Веди себя так, как если бы ничего не произошло. 
    Лицо Ниал прикоснулось к его лицу, синие волосы растрепались по его лбу. Сеннар опустил глаза. 
    — Посмотри на меня, — прошептала она. 
    Сеннар взглянул. Ниал приблизилась и прикоснулась губами к его губам. Это длилось несколько мгновений, потом она отстранилась. 
    — Я тоже очень люблю тебя, ты нужен мне, — произнесла она. 
    Сеннар обнял ее и поцеловал. Ему казалось, что он растворяется в ней после того, как столько времени желал ее. 


    «Если бы Сеннар мог спастись и жить за нас двоих…» — подумала она. 
    И тогда Ниал вспомнила о словах Рейс и силе талисмана: она могла произнести еще одно заклинание, которое обрекло бы ее на смерть, но спасло бы Сеннара. Для нее надежды не было. Как только солнце зайдет, она должна будет умереть. 
    — Я не могу спасти мир, но одну жизнь могу спасти… 
    Ниал было страшно умирать, особенно сейчас, когда она научилась жить, но такова была ее судьба. Она произнесла заклинание о Полете. Захваченная силой волшебства, она ощущала, как убегает жизнь, как черные крылья за ее спиной раскрываются на ветру. 


    Это произошло, когда над Макратом опускалось солнце. Зал был пуст, если не считать двух стражей, охранявших тело. В этот момент в зале появилось крохотное, совсем хрупкое порхающее существо. Стражи, увидевшие, как оно приближается к Ниал, подумали, что существо также пришло воздать почести героине. 
    Маленькое создание приблизилось к лицу Ниал и село рядом с ее головой, потом посмотрело на нее грустными глазами. 
    — Ну же, Ниал, — тихо произнесло оно, — ты сдалась? Ты отказалась от своей мечты? Сеннар лежит на расстоянии в несколько комнат отсюда. Он еще борется и ждет тебя. Тебе не кажется, что ты должна пойти к нему? — Существо улыбнулось. — Ты выстрадала все до конца, ты подарила все, что могла, единственному человеку, которого спасла. Наконец-то ты обрела Последнюю Цель. Новый мир, о котором я говорил тебе, пришел, и ты должна быть в нем. 
    Фос погладил Ниал по щеке, как сделал в последний раз, когда они виделись. 
    — Отец Леса ждет свое сердце. Если я возьму камень, лежащий на твоей груди и отнесу ему, он вернется к жизни. Но будет ли иметь теперь смысл его жизнь? Кого обрадует его существование? Ты послужила многим, в первую очередь Сеннару. Тебе столько еще надо сделать, а мой дорогой Отец Леса, мой дом и мое убежище, мой единственный друг, уже сделал то, что должен был сделать. Вокруг него только выжженная земля, мертвые деревья и опустошение. Его лес, который поддерживал его жизнь, умер. Я говорил тебе об этом, я и Отец Леса — мы остатки старого мира, а предназначение того, кто столько прожил и слишком стар, уйти. — Фоллет снова замолчал, как будто подыскивая нужные слова. — Отец Леса решил: он хочет быть твоим отцом, он хочет отдать тебе свои жизненные соки, чтобы ты могла жить и делать то, что должна. Это будет нелегко. Дар жизни — один из самых прекрасных и ужасных, которые можно получить, потому что это — честь и одновременно тяжелое бремя. Но мы с Отцом Леса знаем, что ты достойна этого дара. 
    Фос протянул крохотные ручки к Мавасону, камню Земли Ветра, и произнес непонятное заклинание. Камень озарился ярким светом и стал передавать свою энергию всем остальным камням талисмана. Они снова засияли, но не тем светом, которым сияли в день совершения магического обряда, они засветились тихим успокаивающим светом. Одновременно с появлением этого света на щеках Ниал появился румянец, и она ожила. 
    — Вот, Отец умирает, а Дочь рождается. До тех пор пока на твоей шее будет этот талисман, ты будешь жить. Никогда не теряй его, потому что это будет твоей смертью. — Фос оперся на руки, как будто совсем обессилел. — Теперь тебе остается только пойти навстречу своей мечте и той награде, которая тебя ждет. Используй как следует то, что я и мое Старое Древо дали тебе. 
    Тихо, как и прилетел, Фос удалился. С тех пор никто никогда его больше не видел. 

    Пауло Коэльо. Вероника решает умереть

    Одиннадцатого ноября 1997 года Вероника окончательно решила свести счеты с жизнью. Она тщательно убрала свою комнату, которую снимала в женском монастыре, почистила зубы и легла в постель.
     Со столика в изголовье она взяла таблетки - четыре пачки снотворного, - но не стала жевать горстями, запивая водой, а решила глотать по одной, поскольку велика разница между намерением и действием, а ей хотелось оставить за собой свободу выбора, если на полпути она вдруг передумает. Между тем с каждой проглоченной таблеткой Вероника все больше укреплялась в своем решении, и через пять минут все пачки были пусты.
    <...>
      Вероника отложила журнал: какой смысл возмущаться этим миром, который знать не знает о самом существовании словенцев; честь и гордость нации - все это теперь для нее пустые слова. Пришло время гордиться собой, узнать, на что ты способна, - наконец-то ты проявила мужество, покидая эту жизнь. Какая радость! К тому же сделала это именно тем способом, о каком всегда мечтала, - при помощи таблеток, которые не оставят следов.
     Эти таблетки Вероника искала почти полгода. В опасении, что так их и не найдет, она даже начала обдумывать другой способ - вскрыть себе вены. Не важно, что кровью будет залита вся комната, поднимется переполох, да и монахини окажутся просто в шоке: самоубийство - твое личное дело, до других тебе дела нет. Она сделала бы все возможное, чтобы никого не обременять своей смертью, но если вскрыть вены - единственный выход, то нет выбора: все равно монахини, вымыв комнату, уничтожив малейшие следы крови, вскоре забудут об этой истории, если только слух о ней не отпугнет новых постояльцев. Что ни говори, даже в конце XX века люди все еще верят в привидения.
     Конечно, можно было бы, скажем, просто броситься с крыши одного из немногих высотных зданий Любляны, но какие страдания вызовет такой поступок у ее родителей! Мало того потрясения, которое они испытают при известии о смерти дочери, - их еще и потащат на опознание ее изуродованного тела. Нет, такой выход из положения еще хуже, чем истечь кровью: воспоминание, которое об этом останется в душах тех двоих, которые всю жизнь желали ей только добра, будет просто невыносимым.
     С самой смертью дочери они, в конце концов, смирятся, но забыть размозженный череп? - Нет, невозможно.
     Застрелиться, броситься с крыши, повеситься - против всего этого протестовала сама ее женская природа. Женщины выбирают более романтичные способы самоубийства: глотают снотворное пачками или режут себе вены. Тому имеется великое множество примеров - голливудские актрисы, состарившиеся топ-модели, покинутые мужьями особы королевских кровей.
     Вероника знала, что жизнь - это всегда ожидание того часа, когда дальнейшее зависит лишь от твоих решительных действий. Так получилось и на этот раз: два приятеля, тронутые ее жалобами на бессонницу, раздобыли у музыкантов в местном кабаре по две пачки сильнодействующего снотворного. Все четыре пачки отлеживались на ночном столике в течение недели, чтобы Вероника успела полюбить близящуюся смерть - и без всяких сантиментов проститься с тем, что называется "жизнь".
     И вот-она здесь, довольная тем, что пошла до конца, но и томимая неизвестностью с примесью скуки, не зная, чем заполнить последние минуты своей жизни.
    <...> 
     И вот письмо готово. Вероника даже развеселилась, так что и умирать почти расхотелось, - да только таблетки уже приняты и возврата нет.
     Для Вероники, кстати, такие минуты прекрасного расположения духа не были редкостью, да и вообще она решила покончить с собой вовсе не оттого, что была меланхолической натурой - из тех, кто постоянно пребывают в депрессии и едва не с самого рождения склонны к самоубийству; нет, ее случай совсем иной. Бывало, Вероника с неизменным удовольствием целыми днями бродила по улицам Любляны или подолгу завороженно смотрела из окна своей комнаты, как падает снег на маленькую площадь со статуей поэта в центре. А однажды на этой самой площади ей подарил цветок какой-то незнакомый мужчина - и Вероника почти целый месяц чувствовала себя так, словно у нее выросли крылья. Да и вообще Вероника всегда считала себя человеком абсолютно нормальным; что ж до решения покончить с собой, то оно было принято по двум очень простым причинам. Она была уверена, что если бы оставила прощальную записку, то многие согласились бы с этим ее шагом.
     Причина первая: жизнь утратила краски, и теперь, когда миновала юность, все пойдет к закату: неумолимыми знаками на лице все более явно будет проступать близкая старость, придут болезни, будут уходить друзья. В конце концов, что бы она выиграла, продолжая жить, ведь с каждым годом жизнь становилась бы все мучительнее и невыносимей.
     Вторая причина была скорее философской: Вероника читала газеты, смотрела телевизор, была в курсе всех новостей, всех событий. Что ни происходило в мире - все было не так, и она не знала, как можно в нем что-либо изменить, и уже от одного этого опускались руки, она чувствовала себя никому в этом мире не нужной, бесполезной, чужой.
     Вскоре ей откроется последняя в ее жизни тайна, тайна смерти. Потому-то, написав письмо в журнал. Вероника тут же о нем забыла: сейчас речь шла о том, что несравненно более важно: жизнь и смерть.
     Вскоре она откроет последнюю в своей жизни тайну, самую непостижимую, самую невероятную: тайну смерти.

    Л.Кэрролл. "Алиса в Зазеркалье"

    - Если я и вправду Королева, - подумала Алиса вслух, -  со  временем  я
    научусь с ней [короной] справляться!
    Все было так странно, что она ничуть не удивилась, увидав, что с  одной
    стороны от нее сидит Черная Королева, а с другой - Белая.  Ей  очень
    хотелось спросить их, как они сюда попали, но она боялась, что  это  будет
    неучтиво. Подумав,  она  решила,  что  может  по  крайней  мере  спросить,
    кончилась ли шахматная партия.
       - Скажите,  пожалуйста...  -  начала  она  робко,  взглянув  на  Черную
    Королеву.
       Но Черная Королева не дала ей договорить.
       - Никогда не заговаривай первой! - сказала она строго.
       - Но, если бы все соблюдали это  правило,  -  возразила  Алиса,  всегда
    готовая немного поспорить, - и, если бы  никто  не  заговаривал  первым  и
    только бы ждал, пока с ним заговорят, а те бы тоже ждали, тогда бы никто
    вообще ничего не говорил, и значит...
       - Нет, это просто смешно, -  воскликнула  Королева.  -  Неужели  ты  не
    понимаешь, дитя...
       Тут  она  нахмурилась  и  почему-то  замолчала,  а  подумав  с  минуту,
    решительно переменила тему.
       - Как ты смела сказать: "Если я и вправду Королева..." Какое ты  имеешь
    право так называть себя?  Ты  не  Королева,  пока  не  сдашь  экзамена  на
    Королеву! И чем скорее мы начнем - тем лучше!
       - Я ведь только сказала: "если..." - жалобно проговорила бедная Алиса.
       Королевы  переглянулись,  и  Черная  Королева  произнесла,   передернув
    плечами:
       - Она говорит, что только сказала: "если"?
       - Но ведь она сказала гораздо больше! - простонала, ломая  руки.  Белая
    Королева. - Ах, гораздо, гораздо больше!
       - Конечно, больше, - подхватила Черная Королева и повернулась к  Алисе.
    - Всегда говори только правду! Думай, прежде  чем  что-нибудь  сказать!  И
    записывай все, что сказала!
       - Я совсем не  думала...  -  начала  было  Алиса,  но  Черная  Королева
    нетерпеливо прервала ее.
       - Вот это мне и не нравится! Ты должна была подумать! Как, по-твоему,
    нужен кому-нибудь ребенок, который не думает? Даже  в  шутке  должна  быть
    какая-то мысль, а ребенок, согласись сама, вовсе на шутка! Ты нас  в  этом
    не разубедишь, как ни старайся, хоть обеими руками!
       - Я никогда никого не разубеждаю руками! - возразила Алиса.
       - Никто и не говорит, что ты  разубеждаешь  руками!  -  сказала  Черная
    Королева. - Я и говорю: руками нас не разубедишь!
       -  Она  в  таком  настроении,  -  прибавила  Белая  Королева,  -  когда
    обязательно нужно с кем-то спорить. Неважно о чем - только бы спорить!
       - Злобный, отвратительный нрав! - заметила Черная Королева.
       Наступила неловкая пауза.
       Ее  прервала  Черная  Королева:  повернувшись  к  Белой  Королеве,  она
    сказала:
       - Приглашаю вас сегодня на обед к Алисе!
       Белая Королева слабо улыбнулась и произнесла:
       - А я приглашаю вас!
       - Я, правда, про обед ничего не знаю,  -  заметила  Алиса,  -  но  если
    сегодня я даю обед, то гостей, по-моему, приглашать должна я.
       - Мы долго ждали, пока ты догадаешься нас пригласить, - заметила Черная
    Королева. - Но ты, видно, уроков хороших манер не брала!
       - Манерам на уроках  не  учат,  -  сказала  Алиса.  -  На  уроках  учат
    арифметике и всякому такому...
       - Сложению тебя обучили? - спросила Белая  Королева.  -  Сколько  будет
    один плюс один плюс один плюс один плюс один плюс один плюс один плюс один
    плюс один плюс один?
       - Я не знаю, - ответила Алиса. - Я сбилась со счета.
       - Сложения не знает, - сказала Черная Королева. - А  Вычитание  знаешь?
    Отними из восьми девять.
       - Этого я не знаю, но зато...
       - Вычитания не знает, - сказала Белая Королева. -  А  Деление?  Раздели
    буханку хлеба ножом - что будет?
       - По-моему... - начала Алиса, но тут вмешалась Черная Королева.
       - Бутерброды, конечно, - сказала она. - А вот еще пример на  Вычитание.
    Отними у собаки кость - что останется?
       Алиса задумалась.
       - Кость, конечно, не останется - ведь я ее отняла.  И  собака  тоже  не
    останется - она побежит за мной, чтобы меня укусить... Ну, и я, конечно,
    тоже не останусь!
       - Значит, по-твоему, ничего не останется? - спросила Черная Королева.
       - Должно быть, ничего.
       - Опять  неверно,  -  сказала  Черная  Королева.  -  Останется  собачье
    терпение!
       - Не понимаю...
       - Это очень просто, - воскликнула Черная Королева.  -  Собака  потеряет
    терпение, верно?
       - Может быть, - отвечала неуверенно Алиса.
       - Если  она  убежит,  ее  терпение  останется,  верно?  -  торжествующе
    воскликнула Королева.
       - А, может, оно тоже убежит, только в другую сторону?  -  спросила  без
    тени улыбки Алиса.
       Про себя же она подумала:
       - Какой вздор мы несем!
       - Арифметику совсем не знает! - закричали обе Королевы в один голос.
       - А сами вы знаете? - спросила Алиса, внезапно поворачиваясь к  Белой
    Королеве.
       Ей было обидно, что Королевы так к ней придирчивы.
       Белая Королева охнула и закрыла глаза.
       - Прибавить я еще могу, - сказала она, - если мне  дадут  подумать.  Но
    отнять - ни под каким видом!
       - Азбуку ты, надеюсь, знаешь? - спросила Черная Королева.
       - Конечно, знаю, - отвечала Алиса.
       - И я тоже, - прошептала Белая Королева. - Будем повторять  ее  вместе.
    Хорошо, милочка? Открою тебе тайну - я умею читать слова из  одной  буквы!
    Великолепно, правда? Но не отчаивайся! И ты со временем этому научишься!
       Тут в разговор снова вмешалась Черная Королева.
       - Перейдем к  Домоводству,  -  сказала  она.  -  Откуда  берется  хлеб?
    Отвечай!
       - Это я знаю, - радостно начала Алиса. - Он печется...
       - Печется? - повторила Белая Королева. - О ком это он печется?
       - Не о ком, а из чего, - объяснила Алиса. -  Берешь  зерно,  мелешь
    его...
       - Не зерно ты мелешь, а чепуху! - отрезала Белая Королева.
       - Обмахните ее, - сказала с тревогой Черная Королева. - А то у  нее  от
    умственного напряжения начнется жар!
       И они принялись обмахивать ее ветками и не успокоились до тех пор, пока
    Алиса не попросила их перестать, так как волосы у нее совсем растрепались.
       - Ну, вот теперь она вне опасности, -  сказала  Черная  Королева.  -  А
    Языки ты знаешь? Как по-французски "фу ты, ну ты"?
       - А что это значит? - спросила Алиса.
       - Понятия не имею!
       Алиса решила, что на этот раз ей удастся выйти из затруднения.
       - Если вы мне скажете, что это значит, - заявила она, - я  вам  тут  же
    переведу на французский!
       Но Черная Королева гордо выпрямилась и произнесла:
       - Королевы в сделки не вступают!
       - Лучше бы они в споры не вступали, - подумала Алиса.

    Маленький принц - Антуан де Сент-Экзюпери

    «…Вот тут-то и появился Лис.

    - Здравствуй, - сказал он.

    - Здравствуй, - вежливо ответил маленький принц и оглянулся, но никого не увидел.

    - Я здесь, - послышался голос. - Под яблоней...

    - Кто ты? - спросил маленький принц. - Какой ты красивый!

    - Я - Лис, - сказал Лис.

    - Поиграй со мной, - попросил маленький принц. - Мне так грустно...

    - Не могу я с тобой играть, - сказал Лис. - Я не приручен.

    - Ах, извини, - сказал маленький принц.

    Но, подумав, спросил:

    - А как это - приручить?

    - Ты не здешний, - заметил Лис. - Что ты здесь ищешь?

    - Людей ищу, - сказал маленький принц. - А как это - приручить?

    - У людей есть ружья, и они ходят на охоту. Это очень неудобно! И еще они разводят кур. Только этим они и хороши. Ты ищешь кур?

    - Нет, - сказал маленький принц. - Я ищу друзей. А как это - приручить?

    - Это давно забытое понятие, - объяснил Лис. - Оно означает: создать узы.

    - Узы?

    - Вот именно, - сказал Лис. - Ты для меня пока всего лишь маленький мальчик, точно такой же, как сто тысяч других мальчиков. И ты мне не нужен. И я тебе тоже не нужен. Я для тебя только лисица, точно такая же, как сто тысяч других лисиц. Но если ты меня приручишь, мы станем нужны друг другу. Ты будешь для меня единственный в целом свете. И я буду для тебя один в целом свете...

    - Я начинаю понимать, - сказал маленький принц. - Есть одна роза... Наверно, она меня приручила...

    - Очень возможно, - согласился Лис. - На Земле чего только не бывает.

    - Это было не на Земле, - сказал маленький принц.

    Лис очень удивился:

    - На другой планете?

    - Да.

    - А на той планете есть охотники?

    - Нет.

    - Как интересно! А куры там есть?

    - Нет.

    - Нет в мире совершенства! - вздохнул Лис.

    Но потом он опять заговорил о том же:

    - Скучная у меня жизнь. Я охочусь за курами, а люди охотятся за мною. Все куры одинаковы, и люди все одинаковы. И живется мне скучновато. Но если ты меня приручишь, моя жизнь словно солнцем озарится. Твои шаги я стану различать среди тысяч других. Заслышав людские шаги, я всегда убегаю и прячусь. Но твоя походка позовет меня, точно музыка, и я выйду из своего убежища. И потом - смотри! Видишь, вон там, в полях, зреет пшеница? Я не ем хлеба. Колосья мне не нужны. Пшеничные поля ни о чем мне не говорят. И это грустно! Но у тебя золотые волосы. И как чудесно будет, когда ты меня приручишь! Золотая пшеница станет напоминать мне тебя. И я полюблю шелест колосьев на ветру...

    Лис замолчал и долго смотрел на маленького принца. Потом сказал:

    - Пожалуйста... Приручи меня!

    - Я бы рад, - отвечал маленький принц, - но у меня так мало времени. Мне еще надо найти друзей и узнать разные вещи.

    - Узнать можно только те вещи, которые приручишь, - сказал Лис. - У людей уже не хватает времени что-либо узнавать. Они покупают вещи готовыми в магазинах. Но ведь нет таких магазинов, где торговали бы друзьями, и потому люди больше не имеют друзей. Если хочешь, чтобы у тебя был друг, приручи меня!

    - А что для этого надо делать? - спросил маленький принц.

    - Надо запастись терпеньем, - ответил Лис. - Сперва сядь вон там, поодаль, на траву, - вот так. Я буду на тебя искоса поглядывать, а ты молчи. Слова только мешают понимать друг друга. Но с каждым днем садись немножко ближе...

    Назавтра маленький принц вновь пришел на то же место.

    - Лучше приходи всегда в один, и тот же час, - попросил Лис. - Вот, например, если ты будешь приходить в четыре часа, я уже с трех часов почувствую себя счастливым. И чем ближе к назначенному часу, тем счастливей. В четыре часа я уже начну волноваться и тревожиться. Я узнаю цену счастью! А если ты приходишь всякий раз в другое время, я не знаю, к какому часу готовить свое сердце... Нужно соблюдать обряды.

    - А что такое обряды? - спросил маленький принц.

    - Это тоже нечто давно забытое, - объяснил Лис. - Нечто такое, отчего один какой-то день становится не похож на все другие дни, один час - на все другие часы. Вот, например, у моих охотников есть такой обряд: по четвергам они танцуют с деревенскими девушками. И какой же это чудесный день - четверг! Я отправлюсь на прогулку и дохожу до самого виноградника. А если бы охотники танцевали когда придется, все дни были бы одинаковы и я никогда не знал бы отдыха.

    Так маленький принц приручил Лиса. И вот настал час прощанья.

    - Я буду плакать о тебе, - вздохнул Лис.

    - Ты сам виноват, - сказал маленький принц. - Я ведь не хотел, чтобы тебе было больно ты сам пожелал, чтобы я тебя приручил...

    - Да, конечно, - сказал Лис.

    - Но ты будешь плакать! -

    - Да, конечно.

    - Значит, тебе от этого плохо.

    - Нет, - возразил Лис, - мне хорошо. Вспомни, что я говорил про золотые колосья.

    Он умолк. Потом прибавил:

    - Поди взгляни еще раз на розы. Ты поймешь, что твоя роза - единственная в мире. А когда вернешься, чтобы проститься со мной, я открою тебе один секрет. Это будет мой тебе подарок.

    Маленький принц пошел взглянуть на розы.

    - Вы ничуть не похожи на мою розу, - сказал он им. - Вы еще ничто. Никто вас не приручил, и вы никого не приручили. Таким был прежде мой лис. Он ничем не отличался от ста тысяч других лисиц. Но я с ним подружился, и теперь он - единственный в целом свете.

    Розы очень смутились.

    - Вы красивые, но пустые, - продолжал маленький принц. - Ради вас не захочется умереть. Конечно, случайный прохожий, поглядев на мою розу, скажет, что она точно такая же, как вы. Но мне она одна дороже всех вас. Ведь это ее, а не вас я поливал каждый день. Ее, а не вас накрывал стеклянным колпаком. Ее загораживал ширмой, оберегая от ветра. Для нее убивал гусениц, только двух или трех оставил, чтобы вывелись бабочки. Я слушал, как она жаловалась и как хвастала, я прислушивался к ней, даже когда она умолкала. Она - моя.

    И маленький принц возвратился к Лису.

    - Прощай... - сказал он.

    - Прощай, - сказал Лис. - Вот мой секрет, он очень прост: зорко одно лишь сердце. Самого главного глазами не увидишь.

    - Самого главного глазами не увидишь, - повторил маленький принц, чтобы лучше запомнить.

    - Твоя роза так дорога тебе потому, что ты отдавал ей все свои дни.

    - Потому что я отдавал ей все свои дни... - повторил маленький принц, чтобы лучше запомнить.

    - Люди забыли эту истину, - сказал Лис, - но ты не забывай: ты навсегда в ответе за всех, кого приручил. Ты в ответе за твою розу.

    - Я в ответе за мою розу... - повторил маленький принц, чтобы лучше запомнить. …»

    мамина война. отрывок из повести

    Александр Калинцев

       Утром Ираида взяла с собой Элю, и они пошли по пешеходному мостику на другую сторону, к вокзалу. Внизу пыхтели паром паровозы, суетились осмотрщики вагонов, кочегары заправляли свои машины углем и водой. «Где-то здесь и мой дедушка», - подумала девочка. Вниз на пути спускаться запрещалось.

       Всюду были надписи: Внимание! Проход запрещен! Стреляют без предупреждения! Едва они одолели лестницу и уже шли к вокзалу, как ражие гитлеровцы стали сгонять всех прохожих к кинотеатру «Ударник». «Облава», - подумала поначалу Ираида. «Аусвайс» у них с дочерью был в порядке и она не беспокоилась. Регистрацию они прошли в прошлом месяце, и теперь советские документы украшала печать с орлами и свастикой. Но оказалось, что она ошиблась. 

       Когда они подошли поближе к «Ударнику», то увидели три виселицы на дощатом помосте из свежеструганных досок. У Ираиды по спине пробежал холодок. Она впервые видела это средневековое строение. Сжала покрепче руку дочери и прошептала:
    - Господи… Доченька...

       Ей было шесть лет, когда белые вешали ее отца. У них не было времени строить помостов, да и не из чего. Собирались вешать на «тютине», куда Ирка-сорванец любила лазить. Всю семью выгнали во двор и заставили смотреть. Уже закрепили веревку, завязали руки…  Да по воле божьей, не успели, с севера, от Ростова на хутор налетела красная сотня.

       Ираида помнила, как блестели на солнце их клинки, как побледневший отец сидел безмолвно под деревом, разглядывая своих детишек, пристально, так, словно видел их впервые…  Отец отказался вести паровоз и чуть не поплатился за это жизнью. 

       Она очнулась. Остро и свежо пахло деревом, редкий запах для степного края. В толпе шептались:
    - Кто-то из наших постарался. Вот сволочи. 
    - Прихвостней хватает, - отвечал другой голос.
    Дамочка рядом с Ираидой безучастно щелкала семечки, изредка стряхивая шелуху с модной когда-то кофты. Ее маленькие поросячьи глазки из-под опухших век, казалось, впивались в увиденное. От ее неприятного взгляда холодило между лопаток, и Ира отвернулась.
     
       К зрелищу готовились основательно. Суетился бургомистр с начальником полиции. Полицаи винтовками отталкивали столпившихся людей, оставляли коридор для прохода к виселице.  Бургомистр лез из кожи. Накануне комендант дал ему ключи от его бывшего дома:
    - Ти, Гризун, виерно слюжишь. 
    И теперь ему пришлось отрабатывать подарок.

       Вдруг Ираида вздрогнула. Среди полицейских она увидела друга своего брата. «Это же Валентин Руденко, что он здесь делает?» - подумала она, и молча, глазами, поздоровалась. Руденко был начальником мастерских и совсем недавно приходил к ним в гости. «Брата забрали в гестапо, а этот в полицаях, ума не приложу, что думать», - вертелись мысли, не находя ответа. День с утра оказался насыщен событиями под завязку. 

    Подъехала машина. Из нее вывели троих мужчин. Избитые, в ссадинах и кровоподтеках, босые в нежаркий осенний день – они вызывали сострадание. Ираида дрожащей рукой прижала дочку к себе. Девочка ничего не спрашивала, лишь иногда ее худенькое тельце нервно вздрагивало.
     
       У одного приговоренного в руке была труба. Она выглядела странно и казалась здесь лишней. Но взглянув на цепкие пальцы хозяина, да солнце, отражающееся в полированном боку, было видно, что она придавала ему уверенности. Этот человек жил музыкой и умереть готовился с «другом» -трубой в руках.
     
    - Музыканта за что? – зашептала взволнованная толпа.
    Женщина с глазами-сверлилками, смахнув с брыластых губ шелуху, сказала громко:
    - Это учитель пения из сорок пятой школы. Надуделся, гад!

       Ираида тоже узнала этого человека. Ведь еще совсем недавно под его музыку кружились пары в городском саду. Он был руководителем духового оркестра, и многие в летний субботний вечер приходили послушать завораживающие звуки музыки. Послушать и потанцевать.

       Полонез Огинского был визитной карточкой оркестра. Вспоминая, Ираида непроизвольно зажмурила глаза: «А ведь я с Виктором познакомилась на танцах, мы танцевали танго… «Рио-Рита», кажется… нет… «Брызги шампанского»… Где ты сейчас, мой милый Витюша… помнишь ли о нас?»

    - Мам. – Эля тихонько дергала ее за руку. Ираида открыла глаза, дочь смотрела вопросительно и, отвечая, она прошептала:
    - Ничего, доня, скоро домой пойдем.

       Она сжалась от страха и бессилия, когда вновь посмотрела на эшафот. «Как жаль, что ничем нельзя помочь… каждый день ждешь от них какой-либо пакости или насилия, когда они гогочут за спиной, делая неприличные жесты… как жить дальше? – собственные мысли ничуть ее не радовали.

       Коммунистов, оставшихся в подполье, кто-то выдал, и сейчас их подводили к последней черте. Послышалась команда, и мужчины поднялись на скамью. Мордатый полицай из уголовников, ухмыляясь, накидывал петли на шеи. Другой головорез привязывал веревку к скамейке, где стояли приговоренные. Теперь в его руках были три жизни. Палач хотел отобрать инструмент у музыканта, но тот схватился двумя руками…

    - Пусть… недолго осталось, – сказал бургомистр, заметив неравную схватку.
    - Внимание! Внимание! – раздалось на площади. Толпа затихла. Фридрих Зиберт – комендант города – расставил широко ноги и прокашлялся, затем  стал читать приказ, а маленький человечек в круглых очках быстро переводил:
    - …За организацию взрывов на станции Кавказская приговариваются к смертной казни через повешение.

       Толпа зашевелилась, послышался стон, плач, ругань, кто-то сорвался в крик, не выдержав этой дикости:
    - Собаки, ироды, будь вы прокляты…
    Гитлеровцы, прижав автоматы к животам, нацелились в толпу, и ждали только команды. 

    - Кровопийцы, душегубы! – ярился ветхий дедок и шарил по карманам выцветшей шинели времен гражданской войны. Последние пятнадцать лет он побирался у храма и его знали почти все жители города. Звали его дед Михно, но за то, что он  клял всех и вся, получил прозвище «Махно», и с тем и жил, добывая харчи подаянием.

       Когда пущенный им кусок замшелого сухаря полетел в немцев, над головами запели пули. Тупорылый автомат «татакал» невыносимо громко, многие попадали на землю. Деда Махно кто-то в сердцах дернул за шинель, и он повалился на землю. Затем послышались ругательства:
    - Ну, Махно… пень трухлявый…язви тя в шары… из-за тебя, дурака, людям беда будет…

       Ираида тоже пригнулась, закрыв собой дочку. 
    Стрельба затихла. Стояла страшная тишина, лишь изредка нарушаемая сопеньем и шмыганьем чьего-то простуженного носа. Ираиде показалось, что природа остановила свой вечный бег.

       Что-то пролаял комендант переводчику и тот сломя голову кинулся  к виселице, подскочил к учителю и, глядя мимо него, куда-то в сторону, сказал:
    - Господин майор желает, что вы исполнили «Интернационал».

       Вражеский приспешник не взглянул в глаза музыканту, смалодушничал. А жаль, они бы многое ему сказали. Учитель смотрел на волнующееся море людей, глядел пристально, словно стараясь запомнить их лица навсегда.

       Смотрел сверху, лица были все больше женские, старые и молодые, незаметно сливались в одно лицо, то ли матери, то ли жены; простоволосая, с добрыми черными глазами, с мольбой глядящими на него. Ему даже почудилось, что ее губы шептали: «Прости».

       Музыкант перевел взгляд в небо, поднял трубу, прикоснулся губами к мундштуку, и она заговорила: «Вставай, проклятьем заклейменный…». Да так проникновенно, что люди на мгновение забыли, где они находятся: волшебные звуки заполнили округу. Труба говорила голосом музыканта. Люди стояли, сжав кулаки, их губы шептали, вторя ему: «Кипит наш разум возмущенный…».

       Офицер, поняв свою оплошность, начал размахивать руками и что-то кричать, но музыкант ничего не замечал. Он выводил свое прощальное соло, в нем жила только музыка. «Это есть наш после…» - начала припев труба…

       Выдернутая из-под ног опора оборвала прощальную песню на высокой ноте и народ вздрогнул, выйдя из оцепенения. Послышались всхлипы и стоны.
     
       Пальцы Трубача еще привычно сжимали инструмент в опавшей вдруг руке, но жизнь уходила прочь, туда, в небеса, вслед за музыкой, и труба, блеснув начищенной медью, упала на помост. Эшафот стал памятником.

       Маленькая Эля не видела, как затянулась безжалостная петля, и как чудовищно-синий язык вылез изо рта. Ираида закрыла глаза девочке рукой, прижала ее к себе, но та на всю жизнь запомнила человека у виселицы с трубой с блестящим отливом, которую в тот памятный день тоже казнили.

       Все нотки ее последнего соло были пронизаны жаждой жизни и верой, что народ выстоит и победит.

    Н.Носов «Автомобиль»

    Когда мы с Мишкой были совсем маленькими, нам очень хотелось покататься на автомобиле, только это никак не удавалось. Сколько мы ни просили шофёров, никто не хотел нас катать. Однажды мы гуляли во дворе. Вдруг смотрим - на улице, возле наших ворот, остановился автомобиль. Шофёр из машины вылез и куда-то ушёл. Мы подбежали. Я говорю:

    - Это Волга.

    А Мишка:

    - Нет, это Москвич.

    - Много ты понимаешь! - говорю я.

    - Конечно, Москвич, - говорит Мишка. - Посмотри, какой у него капор.

    - Какой, - говорю, - капор? Это у девчонок бывает капор-капор, а у машины - капот! Ты посмотри, какой кузов. Мишка посмотрел и говорит:

    - Ну, такое пузо, как у Москвича.

    - Это у тебя, - говорю, - пузо, а у машины никакого пуза нет.

    - Ты же сам сказал пузо.

    - Кузов я сказал, а не пузо! Эх, ты! Не понимаешь, а лезешь!

    Мишка подошёл к автомобилю сзади и говорит:

    - А у Волги разве есть буфер? Это у Москвича - буфер.

    Я говорю:

    - Ты бы лучше молчал. Выдумал ещё буфер какой-то. Буфер - это у вагона на железной дороге, а у автомобиля бампер. Бампер есть и у Москвича и у Волги.

    Мишка потрогал бампер руками и говорит:

    - На этот бампер можно сесть и поехать.

    - Не надо, - говорю я ему.

    А он:

    - Да ты не бойся. Проедем немного и спрыгнем. Тут пришёл шофёр и сел в машину. Мишка подбежал сзади, уселся на бампер и шепчет:

    - Садись скорей! Садись скорей!

    Я говорю:

    - Не надо!

    А Мишка:

    - Иди скорей! Эх ты, трусишка! Я подбежал, прицепился рядом. Машина тронулась и как помчится!

    Мишка испугался и говорит:

    - Я спрыгну! Я спрыгну!

    - Не надо, - говорю, - расшибёшься! А он твердит:

    - Я спрыгну! Я спрыгну!

    И уже начал опускать одну ногу. Я оглянулся назад, а за нами другая машина мчится. Я кричу:

    - Не смей! Смотри, сейчас тебя машина задавит!

    Люди на тротуаре останавливаются, на нас смотрят. На перекрёстке милиционер засвистел в свисток. Мишка перепугался, спрыгнул на мостовую, а руки не отпускает, за бампер держится, ноги по земле волочатся. Я испугался, схватил его за шиворот и тащу вверх. Автомобиль остановился, а я всё тащу. Мишка наконец снова залез на бампер. Вокруг народ собрался. Я кричу:

    - Держись, дурак, крепче!

    Тут все засмеялись. Я увидел, что мы остановились, и слез.

    - Слезай, - говорю Мишке.

    А он с перепугу ничего не понимает. Насилу я оторвал его от этого бампера. Подбежал милиционер, номер записывает. Шофёр из кабины вылез - все на него набросились:

    - Не видишь, что у тебя сзади делается?

    А про нас забыли. Я шепчу Мишке:

    - Пойдём!

    Отошли мы в сторонку и бегом в переулок. Прибежали домой, запыхались. У Мишки обе коленки до крови ободраны и штаны порваны. Это он когда по мостовой на животе ехал. Досталось ему от мамы!

    Потом Мишка говорит:

    - Штаны - это ничего, зашить можно, а коленки сами заживут. Мне вот только шофёра жалко: ему, наверно, из-за нас достанется. Видал, милиционер номер машины записывал?

    Я говорю:

    - Надо было остаться и сказать, что шофёр не виноват.

    - А мы милиционеру письмо напишем, - говорит Мишка.

    Стали мы письмо писать. Писали, писали, листов двадцать бумаги испортили, наконец написали:

    “Дорогой товарищ милиционер! Вы неправильно записали номер. То есть Вы записали номер правильно, только неправильно, что шофёр виноват. Шофёр не виноват: виноваты мы с Мишкой. Мы прицепились, а он не знал. Шофёр хороший и ездит правильно”.

    На конверте написали:

    “Угол улицы Горького и Большой Грузинской, получить милиционеру”.

    Запечатали письмо и бросили в ящик. Наверно, дойдёт.

    Анна Саксе. Гладиолус

    (из книги "Сказки о цветах")

    Среди взятых в плен фракийцев римский военачальник Барбагало выбрал себе самых сильных юношей Тереса и Севта, приказав остальных убить. Двух этих красавцев он отвез в Рим и отдал их в школу гладиаторов. Тоска по родине, боль о потерянной свободе, унижение от положения рабов измучили молодых фракийцев, и они просили своих богов только об одном - чтобы поскорее к ним пришла смерть. Но боги были к ним беспощадны. Шли дни, и юноши просыпались каждое утро живые и здоровые брали свои мечи и отправлялись на учения.

    - Быть может, у богов другие намерения относительно нас, - однажды тихо заговорил Терес с Севтом. - Может, они хотят, чтобы мы научились обращаться с мечами и отомстили за бесчестье своего народа?

    - Если боги не смогли защитить наш народ, что сможем мы? - горько вздохнул Севт.

    - Попросим богиню снов, пусть она нам предскажет, что нас ждет в будущем, - предложил Терес, и Севт с ним согласился.

    Когда, проснувшись на утро, Терес рассказал другу свой сон, Севту нечего было добавить, потому что оба они увидели одинаковые сны.

    Тересу приснилось, что он в костюме воина выходит на арену, а против него с мечом в руке выступает Севт.  Растерянно они смотрят друг на друга, а толпа ревет, чтобы гладиаторы начинали бой. Ни у одного нет сил поднять меч против товарища по несчастью, и тогда к Тересу спешит красивая римлянка и говорит: "Руби его так, чтобы ты был победителем, тогда ты получишь свободу и мою любовь!" Он замахивается мечом, но в тот момент из-под земли раздается голос: "Слушай, что тебе говорит сердце!".

    - Тебе приснился мой сон! - удивленно воскликнул Севт.

            

    Под вечер, когда друзья возвращались с занятий, они встретили двух девушек. Это были дочери Барбагало, Октавия и Леокардия.  Когда взгляд Октавии коснулся глаз Тереса, ему показалось, будто молния пронзила его и пригвоздила к земле.  Как окаменевший он стоял и смотрел на красавицу, не замечая, что Севт и Леокардия так же смотрят друг на друга.

    Любовь не только бывает слепой, она обычно бывает и мудрой и умеет находить пути, чтобы влюбленные могли встречаться даже тогда, когда между ними такая пропасть, как между победителем и рабом. Долгое время Барбагало не знал, что его дочери тайком встречаются с гладиаторами, пока Октавия однажды сама не призналась ему в своей безрассудной любви к Тересу, а вскоре с точно таким же признанием в любви к Севту пришла и Леокардия.

    Барбагало, зная упрямый характер своих дочерей, не заточил их в замок и не запретил коротких свиданий с возлюбленными. Он сообщил им, что на следующих гладиаторских боях Терес и Севт выйдут на арену друг против друга, и тот, кто станет победителем, получит свободу. Хитрец надеялся, что оба силача будут сражаться не на жизнь, а на смерть, так что в живых не останется ни один, а зрелище получится еще невиданное.

    Вскоре надежды Барбагало начали сбываться. Октавия призывала Тереса заполучить победу любой ценой, потому что она даст ему свободу, и то же самое повторяла Леокардия Севту. Сестры возненавидели друг друга, потому что каждая боролась за свое счастье, но счастье одной означало несчастье другой. Да и мечи друзей теперь звенели острее и безжалостнее, будто уже жаждали теплой крови.

    Настал день гладиаторских боев. В амфитеатре не было свободного местечка, а в первом ряду возле самой арены сидел Барбагало с обеими дочерьми - Октавией и Леокардией.

    Когда на арену взошли Терес и Севт, одетые в военные костюмы фракийцев, и сверкая поднятыми мечами, воскликнули "Обреченные на смерть приветствуют тебя!" - толпа взревела от восторга.

    Октавия взглядом ободряла Тереса, а Леокардия кивнула головой Севту и, показывая на Тереса, повернула сжатую ладонь большим пальцем вниз.

    Гладиаторы заняли боевую позицию и подняли мечи. Зрители замерли, а сердца двух девушек - двух сестер - на мгновенье остановились.

    Но в тот миг, когда поднятая рука Тереса готовилась пронзить мечом грудь Севта, он услышал голос своего сердца, которые сказал:

    - Фракиец Терес, что ты ответишь своей родине-матери, если станешь убийцей ее сына?

    Тот же самый вопрос задало сердце Севту, и они бросились друг к другу и обнялись.

    Толпа возмутилась и закричала:

    - Смерть им!

    Октавия вскочила на ноги и воскликнула: "Терес, сражайся за наше счастье!"

    С точно такими же словами Леокардия обратилась к Севту.

    Тогда Терес, взмахнув мечом, заставил зрителей замолчать и, гордо подняв голову, сказал:

    - Вы оказались сильнее нас и мы стали пленниками, но вам не удастся превратить нас в негодяев. Вы можете нас убить, но не победить!

    Сказав это, он воткнул свой меч в землю, и то же самое сделал Севт.

    Безжалостная толпа зрителей чувствовала себя обманутой.

    - Смерти! Смерти! Мы требуем смерти! - кричали все.

    Барбагало дал своим воинам знак убить гладиаторов. Когда тела Тереса и Севта унесли с арены, случилось чудо: воткнутые в землю мечи вдруг зазеленели, на них появились почки и распустились цветы.

    Эти цветы назвали гладиолусами.

    Марина Цветаева
    "Повесть о Сонечке "монолог

    - Ах, Марина! Как я люблю - любить! Как я безумно люблю - сама любить! С утра, нет, до утра,
    в то самое до-утро - еще спать и уже знать, что опять.. . Вы когда-нибудь забываете, когда
    любите - что любите? Я - никогда. Это как зубная боль - только наоборот, наоборотная зубная
    боль, только там ноет, а здесь - и слова нет. (Подумав: поЈт? ) Ну, как сахар обратное соли,
    но той же силы. Ах, Марина! Марина! Марина! Какие они дикие дураки. (Я, все же изумленная: -
    Кто? ) - Да те, кто не любят, сами не любят, точно в том дело, чтобы тебя любили. Я не
    говорю.. . конечно.. . -устаешь - как в стену. Но Вы знаете, Марина (таинственно) , нет такой
    стены, которую бы я не пробила! Ведь и Юрочка.. . минуточками.. . у него почти любящие глаза!
    Но у него - у меня такое чувство - нет сил сказать это, ему легче гору поднять, чем сказать
    это слово. Потому что ему нечем его поддержать, а у меня за горою - еще гора, и еще гора, и
    еще гора.. . -целые Гималаи любви, Марина! Вы замечаете, Марина, как все они, даже самые
    целующие, даже самые как будто любящие, боятся сказать это слово, как они его никогда не
    говорят? ! Мне один объяснял, что это.. . грубо.. . (фыркает).. . отстало, что: зачем слова,
    когда - дела? (то есть поцелуи и так далее) . А я ему - ?Э-э! нет! Дело еще ничего не
    доказывает, а слово - всЈ?. Мне ведь только этого от человека нужно: люблю, и больше ничего,
    пусть потом что угодно делают, как угодно не любят, я делам не поверю, потому что слово -
    было. Я только этим словом кормилась, Марина, потому так и отощала.

    О, какие они скупые, расчетливые, опасливые, Марина! Мне всегда хочется сказать: - Ты только
    - скажи. Я проверять - не буду. Но не говорят, потому что думают, что это - жениться,
    связаться, не развязаться. Если я первым скажу, то никогда уже первым не смогу уйти. (Они и
    вторым не говорят, Марина, никоторым. ) Точно со мной можно не-первому уйти!

    Марина! Я - в жизни! - не уходила первая. И в жизни - сколько мне ее еще Бог отпустит -
    первая не уйду. Я просто не могу. Я всегда жду, чтобы другой ушел, все делаю, чтобы другой
    ушел, потому что мне первой уйти - легче перейти через собственный труп. (Какое страшное
    слово. Совсем мертвое. Ах, поняла: это тот мертвый, которого никто никогда не любил. Но для
    меня и такого мертвого нет, Марина! ) Я и внутри себя никогда не уходила первая. Никогда
    первая не переставала любить. Всегда - до последней возможности, до самой последней капельки
    - как когда в детстве пьешь. И уж жарко от пустого стакана - а все еще тянешь, и только собственный пар!
    Ах, знаете, вы будете смеяться - это была совсем короткая встреча - в одном турне - неважно,
    кто - совсем молодой - и я безумно в него влюбилась, потому что он все вечера садился в
    первый ряд - и бедно одетый, Марина! не по деньгам садился, а по глазам, и на третий вечер
    так на меня смотрел, что - либо глаза выскочат, либо сам - вскочит на сцену. (Говорю,
    двигаюсь, а сама все кошусь: ну, как? нет, еще сидит. ) Только это нужно понять! Потому что
    это не был обычный влюбленный мужской едящий взгляд (он был почти мальчик) - это был пьющий
    взгляд, Марина, он глядел как завороженный, точно я его каждым словом и движением - как на
    нитке - как на канате - притягиваю, наматываю - это чувство должны знать русалки - и еще
    скрипачи, верней смычки - и реки.. . И пожары, Марина!. . Что вот-вот вскочит в меня - как в
    костер. Я просто не знаю, как доиграла. Потому что у меня, Марина, все время было чувство,
    что в него, в эти глаза - оступлюсь.

    Моррис Глейцман

    БОЛТУШКА

    Дура я, дура.

    Никогда бы о себе так не сказала, но после всего, что я тут натворила...

    Первый день в новой школе - и сразу все насмарку!

    Два часа назад, когда я только входила в школьный двор, солнышко светило, птички пели... ну, в животе, конечно, от страха ком величиной с Тасманию, но в остальном жизнь была прекрасна.

    И вот я сижу взаперти, в стенном шкафу.

    Кроме меня тут пылится только пачка экзаменационных работ и, судя по запаху, прошлогодний бутерброд с сыром.

    Бедные исчерканные листочки, бедный ископаемый бутербродик, никому-то вы не нужны, а я и подавно.

    Хоть бы эти учителя прекратили стучать и кричать, чтоб я вышла. Я не хочу выходить. Хочу сидеть тут в темноте с верным другом-бутербродом.

    Ну вот, теперь мисс Даннинг пытается открыть замок ножом из учительской. Другая учительница ей говорит, чтоб она не порезалась. А директор беспокоится, чтобы не сломали казенный ножик.

    Я все-таки надеюсь, что мисс Даннинг не порежется. Она-то как раз была ко мне добра.

    Когда я утром вошла в класс, у меня все поджилки дрожали, как телеграфные провода. А ребята на меня так и уставились. Хотя мы сюда уже неделю как переехали и я некоторых знала в лицо, но они все равно таращились.

    Нет, вообще-то я их понимаю. В этих маленьких городишках и поглазеть-то не на кого. Новички, которые еще не освоились, да старички, что сидят слюни пускают, - вот и все местные развлечения.

    Но мисс Даннинг держалась молодцом. Сказала всем, чтоб не пялились, а кто, мол, хорошие манеры дома позабыл, тому она самолично даст пинка. Тут все засмеялись. А когда она увидела у меня стопку писем, которые мы вчера с папой размножили на ксероксе, то заявила, что это отличная идея: просто и гениально, как пицца из микроволновки! И разрешила мне их раздать.

    Я смотрела, как весь класс читает мое письмо, и волновалась. Мне-то оно нравилось, а вот понравится ли другим?

    «Здравствуйте, - говорилось в письме, - меня зовут Ровена Бэтс. Вы, наверное, уже заметили, что я не могу разговаривать. Но это ничего, мы все равно можем дружить, потому что я умею писать, рисовать, кивать и мотать головой, показывать пальцем, морщить нос, и еще я говорю на языке глухонемых. Раньше я училась в специальной школе, но правительство ее закрыло. Говорить, как все, я не могу потому, что у меня чего-то там не хватает в гортани (не пугайтесь, шея у меня не дырявая и не протекает). А так вообще я нормальный человек, люблю читать, смотреть телек и водить папин трактор. Надеюсь, что мы подружимся.

    Искренне ваша, Ровена Бэтс».


    Я это письмо вчера часа два сочиняла, не считая споров с папой насчет орфографии. И мне было приятно, что многие ребята прочли его от начала до конца.

    Некоторые при этом улыбались.

    Некоторые даже смеялись, но так, необидно.

    А некоторые ухмылялись и подталкивали друг дружку локтями.

    - Итак, - скомандовала мисс Даннинг, - давайте все вместе скажем Ровене «привет».

    - Привет, Ровена, - хором пропел класс. И я подумала: ну что уж она с ними как с маленькими. Но она, конечно, хотела как лучше.

    В ответ я растянула рот до ушей, хотя проклятая Тасмания уже подкатывала к горлу.

    Я заметила, что кое-кто из ребят к хору не присоединился и поглядывал на меня с ехидной усмешкой.

    Среди них был мальчишка с рыжими волосами и ярко-красным ртом, он ухмылялся особенно противно, и я подумала: с этим придется быть начеку.

    - Ну что ж, - сказала мисс Даннинг, усадив меня рядом с беловолосой девочкой, которая все еще читала мое письмо и только-только дошла до середины, - кто сегодня дежурный по лягушкам?

    И она посмотрела на график, прикрепленный к стене над аквариумом, в котором копошились зеленые лягушата.

    - Дэррин Пек! - объявила она, и рыжий мальчишка вылез из-за парты и с важным видом прошествовал к аквариуму.

    - Чисть хорошенько, - погрозила ему мисс Даннинг, - не то я тебя им скормлю.

    Мы все засмеялись, а Дэррин Пек сделал за спиной учительницы неприличный жест. Кое-кто снова засмеялся, и мисс Даннинг обернулась было к Дэррину, но тут в класс заглянула какая-то женщина и позвала ее к телефону.

    - Попрошу без клоунады, - сказала мисс Даннинг, внимательно посмотрев на Дэррина Пека. - А вы пока почитайте, я сейчас вернусь.

    Как только она вышла, Дэррин начал кривляться.

    - Я знаю язык жестов, - заявил он, глядя прямо на меня, и выставил средний палец, как раньше за спиной мисс Даннинг.

    Примерно полкласса засмеялось.

    Я решила не обращать на него внимания.

    Моя соседка по парте все еще корпела над письмом. Линейка, которой она водила по строчкам, застряла на слове «искренне».

    Я достала ручку, придвинулась к ней и, зачеркнув «искренне», написала рядом «без дураков». Она еще немного пошевелила губами, потом подняла на меня глаза и улыбнулась.

    - Ровена Бэтс, ну и фамилия, - не унимался Дэррин. - Ровена из семейства летучих мышей! Летаешь по ночам, как Бэтмен, и сосешь кровь?

    Почти никто не засмеялся. Ну, еще бы! Знавала я ребят с глубокой умственной отсталостью, так любой из них сострил бы получше.

    Я хотела было поинтересоваться, как называется родовое гнездо семейства Пек - вероятно, Пекло? - но вовремя вспомнила, что руками здесь никому ничего не втолкую, а отругиваться на бумаге - слишком долго.

    - Мои родичи тебя бы просто обожали, - паясничал Дэррин, - они только и мечтают, чтобы я наконец заткнулся!

    Никто не смеялся.

    Дэррин больше не имел успеха у публики.

    Мне бы и дальше не обращать на него внимания, ведь я, считай, победила! Повернуться бы, например, к соседке, которая так медленно читает, и обменяться с ней адресами, почему бы и нет?

    Дура я потому что. Безголосая и безмозглая.

    - Твои папочка с мамочкой небось довольны, - разорялся Дэррин Пек, - что у них растет такое чудо природы? Или они думают, что так и надо, потому что сами такие?

    Вот это он зря.

    Папа-то может за себя постоять, но мама умерла, когда я родилась, и я очень сержусь, если кто-то говорит о ней гадости.

    Я здорово рассердилась.

    В Тасмании началось извержение всех вулканов, и в голове у меня забурлила раскаленная лава.

    Одним прыжком я пересекла комнату, выхватила лягушку, которую держал в руке Дэррин Пек, свободной рукой сдавила ему щеки, так что его красногубый рот сам собой раскрылся, и запихнула туда лягушку. Потом, схватив с учительского стола моток клейкой ленты, обмотала ее для прочности вокруг его рыжей башки - в несколько слоев, пока моток не закончился.

    Несколько секунд все глазели на меня, оцепенев от ужаса и разинув рты. Затем рты дружно захлопнулись.

    Лава в голове начала остывать. Дэррин Пек давился и булькал, а все остальные молча пятились от меня и вжимались в стенки. И тут до меня наконец дошло.

    Что я наделала!

    Никогда, никогда не будет у меня здесь ни одного друга.

    Я выбежала из класса, пронеслась по коридору мимо перепуганной мисс Даннинг и увидела этот шкаф. Ключ торчал снаружи, я его выдернула, захлопнула за собой дверь и заперлась изнутри.

    Ну и воняет же тут!

    Вряд ли это бутерброд с сыром, скорее уж дохлая лягушка.

    Все равно не открою.

    Буду сидеть в темноте и представлять, как будто я снова в старой школе и вокруг все свои.

    Только вот учителя в коридоре мешают. Бегают туда-сюда, переговариваются, покрикивают на ребят, чтобы те не выходили из классов.

    Мисс Даннинг только что звонила папе, а директор спрашивал учителей, у кого в багажнике есть ломик.

    Вроде бы ни у кого. Или они не признаются.

    И я их понимаю. Охота была тащиться на стоянку, отпирать машину - ради какой-то дурацкой девчонки, которую уже вся школа ненавидит.

    Питцорно Бьянка «Послушай мое сердце» (отрывок)

     Жил однажды один синьор, синьор Марио, жена его умерла, оставив его вдовцом с тремя детьми: двумя девочками и мальчиком.
       
    Старшей дочери, которую звали Розетта, пришлось бросить школу и присматривать за братом и сестрой, которым было пять лет и три года. Розетте было одиннадцать и она не очень-то умела убирать дом, готовить, стирать и так далее. Хуже всего ей удавалось содержать в порядке детей, которые ходили непричесанные, в ботинках разного цвета, нижнем белье поверх пальто, с липкими от варенья руками и все в соплях. Зато у них всегда было хорошее настроение, потому чтя Розетта с ними играла, рассказывала им прекрасные сказки, пела им песни и разрешала есть все что угодно.
       
    Но синьор Марио, вернувшись вечером домой с работы, ужасно злился, что они такие грязные, и кричал на бедную Розетту: «Ты вынудишь меня найти вам мачеху!»
       
    Но все оставалось по-прежнему, и тогда папа женился снова. Мачеха была помешана на уборке и чистоте. Едва переступив порог, она закрыла детей в чулане для метел и держала там три дня без еды и питья, а сама в это время перевернула все вверх дном, подметая, натирая полы, полируя мебель, моя окна и преследуя мельчайшую пылинку.
       
    Когда дом был настолько чистым, что смахивал на больницу, мачеха открыла детей и отвела их в ванную, где наполнила ванну кипятком. Она бросила их в обжигающую воду, как они ни кричали, и с такой силой терла их жесткой щеткой, что вместе с грязью содрала с них немного кожи. Потом она одела их в белые стерильные пижамы и постригла наголо, потому что считала, что в волосах скапливается грязь.
       
    Двое младших плакали навзрыд, а у Розетты сжималось сердце оттого, что она не могла защитить их от мачехи.
       
    Когда синьор Марио вернулся с работы, он застал детей уже в кроватях, привязанных ремнями, чтобы они не могли встать и ходить босиком, пачкая ноги.
       
    Розетта, естественно, пожаловалась на мачеху, но отец сказал: «И поделом тебе! Ты сама этого хотела! Я полностью одобряю мачеху. Я много лет не видел вас такими чистыми!»
       
    Для трех маленьких сирот жизнь превратилась в ад. Мачеха не пускала их на улицу, потому что боялась микробов, не давала им играть и нормально есть, чтобы они не испачкали рот и салфетки. Кормила она их отвратительной похлебкой, кастрюлю с которой подвешивала к люстре. В кастрюлю вставлялись три резиновые трубки с кранами. Дети должны были садиться под ними и брать в рот кончик трубки, только тогда мачеха поворачивала кран, чтобы ни капли этой бурды не просочилось наружу.
       
    Двое младших плакали дни и ночи напролет, и Розетта от расстройства, что она не может им помочь, заболела.
       
    Сначала мачеха решила лечить ее методом собственного изобретения. Она запихивала ее в ванну шесть раз в день и не давала ей больше есть, потому что пустой желудок чист, а чистый — значит здоровый.
       
    Но Розетта не выздоравливала, наоборот, она умирала. Тогда синьор Марио прислушался к голосу совести и позвонил доктору.
       
    Пришел доктор по имени Польдо Лео и увидел, что не только Розетта при смерти, но и младшие дети вот-вот заболеют. Тогда он выпроводил мачеху под предлогом того, что надо купить кое-какие лекарства в аптеке, погрузил трех сирот в свою машину, отвез к себе домой и спрятал на чердаке. Потом вернулся обратно за секунду до того, как мачеха вошла в дом.
       
    — Вот беда! — сказал ей доктор. — Я их всех запихнул в ванну, чтобы помыть, ибо чистота — лучшее лекарство а они растворились в воде, как три обмылка.
       
    — Только бы они не засорили мне трубу! — сказала мачеха довольная, что избавилась от этих трех нерях. Она до смерти их ненавидела, потому что знала, что синьор Марио женился на ней, чтобы она присматривала за детьми, а не потому, что влюбился в нее.
       
    Синьор Марио, вернувшись с работы, пришел в отчаяние, начал плакать, кричать и угрожать жене, что, если она не вытащит из трубопровода детей, он выгонит ее из дома. Тогда она подумала: «Вот стану красавицей и сражу его наповал он еще сильнее влюбится, думать перестанет об этих сопляках а скоро их и вовсе забудет».
       
    Она отправилась к доктору Польдо Лео (который тайком вылечил Розетту и по-прежнему прятал у себя детей, разрешая им пачкаться сколько душе угодно) и спросила у него:
       
    — Доктор, нет ли у вас специального шампуня, чтобы стать блондинкой с длинными кудрявыми блестящими, как солнце, волосами?
       
    — Конечно есть, синьора! И я охотно им с вами поделюсь в память о бедных детках, которых вы так любили.
       
    — А у вас нет специального лосьона для тела, чтобы стать высокой, стройной, изящной, пышной, где требуется, а кожа чтобы стала бархатистой, как персик, белой и нежной, как лепесток магнолии?
       
    — Конечно есть, синьора! У меня есть пена для ванны, которая творит чудеса. И я охотно ею с вами поделюсь тоже в память об этих бедных детках.
       
    Розетта, спрятавшись за диваном, довольно хихикала: она-то знала, что на самом деле было в тех пузырьках, которые мачеха жадно запихивала в сумку.
       
    Мачеха вернулась домой и застала синьора Марио плачущим в детской комнате.
       
    — Да ладно тебе, плакса! — сказала она ему, проходя. — Нечего тут сидеть и сокрушаться, это ни к чему не приведет! Завтра мы вызовем сантехника и попросим его обследовать трубы. А пока сходим на ужин в какое-нибудь романтичное местечко, чтобы немного развеяться. Я иду собираться.
       
    Она пошла в ванную, наполнила ванну и вылила туда содержимое флакончика, отчего сразу образовалась пышная пена. Она разделась и погрузилась в воду. Она почувствовала легкое жжение. «Он уже действует! — довольная, подумала она. — Теперь я помою голову чудесным шампунем». Вылив на голову второй пузырек, она принялась тереть и массировать ее. Шампунь тоже сильно пенился, и мачеха почувствовала не очень приятный зуд, но решила, что так и должно быть.
       
    Закончив тереть и массировать, она ополоснула голову под душем. Но каково же было ее удивление, точнее ужас, когда она увидела, что вода смывает не только пену, но и все волосы, прядь за прядью, и она становится абсолютно лысой.
       
    Она открыла рот, чтобы закричать, но взгляд ее упал вниз, и она увидела, что живот у нее раздувается до гигантских размеров и становится бледно-зеленым. С еще большим ужасом она заметила, что все ее тело распухает, да так, что она уже застряла в ванне и не может пошевелиться. Кожа стала грубой и в пупырышках, как у жабы, зеленой с коричневыми пятнами.
       
    Рядом с ванной висело зеркало. Мачеха увидела, что превратилась в огромное лысое чудовище. Она завизжала и упала в обморок.
       
    На ее крик прибежал сеньор Марио, который, увидев, во что превратилась его жена, не придумал ничего лучше, как вылить на нее жидкость для прочистки труб.
       
    Огромное отвратительное тело с урчанием застыло, сжалось и стало уменьшаться: оно становилось все тоньше и бесцветнее, пока, как уж, не скользнуло в сливное отверстие.
       
    — Вот что случается с теми, кто слишком много моется! — вздохнул синьор Марио. И так как он был немного взволнован, то отправился к доктору Польдо Лео, чтобы тот прописал ему успокоительное.
       
    Когда он рассказал, что приключилось с его женой, трое детей счастливые выбрались из-за дивана и бросились ему на шею.
       
    Доктор сказал:
       
    — Синьор Марио, имею честь просить руки вашей дочери Розетты! Едва ей исполнится пятнадцать, мы поженимся.
       
    И жили они долго и счастливо и мылись редко и очень осторожно.



    Предварительный просмотр:

     Л.Каминский.     Хворосту воз

          Прозвенел звонок на перемену. Витя Брюквин по прозвищу «Это самое» выскочил из класса и помчался по лестнице, перескакивая сразу через три ступеньки. У входа в буфет он чуть не сбил с ног худого человека с узкой длинной бородой. Витя мельком взглянул на него и замер:

          – Ой, извините! Не может быть! Неужели вы, это самое, тот самый писатель?.. Ну, этот, как говорится, классик?

          – А вы разве, юноша, меня знаете? – недовольно спросил незнакомец.

          – А как же! – обрадовался Витя. – Вы ещё на портрете – прямо как живой! Ну, портрет, который у доски висит. Между этим, как его, Гоголем и этим, ну, баснописцем, как его, Крыловым! Да мы же сейчас именно вас и проходим: «Дед Мазай» и эти, как их, «зайцы»! Потом «Мужичок», это самое, «с ноготок»! Я только вчера учил ваши стихи! Хотите прочту?

          И, не дожидаясь ответа, Витя Брюквин стал быстро декламировать:

          – Однажды в студёную, это самое, зимнюю пору я из лесу, ну, значит, вышел. Был, как говорится, сильный мороз. Гляжу, поднимается, это самое, в гору, лошадка, везущая, это самое… Одним словом, как говорится, хворосту воз!..

          – Извольте сейчас же прекратить! – прервал Витю классик. – Что вы сделали с моими стихами?! Не хворосту воз, а целый воз словесного мусора! Безобразие! Как зовут? Как фамилия?

          – Брюк-вин… Вик-к-ктор… – стал заикаться Витя.

          – Брюквин! Виктор! – вдруг послышался голос учительницы. – Ты что, заснул? Стихи выучил? Иди отвечать!

          – Отрывок из поэмы «Крестьянские дети»! – начал Витя. – Поэта Некрасова. Н.А., – добавил он и незаметно покосился на портрет. Классик смотрел в сторону. – Однажды, в студёную зимнюю пору, я из лесу вышел, был сильный мороз. Гляжу, поднимается медленно в гору…

          И тут весь класс с удивлением услышал, как Витя Брюквин по прозвищу «Это самое» прочёл без запинки весь отрывок. Без всяких посторонних словечек. Он ни разу не сказал ни «это самое», ни «как его». И даже ни разу не сказал «ну»! Нет, одно «ну» он всё же сказал:

          «Ну, мёртвая! – крикнул малюточка басом, рванул под уздцы и быстрей зашагал».

          Но это «ну» не считается, потому что оно было у самого Николая Алексеевича Некрасова.

     В.Голявкин.     Как мы в трубу лазали

          Большущая труба валялась на дворе, и мы на неё с Вовкой сели. Мы посидели на этой трубе, а потом я сказал:

          – Давай-ка в трубу полезем. В один конец влезем, а выйдем с другого. Кто быстрей вылезет.

          Вовка сказал:

          – А вдруг мы там задохнёмся.

          – В трубе два окошка, сказал я, как в комнате. Ты же в комнате дышишь?

          Вовка сказал:

          – Какая же это комната. Раз это труба. – Он всегда спорит.

          Я полез первым, а Вовка считал. Он досчитал до тринадцати, когда я вылез.

          – А ну-ка я, – сказал Вовка.

          Он полез в трубу, а я считал. Я досчитал до шестнадцати.

          – Ты быстро считаешь, – сказал он, – а ну-ка ещё! И он снова полез в трубу.

          Я сосчитал до пятнадцати.

          – Совсем там не душно, – сказал он, – там очень прохладно.

          Потом к нам подошёл Петька Ящиков.

          – А мы, – говорю, – в трубу лазаем! Я на счёте тринадцать вылез, а он на пятнадцати.

          – А ну-ка я, – сказал Петя.

          И он тоже полез в трубу.       Он вылез на восемнадцати.      Мы стали смеяться.      Он снова полез.      Вылез он очень потный.

          – Ну как? – спросил он.

          – Извини, – сказал я, – мы сейчас не считали.

          – Что же, значит, я даром полз? Он обиделся, но полез снова.

          Я сосчитал до шестнадцати.

          – Ну вот, – сказал он, – постепенно получится! – И он снова полез в трубу.

          В этот раз он там долго полз. Чуть не до двадцати. Он разозлился, хотел опять лезть, но я сказал:

          – Дай другим полезть, – оттолкнул его и полез сам. Я набил себе шишку и долго полз. Мне было очень больно.

          Я вылез на счёте тридцать.

          – Мы думали, что ты пропал, – сказал Петя.

          Потом полез Вовка. Я уже до сорока сосчитал, а он всё не вылезает. Гляжу в трубу – там темно. И другого конца не видно.

          Вдруг он вылезает. С того конца, в который влез. Но вылез он головой вперёд. А не ногами. Вот что нас удивило!

          – Ух, – говорит Вовка, – чуть не застрял Как это ты повернулся там?

          – С трудом, – говорит Вовка, – чуть не застрял.

          Мы здорово удивились!

          Тут подошёл Мишка Меньшиков.

          – Чем вы тут, – говорит, – занимаетесь?

          – Да вот, – говорю, – в трубу лазаем. Хочешь полезть?

          – Нет, – говорит, – не хочу. Зачем мне туда лазать?

          – А мы, – говорю, – туда лазаем.

          – Это видно, – он говорит.

          – Чего видно?

          – Что вы туда лазали.

          Глядим мы друг на друга. И вправду видно. Мы все как есть в красной ржавчине. Все как будто заржавели. Просто жуть!

          – Ну, я пошёл, – говорит Мишка Меньшиков. И он пошёл.

          А мы больше в трубу не полезли. Хотя мы уже все были ржавые. Нам всё равно уже было. Лезть можно было. Но мы всё равно не полезли.

    В.Голявкин   Рисунок

           Алёша нарисовал цветными карандашами деревья, цветы, траву, грибы, небо, солнце и даже зайца.

          – Чего здесь не хватает! – спросил он папу.

          – Всего здесь достаточно, – ответил папа.

          – Чего здесь недостаточно? – спросил он брата.

          – Всего хватает, – сказал брат.

          Тогда Алёша перевернул рисунок и написал на обороте вот такими большими буквами:

          И ЕЩЁ ПЕЛИ ПТИЦЫ.

          – Вот теперь, – сказал он, – там всего хватает!

    Метлицкая Мария   Уроки Музы

     Итак, было куплено пианино – громоздкое, ставшее сразу каким-то нелепым предметом в нашей и без того маленькой комнате, еще остро пахнувшее деревом и лаком. Пианино было взято в рассрочку, и мои бедные родители, видимо, предвкушали счастливые семейные вечера, когда милая дочь с косой, в плиссированной юбочке подкрутит круглый черный металлический стул и, расправив на коленях складки юбки, опустит руки на клавиши.

    Оно вызвало у меня мимолетный, сиюминутный интерес – пальцем по блестящим клавишам, да и бог с ним. Я ушла читать. Это не требовало никаких усилий и труда. Это просто было абсолютным счастьем. Всегда. И до сей поры.

    Вскоре через бабушкиных знакомых была найдена учительница, конечно, частная, жившая недалеко – в районе Боткинской больницы. На смотрины (или просмотр) мы поехали с моей героической бабушкой. Дом был солидный, сталинский – пожалуй, единственное положительное, что оставил после себя этот изувер. В отличие от меня бабушка заметно волновалась и у подъезда спешно смолила очередную беломорину.

    Дверь открыла высокая, хорошо пахнувшая дама в брюках и широкой шелковой кофте с драконами. Она сухо кивнула и предложила нам войти.

    Комната была, видимо, гостиной. В ней стояли красивые кресла с синей бархатной обивкой, большой круглый стол на гнутых резных ножках, небольшой коричневый рояль и пузатый сервант с шелковой обивкой внутри. Этот сервант и приковал накрепко мое детское внимание. Кого там только не было! И дамочки в шляпках и кружевных юбках с кавалерами, и такие же дамочки с собачками на поводках, и пастушки с тонкими свирельками, и стройные скрипачи, прижимающие к щекам изящные скрипки, и хрупкие балерины в полупрозрачных пачках. Это был целый дивный мир, невиданный мною раньше.

    – Нравится? – улыбнулась дама. – Мейсен и немного Севр, – произнесла она непонятные мне слова.

    Я сглотнула слюну и кивнула.

    – К делу! – Жестом она пригласила меня к роялю. – Итак, зовут меня Муза Александровна.

    – Вам подходит это имя, – дрогнувшим от волнения голосом вякнула я.

    Потом она наигрывала простейшие мелодии и предлагала мне их повторить, стучала крепким пальцем по крышке рояля и опять просила меня повторить такты. Затем тяжело вздохнула и повернулась к бабушке.

    – Слуха нет! – сказала она жестко.

    – Это приговор, вы отказываетесь? – растерянно пролепетала бабушка.

    – Кто же отказывается от денег? – разумно заметила она. – А слух можно и развить. И начались мои мучения.

    Два раза в неделю, как «Отче наш». Занятия музыкой я ненавидела, а вот встречам с Музой Александровной была почему-то рада. Если б не надо было еще играть скучные гаммы и назойливые этюды, а просто разглядывать саму хозяйку, необыкновенные кольца на ее руках, вдыхать запах кофе и терпких духов, если бы… Она не была особенно требовательна – сразу раскусила меня – и просто честно выполняла свой долг.

    Спустя пару лет я и вовсе научилась манкировать уроками и даже придумывала себе вывихи пальцев и якобы растяжения руки, в чем мне усердно помогала подруга Лорка, перевязывая бинтом мои совершенно здоровые конечности. Уроки продолжались года три, а потом мы переехали на другой край Москвы, ездить на Беговую было уже несподручно – и мои мучения закончились сами собой.

    – Не мучьте ее больше, – внятно попросила Муза Александровна мою бабушку.

    Спустя несколько лет через общих знакомых мы узнали, как нелепо и страшно погиб муж Музы Александровны – скрипач Большого симфонического оркестра. На гастролях в Италии вечером в горах попросил остановить автобус, вышел по малой нужде. Больше его никто не видел. Видимо, оступился. Тело не нашли, и хоронить бедной Музе его не пришлось. Осталась она совершенно одна – ни детей, ни родни. Говорят, до глубокой старости жила уроками.

    Спустя лет тридцать на Арбате в расплодившихся там антикварных лавках я что-то разглядывала – не с целью купить, а просто так, из обычного женского любопытства. Мое внимание привлекла опрятная и даже нарядная старушка в черных кружевных перчатках, предлагавшая что-то оценщику. Я подошла ближе и увидела, как трясущимися от старости и волнения руками она разворачивала ворох газет и наконец извлекла из него статуэтку балерины, крутящую фуэте. Оценщик предлагал свою цену, она долго молчала и, наконец, вздохнув, согласилась. Старушка сняла перчатки, и я узнала на ее руке кольцо – тусклую, сероватую крупную жемчужину в оправе из мелких бирюзинок.

    – Послушайте! – вдруг вырвалось у меня. – Я куплю эту вещь! Но что вам, в самом деле, ждать, пока она продастся, и ехать снова сюда за деньгами! Это именно то, что я хотела, мне очень нужна эта вещь, у меня скоро день рождения! – тараторила я без умолку, лихорадочно вспоминая, с собой ли у меня деньги, отложенные на покупку новой дубленки.   Старушка благодарно улыбнулась и произнесла:

    – Вы очень облегчили мне жизнь, спасибо вам, деточка.

    Я быстро отсчитала деньги, и продавец начал упаковывать уже мою балерину. Старушка тщательно пересчитала деньги и, благодаря, вышла из магазина.

    Почему я не обратилась к ней, ведь я ее узнала и прекрасно помнила ее редкое имя и несложное отчество. А что бы я ей сказала? Да и разве она вспомнила бы одну из своих нерадивых учениц?

    Да и потом, бедность не любит свидетелей.

    Танцующую балерину я обнародовала семье не сразу, а ближе к своему дню рождения, спустя полгода, сообщив мужу, что это мечта моего детства.

    И разве я его обманула?

     Опустошив котелок, Ваня насухо вытер его коркой. Этой же коркой он обтер ложку, корку съел, встал, степенно поклонился великанам и сказал, опустив ресницы:

    — Премного благодарны. Много вами доволен.

    — Может, еще хочешь?

    — Нет, сыт.

    — А то мы тебе еще один котелок можем положить, — сказал Горбунов, подмигивая не без хвастовства. — Для нас это ничего не составляет. А, пастушок?

    — В меня уже не лезет, — застенчиво сказал Ваня, и синие его глаза вдруг метнули из-под ресниц быстрый, озорной взгляд.

    — Не хочешь — как хочешь. Твоя воля. У нас такое правило: мы никого насильно не заставляем, — сказал Биденко, известный своей справедливостью.  Но тщеславный Горбунов, любивший, чтобы все люди восхищались жизнью разведчиков, сказал:

    — Ну, Ваня, так как же тебе показался наш харч?

    — Хороший харч, — сказал мальчик, кладя в котелок ложку ручкой вниз и собирая с газеты «Суворовский натиск», разостланной вместо скатерти, хлебные крошки.

    — Верно, хороший? — оживился Горбунов. — Ты, брат, такого харча ни у кого в дивизии не найдешь. Знаменитый харч. Ты, брат, главное дело, за нас держись, за разведчиков. С нами никогда не пропадешь. Будешь за нас держаться?

    — Буду, — весело сказал мальчик.

    — Правильно, и не пропадешь. Мы тебя в баньке отмоем. Патлы тебе острижем. Обмундирование какое-нибудь справим, чтоб ты имел надлежащий воинский вид.

    — А в разведку меня, дяденька, будете брать?

    — Ив разведку тебя будем брать. Сделаем из тебя знаменитого разведчика.

    — Я, дяденька, маленький. Я всюду пролезу, — с радостной готовностью сказал Ваня. — Я здесь вокруг каждый кустик знаю.

    — Это и дорого.

    — А из автомата палить меня научите?

    — Отчего же. Придет время — научим.

    — Мне бы, дяденька, только один разок стрельнуть, — сказал Ваня, жадно поглядев на автоматы, покачивающиеся на своих ремнях от беспрестанной пушечной пальбы.

    — Стрельнешь. Не бойся. За этим не станет. Мы тебя всей воинской науке научим. Первым долгом, конечно, зачислим тебя на все виды довольствия.

    — Как это, дяденька?

    — Это, братец, очень просто. Сержант Егоров доложит про тебя лейтенанту

    Седых. Лейтенант Седых доложит командиру батареи капитану Енакиеву, капитан Енакиев велит дать в приказе о твоем зачислении. С того, значит, числа на тебя и пойдут все виды довольствия: вещевое, приварок, денежное. Понятно тебе?

    — Понятно, дяденька.

    — Вот как оно делается у нас, разведчиков… Погоди! Ты это куда собрался?

    — Посуду помыть, дяденька. Нам мать всегда приказывала после себя посуду мыть, а потом в шкаф убирать.

    — Правильно приказывала, — сказал Горбунов строго. — То же самое и на военной службе.

    — На военной службе швейцаров нету, — назидательно заметил справедливый Биденко.

    — Однако еще погоди мыть посуду, мы сейчас чай пить будем, — сказал Горбунов самодовольно. — Чай пить уважаешь?

    — Уважаю, — сказал Ваня.

    — Ну и правильно делаешь. У нас, у разведчиков, так положено: как покушаем, так сейчас же чай пить. Нельзя! — сказал Биденко. — Пьем, конечно, внакладку, — прибавил он равнодушно. — Мы с этим не считаемся.

    Скоро в палатке появился большой медный чайник — предмет особенной гордости разведчиков, он же источник вечной зависти остальных батарейцев.

    Оказалось, что с сахаром разведчики действительно не считались. Молчаливый Биденко развязал свой вещевой мешок и положил на «Суворовский натиск» громадную горсть рафинада. Не успел Ваня и глазом мигнуть, как Горбунов бултыхнул в его кружку две большие грудки сахару, однако, заметив на лице мальчика выражение восторга, добултыхнул третью грудку. Знай, мол, нас, разведчиков!

    Ваня схватил обеими руками жестяную кружку. Он даже зажмурился от наслаждения. Он чувствовал себя, как в необыкновенном, сказочном мире. Все вокруг было сказочно. И эта палатка, как бы освещенная солнцем среди пасмурного дня, и грохот близкого боя, и добрые великаны, кидающиеся горстями рафинада, и обещанные ему загадочные «все виды довольствия» — вещевое, приварок, денежное, — и даже слова «свиная тушенка», большими черными буквами напечатанные на кружке.

    — Нравится? — спросил Горбунов, горделиво любуясь удовольствием, с которым мальчик тянул чай осторожно вытянутыми губами.

    На этот вопрос Ваня даже не мог толково ответить. Губы его были заняты борьбой с чаем, горячим, как огонь. Сердце было полно бурной радости оттого, что он останется жить у разведчиков, у этих прекрасных людей, которые обещают его постричь, обмундировать, научить палить из автомата.

    Все слова смешались в его голове. Он только благодарно закивал головой, высоко поднял брови домиком и выкатил глаза, выражая этим высшую степень удовольствия и благодарности.

    (В Катаев «Сын полка»)

    Фронт был далеко от села Нечаева. Нечаевские колхозники не слышали грохота орудий, не видели, как бьются в небе самолёты и как полыхает по ночам зарево пожаров там, где враг проходит по русской земле. Но оттуда, где был фронт, шли через Нечаево беженцы. Они тащили салазки с узелками, горбились под тяжестью сумок и мешков. Цепляясь за платье матерей, шли и вязли в снегу ребятишки. Останавливались, грелись по избам бездомные люди и шли дальше.
       Однажды в сумерки, когда тень от старой берёзы протянулась до самой житницы, в избу к Шалихиным постучались.
       Рыжеватая проворная девочка Таиска бросилась к боковому окну, уткнулась носом в проталину, и обе её косички весело задрались кверху.
       – Две тётеньки! – закричала она. – Одна молодая, в шарфе! А другая совсем старушка, с палочкой! И ещё… глядите – девчонка!
       Груша, старшая Таискина сестра, отложила чулок, который вязала, и тоже подошла к окну.
       – И правда девчонка. В синем капоре…
       – Так идите же откройте, – сказала мать. – Чего ждёте-то?
       Груша толкнула Таиску:
       – Ступай, что же ты! Всё старшие должны?
       Таиска побежала открывать дверь. Люди вошли, и в избе запахло снегом и морозом.
       Пока мать разговаривала с женщинами, пока спрашивала, откуда они, да куда идут, да где немцы и где фронт, Груша и Таиска разглядывали девочку.
       – Гляди-ка, в ботиках!
       – А чулок рваный!
       – Гляди, в сумку свою как вцепилась, даже пальцы не разжимает. Чего у ней там?
       – А ты спроси.
       – А ты сама спроси.
       В это время явился с улицы Романок. Мороз надрал ему щёки. Красный, как помидор, он остановился против чужой девочки и вытаращил на неё глаза. Даже ноги обмести забыл.
       А девочка в синем капоре неподвижно сидела на краешке лавки.
       Правой рукой она прижимала к груди жёлтую сумочку, висевшую через плечо. Она молча глядела куда-то в стену и словно ничего не видела и не слышала.
       Мать налила беженкам горячей похлёбки, отрезала по куску хлеба.
       – Ох, да и горемыки же! – вздохнула она. – И самим нелегко, и ребёнок мается… Это дочка ваша?
       – Нет, – ответила женщина, – чужая.
       – На одной улице жили, – добавила старуха.
       Мать удивилась:
       – Чужая? А где же родные-то твои, девочка?
       Девочка мрачно поглядела на неё и ничего не ответила.
       – У неё никого нет, – шепнула женщина, – вся семья погибла: отец – на фронте, а мать и братишка – здесь.

    Убиты…
       Мать глядела на девочку и опомниться не могла.
       Она глядела на ее лёгонькое пальто, которое, наверно, насквозь продувает ветер, на её рваные чулки, на тонкую шею, жалобно белеющую из-под синего капора…
       Убиты. Все убиты! А девчонка жива. И одна-то она на целом свете!
       Мать подошла к девочке.
       – Как тебя зовут, дочка? – ласково спросила она.
       – Валя, – безучастно ответила девочка.
       – Валя… Валентина… – задумчиво повторила мать. – Валентинка…
       Увидев, что женщины взялись за котомки, она остановила их:
       – Оставайтесь-ка вы ночевать сегодня. На дворе уже поздно, да и позёмка пошла – ишь как заметает! А утречком отправитесь.
       Женщины остались. Мать постелила усталым людям постели. Девочке она устроила постель на тёплой лежанке – пусть погреется хорошенько. Девочка разделась, сняла свой синий капор, ткнулась в подушку, и сон тотчас одолел её. Так что, когда вечером пришёл домой дед, его всегдашнее место на лежанке было занято, и в эту ночь ему пришлось улечься на сундуке.
       После ужина все угомонились очень скоро. Только мать ворочалась на своей постели и никак не могла уснуть.
       Ночью она встала, зажгла маленькую синюю лампочку и тихонько подошла к лежанке. Слабый свет лампы озарил нежное, чуть разгоревшееся лицо девочки, большие пушистые ресницы, тёмные с каштановым отливом волосы, разметавшиеся по цветастой подушке.
       – Сиротинка ты бедная! – вздохнула мать. – Только глаза на свет открыла, а уж сколько горя на тебя навалилось! На такую-то маленькую!..
       Долго стояла возле девочки мать и всё думала о чём-то. Взяла с пола её ботики, поглядела – худые, промокшие. Завтра эта девчушка наденет их и опять пойдёт куда-то… А куда?
       Рано-рано, когда чуть забрезжило в окнах, мать встала и затопила печку. Дед поднялся тоже: он не любил долго лежать. В избе было тихо, только слышалось сонное дыхание да Романок посапывал на печке. В этой тишине при свете маленькой лампы мать тихонько разговаривала с дедом.
       – Давай возьмём девочку, отец, – сказала она. – Уж очень её жалко!
       Дед отложил валенок, который чинил, поднял голову и задумчиво поглядел на мать.
       – Взять девочку?.. Ладно ли будет? – ответил он. – Мы деревенские, а она из города.
       – А не всё ли равно, отец? И в городе люди, и в деревне люди. Ведь она сиротинка! Нашей Таиске подружка будет. На будущую зиму вместе в школу пойдут…
       Дед подошёл, посмотрел на девочку:
       – Ну что же… Гляди. Тебе виднее. Давай хоть и возьмём. Только смотри, сама потом не заплачь с нею!
       – Э!.. Авось да не заплачу.
       Вскоре поднялись и беженки и стали собираться в путь. Но когда они хотели будить девочку, мать остановила их:
       – Погодите, не надо будить. Оставьте Валентинку у меня! Если кто родные найдутся, скажите: живёт в Нечаеве, у Дарьи Шалихиной. А у меня было трое ребят – ну, будет четверо. Авось проживём!
       Женщины поблагодарили хозяйку и ушли. А девочка осталась.
       – Вот у меня и ещё одна дочка, – сказала задумчиво Дарья Шалихина, – дочка Валентинка… Ну что же, будем жить.
       Так появился в селе Нечаеве новый человек.

    (Любовь Воронкова «Девочка из города»)

    К концу учебного года я просил отца купить мне двухколёсный велосипед, пистолет-пулемёт на батарейках, самолёт на батарейках, летающий вертолёт и настольный хоккей.

    — Мне так хочется иметь эти вещи! — сказал я отцу. — Они постоянно вертятся у меня в голове наподобие карусели, и от этого голова так кружится, что трудно удержаться на ногах.

    — Держись, — сказал отец, — не упади и напиши мне на листке все эти вещи, чтоб мне не забыть.

    — Да зачем же писать, они и так у меня крепко в голове сидят.

    — Пиши, — сказал отец, — тебе ведь это ничего не стоит.

    — В общем-то ничего не стоит, — сказал я, — только лишняя морока. — И я написал большими буквами на весь лист:

    ВИЛИСАПЕТ

    ПИСТАЛЕТ-ПУЛИМЁТ

    САМАЛЁТ

    ВИРТАЛЁТ

    ХАКЕЙ

    Потом подумал и ещё решил написать «мороженое», подошёл к окну, поглядел на вывеску напротив и дописал:

    МОРОЖЕНОЕ

    Отец прочёл и говорит:

    — Куплю я тебе пока мороженое, а остальное подождём.

    Я думал, ему сейчас некогда, и спрашиваю:

    — До которого часу?

    — До лучших времён.

    — До каких?

    — До следующего окончания учебного года.

    — Почему?

    — Да потому, что буквы в твоей голове вертятся, как карусель, от этого у тебя кружится голова, и слова оказываются не на своих ногах.

    Как будто у слов есть ноги!

    А мороженое мне уже сто раз покупали.

    (Виктор Голявкин «Карусель в голове»)

    Вблизи большого города, по широкой проезжей дороге шел старый, больной человек.

    Он шатался на ходу; его исхудалые ноги, путаясь, волочась и спотыкаясь, ступали тяжко и слабо, словно

    чужие; одежда на нем висела лохмотьями; непокрытая голова падала на грудь... Он изнемогал.

    Он присел на придорожный камень, наклонился вперед, облокотился, закрыл лицо обеими руками — и сквозь искривленные пальцы закапали слезы на сухую, седую пыль.

    Он вспоминал...

    Вспоминал он, как и он был некогда здоров и богат — и как он здоровье истратил, а богатство роздал другим, друзьям и недругам... И вот теперь у него нет куска хлеба — и все его покинули, друзья еще раньше врагов... Неужели ж ему унизиться до того, чтобы просить милостыню? И горько ему было на сердце и стыдно.

    А слезы всё капали да капали, пестря седую пыль.

    Вдруг он услышал, что кто-то зовет его по имени; он поднял усталую голову — и увидал перед собою незнакомца.

    Лицо спокойное и важное, но не строгое; глаза не лучистые, а светлые; взор пронзительный, но не злой.

    —  Ты всё свое богатство роздал, — послышался ровный голос... — Но ведь ты не жалеешь о том, что добро делал?

    —  Не жалею, — ответил со вздохом старик, — только вот умираю я теперь.

    —  И не было бы на свете нищих, которые к тебе протягивали руку, — продолжал незнакомец, — не над кем было бы тебе показать свою добродетель, не мог бы ты упражняться в ней?

    Старик ничего не ответил — и задумался.

    — Так и ты теперь не гордись, бедняк, — заговорил опять незнакомец, — ступай, протягивай руку, доставь и ты другим добрым людям возможность показать на деле, что они добры.

    Старик встрепенулся, вскинул глазами... но незнакомец уже исчез; а вдали на дороге показался прохожий.

    Старик подошел к нему — и протянул руку. Этот прохожий отвернулся с суровым видом и не дал ничего.

    Но за ним шел другой — и тот подал старику малую милостыню.

    И старик купил себе на данные гроши хлеба — и сладок показался ему выпрошенный кусок — и не было стыда у него на сердце, а напротив: его осенила тихая радость.

    (И.С.Тургенев «Милостыня»)

    МАТЕРЬ ЧЕЛОВЕЧЕСКАЯ В.Закруткин

    Ничто не нарушало зимней тишины. Где–то очень далеко шли сражения, а здесь, в пустом, заснеженном поле, стояла тишина,

    Вдруг Марии почудилось, что она слышит глухие, невнятные человеческие голоса.

    Мария прислушалась. Да, там, где стояла покрытая снегом копна сена, слышался детский плач, а два голоса, тоже детских, уговаривали кого-то, и Мария ясно услышала слова:

    – Перестань плакать! Слышишь? Тебе говорят! Перестань, а то немцы придут, всех нас повесят...

    Дружок и Дамка, навострив уши, поглядывали то на копну, то на Марию и всем своим видом показывали: в копне кто-то есть.

    Мария предостерегающе подняла руку. Осторожно, стараясь не скрипеть снегом, пошла к копне. У самой копны остановилась, шепотом сказала собакам:

    – Тихо!

    Из копны послышался тот же слабый детский голос:

    – Не плачь, Дашенька! Слышишь? Не плачь! Разве ты одна хочешь кушать?

    И Таня хочет кушать, и Наташа, и Лара, и Андрюша – все хотят кушать, а они, видишь, не плачут...

    Обойдя копну, Мария увидела протоптанную в снегу тропу… Сердце Марии сжалось.

    «Дети! – мелькнула у нее мысль. – Малые дети! Заблудились... голодные...» Она наклонилась, разгребла сено. Увидела смуглое лицо худенькой девочки, ее широко раскрытые, полные страха карие глаза.

    – Не бойтесь, деточки, – негромко сказала Мария. – Выходите! Немцев тут нет... Я одна... Тетя Мария меня зовут... Выходите, прошу вас...

    Из копны вылезла черноглазая девочка лет тринадцати, такая изможденная и худая, что Мария дрогнула от жалости.

    – Откуда вы, детки, и сколько вас тут? – спросила она, обняв девочку.

    Девочка заплакала навзрыд, упала на снег, обхватила ноги Марии непослушными руками, невнятно залепетала:

    – Нас тут много... Семеро... Мы из Ленинграда, из детского дома... Эвакуированные... Нас долго везли поездом, потом, когда немцы стали бомбить поезд, наши воспитатели были убиты и  много детей сгорело... А мы, которые остались живыми, убежали... Бежали долго и заблудились... Нас было восемнадцать, осталось семеро... Одиннадцать умерло по дороге с голода – три девочки и восемь мальчиков... Не обижайте нас, тѐтечка... миленькая... нам всем очень холодно, и мы хотим кушать...

    Опустившись на корточки, прижав к себе худое тельце едва прикрытой лохмотьями  девочки, Мария забормотала, содрогаясь от рыданий:

    – Голубяточки мои... Деточки родные... Выходите все... Все выходите... Я вас накормлю, напою, искупаю... Мы будем жить вместе... Я одна, совсем одна... и голоса человеческого давно  не слышала...

    Из копны стали вылезать дети. Худые, полуголые, забитые, придавленные страхом и  голодом, с глазами, полными слез, они сгрудились вокруг рыдающей Марии, навзрыд заплакали сами, повисли на ее шее, на плечах, прижимались к ней, бились у ее ног..

    Они шли по заснеженной степи гуськом. Впереди, неся на руках двух–, трехлетних детей – Дашу и Андрюшу – шла Мария. Черноглазая Галя – она в этой заблудившейся стайке  была за старшую – тащила на спине совсем ослабевшую, уснувшую Олю, а белобрысая Наташа и  две девочки – Таня и Лара, спотыкаясь, еле волоча ноги, брели сзади...

    Весь вечер Мария грела на печке воду, поочередно искупала детей, помыла им головы, напоила всех теплым молоком и уложила спать, а сама, поглядывая на спавших детей, принялась стирать их ветхие лохмотья.

    Не спали только две старшие девочки – Галя и Наташа. Следя за Марией полузакрытыми глазами, они вздыхали, тихо ворочались, потом, не выдержав, стали шепотом, чтобы не разбудить спящих, рассказывать Марии о долгих и страшных мытарствах.

    – Из Ленинграда наш детдом везли ночью на машинах, – шептала Галя. – Было очень холодно, и мы долго ехали по льду. Над нами летали немецкие самолеты, они бросали бомбы. Потом нас привезли на какую–то станцию, посадили в поезд, но никто не сказал, куда мы едем...

    – А в Ленинграде все люди голодали и воды ни у кого не было, потому что немцы окружили город, – вспоминала Наташа. – Нашему детдому еще давали хлеб и повидло...маленький такой кусочек хлеба, как спичечная коробка, и чайную ложечку повидла... У нас умерло мало детей: только девять мальчиков и четыре девочки...

    Галя прерывисто вздохнула:

    – Когда немцы бомбили наш поезд, было так страшно, – сказала Наташа.

    – Они налетели утром, мы все еще спали. Вскочили от взрывов, а вагоны уже горят и опрокидываются под насыпь.

    Отвернувшись к стене, Галя заплакала.

    – Не плачь, деточка, – сказала Мария. – Не плачь и ничего не бойся. Теперь все будет  хорошо... У меня вот тоже сыночек был, Васенька... такой примерно, как вы... так немцы его  повесили...

    Мария тоже заплакала. Теперь Галя стала ее утешать:

    – Не плачьте, тетенька, не надо. Вы же сами сказали, что теперь все будет хорошо.

    Помолчав, Галя закончила горестный свой рассказ:

    – Когда немцы разбомбили наш поезд, все дети разбежались, кто куда.  Всего нас в поезде было сто шестьдесят. Кого убили, кто сгорел и куда девались  остальные, мы не знаем... Мы долго шли степью, лесами. Ночевали где–нибудь в кустах или в  копнах, чтоб немцы нас не нашли. Иногда заходили в деревни, и женщины плакали и давали нам хлеба, сала, яичек… Шли долго, много дней, и очень хотели пить. Один раз нашли пустые консервные банки, подвязали к ним проволоку. Получились ведрышки. Когда приходили к пруду или к речке, набирали в них воду и несли с собой...

    – А что ж вы, бедняжки, ели? – спросила Мария.

    – Ели, что придется. Картошку копали и грызли сырую, потому что спичек у нас не было  и мы не могли развести костер. Семечки подсолнухов ели, разную травку и листья жевали.  Нашли брошенный людьми сад, яблок с собой набрали.

    – Ну, а те три девочки и восемь мальчиков, – спросила Мария, – они что? С голоду  умерли?

    – Да, – спокойно сказала Галя, – с голоду. Сначала у них началось расстройство желудка, они одной водой ходили, потом совсем ослабели и умерли за два дня. Мы их закопали, крестики из веточек на их могилах поделали, поплакали и пошли дальше...

    Мария погладила темные волосы девочки, прижалась щекой к ее щеке.

    – Спи, деточка, – сказала она тихо, – больше этого ничего не будет. Дождемся наших, и  все будет хорошо...

    Так семь маленьких странников, сирот из ленинградского детского дома, остались жить с Марией в ее теплом погребе. Вот Марии и пригодилось тряпье, которое она собрала в окопах, постирала и сложила про запас.

    Несколько дней она возилась, обшивая полураздетых детей: пошила им платьишки, тапочки и шапочки из плотного шинельного сукна, раскроила и порезала полинявшие солдатские  гимнастерки на портяночки, одела всех потеплее.

    С приходом детей Мария как будто ожила: рассказывала им о хуторе, о приходе немцев, о смерти Ивана, Васятки и Фени, о том, как, ища человека, к ней стали сходиться коровы, собаки,  овцы, лошади, куры, как слетелись на хуторское пожарище голуби.

    Она по–прежнему ежедневно уходила на работу, наказав детям никуда не отлучаться, выходить из погреба только по крайней нужде и не разговаривать громко, чтобы не привлечь к  себе внимания.

    Несколько дней она кормила детей щами из соленого конского мяса, заправленной молоком кукурузной кашей, потом зарезала овцу, пять кур. На ее глазах изможденные дети стали поправляться, посвежели, на их худых, обветренных лицах появился румянец...

    Маленький Андрюша первый назвал ее мамой. Однажды вечером, когда Мария вернулась  с поля и спустилась в погреб, мальчик вскочил с нар, повис у нее на шее и радостно закричал:

    – Мама пришла! Мама пришла!

    А трехлетняя Даша повторила, захлопав в ладошки:

    – Мама! Наша мама!

    Скрывая слезы, Мария сказала:

    – Ну да... мама... ваша мама... а то чья ж?

    В этот же вечер Галя, Наташа, Таня и Лара, окружив Марию, спросили застенчиво:

    – Можно, мы тоже будем называть вас мамой?

    А я и есть ваша мама, – глухо сказала Мария. – Выл у меня один-единственный сыночек, а теперь вон вас сколько, и все славные, хорошие деточки...

    Михаил ПРИШВИН

    Козочка (из рассказов о Ленинградских детях)

    Из Берендеева на Ботик стала ходить повариха, хорошая, ласковая женщина, Аграфена Ивановна; никогда к детям она не придет с пустыми руками, и одевается всегда чистенько, дети это очень ценят. Женщина она бездетная, за мужем своим бывало ходила, как за ребенком, но муж пропал без вести на фронте. Поплакала, люди утешили: не одна она ведь такая осталась на свете, а на людях и смерть красна.

    Очень полюбилась этой бездетной вдове в детдоме на Ботике одна девочка, Валя, - маленькая, тонкая в струнку, личико всегда удивленное, будто молоденькая козочка. С этой девочкой стала Аграфена Ивановна отдельно прогуливаться, сказки ей сказывала, сама утешалась ею, конечно, как дочкой, и мало-помалу стала подумывать, не взять ли и вправду ее себе навсегда в дочки. На счастье Аграфены Ивановны, маленькая Валя после болезни вовсе забыла свое прошлое в Ленинграде, и где там жила, и какая там у нее была мама и кто папа. Все воспитательницы в один голос уверяли, что не было случая, когда бы Валя хоть один раз вспомнила что-либо из своего прошлого.

    - Вы только посмотрите, - говорили они, - на ее личико, не то она чему-то удивляется, не то вслушивается, не то вспоминает. Она уверена, что вы ее настоящая мама. Берите ее и будьте счастливы.

    - То-то вот и боюсь, - отвечала Аграфена Ивановна, - что она удивленная и как будто силится что-то вспомнить; возьму ее, а она вдруг вспомнит, что ж тогда?

    Крепко подумав, все взвесив, совсем было решилась вдова взять себе в утешение Валю, но при оформлении вдруг явилось препятствие. Хотя в детдоме все были уверены, что отец Вали погиб, об этом говорили и прибывшие с фронта бойцы: погиб у них на глазах, - но справки о смерти не было, значит, по закону нельзя было отдать на сторону девочку.

    - Возьмите, - говорили ей, - условно, приедет отец - возвратите.

    - Будет вам шутить, - отвечала Аграфена Ивановна, - дочку так брать страшно, все будет думаться - придет час, и отберут: нет уж, что уж тут, брать так брать, а так уж, что уж тут!

    После этих слов повариха целый месяц крепилась, не заглядывала на Ботик. Но, конечно, дома, в своем желтом домике в Берендееве, тосковала по дочке, плакала, а девочка тоже не могла утешиться ничем: мама ее бросила! А когда повариха не выдержала и опять пришла с большими гостинцами - вот была встреча! И опять все уговаривали взять условно, и опять Аграфена Ивановна упорно повторяла свое:

    - Брать так брать, а то уж, что уж так-то брать.

    Так длилось месяца два. В августе пришла бумага о смерти отца Вали, и Аграфена Ивановна увезла свою дочку в Берендеево. Кого прельстит рыженький блеклый домик в три окошка, обращенный в туманы Берендеева болота! Никому со стороны не мило, а себе-то как дорого! Все ведь тут сделано руками своих близких людей; тут они рождались, жили, помирали, и обо всем память оставили. Собачку отнимут от матери, принесут в чужой дом, и то, бывает, пузатый кутенок озирается вокруг мутно-голубыми глазами, хочет что-то узнать, поскулит. А Вале, девочке-сироте, было в рыжем домике все на радость. Валя ко всему тянется, весело ей, как будто и в самом деле пришла в свой родной домик к настоящей маме. Очень обрадовалась Аграфена Ивановна и, чтобы девочке свой домик совсем как рай показать, завела патефон. Сейчас и на Ботике есть патефон, а в то время, когда Валю брали, дети там патефона вовсе не слышали, и Валя не могла помнить патефон вовсе. Но патефон заиграл, и девочка широко открыла глаза.

    - Соловей мой, соловей, - пел патефон, - голосистый соловей...

    Козочка удивилась, прислушалась, стала кругом озираться, что-то узнавать, вспоминать...

    - А где же клеточка? - вдруг спросила она.

    - Какая клеточка?

    - С маленькой птичкой. Вот тут висела.

    Не успела ответить, а Валя опять:

    - Вот тут столик был, и на нем куколки мои...

    - Погоди, - вспомнила Аграфена Ивановна, - сейчас я их достану.

    Достала свою хорошую куклу из сундука.

    - Это не та, не моя!! И вдруг у маленькой Козочки что-то сверкнуло в глазах: в этот миг, верно, девочка и вспомнила все свое ленинградское.

    - Мама, - закричала она, - это не ты!

    И залилась. А патефон все пел:

    "Соловей мой, соловей".

    Когда пластинка кончилась и соловей перестал петь, вдруг и Аграфена Ивановна свое что-то вспомнила, закричала, заголосила, с размаху ударилась головой об стену и упала к столу. Она то поднимет со стола голову, то опять уронит, и стонет, и всхлипывает. Эта беда пересилила Валино горе, девочка обнимает ее, теребит и повторяет:

    - Мамочка, милая, перестань! Я все вспомнила, я тебя тоже люблю, ты же теперь моя настоящая мама.

    И две женщины - большая и маленькая, - обнимаясь, понимали друг друга, как равные.



    Предварительный просмотр:

    Н. Абрамцева «Почти весенняя сказка»

    Ягоды рябины были ярко-красные, а листья ее сиреневые. А вот листья березы и ясеня — желтые. Но все равно не похожие друг на друга. Потому что продолговатые листья ясеня скорее золотые, чем желтые. А листочки-сердечки березы даже на солнце — пусть на холодном, на осеннем — скорее печально желтеют, чем золотятся. А сильные дубки просто веселые и рыжие-рыжие. А вот клены, те и желтеют, и золотятся, и краснеют, и рыжеют.

    В общем, все до одного листочка чародейка-Осень раскрасила по своему вкусу. А вкус у нее, надо признаться, отличный.

    Еще раз осмотрела Осень свои владения. Все хорошо. Только трава не понравилась: бурая какая-то, невыразительная. Слегка тряхнула Осень деревья, и бурая трава уже не видна под ковром пестрых листьев. «Теперь все» , — решила Осень.

    Время идет, все довольны. Даже люди. А вот Осень начинает волноваться. Волнуется Осень, кривит яркие губы, сердито щурит желто-карие глаза, на север смотрит. «Сейчас вот-вот явится белая волшебница. Ничего, холодная, не пожалеет! Даже Лето, зеленое, веселое, покорилось мне. Красоте, богатству, силе моей прекрасной уступило. Так неужели снежная, ледяная погубит все вокруг. Не дам! — тряхнула Осень листьями. — Не пущу! Не дам!» Гордо встала Осень у своих границ.

    А вот и она, сама Зима, появилась. Белая шаль узорами из драгоценных льдинок украшена, на ресницах густых вокруг глаз, синих, холодных, снежинки застыли, губы сжаты.

    — Пришла… — сердились желто-карие глаза.

    — Пришла. — Спокойны синие глаза, холодные.

    — Зачем? Разве я хуже тебя?

    — И я хороша. Да и время мое.

    — Твое ли? — усмехнулись яркие губы.

    — Мое, — почти не разжимались губы холодные.

    — Не пущу. Уходи! Погубишь все.

    — Губить не стану. По-своему переделаю.

    — Не переделаешь, — сердилась Осень, — не позволю!

    — Не сможешь. Время твое ушло. И ты уходи, — звенела Зима.

    — Не уйду.

    — Уходи!

    Они не ссорились. Они сражались. Так кто же победил? Холодная ли уверенность? Упрямая ли настойчивость? Кто сильнее? А может ли быть кто-то сильнее?

    — Уходи!

    — Уходи!

    — Уходи!

    И ушли. Обе. Почему? Обиделись. И Осень-чародейка, чье время ушло. И Зима-волшебница, та, что решила: «Пусть без меня обойтись попробуют».

    Ушли. Обе. А кто же остался? Дождь холодный, деревья с голыми, гнущимися от ветра ветками, лужи, по которым уже не плавают разноцветные лодочки-листочки. Серое все, серое. И не удивительно: обиженная Осень унесла с собой разноцветье листьев, грибов, ягод.

    А дождь — он бы и рад серебряным снегом обернуться, да Зима на Осень обиделась, ушла. А ветер хотел бы метелицей стать, да как же без Зимы? А голые ветки просто мечтают инеем заискриться, но Зима далеко уже! А лужи грустные так хотели бы в сверкающие ледяные зеркала превратиться! Но ушла Зима, обиделась и ушла.

    Так как же быть? Ведь грустно, тускло, серо очень. Что же вы наделали, Осень и Зима? Что же вы наделали, Зима и Осень?

    Одно остается. Ждать Весну. Очень ждать, терпеливо ждать, верно ждать. Она придет.

    Л.Н. Толстой «Анна Каренина»

    Анна вошла в высокую дверь. Направо от двери стояла кровать, и на кровати сидел, поднявшись, мальчик в одной расстегнутой рубашечке и, перегнувшись тельцем, потягиваясь, доканчивал зевок. В ту минуту, как губы его сходились вместе, они сложились в блаженно-сонную улыбку, и с этой улыбкой он опять медленно и сладко повалился назад.

    — Сережа! — прошептала она, неслышно подходя к нему.

    Во время разлуки с ним и при том приливе любви, который она испытывала все это последнее время, она воображала его четырехлетним мальчиком, каким она больше всего любила его. Теперь он был даже не таким, как она оставила его; он еще дальше стал от четырехлетнего, еще вырос и похудел. Что это! Как худо его лицо, как коротки его волосы! Как длинны руки! Как изменился он с тех пор, как она оставила его! Но это был он, с его формой головы, его губами, его мягкою шейкой и широкими плечиками.

    — Сережа! — повторила она над самым ухом ребенка.

    Он поднялся опять на локоть, поводил спутанною головой на обе стороны, как бы отыскивая что-то, и открыл глаза. Тихо и вопросительно он поглядел несколько секунд на неподвижно стоявшую пред ним мать, потом вдруг блаженно улыбнулся и, опять закрыв слипающиеся глаза, повалился, но не назад, а к ней, к ее рукам.

    — Сережа! Мальчик мой милый! — проговорила она, задыхаясь и обнимая руками его пухлое тело.

    — Мама! — проговорил он, двигаясь под ее руками, чтобы разными местами тела касаться ее рук.

    Сонно улыбаясь, все с закрытыми глазами, он перехватился пухлыми ручонками от спинки кровати за ее плечи, привалился к ней, обдавая ее тем милым сонным запахом и теплотой, которые бывают только у детей, и стал тереться лицом об ее шею и плечи.

    — Я знал, — открывая глаза, сказал он. — Нынче мое рожденье. Я знал, что ты придешь. Я встану сейчас.

    И, говоря это, он засыпал.

    Анна жадно оглядывала его; она видела, как он вырос и переменился в ее отсутствие. Она узнавала и не узнавала его голые, такие большие теперь, ноги, выпроставшиеся из одеяла, узнавала эти похуделые щеки, эти обрезанные короткие завитки волос на затылке, в который она так часто целовала его. Она ощупывала все это и не могла ничего говорить; слезы душили ее.

    — О чем же ты плачешь, мама? — сказал он, совершенно проснувшись. — Мама, о чем ты плачешь? — прокричал он плаксивым голосом.

    — Я? не буду плакать... Я плачу от радости. Я так давно не видела тебя. Я не буду, не буду, — сказала она, глотая слезы и отворачиваясь. — Ну, тебе одеваться теперь, — оправившись, прибавила она, помолчав, и, не выпуская его руки, села у его кровати на стул, на котором было приготовлено платье.

    — Как ты одеваешься без меня? Как... — хотела она начать говорить просто и весело, но не могла и опять отвернулась.

    — Я не моюсь холодною водой, папа не велел. А Василия Лукича ты не видала? Он придет. А ты села на мое платье! — и Сережа расхохотался.

    Она посмотрела на него и улыбнулась.

    — Мама, душечка, голубушка! — закричал он, бросаясь опять к ней и обнимая ее. Как будто он теперь только, увидав ее улыбку, ясно понял, что случилось. — Это не надо, — говорил он, снимая с нее шляпу. И, как будто вновь увидав ее без шляпы, он опять бросился целовать ее.

    — Но что же ты думал обо мне? Ты не думал, что я умерла?

    — Никогда не верил.

    — Не верил, друг мой?

    — Я знал, я знал! — говорил он свою любимую фразу и, схватив за руку, которая ласкала его волосы, стал прижимать ее ладонью к своему рту и целовать ее.

    Василий Лукич между тем, не понимавший сначала, кто была эта дама, и узнав из разговора, что это была та самая мать, которая бросила мужа и которую он не знал, так как поступил в дом уже после нее, был в сомнении, войти ли ему, или нет, или сообщить Алексею Александровичу. Сообразив наконец то, что его обязанность состоит в том, чтобы поднимать Сережу в определенный час и что поэтому ему нечего разбирать, кто там сидит, мать или другой кто, а нужно исполнять свою обязанность, он оделся, подошел к двери и отворил ее.

    Но ласки матери и сына, звуки их голосов и то, что они говорили, — все это заставило его изменить намерение. Он покачал головой и, вздохнув, затворил дверь. «Подожду еще десять минут», — сказал он себе, откашливаясь и утирая слезы.

    Между прислугой дома в это же время происходило сильное волнение. Все узнали, что приехала барыня, и что Капитоныч пустил ее, и что она теперь в детской, а между тем барин всегда в девятом часу сам заходит в детскую, и все понимали, что встреча супругов невозможна и что надо помешать ей. Корней, камердинер, сойдя в швейцарскую, спрашивал, кто и как пропустил ее, и, узнав, что Капитоныч принял и проводил ее, выговаривал старику. Швейцар упорно молчал, но когда Корней сказал ему, что за это его согнать следует, Капитоныч подскочил к нему и, замахав руками пред лицом Корнея, заговорил:

    — Да, вот ты бы не впустил! Десять лет служил, кроме милости, ничего не видал, да ты бы пошел теперь да и сказал: пожалуйте, мол, вон! Ты политику-то тонко понимаешь! Так-то! Ты бы про себя помнил, как барина обирать да енотовые шубы таскать!

    — Солдат! — презрительно сказал Корней и повернулся ко входившей няне. — Вот судите, Марья Ефимовна: впустил, никому не сказал, — обратился к ней Корней. — Алексей Александрович сейчас выйдут, пойдут в детскую.

    — Дела, дела! — говорила няня. — Вы бы, Корней Васильевич, как-нибудь задержали его, барина-то, а я побегу, как-нибудь ее уведу. Дела, дела!

    Когда няня вошла в детскую, Сережа рассказывал матери о том, как они упали вместе с Наденькой, покатившись с горы, и три раза перекувырнулись. Она слушала звуки его голоса, видела его лицо и игру выражения, ощущала его руку, но не понимала того, что он говорил. Надо было уходить, надо было оставить его, — только одно это и думала и чувствовала она. Она слышала и шаги Василия Лукича, подходившего к двери и кашлявшего, слышала и шаги подходившей няни; но сидела, как окаменелая, не в силах ни начать говорить, ни встать.

    — Барыня, голубушка! — заговорила няня, подходя к Анне и целуя ее руки и плечи. — Вот Бог привел радость имениннику. Ничего-то вы не переменились.

    — Ах, няня, милая, я не знала, что вы в доме, — на минуту очнувшись, сказала Анна.

    — Я не живу, я с дочерью живу, я поздравить пришла, Анна Аркадьевна, голубушка!

    Няня вдруг заплакала и опять стала целовать ее руку.

    Сережа, сияя глазами и улыбкой и держась одною рукой за мать, другою за няню, топотал по ковру жирными голыми ножками. Нежность любимой няни к матери приводила его в восхищенье.

    — Мама! Она часто ходит ко мне, и когда придет... — начал было он, но остановился, заметив, что няня шепотом что-то сказала матери и что на лице матери выразился испуг и что-то похожее на стыд, что так не шло к матери.

    Она подошла к нему.

    — Милый мой! — сказала она.

    Она не могла сказать прощай, но выражение ее лица сказало это, и он понял. — Милый, милый Кутик! — проговорила она имя, которым звала его маленьким, — ты не забудешь меня? Ты... — но больше она не могла говорить.

    Сколько потом она придумывала слов, которые она могла сказать ему! А теперь она ничего не умела и не могла сказать. Но Сережа понял все, что она хотела сказать ему. Он понял, что она была несчастлива и любила его. Он понял даже то, что шепотом говорила няня. Он слышал слова: «Всегда в девятом часу», и он понял, что это говорилось про отца и что матери с отцом нельзя встречаться. Это он понимал, но одного он не мог понять: почему на ее лице показались испуг и стыд?.. Она не виновата, а боится его и стыдится чего-то. Он хотел сделать вопрос, который разъяснил бы ему это сомнение, но не смел этого сделать: он видел, что она страдает, и ему было жаль ее. Он молча прижался к ней и шепотом сказал:

    — Еще не уходи. Он не скоро придет.

    Мать отстранила его от себя, чтобы понять, то ли он думает, что говорит, и в испуганном выражении его лица она прочла, что он не только говорил об отце, но как бы спрашивал ее, как ему надо об отце думать.

    — Сережа, друг мой, — сказала она, — люби его, он лучше и добрее меня, и я пред ним виновата. Когда ты вырастешь, ты рассудишь.

    — Лучше тебя нет!.. — с отчаянием закричал он сквозь слезы и, схватив ее за плечи, изо всех сил стал прижимать ее к себе дрожащими от напряжения руками.

    — Душечка, маленький мой! — проговорила Анна и заплакала так же слабо, по-детски, как плакал он.

    В это время дверь отворилась, вошел Василий Лукич. У другой двери послышались шаги, и няня испуганным шепотом сказала:

    — Идет, — и подала шляпу Анне.

    Сережа опустился в постель и зарыдал, закрыв лицо руками. Анна отняла эти руки, еще раз поцеловала его мокрое лицо и быстрыми шагами вышла в дверь. Алексей Александрович шел ей навстречу. Увидав ее, он остановился и наклонил голову.

    Несмотря на то, что она только что говорила, что он лучше и добрее ее, при быстром взгляде, который она бросила на него, охватив всю его фигуру со всеми подробностями, чувства отвращения и злобы к нему и зависти за сына охватили ее. Она быстрым движением опустила вуаль и, прибавив шагу, почти выбежала из комнаты.

    Она не успела и вынуть и так и привезла домой те игрушки, которые она с такой любовью и грустью выбирала вчера в лавке.

    Лидия Чарская."Сказка о Красоте"

     Нa высокой горе, среди снежных облаков, среди синего неба построен заповедный чертог. Амброй и розами благоухает он еще издалека. В золотых курильницах тихо мерцает голубое пламя, распространяя нежный аромат. Синим дымком уходит он в золотой купол. А кругом: на полу, на стенах, на потолке - все розы, розы, розы... Целый лес роз, целое море роз. 

     В розовом чертоге живет Красота, прекраснее роз, прекраснее заповедного чертога, прекраснее целого мира. Пять сестриц, златокудрых невольниц охраняют каждый шаг своей царицы. Глядят ей, не отрываясь, в очи, глядят и поют... 

     Красота слушает целыми днями пение невольниц, любуется, как завивают они венки из душистых роз, гуляет по мраморным плитам своего чертога и скучает. 

     Скучает Красота... 

     Наскучили Красоте и амбра, и розы, и пение златокудрых подруг. Хочется ей проникнуть за заповедные стены, узнать, что делается за ее чертогом, внизу, в долине. Ведь поют же златокудрые невольницы о том, что есть люди на свете, есть птицы и звери, а кто и какие они и как выглядят, не знает Красота... 

     Хоть бы одним глазком взглянуть, хоть бы на мгновение выпорхнуть из заповедного чертога и без докучной свиты взглянуть на мир! А златокудрые невольницы, как нарочно, поют о ярком солнце, о дивном мире, о людских праздниках и о веселых людях, которые день и ночь мечтают увидеть ее, Красоту. 

     "Если мечтают, зачем ей не показать им себя, бедным людям?" - подумала как-то Красота и высказала свою мысль подругам. 

     Те заохали, застонали, чуть ли не разлились в потоках слез. 

     - Что ты, что ты, царица, опомнись! Разве можно показываться людям! Да ведь они и воспевают и славят тебя оттого только, что не видят тебя и лишь догадываются о твоем существовании. И, несмотря на все достоинства, которыми ты пленяешь мир, люди считают тебя в своем воображении красивее и могущественнее, нежели ты есть на самом деле. А раз ты покажешься им, предстанешь пред их глазами, они перестанут боготворить тебя, начнут искать в тебе разные недостатки, не будут уже признавать такой прелестной, очаровательной, перестанут восторгаться тобою. Таковы уже люди! Они любят все далекое, неизведанное, а раз это далекое, неизведанное приближается к ним, они, неблагодарные, и знать его не хотят! 

     Засмеялась Красота. Как можно не восторгаться ею? Как можно пренебречь ею - красавицей вселенной? Как можно не любоваться ею - первою и единственною в мире обладательницею всех прелестей? 

     Взглянула в зеркало царица, и зеркало отразило ее лицо, белое, как снег, отразило алые щечки - два лепестка розы, синие глазки - две лучистые звезды, золотые кудри - сноп солнечных лучей, пурпуровый ротик - цветок мака... Так воспевали невольницы красоту царицы, и такою увидела себя она сама в отражении зеркала. 

     И вдруг задорное желание пробудилось в голове прекрасной царицы - пойти к людям и сказать им: 

     - Смотрите на меня. Я краше всего мира. Я - Красота. Любуйтесь мною и поклоняйтесь мне. И сознайтесь, что вблизи я еще лучше, нежели издали. Я - Красота и недаром ношу это имя. 

     В тот вечер царица была печальна и задумчива, какою никогда еще не видели ее златокудрые рабыни. Ложась на свое ложе перед сном, вся увитая розами и окуренная амброй, Красота долго вертела драгоценный перстень в руках. У этого перстня была чудодейственная сила. Его волшебница Истина дала при рождении Красоте. Стоило только приложить к гyбaм драгоценный перстень - и все преграды должны были рушиться на пути Красоты, но не ранее как на семнадцатом году жизни прекрасной царицы... Сегодня как раз был канун рождения царицы, и перстень Истины мог получить силу в ее руках. Об этом и вспомнила, ложась спать, Красота. Сегодня в ночь перстень Истины должен сослужить ей службу. И притворилась спящей Красота, чтобы обмануть своих златокудрых невольниц. 

     - Уснула Красота! - прошептали те, увидав закрытые глаза своей царицы, и разбрелись по своим ложам. 

     А Красоте только того и надо.  Вскочила, огляделась и приложила перстень Истины к губам. В тот же миг раздвинулась тяжелая стена заповедного чертога, образуя узкий проход, ведущий прямо в лес. Идет по лесу Краста и видит: висит какой-то странный фонарь между двух сосен, а чем прикреплен - не видно. Льется на дорогу молочный свет и дрожит и мерцает. Свет есть, а толку от него мало. Почти ничего не видно на пути. 

     - Вот гадкий фонарь! - рассердилась Красота и даже ножкой топнула от гнева. - Плохо же ты светишь Красоте! 

     - Ха, ха, ха! - рассмеялся фонарь. - Я не фонарь, а месяц. Плоха же ты, Красота, если не можешь светить сама себе. Видно, лучи твои померкли и ты потемнела. Ведь Красота должна бы светить не хуже меня и моего старшего братца - солнца. 

     Обиделась Красота. - Невежа! - крикнула она и поспешила скрыться от насмешек месяца в самую чащу леса. Идет дальше Красота. Идет и видит - огромный бурый медведь сидит на пороге берлоги и ревет во все горло. Так как Красота не имела понятия о животных в своем заповедном чертоге, то и приняла медведя за человека. 

    - О чем ты горюешь, бедный человек? - проговорила она и, приблизившись к медведю, положила ему на голову свою прелестную ручку. 

     Медведь покосился на ручку Красоты и заревел снова, но уже значительно тише. 

     - Я не человек, а зверь и голоден, как никто из зверей не голоден в эту ночь. Наконец-то ты пришла. С твоим появлением я ведь могу рассчитывать на отличный ужин. 

     - Ах, я не умею, к сожалению, готовить и вряд ли сумею тебе состряпать ужин, - как бы извиняясь, робко произнесла Красота. 

     - Го-го-го-го! - расхохотался медведь во все горло. - Да мне и не надо готовить, я ведь не человек, а медведь. Ужин теперь у меня с твоим появлением готов: я просто съем тебя на ужин и буду сыт, по крайней мере, целую неделю. 

     - Послушай, - пробовала возразить Красота, - ты, вероятно, не знаешь, кто я. Я - Красота. 

     - Никакой я Красоты не признаю, - угрюмо произнес медведь. - Мне все равно, кто ты, лишь бы я мог утолить мой голод. 

     И медведь уже готовился броситься на Красоту. Дико вскрикнула Красота и шарахнулась в сторону. 

     К счастью, она обладала быстрыми ногами и могла убежать от медведя. 

     Вся помертвевшая от ужаса она теперь шептала: 

     - К людям! К людям! К людям! Они оценят и поймут меня. Что дикому зверю и глупому месяцу в моей красоте? Пойду к людям и буду у них царицей. 

     И еще быстрее, еще стремительнее побежала вперед. Лес поредел. Ночь миновала. Голубовато-молочный месяц скрылся куда-то, а на его месте занялся огромный, ярко сияющий шар. Теперь уже Красота знала, что за шар это. О солнце она слышала очень много из песен своих невольниц-подруг. Она знала, что солнце ее соперник по красоте, и не замедлила сказать ему это. Но солнце не удостоило ее даже ответом. Оно только засияло так ярко, что у бедной царицы зарябило в глазах. Она прибавила ходу, чтобы укрыться под навесом хижины, построенной среди поля. 

     Из хижины вышел человек, его жена и двое детей. 

     - Кто ты? - удивленно вскричали все четверо при виде приблизившейся к ним Красоты. 

     - Я - Красота! Я пришла к вам в долину, чтобы дать вам возможность любоваться собою, - гордо отвечала царица заповедного чертога и встала, как статуя, неподвижно перед людьми. 

     - Эге, - произнес человек, хозяин убогой хижины, - это, верно, новая работница, которую нам прислал кум Петр из соседней деревни. Очень кстати пришла ты, - произнес он, весело обращаясь к Красоте, - у нас теперь много работы, и нам нужна усердная, сильная и здоровая работница. Оставайся у нас и сейчас же принимайся за работу: пойди-ка в лес да накоси травы для нашей Буренки. А то жене некогда заниматься этим. Она идет в поле жать рожь. 

     - Едва дослушав последние слова человека, Красота вспыхнула от гнева и затопала ногами. 

     - Прочь от меня! - вскричала она сердито. - Или вы не знаете, что не для работы и грязного труда создана Красота, а для того, чтобы вы, глупые, жалкие люди, любовались мною?! 

     И она пошла прочь от хижины человека, который смотрел ей вслед широко раскрытыми, изумленными глазами. 

     - Вот чудная-то девушка, - сказал человек, обращаясь к жене, - очень она нужна нам, когда ничего не хочет и не умеет делать! Хорошо, что убирается от нас подобру-поздорову. Лентяев я не люблю. 

     Красота не слышала этих слов. Она была уже далеко. Она спустилась теперь еще ниже с горы, в шумную долину, посреди которой высились громадой городские постройки. 

     Это был роскошный город, по-видимому, столица. 

     - Там живут богатые люди, - произнесла, приближаясь к городским воротам. Красота. - А богатые люди сумеют лучше оценить меня, нежели бедняки, которые слишком удручены заботами и нуждою. Им не до Красоты. Пойду к богатым. 

     И она вошла в ворота. 

     На городской площади стоял огромный дом, ярко освещенный тысячами огней. Все знатнейшие семьи города собрались сюда на праздник. Но так как на слишком многочисленных и шумных сборищах всегда бывает скучно и люди на них веселятся точно по обязанности, то гости скучали и здесь. 

     Танцевали нехотя. Разговаривали вяло. И поэтому страшно обрадовались все, заметя появление Красоты. Ей не надо было называть себя. Все ее сразу узнали. Все слышали о ней и восторгались ею с давних пор, с самого начала существования мира. С шумными криками восторга проводили ее на лучшее место, окружили ее и стали ей кланяться, как царице. 

     И все любовались ею - и мужчины и женщины, и старые и молодые - все, славя Красоту. Красота торжествовала. 

     "Давно бы так! - думала она. - И как мне раньше не пришло в голову вырваться к этим милым, благодарным людям из моего заповедного чертога!" 

     Но вот прошел час, другой, третий. Все прискучивает на свете. Прискучила и Красота. Людям надоело созерцать ее, неподвижную, однообразную, словно застывшую в своей великолепной позе, как мраморное изваяние на троне. И вот, сначала робко, потом все настойчивее и смелее зазвучали голоса: 

     - Спой нам что-нибудь, Красота! Ты так прекрасна сама, что все, что ни сделаешь, должно быть тоже прекрасно. 

     - Или сыграй лучше! Твои пальцы, тонкие и длинные, точно созданы для струн. 

     - Или расскажи нам сказку, чудесную и волшебную. Под твоими золотыми кудрями должен таиться мозг поэта! Ты должна уметь сочинять сказки и стихи. 

     - Нет, нет! Изобрази лучше всех нас и себя на полотне в виде дивной картины. Ведь ты, наверное, владеешь кистью. 

     - Нет, лучше сойди с твоего трона и станцуй нам. Ты, без сомнения, умеешь очаровательно танцевать. 

     Но Красота не двигалась с места. Она не умела ни петь, ни играть, ни сочинять сказки и стихи, ни писать картины, ни даже плясать. Она ничего не умела... 

     Ей стало горько и стыдно, потому что она была очень горда. И чем настойчивее звучали просьбы окружающих, тем бледнее и бледнее становилось ее прекрасное лицо. 

     

    - Что же это за Красота, которая ни в чем проявить себя не умеет! - крикнул чей-то дерзкий голос в толпе. 

     - Не надо, не надо нам такой Красоты, - подхватили другие голоса. 

     Вся бледная как смерть, Красота сошла с трона и покинула зал. 

     На пороге дворца она сняла с пальца драгоценный перстень и, приложив его к устам, громко пожелала очутиться снова в своем заповедном чертоге. 

     В один миг Красота была перенесена туда на невидимых крыльях. 

     Ее встретили златокудрые рабыни и сама волшебница Истина на пороге ее жилища. 

     Красота упала на колени перед доброй волшебницей и вскричала, рыдая навзрыд: 

     - Возьми, возьми мою красоту и надели меня другим даром - привлекать людей к себе. Сделай меня нужной и полезной, надели меня умением работать, трудиться, привлекать людей знаниями и способностями. Сделай меня нужной и полезной всему миру. Я убедилась, что одной красоты мало, чтобы заслужить на долгое время привязанность людей. Вместо всяких других достоинств надели меня талантами. 

     Улыбнулась добрая волшебница. Взмахнула волшебным жезлом, и в один миг окружающие Красоту рабыни почувствовали у себя в руках кто перо, кто кисть, кто арфу, кто ноты, кто гирлянду цветов, необходимую для танца. И полились дивные звуки вокруг Красоты. Это пели, играли и плясали ее рабыни. Встали перед нею дивные образы, одни написанные в книге пером, другие нарисованные на полотне в виде картины. Каждая из рабынь обладала теперь каким-нибудь искусством, 

     - А мне? А мне? Что оставила ты мне, Истина? - в отчаянии прошептала сквозь слезы зависти Красота. - Ты раздала все таланты моим рабыням. 

     - Тебе я оставляю самое большое: власть распоряжаться твоими рабынями, вдохновлять их. Это все, чем я могу наделить тебя, - отвечала фея. - Ты - Красота. Ты могучая, властная сила и только ты одна должна вдохновить твоих покорных рабынь искусства. Без тебя они ничто... Твоя рука должна водить ими. Ты будешь давать им мысли и изящество. А я раздвину стены твоего чертога: пусть люди входят сюда усталые, измученные жизнью и борьбой, а ты со своими искусствами будешь давать им сладкие минуты радости и забвения. 

     И, сказав это, Истина исчезла без следа. А Красота и ее златокудрые рабыни остались в заповедном чертоге, чудно преобразившемся в один миг от звуков пения и музыки. И люди шли теперь в этот чертог толпами, счастливые, радостные, умиленные, благословляя Красоту, умевшую давать такое счастье... И они не требовали больше от нее, чтобы она сама пела, играла, сочиняла стихи, танцевала. Они знали, что Красота - царица и что по ее повелениям, по ее вдохновению, по ее указаниям играют, танцуют ее рабыни. А сама она, незримая, управляет каждым шагом своих рабынь. 

     И Красота торжествовала...

    Виктор Драгунский «Денискины рассказы»

    На переменке подбежала ко мне наша октябрятская вожатая Люся и говорит:

    - Дениска, а ты сможешь выступить в концерте? Мы решили организовать двух малышей, чтобы они были сатирики. Хочешь?

    Я говорю:

    - Я все хочу! Только ты объясни: что такое сатирики.

    Люся говорит:

    - Видишь ли, у нас есть разные неполадки... Ну, например, двоечники или лентяи, их надо прохватить. Понял? Надо про них выступить, чтобы все смеялись, это на них подействует отрезвляюще.

    Я говорю:

    - Они не пьяные, они просто лентяи.

    - Это так говорится: "отрезвляюще", - засмеялась Люся. - А на самом деле просто эти ребята призадумаются, им станет неловко, и они исправятся. Понял? Ну, в общем, не тяни: хочешь - соглашайся, не хочешь - отказывайся!

    Я сказал:

    - Ладно уж, давай!

    Тогда Люся спросила:

    - А у тебя есть партнер?

    - Нету.

    Люся удивилась:

    - Как же ты без товарища живешь?

    - Товарищ у меня есть, Мишка. А партнера нету.

    Люся снова улыбнулась:

    - Это почти одно и то же. А он музыкальный, Мишка твой?

    - Нет, обыкновенный.

    - Петь умеет?

    - Очень тихо. Но я научу его петь громче, не беспокойся.

    Тут Люся обрадовалась:

    - После уроков притащи его в малый зал, там будет репетиция!

    И я со всех ног пустился искать Мишку. Он стоял в буфете и ел сардельку.

    - Мишка, хочешь быть сатириком?

    А он сказал:

    - Погоди, дай поесть.

    Я стоял и смотрел, как он ест. Сам маленький, а сарделька толще его шеи. Он держал эту сардельку руками и ел прямо целой, не разрезая, и шкурка трещала и лопалась, когда он ее кусал, и оттуда брызгал горячий пахучий сок.

    И я не выдержал и сказал тете Кате:

    - Дайте мне, пожалуйста, тоже сардельку, поскорее!

    И тетя Катя сразу протянула мне мисочку. И я очень торопился, чтобы Мишка без меня не успел съесть свою сардельку: мне одному не было бы так вкусно. И вот я тоже взял свою сардельку руками и тоже, не чистя, стал грызть ее, и из нее брызгал горячий пахучий сок. И мы с Мишкой так грызли на пару, и обжигались, и смотрели друг на дружку, и улыбались.

    А потом я ему рассказал, что мы будем сатирики, и он согласился, и мы еле досидели до конца уроков, а потом побежали в малый зал на репетицию.

    Там уже сидела наша вожатая Люся, и с ней был один парнишка, приблизительно из четвертого, очень некрасивый, с маленькими ушами и большущими глазами.

    Люся сказала:

    - Вот и они! Познакомьтесь, это наш школьный поэт Андрей Шестаков.

    Мы сказали:

    - ЗдОрово!

    И отвернулись, чтобы он не задавался.

    А поэт сказал Люсе:

    - Это что, исполнители, что ли?

    - Да.

    Он сказал:

    - Неужели ничего не было покрупней?

    Люся сказала:

    - Как раз то, что требуется!

    Но тут пришел наш учитель пения Борис Сергеевич. Он сразу подошел к роялю:

    - Нуте-с, начинаем! Где стихи?

    Андрюшка вынул из кармана какой-то листок и сказал:

    - Вот. Я взял размер и припев у Маршака, из сказки об ослике, дедушке и внуке: "Где это видано, где это слыхано..."

    Борис Сергеевич кивнул:

    - Читай вслух!

    Андрюшка стал читать:

    Папа у Васи силен в математике,

    Учится папа за Васю весь год.

    Где это видано, где это слыхано, -

    Папа решает, а Вася сдает?!

    Мы с Мишкой так и прыснули. Конечно, ребята довольно часто просят родителей решить за них задачу, а потом показывают учительнице, как будто это они такие герои. А у доски ни бум-бум - двойка! Дело известное. Ай да Андрюшка, здОрово прохватил!

    А Андрюшка читает дальше, так тихо и серьезно:

    Мелом расчерчен асфальт на квадратики,

    Манечка с Танечкой прыгают тут.

    Где это видано, где это слыхано, -

    В "классы" играют, а в класс не идут?!

    Опять здОрово. Нам очень понравилось! Этот Андрюшка просто настоящий молодец, вроде Пушкина!

    Борис Сергеевич сказал:

    - Ничего, неплохо! А музыка будет самая простая, вот что-нибудь в этом роде. - И он взял Андрюшкины стихи и, тихонько наигрывая, пропел их все подряд.

    Получилось очень ловко, мы даже захлопали в ладоши.

    А Борис Сергеевич сказал:

    - Нуте-с, кто же наши исполнители?

    А Люся показала на нас с Мишкой:

    - Вот!

    - Ну что ж, - сказал Борис Сергеевич, - у Миши хороший слух... Правда, Дениска поет не очень-то верно.

    Я сказал:

    - Зато громко.

    И мы начали повторять эти стихи под музыку и повторили их, наверно, раз пятьдесят или тысячу, и я очень громко орал, и все меня успокаивали и делали замечания:

    - Ты не волнуйся! Ты тише! Спокойней! Не надо так громко!

    Особенно горячился Андрюшка. Он меня совсем затормошил. Но я пел только громко, я не хотел петь потише, потому что настоящее пение - это именно когда громко!

    ...И вот однажды, когда я пришел в школу, я увидел в раздевалке объявление:

    ВНИМАНИЕ!

    Сегодня на большой перемене

    в малом зале состоится выступление

    летучего патруля

    "Пионерского Сатирикона"!

    Исполняет дуэт малышей!

    На злобу дня!

    Приходите все!

    И во мне сразу что-то екнуло. Я побежал в класс. Там сидел Мишка и смотрел в окно.

    Я сказал:

    - Ну, сегодня выступаем!

    А Мишка вдруг промямлил:

    - Неохота мне выступать...

    Я прямо оторопел. Как - неохота? Вот так раз! Ведь мы же репетировали? А как же Люся и Борис Сергеевич? Андрюшка? А все ребята, ведь они читали афишу и прибегут как один? Я сказал:

    - Ты что, с ума сошел, что ли? Людей подводить?

    А Мишка так жалобно:

    - У меня, кажется, живот болит.

    Я говорю:

    - Это со страху. У меня тоже болит, но я ведь не отказываюсь!

    Но Мишка все равно был какой-то задумчивый. На большой перемене все ребята кинулись в малый зал, а мы с Мишкой еле плелись позади, потому что у меня тоже совершенно пропало настроение выступать. Но в это время нам навстречу выбежала Люся, она крепко схватила нас за руки и поволокла за собой, но у меня ноги были мягкие, как у куклы, и заплетались. Это я, наверно, от Мишки заразился.

    В зале было огорожено место около рояля, а вокруг столпились ребята из всех классов, и няни, и учительницы.

    Мы с Мишкой встали около рояля.

    Борис Сергеевич был уже на месте, и Люся объявила дикторским голосом:

    - Начинаем выступление "Пионерского Сатирикона" на злободневные темы. Текст Андрея Шестакова, исполняют всемирно известные сатирики Миша и Денис! Попросим!

    И мы с Мишкой вышли немножко вперед. Мишка был белый как стена. А я ничего, только во рту было сухо и шершаво, как будто там лежал наждак.

    Борис Сергеевич заиграл. Начинать нужно было Мишке, потому что он пел первые две строчки, а я должен был петь вторые две строчки. Вот Борис Сергеевич заиграл, а Мишка выкинул в сторону левую руку, как его научила Люся, и хотел было запеть, но опоздал, и, пока он собирался, наступила уже моя очередь, так выходило по музыке. Но я не стал петь, раз Мишка опоздал. С какой стати!

    Мишка тогда опустил руку на место. А Борис Сергеевич громко и раздельно начал снова.

    Он ударил, как и следовало, по клавишам три раза, а на четвертый Мишка опять откинул левую руку и наконец запел:

    Папа у Васи силен в математике,

    Учится папа за Васю весь год.

    Я сразу подхватил и прокричал:

    Где это видано, где это слыхано, -

    Папа решает, а Вася сдает?!

    Все, кто был в зале, рассмеялись, и у меня от этого стало легче на душе. А Борис Сергеевич поехал дальше. Он снова три раза ударил по клавишам, а на четвертый Мишка аккуратно выкинул левую руку в сторону и ни с того ни с сего запел сначала:

    Папа у Васи силен в математике,

    Учится папа за Васю весь год.

    Я сразу понял, что он сбился! Но раз такое дело, я решил допеть до конца, а там видно будет. Взял и допел:

    Где это видано, где это слыхано, -

    Папа решает, а Вася сдает?!

    Слава богу, в зале было тихо - все, видно, тоже поняли, что Мишка сбился, и подумали: "Ну что ж, бывает, пусть дальше поет".

    А музыка в это время бежала все дальше и дальше. Но Мишка был какой-то зеленоватый.

    И когда музыка дошла до места, он снова вымахнул левую руку и, как пластинка, которую "заело", завел в третий раз:

    Папа у Васи силен в математике,

    Учится папа за Васю весь год...

    Мне ужасно захотелось стукнуть его по затылку чем-нибудь тяжелым, и я заорал со страшной злостью:

    Где это видано, где это слыхано, -

    Папа решает, а Вася сдает?!

    Мишка, ты, видно, совсем рехнулся! Ты что в третий раз одно и то же затягиваешь? Давай про девчонок!

    А Мишка так нахально:

    - Без тебя знаю! - И вежливо говорит Борису Сергеевичу: - Пожалуйста, Борис Сергеевич, дальше!

    Борис Сергеевич заиграл, а Мишка вдруг осмелел, опять выставил свою левую руку и на четвертом ударе заголосил как ни в чем не бывало:

    Папа у Васи силен в математике,

    Учится папа за Васю весь год...

    Тут все в зале прямо завизжали от смеха, и я увидел в толпе, какое несчастное лицо у Андрюшки, и еще увидел, что Люся, вся красная и растрепанная, пробивается к нам сквозь толпу. А Мишка стоит с открытым ртом, как будто сам на себя удивляется. Ну, а я, пока суд да дело, докрикиваю:

    Где это видано, где это слыхано, -

    Папа решает, а Вася сдает?!

    Тут уж началось что-то ужасное. Все хохотали как зарезанные, а Мишка из зеленого стал фиолетовым. Наша Люся схватила его за руку и утащила к себе. Она кричала:

    - Дениска, пой один! Не подводи!.. Музыка! И!..

    А я стоял у рояля и решил не подвести. Я почувствовал, что мне стало все равно, и, когда дошла музыка, я почему-то вдруг тоже выкинул в сторону левую руку и совершенно неожиданно завопил:

    Папа у Васи силен в математике,

    Учится папа за Васю весь год...

    Я даже плохо помню, что было дальше. Было похоже на землетрясение. И я думал, что вот сейчас провалюсь совсем под землю, а вокруг все просто падали от смеха - и няни, и учителя, все, все...

    Я даже удивляюсь, что я не умер от этой проклятой песни.

    Я наверно бы умер, если бы в это время не зазвонил звонок...

    Не буду я больше сатириком!

     

    Лидия Чарская."Чудесная звездочка"

     Жила в роскошном замке маленькая принцесса, хорошенькая, нарядная, всегда в золотых платьях и драгоценных ожерельях.

    Ну, словом, настоящая сказочная принцесса и, как все сказочные принцессы, недовольная своей судьбой.

    Избаловали маленькую Эзольду (так звали принцессу) напропалую. Баловал отец, баловала мать, баловали старшие братья и сестры, баловала угодливая свита. Чего ни пожелает принцесса - мигом исполнялось.

    - Хочу иметь коня совсем белого, с черной звездочкой на лбу! - заявила как-то Эзольда и топнула ножкой.

    Топнула ножкой, и помчались рыцари во все стороны, и старые и молодые, и знатные и незнатные, и глупые и умные - все искать белого коня с черною звездою на лбу.

    По всему свету искали. Наконец нашли. Нашли с болъшим трудом в конюшне одного азиатского хана.

    Стали у хана просить продать лошадь, а он заупрямился.

    - Не отдам дешево лошадь. Конь хороший. Очень хороший конь. Давайте целую конюшню червонцев взамен.

    Дали рыцари целую конюшню червонцев, взяли коня, привели к Эзольде.

    А Эзольда и смотреть на коня не хочет.

    - Очень нужно мне его! Я уже расхотела. Надо было раньше. А теперь кошку хочу. Кошку такую, чтобы была вся золотая и пушистая, а глаза - как бирюза...

    Нечего делать: поехали двадцать рыцарей искать золотую кошку с бирюзовыми глазами.

    Искали, искали - нигде не нашли. Целый год искали, и еще год и еще...

    Эзольда уже из девочки в девушку превратилась, а рыцари все по свету рыскают - ищут кошку для принцессы.

    Наконец убедились - нет такой кошки на свете. Нечего и искать коли нет. Потужили, погоревали и возвращаются ни с чем, с пустыми руками, с вытянутыми носами.

    На самой границе государства встречает их хитрая волшебница Урсула. Ехала Урсула верхом на волке, а зайцы над ней пестрый балдахин несли. Увидела рыцарей, хитро прищурилась и сказала:

    - Эге! Золотую кошку с бирюзовыми глазами я, Урсула, вам дам, пожалуй, только за это двадцать лет вы мне служить должны... все, кроме одного, который повезет кошку вашей принцессе.

    - Согласны, согласны! - вскричали обрадованные рыцари, и девятнадцать из них по жребию остались служить у волшебницы, а двадцатый получил из рук Урсулы золотую кошку с бирюзовыми глазами и повез ее Эзольде.

    Та как вскинула глазами на кошку, так вся и затряслась от гнева.

    - Долго искали. Не хочу больше кошку. Раньше хотела, а теперь другого хочу. Хочу звездочку с неба. Самую большую, самую красивую. Вон ту самую, которая теперь так мигает на небе.

    И принцесса показывает пальцем на яркую звезду.

    Пожалел рыцарь о своих девятнадцати товарищах, которые ни за что, ни про что должны были двадцать лет служить волшебнице Урсуле, но не сказал ни слова, а только задумался, как исполнить новое желание принцессы. Легко сказать: достать звезду с неба, а как ее достанешь?

    Отправился рыцарь к жившим в том городе мудрецам, спрашивает их совета. Думали, думали мудрецы и решили, что единтвенный способ достать звездочку - приставить длинную-длинную лестницу, которой хватило бы до самого неба, и по этой лестнице пусть взойдут сильные рыцари, пусть ухватятся за звездочку и снесут ее на землю.

    Передал рыцарь этот совет товарищам, и те в один голос заявили, что готовы помочь рыцарю в его трудном деле. Принялись рыцари строить лестницу высокую-высокую. Не едят, не пьют, все топорами размахивают. Готова лестница. Поставили. Нет, до неба не хватает. Принялись опять за дело, пристроили к этой лестнице другую, потом третью. Получилась такая высокая лестница, что кто на верх ее взглянет, тот непременно опрокинется. Уж очень высокого голову приходилось поднимать. Однако полезли смельчаки-рыцари по той лестнице на небо.

    Вот они уже у самых облаков. Прямо перед ними - яркая, блестящая звездочка. Кажется, вот-вот можно ее рукой достать. Но едва рыцари протянули к ней руки, как звездочка ввысь уплыла.

    Еще приставили лестницу, опять полезли. И опять неудача. Уходит все выше и выше звездочка. А сама мигает, точно смеется над своей погоней.

    Выбились из сил рыцари. Слезли вниз и тут же у лестницы уснули от усталости. А принцесса ждет не дождется, когда наконец рыцари принесут ей звездочку: то ножками от нетерпения топает, то слезами от злости заливается.

    Вдруг в ее горнице стало разом светло, как днем, и чей-то тоненький голосок послышался за плечами.

    Оглянулась принцесса и чуть не вскрикнула: та самая звездочка, которая ей так понравилась и которую тщетно старались достать для нее рыцари, слетела с неба и стоит перед нею.

    - Не плачь, Эзольда, не плачь, капризная принцесса, - говорит звездочка с усмешкой, - слезами не поможешь. Ты требуешь невозможного.

    - Нет ничего невозможного для дочери короля! - с гневом вскричала Эзольда. - Меня любят все подданные моего oтца и охотно готовы жизнь свою положить, чтобы исполнить каждое мое желание. Они достали мне белого коня с черной звездочкой на лбу, достали золотую кошку с бирюзовыми глазами, достанут и звездочку с неба, да! Да! Они очень любят меня!

    - А за что они тебя любят, что ты сделала для того, чтобы они тебя любили? Чем заслужила их любовь? - спросила звездочка.

    - За что меня любят? - изумилась Эзольда. - Да ведь я дочь могущественного и богатого короля, я принцесса, и меня нельзя не любить...

    - Ха! Ха! Ха! - засмеялась звездочка. - Так, значит, ты заслужила любовь только тем, что ты дочь короля?.. Но сама-то ты сделала хоть что-нибудь такое, за что тебя мог бы полюбить народ?

    Эзольда задумалась. Она хотела припомнить, что она сделала доброго в жизни, и не могла ничего припомнить.

    - А вот, принцесса, - произнесла спустя некоторое время звездочка, - я покажу тебе, что люди любят не одних только королей и принцесс. Гляди туда, вперед!

    Эзольда вперила глаза в темноту сада, раскинутого около замка. И вдруг королевский сад исчез. Вместо него Эзольда увидела городскую площадь. Толпы народа заполняли ее. Посреди площади шел человек, просто одетый, с посохом в руках. 3a ним бежала толпа с громкими восторженными криками. Он скромно кланялся, отвечая на приветствия. На пути его попадались все новые и новые толпы народа. Лица всех обращались к нему с благоговейною любовью. Глаза людей восторженно устремлялись на него.

    - Кто этот царь, которого так горячо любит народ? - спросила звездочку Эзольда.

    - Ты ошибаешься: не царь это, а простой бедный человек, - ответила звездочка. - Но этот человек нашел способ печатать книги и этим распространил свет науки среди темных до сих пор, неученых людей. Он принес огромную пользу своей стране, и народ благодарит его за это. Но смотри: я покажу тебе, за что еще можно любить людей, - поспешно прибавила звездочка.

    И разом исчезла городская площадь, исчезли и толпы народа и человек, которому они поклонялись, и перед изумленными взорами Эзольды выросла огромная зала. Посреди залы было устроено возвышение, все засыпанное цветами. На возвышении стоял человек. Двое других людей венчали его голову лавровым венком. Люди, наполнявшие зал, громкими криками выражали свой восторг человеку в лавровом венке. Многие из них падали на колени и посылали ему со слезами тысячи благословений.

    - Это, должно быть, могущественный король. Вон какие почести воздают ему люди! - произнесла Эзольда.

    - О, нет! Не король это, - отвечала звездочка, - а врач, который нашел средство лечить людей от самых опасных, самых серьезных болезней. И благодарные люди, поняв всю пользу, принесенную им, горячо полюбили своего благодетеля. Но смотри, смотри, Эзольда, еще смотри! - заключила свою речь звездочка.

    Глянула Эзольда. Где же дворец, зала с возвышением и человек в лавровом венке? Ничего нет! Все исчезло. Только длинная, бесконечная дорога представилась ее глазам.

    По дороге идет путник. За ним бежит народ. Народ спешит забежать вперед, чтобы заглянуть в лицо путника, чтобы сказать ему несколько горячих слов любви и благодарности. И сколько преданности, сколько признательности сияет в обращенных на него глазах людей!

    - Кто это? - спросила звездочку Эзольда, боясь, что снова ошибется, если назовет царем сопровождаемого толпою человека.

    - Это недавний богач, теперь самый бедный нищий в стране, - пояснила звездочка. - Он все, что имел, роздал неимумущим: все деньги и богатства, которые были у него, - все до последнего гроша. И за это получил самое большое, самое отрадное сокровище: любовь народа...

    Сказав это, звездочка исчезла. Исчез с нею и чудесный свет в комнате Эзольды. А сама Эзольда быстро уснула, утомленная необычайными впечатлениями.

    На другое утро рыцари, фрейлины и свита собрались у дверей принцессы, ожидая новых приказаний, новых капризов и желаний Эзольды.

    Но принцесса ничего не приказывала...

    * * *

    - Что же дальше? Разве сказка уже окончена? - спросила я голубую фею, которая рассказала мне про принцессу Эзольду.

    - Что дальше? - ответила она. - Вот что: на следующий день принцесса заявила, что она уже не желает иметь звездочку. рыцари знали, как быстро менялись прихоти принцессы, и ничуть не удивились этому. Они стали терпеливо ждать нового приказания принцессы. Но прошел день, прошел другой, третий - Эзольда ничего не требовала, ничего не приказывала.

    - Что случилось с Эзольдой? - недоумевали рыцари и свита.

    В самом деле, что случилось с Эзольдой?

    Оскар Уайльд  «Соловей и роза»

     

    – Она сказала, что будет танцевать со мной, если я принесу ей красных роз, – воскликнул молодой Студент, – но в моем саду нет ни одной красной розы.

    Его услышал Соловей, в своем гнезде на Дубе, и, удивленный, выглянул из листвы.

    – Ни единой красной розы во всем моем саду! – продолжал сетовать Студент, и его прекрасные глаза наполнились слезами. – Ах, от каких пустяков зависит порою счастье! Я прочел все, что написали мудрые люди, я постиг все тайны философии, а жизнь моя разбита из-за того только, что у меня нет красной розы.

    – Вот он, наконец-то, настоящий влюбленный, – сказал себе Соловей. – Ночь за ночью я пел о нем, хотя и не знал его, ночь за ночью я рассказывал о нем звездам, и наконец я увидел его. Его волосы темны, как темный гиацинт, а губы его красны, как та роза, которую он ищет; но страсть сделала его лицо бледным, как слоновая кость, и скорбь наложила печать на его чело.

    – Завтра вечером принц дает бал, – шептал молодой Студент, – и моя милая приглашена. Если я принесу ей красную розу, она будет танцевать со мной до рассвета. Если я принесу ей красную розу, я буду держать ее в своих объятиях, она склонит головку ко мне на плечо, и моя рука будет сжимать ее руку. Но в моем саду нет красной розы, и мне придется сидеть в одиночестве, а она пройдет мимо. Она даже не взглянет на меня, и сердце мое разорвется от горя.

    – Это настоящий влюбленный, – сказал Соловей. – То, о чем я лишь пел, он переживает на деле; что для меня радость, то для него страдание. Воистину любовь – это чудо. Она драгоценнее изумруда и дороже прекраснейшего опала. Жемчуга и гранаты не могут купить ее, и она не выставляется на рынке. Ее не приторгуешь в лавке и не выменяешь на золото.

    – На хорах будут сидеть музыканты, – продолжал молодой Студент. – Они будут играть на арфах и скрипках, и моя милая будет танцевать под звуки струн. Она будет носиться по зале с такой легкостью, что ноги ее не коснутся паркета, и вокруг нее будут толпиться придворные в расшитых одеждах. Но со мной она не захочет танцевать, потому что у меня нет для нее красной розы.

    И юноша упал ничком на траву, закрыл лицо руками и заплакал.

    – О чем он плачет? – спросила маленькая зеленая Ящерица, которая проползала мимо него, помахивая хвостиком.

    – Да, в самом деле, о чем? – подхватила Бабочка, порхавшая в погоне за солнечным лучом.

    – О чем? – спросила Маргаритка нежным шепотом свою соседку.

    – Он плачет о красной розе, – ответил Соловей.

    – О красной розе! – воскликнули все. – Ах, как смешно!

    А маленькая Ящерица, несколько склонная к цинизму, беззастенчиво расхохоталась.

    Один только Соловей понимал страдания Студента, он тихо сидел на Дубе и думал о таинстве любви.

    Но вот он расправил свои темные крылышки и взвился в воздух. Он пролетел над рощей, как тень, и, как тень, пронесся над садом.

    Посреди зеленой лужайки стоял пышный Розовый Куст. Соловей увидел его, подлетел к нему и спустился на одну из его веток.

    – Дай мне красную розу, – воскликнул он, – и я спою тебе свою лучшую песню!

    Но Розовый Куст покачал головой.

    – Мои розы белые, – ответил он, – они белы, как морская пена, они белее снега на горных вершинах. Пойди к моему брату, что растет возле старых солнечных часов, – может быть, он даст тебе то, чего ты просишь.

    И Соловей полетел к Розовому Кусту, что рос возле старых солнечных часов.

    – Дай мне красную розу, – воскликнул он, – и я спою тебе свою лучшую песню!

    Но Розовый Куст покачал головой.

    – Мои розы желтые, – ответил он, – они желты, как волосы сирены, сидящей на янтарном престоле, они желтее златоцвета на нескошенном лугу. Пойди к моему брату, что растет под окном у Студента, может быть, он даст тебе то, чего ты просишь.

    И Соловей полетел к Розовому Кусту, что рос под окном у Студента.

    – Дай мне красную розу, – воскликнул он, – и я спою тебе свою лучшую песню!

    Но Розовый Куст покачал головой.

    – Мои розы красные – ответил он, – они красны, как лапки голубя, они краснее кораллов, что колышутся, как ветер, в пещерах на дне океана. Но кровь в моих жилах застыла от зимней стужи, мороз побил мои почки, буря поломала мои ветки, и в этом году у меня совсем не будет роз.

    – Одну только красную розу – вот все, чего я прошу, – воскликнул Соловей. – Одну-единственную красную розу! Знаешь ты способ получить ее?

    – Знаю, – ответил Розовый Куст, – но он так страшен, что у меня не хватает духу открыть его тебе.

    – Открой мне его, – попросил Соловей, – я не боюсь.

    – Если ты хочешь получить красную розу, – молвил Розовый Куст, – ты должен сам создать ее из звуков песни при лунном сиянии, и ты должен обагрить ее кровью сердца. Ты должен петь мне, прижавшись грудью к моему шипу. Всю ночь ты должен мне петь, и мой шип пронзит твое сердце, и твоя живая кровь перельется в мои жилы и станет моею кровью.

    – Смерть – дорогая цена за красную розу, – воскликнул Соловей. – Жизнь мила каждому! Как хорошо, сидя в лесу, любоваться солнцем в золотой колеснице и луною в колеснице из жемчуга. Сладко благоухание боярышника, милы синие колокольчики в долине и вереск, цветущий на холмах. Но Любовь дороже Жизни, и сердце какой-то пташки – ничто в сравнении с человеческим сердцем!

    И, взмахнув своими темными крылышками. Соловей взвился в воздух. Он пронесся над садом, как тень, и, как тень, пролетел над рощей.

    А Студент все еще лежал в траве, где его оставил Соловей, и слезы еще не высохли в его прекрасных глазах.

    – Радуйся! – крикнул ему Соловей. – Радуйся, будет у тебя красная роза. Я создам ее из звуков моей песни при лунном сиянии и обагрю ее горячей кровью своего сердца. В награду я прошу у тебя одного: будь верен своей любви, ибо как ни мудра Философия, в Любви больше Мудрости, чем в Философии, и как ни могущественна Власть, Любовь сильнее любой Власти. У нее крылья цвета пламени, и пламенем окрашено тело ее. Уста ее сладки, как мед, а дыхание подобно ладану.

    Студент привстал на локтях и слушал, но он не понял того, что говорил ему Соловей, ибо он знал только то, что написано в книгах.

    А Дуб понял и опечалился, потому что очень любил эту малую пташку, которая свила себе гнездышко в его ветвях.

    – Спой мне в последний раз твою песню, – прошептал он. – Я буду сильно тосковать, когда тебя не станет.

    И Соловей стал петь Дубу, и пение его напоминало журчание воды, льющейся из серебряного кувшина.

    Когда Соловей кончил петь, Студент поднялся с травы, вынул из кармана карандаш и записную книжку и сказал себе, направляясь домой из рощи:

    – Да, он мастер формы, это у него отнять нельзя. Но есть ли у него чувство? Боюсь, что нет. В сущности, он подобен большинству художников: много виртуозности и ни капли искренности. Он никогда не принесет себя в жертву другому. Он думает лишь о музыке, а всякий знает, что искусство эгоистично. Впрочем, нельзя не признать, что иные из его трелей удивительно красивы. Жаль только, что в них нет никакого смысла и они лишены практического значения.

    И он пошел к себе в комнату, лег на узкую койку и стал думать о своей любви; вскоре он погрузился в сон.

    Когда на небе засияла луна, Соловей прилетел к Розовому Кусту, сел к нему на ветку и прижался к его шипу. Всю ночь он пел, прижавшись грудью к шипу, и холодная хрустальная луна слушала, склонив свой лик. Всю ночь он пел, а шип вонзался в его грудь все глубже и глубже, и из нее по каплям сочилась теплая кровь.

    Сперва он пел о том, как прокрадывается любовь в сердце мальчика и девочки. И на Розовом Кусте, на самом верхнем побеге, начала распускаться великолепная роза. Песня за песней – лепесток за лепестком. Сперва роза была бледная, как легкий туман над рекою, бледная, как стопы зари, и серебристая, как крылья рассвета. Отражение розы в серебряном зеркале, отражение розы в недвижной воде – вот какова была роза, расцветавшая на верхнем побеге Куста.

    А Куст кричал Соловью, чтобы тот еще крепче прижался к шипу.

    – Крепче прижмись ко мне, милый Соловушка, не то день придет раньше, чем заалеет роза!

    Все крепче и крепче прижимался Соловей к шипу, и песня его звучала все громче и громче, ибо он пел о зарождении страсти в душе мужчины и девушки.

    И лепестки розы окрасились нежным румянцем, как лицо жениха, когда он целует в губы свою невесту. Но шип еще не проник в сердце Соловья, и сердце розы оставалось белым, ибо только живая кровь соловьиного сердца может обагрить сердце розы.

    Опять Розовый Куст крикнул Соловью, чтобы тот крепче прижался к шипу.

    – Крепче прижмись ко мне, милый Соловушка, не то день придет раньше, чем заалеет роза!

    Соловей еще сильнее прижался к шипу, и острие коснулось наконец его сердца, и все тело его вдруг пронзила жестокая боль. Все мучительнее и мучительнее становилась боль, все громче и громче раздавалось пение Соловья, ибо он пел о Любви, которая обретает совершенство в Смерти, о той Любви, которая не умирает в могиле.

    И стала алой великолепная роза, подобно утренней заре на востоке. Алым стал ее венчик, и алым, как рубин, стало ее сердце.

    А голос Соловья все слабел и слабел, и вот крылышки его судорожно затрепыхались, а глазки заволокло туманом. Песня его замирала, и он чувствовал, как что-то сжимает его горло.

    Но вот он испустил свою последнюю трель. Бледная луна услышала ее и, забыв о рассвете, застыла на небе. Красная роза услышала ее и вся затрепетала в экстазе, раскрыла свои лепестки навстречу прохладному дуновению утра. Эхо понесло эту трель к своей багряной пещере в горах и разбудило спавших там пастухов. Трель прокатилась по речным камышам, и те отдали ее морю.

    – Смотри! – воскликнул Куст. – Роза стала красной!

    Но Соловей ничего не ответил. Он лежал мертвый в высокой траве, и в сердце у него был острый шип.

    В полдень Студент распахнул окно и выглянул в сад.

    – Ах, какое счастье! – воскликнул он. – Вот она, красная роза. В жизни не видал такой красивой розы! У нее, наверное, какое-нибудь длинное латинское название.

    И он высунулся из окна и сорвал ее.

    Потом он взял шляпу и побежал к Профессору, держа розу в руках.

    Профессорская дочь сидела у порога и наматывала голубой шелк на катушку. Маленькая собачка лежала у нее в ногах.

    – Вы обещали, что будете со мной танцевать, если я принесу вам красную розу! – воскликнул Студент. – Вот самая красивая роза на свете. Приколите ее вечером поближе к сердцу, и, когда мы будем танцевать, она расскажет вам, как я люблю вас.

    Но девушка нахмурилась.

    – Боюсь, что эта роза не подойдет к моему туалету, – ответила она. – К тому же племянник камергера прислал мне настоящие каменья, а всякому известно, что каменья куда дороже цветов.

    – Как вы неблагодарны! – с горечью сказал Студент и бросил розу на землю.

    Роза упала в колею, и ее раздавило колесом телеги.

    – Неблагодарна? – повторила девушка. – Право же, какой вы грубиян! Да и кто вы такой в конце концов? Всего-навсего студент. Не думаю, чтоб у вас были такие серебряные пряжки к туфлям, как у камергерова племянника.

    И она встала с кресла и ушла в комнаты.

    – Какая глупость – эта Любовь, – размышлял Студент, возвращаясь домой. – В ней и наполовину нет той пользы, какая есть в Логике. Она ничего не доказывает, всегда обещает несбыточное и заставляет верить в невозможное. Она удивительно непрактична, а так как наш век – век практический, то вернусь я лучше к Философии и буду изучать Метафизику.

    И он вернулся к себе в комнату, вытащил большую запыленную книгу и принялся ее читать.

    М. Зощенко «Елка»

    В этом году мне исполнилось, ребята, сорок лет. Значит, выходит, что я сорок раз видел новогоднюю ёлку. Это много!
    Ну, первые три года жизни я, наверно, не понимал, что такое ёлка. Наверно, мама выносила меня на ручках. И, наверно, я своими чёрными глазёнками без интереса смотрел на разукрашенное дерево.
    А когда мне, дети, ударило пять лет, то я уже отлично понимал, что такое ёлка. И я с нетерпением ожидал этого весёлого праздника. И даже в щёлочку двери подглядывал, как моя мама украшает ёлку.
    А моей сестрёнке Леле было в то время семь лет. И она была исключительно бойкая девочка. Она мне однажды сказала:
    — Минька, мама ушла на кухню. Давай пойдём в комнату, где стоит ёлка, и поглядим, что там делается.
    Вот мы с сестрёнкой Лелей вошли в комнату. И видим: очень красивая ёлка. А под ёлкой лежат подарки. А на ёлке разноцветные бусы, флаги, фонарики, золотые орехи, пастилки и крымские яблочки.
    Моя сестрёнка Леля говорит:
    — Не будем глядеть подарки. А вместо того давай лучше съедим по одной пастилке. И вот она подходит к ёлке и моментально съедает одну пастилку, висящую на ниточке. Я говорю:
    — Леля, если ты съела пастилочку, то я тоже сейчас что-нибудь съем. И я подхожу к ёлке и откусываю маленький кусочек яблока. Леля говорит:
    — Минька, если ты яблоко откусил, то я сейчас другую пастилку съем и вдобавок возьму себе ещё эту конфетку.
    А Леля была очень такая высокая, длинновязая девочка. И она могла высоко достать. Она встала на цыпочки и своим большим ртом стала поедать вторую пастилку. А я был удивительно маленького роста. И мне почти что ничего нельзя было достать, кроме одного яблока, которое висело низко. Я говорю:
    — Если ты, Лелища, съела вторую пастилку, то я ещё раз откушу это яблоко. И я снова беру руками это яблочко и снова его немножко откусываю. Леля говорит:
    — Если ты второй раз откусил яблоко, то я не буду больше церемониться и сейчас съем третью пастилку и вдобавок возьму себе на память хлопушку и орех. Тогда я чуть не заревел. Потому что она могла до всего дотянуться, а я нет. Я ей говорю:
    — А я, Лелища, как поставлю к ёлке стул и как достану себе тоже что-нибудь, кроме яблока.
    И вот я стал своими худенькими ручонками тянуть к ёлке стул. Но стул упал на меня. Я хотел поднять стул. Но он снова упал. И прямо на подарки. Леля говорит:
    — Минька, ты, кажется, разбил куклу. Так и есть. Ты отбил у куклы фарфоровую ручку.
    Тут раздались мамины шаги, и мы с Лелей убежали в другую комнату. Леля говорит:
    — Вот теперь, Минька, я не ручаюсь, что мама тебя не выдерет.
    Я хотел зареветь, но в этот момент пришли гости. Много детей с их родителями. И тогда наша мама зажгла все свечи на ёлке, открыла дверь и сказала:
    — Все входите.
    И все дети вошли в комнату, где стояла ёлка. Наша мама говорит:
    — Теперь пусть каждый ребёнок подходит ко мне, и я каждому буду давать игрушку и угощение.
    И вот дети стали подходить к нашей маме. И она каждому дарила игрушку. Потом снимала с ёлки яблоко, пастилку и конфету и тоже дарила ребёнку. И все дети были очень рады. Потом мама взяла в руки то яблоко, которое я откусил, и сказала:
    — Леля и Минька, подойдите сюда. Кто из вас двоих откусил это яблоко? Леля сказала:
    — Это Минькина работа.
    Я дёрнул Лелю за косичку и сказал:
    — Это меня Лелька научила. Мама говорит:
    — Лелю я поставлю в угол носом, а тебе я хотела подарить заводной паровозик. Но теперь этот заводной паровозик я подарю тому мальчику, которому я хотела дать откусанное яблоко.
    Читать рассказы Михаила Зощенко: "Ёлка":
    И она взяла паровозик и подарила его одному четырёхлетнему мальчику. И тот моментально стал с ним играть. И я рассердился на этого мальчика и ударил его по руке игрушкой. И он так отчаянно заревел, что его собственная мама взяла его на ручки и сказала:
    — С этих пор я не буду приходить к вам в гости с моим мальчиком. И я сказал:
    — Можете уходить, и тогда паровозик мне останется. И та мама удивилась моим словам и сказала:
    — Наверное, ваш мальчик будет разбойник. И тогда моя мама взяла меня на ручки и сказала той маме:
    — Не смейте так говорить про моего мальчика. Лучше уходите со своим золотушным ребёнком и никогда к нам больше не приходите. И та мама сказала:
    — Я так и сделаю. С вами водиться — что в крапиву садиться. И тогда ещё одна, третья мама, сказала:
    — И я тоже уйду. Моя девочка не заслужила того, чтобы ей дарили куклу с обломанной рукой. И моя сестрёнка Леля закричала:
    — Можете тоже уходить со своим золотушным ребёнком. И тогда кукла со сломанной ручкой мне останется. И тогда я, сидя на маминых руках, закричал:
    — Вообще можете все уходить, и тогда все игрушки нам останутся. И тогда все гости стали уходить. И наша мама удивилась, что мы остались одни. Но вдруг в комнату вошёл наш папа. Он сказал:
    — Такое воспитание губит моих детей. Я не хочу, чтобы они дрались, ссорились и выгоняли гостей. Им будет трудно жить на свете, и они умрут в одиночестве. И папа подошёл к ёлке и потушил все свечи. Потом сказал:
    — Моментально ложитесь спать. А завтра все игрушки я отдам гостям. И вот, ребята, прошло с тех пор тридцать пять лет, и я до сих пор хорошо помню эту ёлку. И за все эти тридцать пять лет я, дети, ни разу больше не съел чужого яблока и ни разу не ударил того, кто слабее меня. И теперь доктора говорят, что я поэтому такой сравнительно весёлый и добродушный.

    Анатолий Приставкин «Звезды»

     (1) Нас было в комнате одиннадцать человек.
    (2) У каждого из нас был на фронте отец.
    (3) И при каждой похоронке, приходившей в детдом, одиннадцать маленьких сердец замирало.
    (4) Но чёрные листки шли в другие спальни.
    (5) И мы чуть-чуть радовались и начинали опять ждать отцов.
    (6) это было единственное чувство, которое не угасало всю войну.
    (7) Мы узнали, что война окончилась.
    (8) Это случилось в чистое майское утро, когда к весеннему голубому небу прилипали первые клейкие листочки.
    (9) Кто-то тихо вздохнул и открыл настежь окно.
    (10) Раздался непривычно громкий смех.
    (11) И вдруг все мы, одиннадцать человек, поняли, что мы победили, что мы дождались отцов.
    (12) В детдоме готовился вечер, Витька Козырев разучивал песенку: (13) Окна светятся весь вечер, Как подснежники весной.
    (14) Скоро мы дождёмся встречи С нашей армией родной.
    (15) Эту песню хотели петь и другие ребята, но Козырев сказал: (16) - Ребята, я отца ждал дольше, чем вы.
    (17) Он ушёл воевать ещё с белофиннами… (18) И мы решили, что Витька Козырев немного единоличник, но у него хороший отец и на фотографии очень красиво снят с военными орденами.
    (19) Поэтому пускай Витька поёт.
    (20) Наступил тихий вечер.
    (21) Заблестели через серую пыльцу звёзды, и нам они казались звёздами с солдатских пилоток – протяни лишь руку и потрогай пальцами… (22) А что от них свет долго идёт, так это враньё просто.
    (23) Звёзды были рядом, это мы хорошо знали в тот вечер.
    (24) Появилась почтальонша, но мы уже не насторожились при её приходе.
    (25) Мы подошли к окну и спросили, кому письмо.
    (26) Козыреву протянули листок.
    (27) И вдруг спальня замолчала.
    (28) Но нам понималось, что кто-то закричал.
    (29) Было непонятно и страшно.
    (30) «Сообщаем, что отец ваш, майор Козырев, пал смертью храбрых седьмого мая сорок пятого года».
    (31) Нас было в спальне одиннадцать человек, и десять из них молчали.
    (32) Майская прохладная ночь дышала в окно.
    (33) Светились далёкие звёзды.
    (34) И было ясно, что свет от них шёл долго.

    Писахов «Перепелиха»

    Глянь-ко, гость, на улицу. Вишь – Перепилиха идет? Сама перестарок, а гляди-ко, фасониста идет, буди жгется: как таракан по горячей печи.

    Голос у ее такой пронзительной силы, что страсть!

    И с чего взялось? С медведя.

    Пошла это Перепилиха (тогда ее другомя звали) за ягодами. Ягода брусника спела, крупна. Перепилиха грабилкой собират-торопится.

    Ты грабилку-то знашь? Така деревянна, на манер ковша, только долговата, с узорами по краям. У Перепилихи было бабкино приданое.

    Ну, ладно, собират Перепилиха ягоды и слышит: что-то трешшит, кто-то пыхтит.

    Глянула, а перед ней медведь, и тоже ягоды собират!

    Перепилиха со всего-то голосу визгнула. И столь пронзительно, что медведя наскрозь проткнула и наповал убила голосом!

    Да над ним ишшо долго визжала боялась, кабы не ожил.

    Потом медведя за лапу домой поволокла и всю дорогу голосом верешшала. И от того самого места, где медведя убила, и до самой Уймы как просека стала. Больши и малы дерева и кусты, как порублены, пали от Перепилихиного голосу.

    Дома за мужа взялась – и пилила и пилила!

    Зачем одну в лес пустил? Зачем в эку опасность толкнул? Зачем не помог медведя волокчи?

    Муж Перепилихи и рта открыть не успел. Перепилиха его перепилила. Так сквозна дыра и засветилась.

    Доктор потом рассмотрел и сказал:

    – Кабы в сторону на вершок – и сердце прошибла бы!

    Жить доктор дозволил, только велел деревянну пробку сделать. Пробку сделали. Так с пробкой и ходит мужик. А как пробку вынет – дух через дыру пойдет и заиграт музыкой приятной. Перепилихин муж наловчился: пробку открыват да закрыват, и на манер плясовой музыки выходит. Его на свадьбы зовут заместо гармониста.

    А Перепилиха с той поры в силу вошла. Ей перечить никто не моги.

    Она перво-наперво ум отобьет голосом, опосля того голосом всего исшшиплет, прицарапат.

    Мы только выторапливались уши закрыть. Коли ухом не воймуем, на нас голос Перепилихин и силы не имет.

    Одиново видим – куры да собаки всполошились, кто куды удирают. Ну, нам понятно – это, значит, Перепилиха истошным голосом заверешшала.

    Перепилиху, вишь, кто-то в деревне Жаровихе обругал али в гостях не назвал самолутчей гостьюшкой.

    Перепилиха отругиваться собралась, а для проминанья голоса у нас по Уйме силу пробует.

    Мы еенну повадку вызнали дотошно.

    Сейчас уши себе закрыли, кто чем попало. Кто сковородками, кто горшком, а моей жоны бабка ушатом накрылась. А попадья перину на голову вздыбила, одеялом повязалась да мимо Перепилихи павой проплыла. Уши затворены, – и вся ересь голосова нипочем.

    Перепилиха со всей злостью крутнулась на Жаровиху, – по дороге только пыль взвилась.

    А жаровихинцы уже приготовились. Двери, окошки затворили накрепко, уши позатыкали. А дома, которы не крашены, наскоро мелом замазали – на крашеное Перепилихин голос силы не имет.

    Вот Перепилиха по деревне скется, изводится. А все безо всякого толку.

    Жаровихински жонки из окошек всяки ругательны рожи корчат.

    Увидала Перепилиха один дом некрашеной, к тому дому подскочила, дак от дома враз щепки полетели.

    Жил в том дому мужичонко – Опарой его звали, житьишко у Опары маловатно, домишко чуть на ногах стоял. Опара догадался да на крышу с ушатом воды вылез да и чохнул на Перепилиху цельным ушатом.

    Перепилиха смолкла и силу голосову потеряла.

    Тут выскочили жаровихински жонки, а в ругани они порато наторели. И взялись они Перепилиху отругивать и за старо, и за ново, и за сколько лет вперед.

    Про воду мы в соображенье взяли. Стали Перепилиху водой утихомиривать, а коли в гости придет – мы ковшик с водой перед носом поставим, чтобы голосу своему меру знала.

    Перепилиху мы и на обчественну пользу приспособлям: как чишшемину задумам, сейчас Перепилиху пошлем дерева да кусты голосом рубить.

    Да ты погодь уходить, слушашь ты хорошо и для меня самолутчей гостюшко, погодь, может Перепилихин муж завернуть, ты евонну музыку сам послушашь.

    Писахов «Подруженьки»

    Как звать подруженек, сказывать не стану, изобидятся, мне выговаривать почнут. Сами себя узнают, да виду не покажут, не признаются.

    Обе подруженьки страсть как любили чай пить. Это для них разлюбезно дело. Пили чай всегда вместе и всяка по-своему. На стол два самовара подымали. Одной надо, чтобы самовар все время кипел-разговаривал.

    – Терпеть не могу из молчашшого самовара чай пить, буди с сердитым сидеть!

    Друга, как самовар закипит, его той же минутой крышкой прихлопнет:

    – Перекипела вода, вкус терят, с аппетиту сбиват!

    Обе голубушки, с полного согласия, в кипяшшой самовар мелкого сахару в трубу сыпали. Это для приятного запаху. Оно и угарно, да не очень.

    Чай пили – одна вприкуску, друга внакладку. Одной надо, чтобы чашечка была с цветочком: хошь маленькой, хошь с одной стороны, а чтобы был цветочек. «Коли есть цветочек, я буди в саду сижу!»

    Другой надо чашечку с золотом: пусть и не вся золота, пусть только ободочек, один крайчик позолочен, – значит, чашечка нарядна!

    Одна пила с блюдечка: на растопыренных пальчиках его держит и с краю выфыркиват, да так тонкозвучно, буди птичка поет.

    Друга чашечку за ручку двумя пальчиками поддерживат над блюдечком и чаем булькат.

    Пьют в полном молчании, от удовольствия улыбаются, маленькими поклонами колышутся.

    Самовары ведерны. По самовару выпили, долили, снова пить сели. Теперь с разговором приятным. Стали свои сны рассказывать. Сны верны, самы верны: что во сне видели, то всамделишно было.

    Одна колыхнулась, улыбнулась и заговорила:

    – Иду это я во сне. И така я вся нарядна, така нарядна, что от меня буди свет идет! Мне даже совестно, что нарядне меня нет никого. Дошла до речки – через речку мостик. Народом мостик полон, – кто сюда, кто туда. При моей нарядности нельзя толкаться. Увидали мою нарядность: кто шел сюда, кто шел туда – все приостановились, с проходу отодвинулись, мне дорогу уступили.

    Заметила я, что не все лица улыбаются. Я сейчас же приветливым голосом сказала слова громоотводны: «Извините, пожалуйста, что я своим переходом по мостику вашему ходу помешала, остановку сделала». Все лица разгладились, улыбками засветились. Ясный день светле стал. Речка зеркалом блестит. Глянула я на воду – на свою нарядность полюбоваться, – рыбы увидали меня, от удивленья рты растворили, плыть остановились, на меня смотрят-любуются. Я сняла фартук с оборками, зачерпнула полный рыбы и с поклоном в знак благодаренья за оказанно уваженье отдала народу по эту сторону мостика. Ишшо зачерпнула рыбы полный фартук и отдала народу по ту сторону мостика. Зачерпнула рыбы третий раз – домой принесла.

    Кушайте пирог с той самой рыбкой, котору во сне видела. Вот какой у меня верной сон!…

    Друга подруженька обрадовалась, что пришел ее черед рассказывать. Вся улыбкой расцвела и про свой сон рассказ повела:

    – Видела я себя такой воздушной, такой воздушной! Иду по лугу цветушшему, подо мной травки не приминаются, цветочки не наклоняются. Я прозрачным облачком лечу. И дошла я до берега. Вода серебром отливат, золотом от солнца отсвечиват. А по воде лодочка плывет, лаком блестит. Парус у лодочки белого шелка и весь цветами расшит.

    И сидит в той лодочке твой муженек, ручкой мне помахиват, зовет гулять с ним в лодочке…

    Не пришлось голубушке свой сон досказать до конца.

    Перва подруженька подскочила, буди ее подкинуло! Сначала задохнулась, потом отдышалась и во всю голосову силу крик подняла:

    – Да как он смел чужой жоне во снах сниться! Дома спит, буди и весь тут! А сам в ту же пору к чужой жоне в лодочке подъезжат! Да и ты хороша! Да как ты смешь чужого мужа в свой сон пушшать! Я в город пойду, все управы обойду, добьюсь приказу, строгого указу: чтобы не смели мужья к чужим жонам во сны ходить!

    Писахов «Как купчиха постничала»

    Уж така ли благочестива, уж такой ли правильной жизни была купчиха, что просто умиленье!

    Вот как в масленицу сядет купчиха с утра блины есть, и ест и ест блины: и со сметаной, и с икрой, с семгой, с грибочками, с селедочкой, с мелким луком, с сахаром, с вареньем, с разными припеками, ест со вздохами и с выпивкой.

    И так это благочестиво ест, что даже страшно. Поест, поест, вздохнет и снова ест.

    А как пост настал, ну, тут купчиха постничать стала.

    Утром глаза открыла, чай пить захотела, а чай-то нельзя, потому – пост.

    В посту не ели ни молочного, ни мясного, а кто строго постил, тот рыбного не ел. А купчиха постилась из всех сил – она и чаю не пила и сахару ни колотого, ни пиленого не ела, ела же сахар особенный – постный, вроде конфет.

    Дак благочестивая кипяточку с медом выпила пять чашек, да с постным сахаром пять, да с малиновым соком пять чашек, да с вишневым пять, да не подумай, что с настойкой, – нет, с соком, и заедала черными сухариками.

    Пока кипяточек пила и завтрак поспел, съела купчиха капусты соленой тарелочку, редьки тертой тарелочку, грибочков мелких рыжичков тарелочку, огурчиков соленых десяточек, запила все квасом белым.

    Взамен чаю стала сбитень пить паточной.

    Время не стоит, оно к полудню пришло. Обедать пора. Обед весь постный-постный! На перво жиденька овсянка с луком, грибовница с крупой, лукова похлебка. На второе: грузди жарены, брюква печеная, солоники – сочни-сгибни с солью, каша с морковью и шесть других разных каш с разным вареньем и три киселя: кисель квасной, кисель гороховой, кисель малиновой. Заела все вареной черникой с изюмом.

    От маковников отказалась.

    – Нет, нет, маковников есть не стану, хочу, чтобы во весь пост и росинки маковой в роту не было.

    После обеда постница кипяточку с клюквой и с пастилой попила.

    А время идет да идет. За послеобеденным кипяточком с клюквой да с пастилой и паужне черед пришел.

    Вздохнула купчиха, да ничего не поделать – постничать надо!

    Поела гороху моченого с хреном, брусники с толокном, брюквы пареной, тюри мучной, мочеными яблоками с мелкими грушами в квасу заела.

    Ежели неблагочестивому человку, то эдакого поста не выдержать – лопнет.

    А купчиха до самой ужны пьет себе кипяточек с сухими ягодками. Трудится – постничат.

    Вот и ужну подали.

    Что за обедом ела, всего и за ужной поела. Да не утерпела и съела рыбки кусочек – лешшика фунтов на девять.

    Легла купчиха спать и глянула в угол, а там лешш, глянула в другой, а там лешш! Глянула к двери – и там лешш! Из-под кровати лешши, кругом лешши! И хвостами помахивают.

    Со страху купчиха закричала.

    Прибежала кухарка, дала пирога с горохом – полегчало купчихе.

    Пришел доктор, просмотрел и сказал:

    – Первой раз вижу, что до белой горячки объелась.

    Дело-то понятно: доктора образованны и в благочестивых делах ничего не понимают.

    Тэффи «Они поют»

    Они начинают петь с шести утра. Из окна моей комнаты я могу видеть прачечную, где они работают, и вылетающие из дверей клубы белого пара, словно пронизанного стальными вибрирующими нитями, их звонкими и глухими, резкими и тягучими разнообразно-ужасными голосами.

    От голосов этих нельзя ни укрыться, ни спастись. Они найдут и разыщут вас всюду, они прервут ваш сон, оторвут ваше внимание от работы, от интересной книги и, незримым тонким крючком подцепив вашу протестующую и негодующую душу, потянут ее в царство пошлости, из которой рождены.

    Нужно бежать, прямо бежать на улицу, — мелькает в голове. Но вы бросаете взгляд на письменный стол, где лежит неоконченная работа, вспоминаете раскаленные камни мостовой и остаетесь дома.

    А они поют, поют, поют… Репертуар их песен самый несложный, но к нему никогда нельзя привыкнуть, как не могли привыкнуть дети Якова Д’Арманьяка к тому, что, по приказанию Генриха VIII, им выдергивали каждый день по одному зубу; не могли, несмотря на однообразие этой пытки.

    Куда уплыла широкая стонущая волна старой русской песни, с ее грустными, захватывающими переливами, с наивными бессознательно-красивыми словами? Неужели она бесповоротно вытеснена безобразными и бессмысленными фабричными напевами? В глуши Могилевской губернии, на расстоянии более ста верст от железной дороги, деревенские бабы распевают «Канхветка моя, лядинистая». Этот гостинец, вместе с безобразными «модными» кофтами, принесли им мужья из далеких городов, куда они ходят на заработки.

    Знаменитые песни «Не одна во поле дороженька», «Не белы снеги» заброшены совсем. Деревенская молодежь их не любит, говорит, что это песни мужицкие (оказывается, что мужикам не нравится «мужицкое», их же собственное свойство!).

    Я вспоминаю эти красивые, полузабытые песни, а те, там внизу, все поют и поют! Каждая тянет свое. Вот широким серым винтом крутится однообразная, тоскливая мелодия, прерываемая длинными паузами, во время которых я замираю от ожидания, от смутной надежды, что этот куплет был последним. Но винт продолжает кружиться, ввинчивается в мои мысли, разбивает их…

    Мамашенька руга-ала! —

    широко, повествовательно и убедительно сообщает новый тягучий голос, и мне кажется, что я вижу источник его — растянутый поблекший рот, увенчанный круглым красным носом, и я всецело становлюсь на сторону «мамашеньки», которая ругала.

    А вот другой восторженный голос предлагает полюбоваться совершенно невообразимым пейзажем, но, должно быть, успокоительным:

    Посмотри, над рекой

    Вьется мрамор морской.

    А вот еще новый куплет, который даже приводит меня в умиление:

    Напишу я твой портрет,

    Господа будут съезжаться,

    На портретах любоваться,

    В один голос говорить:

    Да и что это за прелесть!

    Неужели — человек?

    О светлая, девственная, нетронутая глупость! Глупость, перед которой, по словам Гете, преклонялись даже боги!

    А они все поют, поют… Я ненавижу их! Я возмущаюсь против себя самой, но я ненавижу их! Я стараюсь внушить себе мысль, что это бедные женщины-труженицы, что песнью своей они скрашивают жизнь, облегчают труд, что это их неотъемлемое право, но мысль эта скользит по поверхности моей души, не затрагивая ее.

    Потом я начинаю утешать себя, что не могут они петь без отдыха весь день. Должны же они, наконец, хоть обедать, что ли! И я представляю себе большие, огромные куски хлеба, которыми мысленно затыкаю все эти отверстые, звенящие и гудящие рты.

    Но они, вероятно, обедают по очереди, потому что голоса их не смолкают весь день.

    Не смейся надо мной,

    Господь тебя накажет

    Возвратною женой.

    «Возвратною женой!» Как это звучит! «Возвратная жена!» Словно возвратный тиф. Нет, еще хуже. Мой утомленный мозг рисует мне странные, нелепые картины… А они все поют, поют…

    Я смотрю на часы: четыре! Итак, полдня я слушаю их. Да, да! Они поют, а я слушаю! Мне начинает казаться, что я сошла с ума, что реально существовать не может такого ужаса.

    В продолжение получаса думаю об инквизиционных пытках Торквемада! Детские забавы! Грубые, примитивные приемы для вызова физических страданий.

    Прачку! Одну петербургскую прачку нужно было им.

    Я мысленно предаю всех своих врагов, затем друзей и родственников, затем клевещу на близких и дальних своих. Какой жертвы хочешь ты от меня еще, прачка?

    Последнее средство: возьму старую, давно знакомую, давно любимую книгу. Она захватит мою душу, уведет ее за собой. Я беру том Шекспира, открываю его и, оборачиваясь к окну, говорю заклинание: «Прачка! Трехвековая нетленная красота в руках моих. Сгинь! Пропади!»

    Я читаю, глаза скользят по строчкам, которых я не вижу, не понимаю, не могу понять. Я слышу, как «ругает маменька» и «вьется над рекой морской мрамор»! Спасенья нет. Я бросаю книгу и начинаю метаться по комнате, ломая руки и повторяя, как леди Макбет: «It will make me mad! It will make me mad!»[1]

    А они всё поют! поют! поют!..

    Платонов

    Разноцветная бабочка

        На  берегу  Чёрного  моря, там, где Кавказские горы подымаются от берега к небу,  жила  в  каменной  хижине одна старушка, по имени Анисья. Хижина стояла среди  цветочного  поля,  на  котором росли розы. Невдалеке от цветочного полянаходился  пчельник,  и  там также издавна жил пчеловод дедушка Ульян. Дедушка

    Ульян  говорил, что когда он ещё молод был и приехал на кавказскую сторону, то Анисья  уже была старой бабушкой, и никто тогда не знал, сколько Анисье лет, с каких  пор она живёт на свете. Сама Анисья тоже не могла этого сказать, потому что  забыла. Помнила она только, что в её время горы были молодые и не покрыты

    лесом.  Так  она  сказала  когда-то одному путешественнику, а тот напечатал её слова в своей книге. Но и путешественник тот давно умер, а книгу все забыли.

        Дедушка  Ульян  приходил  раз в год в гости к Анисье; он приносил ей мёду, чинил  ей  обувь, осматривал, не худым ли стало ведро, и перекладывал черепицу на крыше хижины, чтобы внутрь жилища не проникал дождь.

        Потом  они  садились  на  камень  у  входа в жилище и беседовали по душам.

    Старый Ульян знал, что едва ли он придёт в гости к Анисье на следующий год: он уже был очень стар и знал, что ему наступала пора помирать.

        В  последний раз, как виделся Ульян с Анисьей, он рассмотрел, что железная дужка  очков,  которые  носила  Анисья,  стала тонкой, слабее нитки, и вот-вот сломается,  -  дужка  истёрлась  от  времени  о переносицу Анисьи. Тогда Ульян укрепил  дужку  проволокой,  чтоб  очки  ещё  служили  и  через них можно было

    смотреть на всё, что есть на свете.

        - А  что,  бабушка  Анисья:  нам  с  тобой срок жизни весь вышел, - сказал Ульян.

        - Ан  нет,  у  меня  срок не вышел, - отозвалась Анисья. - У меня тут дело есть, я сына ожидаю. Покуда он не вернётся, я жить должна.

        - Ну  живи,  - согласился Ульян. - А мне пора. Ульян ушёл и вскоре умер от старости лет, а Анисья осталась жить и ожидать своего сына.

        * * *

        Сын  её  Тимоша  убежал  из  дома,  когда был ещё маленьким, а Анисья была молодой,  и  с  тех  пор Тимоша не вернулся к матери. Он каждое утро убегал из дома  в  горы,  чтобы играть там, разговаривать с камнями гор, отзывающихся на его голос, и ловить разноцветных бабочек.

        К полудню Анисья выходила на тропинку, идущую в горы, и звала своего сына:

        - Тимоша, Тимоша!.. Ты опять заигрался, и ты забыл про меня.

        - Сейчас, мама, я только бабочку поймаю.

        Он  ловил  бабочку  и  возвращался  к  матери. Дома он показывал бабочку и горевал, что она больше не летает, а только ходит тихо, понемногу.

        - Мама,  чего  она  не  летит?  -  спрашивал  Тимоша, перебирая крылышки у бабочки. - Пусть она лучше летает. Она умрёт теперь?

        - Не умрёт и жить не будет, - говорила мать. - Ей надо летать, чтобы жить, а  ты её поймал и взял в руки, крылышки ей обтёр, и она стала больная... Ты не лови их!

        Каждый день Тимоша бегал в гору по старой тропинке. Мать Анисья знала, что та  тропинка  через  малую  гору  идёт на большую, а с большой на высокую, где всегда  на  вечер  собираются  облака,  а с той высокой горы - на самую лютую, самую  страшную  вершину  всех  гор,  и  там  тропинка  выходит к небу. Анисья слыхала,  что  тропинку  проложил  неизвестный человек, который ушёл по ней на небо  через  самую высокую гору, - ушёл и более не вернулся; он был бездетный, никого  не  любил на свете, земля ему была не мила, и все его забыли; осталась от него лишь тропинка, и по тропинке той мало кто ходил после него.

        Только Тимоша бегал по этой тропинке за бабочками.

        Один  раз  Тимоша шёл домой: настало вечернее время, и цветы уже дремали в сумерках  на  склоне  горы.  Возле тропинки росла одинокая былинка, её головка выглядывала  из-под  обрыва  на  того,  кто шёл по земле, и на лице её блестел маленький  чистый  свет.  Тимоша  увидел, что это упала капля росы на былинку,

    чтобы она испила её.

        "Это добрая капля!" - подумал Тимоша.

        Здесь  разноцветная  большая  бабочка  села  на  эту былинку и затрепетала крыльями.  Тимоша  испугался:  он никогда ещё не видел такой бабочки. Она была велика,  словно  птичка,  и  крылья  её  были  в цветах, каких Тимоша не видел никогда.  От  дрожания её крыльев мальчику казалось, что свет отходит от неё и

    звучит, как зовущий его тихий голос.

        Тимоша  протянул  руку  за сияющей дрожащей бабочкой, но она перелетела на большой камень. Тогда Тимоша сказал ей издали:

        - Давай поговорим!

        Бабочка  не  говорила  и  не  смотрела  на Тимошу: она только боялась его. Должно быть, она была недобрая, но она была так хороша...

        Бабочка  поднялась с камня и полетела над тропинкой в гору. Тимоша побежал за ней, чтобы ещё раз поглядеть на нее, потому что он не нагляделся.

        Он бежал за бабочкой по тропинке в горах, а ночь уже потемнела над ним. Он не  сводил  глаз  с бабочки, летящей перед ним, и лишь по памяти не сбивался с тропинки.

        Бабочка  летела  вольно, как хотела: она летела вперёд, назад, в сторону и сразу  в  другую,  как  будто  её сдувал невидимый ветер, а Тимоша, задыхаясь, бежал за нею следом.

        И вдруг он услышал голос матери:

        - Ты опять заигрался, ты опять забегался, и ты забыл про меня!

        - Сейчас,  мама,  -  ответил Тимоша. - Я одну только бабочку поймаю, самую хорошую, последнюю.

        Бабочка   пролетела  мимо  самого  лица  Тимоши:  он  почувствовал  тёплое дуновение её крыльев, а потом бабочки не стало нигде.

        Он  искал её глазами в воздухе и около земли, он побежал назад, но бабочки не отыскал.

        Наступила ночь. Тимоша бежал по тропинке в гору. Ему казалось, что бабочка светится  крыльями  невдалеке от него, и он протягивал руки за нею. Он миновал  уже  малые  и  большие  горы и подымался на самую страшную, голую вершину всех гор, где тропинка выходит к небу.

        Тимоша  добежал до конца тропинки и оттуда сразу увидел всё небо, а близко от него сияла большая добрая жмурящаяся звезда.

        "А  я  звезду  схвачу! - подумал Тимоша. - Звезда ещё лучше, а бабочки мне теперь не надо".

        Он забыл о земле, потянулся руками в небо и упал в пропасть.

        Наутро  Тимоша огляделся, где он. Кустарник рос по отвесу горы и выходил к берегу  маленького  ручья. Ручей тот начинался родником у подножия горы, потом протекал  недолго  внизу  по земле и впадал в небольшое озеро, а из озера вода подымалась  туманным душным паром, потому что и утром было жарко в этом месте.

    Кругом  стояли  голые  стены гор, уходящих до высокого неба, по которым никому нельзя взойти, а можно только взлететь по воздуху, как бабочка.

        Горы огораживали дно пропасти, где очутился маленький Тимоша. Он весь день  ходил  по  дну этой пропасти, и везде была одна каменная стена гор, по которым нельзя подняться и уйти отсюда. Здесь было жарко и томительно; Тимоша вспомнил теперь, что дома у матери было прохладней.

        По  берегу  ручья  в  траве  и кустарнике жужжали и жили стрекозы, и всюду летали  такие же светящиеся бабочки, какую хотел вчера поймать Тимоша. Бабочки трепетали  над  жаркой землёй, и слышен был шум их крыльев, но Тимоша не хотел их ловить, и скучно ему было смотреть на них.

        - Мама! - позвал он в каменной тишине и заплакал от разлуки с матерью.

        Он  сел  под  каменной  стеною  горы  и стал карябать её ногтями. Он хотел протереть камень и сквозь гору уйти к матери.

        * * *

        С  тех  пор,  как мальчик Тимоша очутился на дне каменной пропасти, прошло много лет. Тимоша вырос большим. Он нашёл куски самого крепкого камня, упавшие когда-то  с  вершины горы, и наточил их о другие такие же крепкие камни. Этими камнями он бил и крошил её, но гора была велика, и камень её тоже крепок.

        И  Тимоша работал целые годы, а выдолбил в кремнистой горе лишь неглубокую пещеру,  и ему было ещё далеко идти сквозь камень домой. Оглядываясь от работы назад,  Тимоша  видел  разноцветных  бабочек,  которые  летали целым облаком в жарком  воздухе.  Ни  разу,  с самого детства, Тимоша не поймал более ни одной бабочки,  и  когда  бабочка  нечаянно  садилась на него, он снимал её и бросал прочь.

        Всё  реже  и реже он слышал голос матери, звучавший в его сердце: "Тимоша, ты забыл про меня! Зачем ты ушёл и не вернулся?.."

        Тимоша плакал в ответ на тихий голос матери и ещё усерднее долбил и крошил каменную гору.

        Просыпаясь  в  каменной пещере, Тимоша иногда забывал, где он живёт, он не помнил,  что уже прошли долгие годы его жизни, он думал, что он ещё маленький, как  прежде,  что  он  живёт  с  матерью  на берегу моря, и он улыбался, снова счастливый,  и  хотел  идти  ловить бабочек. Но потом он видел, что возле него камень и он один. Он протягивал руки в сторону своего дома и звал мать.

        А мать смотрела в звёздное небо, и ей казалось, что маленький сын её бежит среди  звёзд.  Одна  звезда летит впереди него, он протянул к ней руку и хочет поймать её, а звезда улетает от него всё дальше, в самую глубину чёрного неба.

        Мать  считала  время. Она знала, что если бы Тимоша бежал только по земле, он  бы  уже давно обежал всю землю кругом и вернулся домой. Но сына не было, а времени  прошло  много.  Значит,  Тимоша  ушёл дальше земли, он ушёл туда, где летят звёзды, и он вернётся, когда обойдёт весь круг неба. Она выходила ночью,

    садилась на камень около хижины и глядела в небо. И ей чудилось, что она видит своего сына бегущим в Млечном Пути. Мать тихо говорила:

        - Вернись,  Тимоша, домой, уже пора... Зачем тебе бабочки, зачем тебе горы и  небо? Пусть будут и бабочки, и горы, и звёзды, и ты будешь со мной! А то ты ловишь  бабочек,  а они умирают, ты поймаешь звезду, а она потемнеет. Не надо, пусть всё будет, тогда и ты будешь.

        А  сын  её  в то время по песчинке разрушал гору, и сердце его томилось по матери.

        Но гора была велика, жизнь проходила, и Тимоша стал стариком.

        * * *

        И  вот  однажды  наступил  его срок. Он услышал изнутри каменной горы, как загремело  ведро.  Тимоша  по  звуку  узнал,  что это было их ведро, ведро его матери,  и  закричал,  чтоб  его  услышали.  И  правда,  это была мать Тимоши, пришедшая  за  водой; она брала теперь всего четверть ведра, потому что больше не могла унести.

        Мать услышала, что кто-то кричит из горы, но не узнала голоса своего сына.

        - Ты кто там? - спросила она. Тимоша узнал голос матери и ответил:

        - Мама, я забыл, кто я.

        Мать опустилась на каменную землю и прильнула к ней лицом.

        Сын  обрушил  последние  камни  в  горе и вышел на свет к матери. Но он не увидел  её,  потому  что ослеп внутри каменной горы. Старая Анисья поднялась к сыну и увидела перед собой старика. Она обняла его и сказала:

        - Родила  я  тебя, а ты ушёл. Не вырастила я тебя, не попитала и поласкать не успела...

        Тимоша припал к маленькой, слабой матери и услышал, как бьётся её сердце.

        - Мама, я теперь всегда с тобой буду!

        - Да  ведь старая я стала, полтора века прожила, чтоб тебя дождаться, и ты уже старый. Умру я скоро и не полюбуюсь тобой.

        Мать  прижала  его  к  своей груди; она хотела, чтобы всё дыхание её жизни перешло к сыну и чтобы любовь её стала его силой и жизнью.

        И  она  почувствовала,  что Тимоша её стал лёгким. Она увидела, что держит его  на  руках, и он был теперь опять маленьким, каким был тогда, когда убежал за разноцветной бабочкой. Жизнь её любовью перешла к сыну.

        Старая  мать  вздохнула  последним  счастливым  дыханием,  оставила сына и умерла.

    Писахов «Модница».

    Приходит в магазин модница. Вся гнется, ковыляется — нарядну походку выделыват. Руки раскинула, пальчики растопырила.

    Говорить почала, и голосок тоже вывертыват, то скрозь нос, то скрозь зубы, то голос как на каблуки вздынет.

    Модница хочет показать, что всегда по-иностранному разговариват, по-русскому только понимат и то не в большу силу, и вся она почти иностранка. А сама модница только по-русскому выворачиват, а ежели ругаться хватится, так всяко носово и горлово придыханье в сторону кинет и своим настояшшим голосом как в барабан ударит! Кого хошь переругат, да не то что одного — весь рынок переругивала!

    Так вот пришла модница, фасонность и ногами, и руками, и всем телом проделала, головой по-особенному мотнула, глазами сначала под лоб завела, потом кругом повела и завыговаривала:

    — Ах, ах, ах! Надобно мне-ка материи на платье! И самой модной-размодной! Чтобы ни у кого не было модней мого! Чтобы была сама распоследня мода!

    Приказчик кренделем изогнулся, руки фертом растопырил, ноги колесом закрутил и тоже в нос да с завыванием залопотал под стать моднице:

    — Да-с, у нас для вас есть в аккурат то, что вам желательно— с!

    Дернул приказчик с верхной полки кусок материи, весь пыльной, о прилавок шлепнул — пыль тучей поднялась. А приказчик развернул материю, моднице опомниться не дает:

    — Вот-с, как раз для вас, пожалте-с, сорт особенной поолкоо-тьерс!

    Модница от пыли платочком заотмахивалась, даже нос заткнула, на материю и прямо, и сбоку поглядела, руками пошшупала, ей и не очень нравится, а коли модная материя, то что будешь делать?

    — А отчего эки пятна на материи?

    — Это цвет ле-жаа-нтьин-с! К вашей личности особенно очень подходяшший. Извольте примерить, к себе приставить. Ах, как пристало! Даже убирать неохота, так к вам подошло!

    Модница очень довольна, что сыскала особенну модну материю.

    — А кака отделка к этому поол-коо-тьеру цвета лежаантьин?

    Приказчик выташшил из-за прилавка обрывки старых кружев, которым пыль вытирали. Голос выгнул так, что и сам поверил своему уменью говорить на иностранный манер.

    — Для этой материи и только для вас, другим и не показывам, вот-с, извольте-с, отделка-с, проо-ваас-дуу-р!

    И что бы вы думали?

    Купила-таки модница материю полкотер, цвета лежантин, с отделкой про вас, дур…

    Андерсен  «Кто же счастливейшая?»

    Какие чудные розы! — сказал солнечный луч. — И каждый бутон распустится и будет такой же чудной розой! Все они — мои детки! Мои поцелуи вызвали их к жизни!

    — Нет, это мои детки! — сказала роса. — Я кропила их своими слезами!

    — А мне так кажется, что они мои родные детки! — сказал розовый куст. — Вы же только крестные отец и мать, одарившие моих деточек кто чем мог.

    — Мои прелестные детки! — сказали все трое в один голос и пожелали каждому цветку всякого счастья. Но только один из них мог оказаться самым счастливым из всех и один наименее счастливым.

    Кто же именно?

    — А вот я узнаю это! — сказал ветер. — Я летаю повсюду, проникаю в самые узкие щели, знаю, что делается и внутри и снаружи домов.

    Каждая роза слышала, каждый бутон понял сказанное.

    В сад пришла печальная мать в трауре и сорвала одну свежую, полураспустившуюся розу, которая показалась ей прекраснейшей из всех. Мать принесла цветок в тихую безмолвную комнату, в которой несколько дней тому назад резвилась ее веселая жизнерадостная дочка. Теперь же девочка покоилась, словно спящее мраморное изваяние, в черном гробу. Мать поцеловала умершую, поцеловала и полураспустившуюся розу и положила ее на грудь девочки, как бы надеясь, что свежий цветок, освященный поцелуем матери, заставит снова забиться ее сердечко.

    И роза так и расцвела вся, пышно развернула свои лепестки, колебавшиеся от радостной мысли: «Какой любовью озарился путь моей жизни! Я как будто стала человеческим ребенком — мать поцеловала меня и благословила в путь — в неведомую страну! И я отправлюсь туда, покоясь на груди умершей! Конечно, я счастливейшая из всех моих сестер!»

    Потом пришла в сад старая полольщица гряд; она тоже залюбовалась красотой куста и глаз не могла оторвать от самой большой, вполне распустившейся розы. Капля росы да один жаркий день еще, и — лепестки опадут! Вот как рассуждала женщина и нашла, что роза покрасовалась довольно — пора было извлечь из нее и пользу. И вот она сорвала цветок, завернула его в газетную бумагу и отнесла домой, чтобы набальзамировать солью вместе с другими розами и смешать с засушенными голубыми лавандами, — выйдет чудесная душистая смесь! Такой чести, как бальзамирование, удостаиваются только розы да короли!

    — Мне выпал на долю высший почет! — сказала роза, которую сорвала полольщица. — Я — счастливейшая! Меня набальзамируют!

    Затем явились двое молодых людей; один — художник, другой — поэт. Каждый сорвал себе по прекрасной розе.

    Художник изобразил цветущую розу на холсте, так что она увидала себя как в зеркале.

    — Таким образом, — сказал художник, — она будет жить многие годы, в продолжение которых успеют завять и умереть миллионы и миллионы роз.

    — Мне посчастливилось больше всех! — сказала роза. — Я достигла высшего счастья!

    Поэт полюбовался на свою розу и написал о ней стихи, целую поэму, в которой высказал все, что прочел на ее лепестках. Вышла бессмертная поэма — «Альбом любви».

    — Он обессмертил меня! — сказала роза. — Я счастливейшая! Но среди этой массы прекрасных роз была одна, которая как-то

    заслонялась другими; по воле случая — может быть, и счастливого — у нее был изъян: она криво сидела на стебельке, лепестки ее были расположены не совсем симметрично, и из середины чашечки выглядывал маленький свернутый зеленый листок. Случаются подобные изъяны и у роз.

    — Бедное дитя! — говорил ветер и целовал ее в щечку, а роза думала, что он приветствует, чествует ее. Она сама чувствовала, что сложена как-то иначе, нежели другие розы, что из чашечки ее выглядывает зеленый листок, но смотрела на это не как на изъян, а как на отличие. Вот на нее вспорхнул мотылек и поцеловал ее лепестки; это был жених, но она не стала удерживать его. Потом явился огромнейший кузнечик; он уселся на другую розу и принялся влюбленно потирать ножки — это признак влюбленности у кузнечиков. Роза, на которой он сидел, не поняла этого; зато поняла роза с изъяном — свернутым зеленым листком; на нее-то как раз и уставился кузнечик, а глаза его так и говорили: «Съел бы я тебя от пущей любви!» А уж известно, дальше этого никакая любовь не может идти: один исчезает в другом! Но роза не имела ни малейшего желания исчезнуть в этом прыгуне.

    Звездной ночью запел соловей.

    — Это он для меня поет! — сказала роза с изъяном, или с отличием. — И за что это меня во всем постоянно отличают от других сестер! Почему именно мне выпало на долю это отличие, благодаря которому я стала счастливейшею?

    Тут в сад зашли два господина; они курили сигары и вели разговор о розах и табаке: правда ли, что розы не переносят табачного дыма — зеленеют? Надо было произвести опыт. Но они пожалели красивейшие розы и взяли для опыта розу с изъяном.

    — Вот новое отличие! — сказала она. — Я уж чересчур счастлива! Я счастливейшая из счастливейших!

    И она вся позеленела от этого сознания и табачного дыма.

    Одна из роз, едва начавшая распускаться и, может быть, самая прекрасная на всем кусте, заняла почетное место в искусно подобранном садовником букете. Букет отнесли важному молодому господину, владельцу дома и сада, и тот повез его с собою в карете. Роза сидела между другими цветами и зеленью, словно царица красоты. И вот она очутилась на блестящем празднике. Повсюду сидели разряженные мужчины и дамы, залитые светом тысяч ламп. Музыка гремела, театр утопал в море света. При восторженных криках зрителей на сцену выпорхнула юная танцовщица — любимица публики, и к ногам ее посыпался целый дождь цветов. Упал к ее ногам и букет с розой, сиявшей в его середине, как драгоценный камень. Роза чувствовала всю честь, все безмерное счастье, выпавшие ей на долю, но вот букет коснулся пола, стебелек ее переломился, она выскочила из букета и покатилась по полу. Не пришлось ей попасть в руки виновницы торжества — она откатилась за кулисы. Там увидел ее машинист и поднял. Она была так хороша, так чудно пахла, но стебелька у нее не было! Он взял и положил ее прямо в карман, а потом отнес домой. Там роза очутилась в рюмке с водою и пролежала в ней всю ночь. Рано утром ее поставили на стол перед старой бабушкой, беспомощно сидевшей в кресле. Как она любовалась прекрасной розой без стебелька, как наслаждалась ее запахом!

    — Да, ты не попала на роскошный стол важной барышни, попала к бедной старухе! Зато здесь ты заменяешь целый розовый куст! Как ты хороша!

    И старушка с детской радостью смотрела на цветок, вероятно, вспоминая при этом свою давно минувшую юность.

    — В оконном стекле была дырочка! — рассказывал ветер. — Я легко пробрался через нее и видел, каким юношеским блеском сияли глаза старушки, любовавшейся на розу без стебелька в рюмке с водой. Я знаю, которая из роз была счастливее всех! Я могу рассказать это!

    У каждой розы была, таким образом, своя история, каждая верила, что она счастливейшая, а ведь блажен, кто верует!.. Но последняя из роз на кусте все-таки считала себя самой счастливейшей.

    — Я пережила всех! Я последнее, единственное, любимейшее дитя у отца!

    — И я — отец им всем! — сказал розовый куст.

    — Нет, я! — возразил солнечный свет.

    — Нет, я! — сказали в один голос ветер и погода.

    — Каждый имеет на них свои права! — сказал ветер. — И каждый получит свою долю! — И он развеял лепестки, окропленные сиявшими в лучах солнца капельками росы. — И мне кое-что досталось! — прибавил он. — Я узнал историю каждой розы и разнесу их по всему свету!

    Так вот, которая же из роз счастливейшая? Да, скажите-ка это мне вы, я уже сказал довольно!

    Алексин . Отрывок из повести «Звоните и приезжайте»

    Говорят, что любовь облагораживает человека. С того дня, как я полюбил, мне все время приходилось кому-нибудь врать. Я делал это не нарочно. Просто мне задавали вопросы, на которые я не мог ответить честно.

    — Почему ты столько времени уделяешь прическе? И рубашки стал менять чуть ли не каждый день?

    — У нас в школе работает санитарная комиссия.

    — О чем ты все время думаешь? У тебя отсутствующие глаза. Из-за чего ты вздыхаешь?

    — Из-за отметок… У меня появились двойки.

    — Их же не было! Откуда они?

    — Вот об этом как раз я и думаю.

    Но на самом деле я думал о Лиле Тарасовой.

    Она пришла к нам из другой школы. Помню, на большой перемене подбежал ко мне Владик Бабкин и таким безразличным-безразличным голосом говорит:

    — Да, кстати… Ты новенькую видел?

    — Какую новенькую?

    — Тут одна… ученица. Рядом с тобой есть свободное место. Если она захочет на него сесть, ты скажи, что оно уже занято. Ладно? И пошли ее ко мне. Я тоже один сижу… Ладно?

    — А зачем это?

    — Я не могу объяснить… Но поверь — это важно!

    Минут через пять новенькая подошла ко мне и сказала:

    — Здесь свободное место?

    Я посмотрел на нее — и на миг потерял сознание. По крайней мере я совершенно забыл о Владике и о его просьбе.

    — Можно, я сяду? — спросила она.

    — Можно, — прошептал я. И на том же уроке схватил первую двойку. Я схватил ее потому, что очень хотел получить пятерку. Получить на глазах у Лили Тарасовой!

    С тех пор я все время хотел, чтобы у нее на глазах со мной произошло что-нибудь необычайное или просто хорошее. Одним словом, хотел, как говорится, предстать перед ней в выгодном свете.

    Но наконец я понял, что в таком свете я могу предстать перед ней только на катке. Потому что я хорошо катался!

    И я пригласил ее на каток.

    Я где-то читал, что выдающийся человек всегда имеет «свое лицо».

    Лиля ни в чем не была похожа на остальных! Портфель у нее был мягкий, вишневого цвета, с двумя золотыми замочками.

    Тетради и книжки были обернуты в красивую розовую бумагу с разводами, и не было на них ни одной кляксы и вообще ни одного пятнышка. Самописка была, как говорится, миниатюрная, карандаш с оранжевым ластиком на конце, блокнотик изящный, с календарем на обложке. А уж о глазах я и не говорю!..

    Лиля заглянула в этот самый блокнотик с календарем и сказала:

    — Двадцать восьмое февраля — это суббота. Вот и прекрасно! Пойдем на каток в воскресенье — двадцать девятого.

    — А почему так не скоро?

    — Чтобы ты успел заслужить это право!

    — Какое… право?

    — Пойти со мной на каток! — Она взглянула мне прямо в глаза и спросила: — На что ты способен ради меня?

    Я ответил:

    — На все!

    — Вот и прекрасно! Я буду тебя испытывать. Для начала выполни одну мою просьбу.

    — Любую! — воскликнул я.

    — Я раньше дружила с Валей. А потом мы поссорились. И у меня осталась Валина книжка. Я не хочу сама заходить…

    — Понимаю! — воскликнул я. — Где живет Валя? Укажи только адрес. Я отнесу книгу, чего бы мне это ни стоило!

    — Вот и прекрасно. Валя живет прямо подо мной, на втором этаже…

    — А ты, значит, на третьем? — быстро сообразил я.

    А еще я сразу сообразил, что увижу дом, в котором живет она, поднимусь по той самой лестнице, по которой каждый день ходит она.

    Все это имело для меня очень большое значение! Такое большое, что я сначала поднялся на седьмой этаж, потом спустился на третий, постоял немного возле ее квартиры, вздохнул и спустился еще на один этаж…

    Дверь мне открыл парень лет тринадцати или четырнадцати. Я слышал, что внешность для мужчин не имеет большого значения. И все же сразу подумал о том, что парень этот выше меня и гораздо красивее. Мне стало грустно… Но я взял себя в руки и спросил:

    — Валя дома? Мне нужно отдать ей книжку.

    — Не ей, а ему! — сказал парень. И протянул руку.

    Так, значит, это с ним она раньше дружила? Мне стало совсем тяжело.

    — Ты что, ее паж? — спросил Валя.

    Высокие и красивые люди могут задавать любые вопросы.

    Я молча удалился к себе домой…

    Я знал, что дома уже обо всем догадались. Бабушка старалась повлиять на меня. Но, как всегда, необычно, по- своему.

    — А сын моей соседки, который учится в седьмом классе, решил сначала окончить школу, потом институт, потом прочно встать на ноги и только после этого думать обо всем остальном! — сообщила бабушка.

    Отсюда я должен был сделать вывод, что и мне нужно пригласить Лилю Тарасову на каток после окончания института.

    Маме бабушка в тот вечер сказала:

    — Когда тебе в пятом классе понравился один мальчик, это, я помню, помогло тебе стать отличницей. Это вдохновило тебя!

    Я понял, что и мне не мешало бы стать круглым отличником.

    На следующий день я получил по физике тройку с минусом.

    — Не узнаю тебя! — сказала физичка.

    Я и сам себя с трудом узнавал!

    Мне нужно было с кем-нибудь посоветоваться. Я вспомнил о студенте-геологе Юре, который жил в соседнем подъезде. Его родители тоже были геологами и часто уезжали в командировку. Однажды, когда они уехали, Юра заболел чем-то серьезным.

    Я, конечно, мог заразиться. Но, пренебрегая опасностью и возражениями бабушки, ухаживал за Юрой, бегал за лекарствами и даже один раз поставил ему горчичники.

    — Если у тебя в жизни возникнет какая-нибудь трудность, приходи ко мне, — сказал Юра.

    Я пришел и все ему рассказал.

    Он рассмеялся…

    — Ну, брат, это не трудность! Ты в шестом классе? Помню, помню… Случалось! Но все это несерьезно. Ты же рисковал ради меня. И я хочу ответить тебе тем же самым! А тут и помогать нечего. Все само рассосется, рассеется. Как дым, как утренний туман!

    Примерно через неделю Лиля сказала мне:

    — Не хочешь ли подежурить в моем подъезде?

    — Хочу! А что это значит?..

    — Ну вдруг мне в чем-нибудь понадобится твоя помощь? А ты рядом, в подъезде…

    — Я готов стоять там круглые сутки!

    — Зачем же так много? Часа полтора или два в день. И хватит!

    Она продолжала меня испытывать.

    — Не бойся. Тебе там не будет скучно, — сказала Лиля. — Вместе с тобой будет дежурить и Владик Бабкин!

    Значит, и он тоже проходил испытания.

    Мы с Владиком стали дежурить. Лиля спускалась сверху, и мы сопровождали ее в магазин или на рынок. Мы шли сзади и несли сумки. Она проходила через двор, где Валя со второго этажа как раз в это время играл в хоккей.

    Он останавливался, махал клюшкой и обязательно как-нибудь нас с Владиком называл. То «почетным эскортом», то «музыкальным сопровождением», то «прилипалами»…

    Встречая нас в подъезде, он каждый раз спрашивал:

    — Ну что? Заступили?..

    Я все терпел. Я ждал двадцать девятое февраля!..

    Один лектор, которого я слышал в парке культуры и отдыха, говорил, что если мальчишка моего возраста влюбится, то обязательно таскает за косы девочку, в которую он влюблен, или даже бьет ее.

    Мне вовсе не хотелось таскать Лилю Тарасову за косы.

    Тем более, что кос у нее вообще не было. Мне очень хотелось пойти с ней на каток. И я ждал…

    Однажды, спустившись сверху, Лиля сказала:

    — А не кажется ли вам, что здесь, в подъезде, должен остаться кто-то один?

    — Кто?! — спросил я.

    — Вы должны решить это в честном бою. Как мужчины!

    Владик подошел и стукнул меня по носу…

    В один миг Лиля взлетела на второй этаж и закричала:

    — Валя! Разними их! Они же убьют друг друга!

    Валя неторопливо спустился, увидел мой нос и сказал:

    — Ну вот, Лиля, из-за тебя уже пролилась кровь!

    Он посмотрел на нее не то с уважением, не то даже както еще серьезнее…

    Мой платок был в крови. Но я не замечал ни крови, ни боли, потому что все это произошло в субботу, двадцать восьмого февраля.

    Вечером я позвонил Лиле Тарасовой и сказал:

    — Сегодня двадцать восьмое! Значит, завтра двадцать девятое… Мы с тобой идем на каток!

    — Ты ошибся, — ответила Лиля. — Завтра — первое марта!

    Я забыл… Я совсем забыл, что год этот не високосный и что нет в этом году двадцать девятого февраля.

    — Я тоже забыла, — сказала Лиля. И рассмеялась.

    — Ну и что же?.. Но ведь завтра все равно воскресенье! — сказал я. Двадцать девятое февраля или первое марта — какая же разница?

    — Очень большая! — сказала Лиля. — Первое марта у меня уже занято. Я обещала пойти на каток…

    — Кому? — перебил я.

    В ответ она опять рассмеялась. А я, к сожалению, не смог ей ответить тем же.

    На следующий день утром я спрятался за углом Лилиного дома и стал наблюдать.

    Было холодно. Но мне было жарко…

    Она вышла на улицу вместе с Валей, который жил на втором этаже.

    Я так и думал! Он держал в руках две пары коньков — ее и свои. И смотрел на нее так же, как и вчера: не то с уважением, не то как-то иначе… А она улыбалась.

    В ту минуту я понял, что любить нужно только того человека, который достоин любви!

    Я понял это очень ясно и твердо… Но мне от этого было ничуть не легче.

    Я пришел к студенту-геологу Юре и сказал:

    — Ты просил, чтобы я… когда будет очень и очень трудно…

    — Все то же самое?

    — Да…

    — Перестань! Это даже смешно. В твоем возрасте? Несерьезно!

    Но это было серьезно. Так серьезно, что на следующий день я опять схватил двойку. И не потому, что не выучил урока, а потому, что ни о чем другом не мог думать. Одним словом, плохо соображал…

     

    Алексин«Как ваше здоровье?»

    Бабушка считала моего папу неудачником. Она не заявляла об этом прямо. Но время от времени ставила нас в известность о том, что все папины товарищи по институту стали, как назло, главными врачами, профессорами или в крайнем случае кандидатами медицинских наук. Бабушка всегда так громко радовалась успехам папиных друзей, что после этого в квартире становилось тихо и грустно. Мы понимали, что папа был «отстающим»…

    — Хотя все они когда-то приходили к тебе за советами. Ты им подсказывал на экзаменах! — воскликнула как-то бабушка.

    — Они и сейчас приносят ему свои диссертации, — тихо сказала мама, не то гордясь папой, не то в чем-то его упрекая. — Они получают творческие отпуска для создания научных трудов! А он и в обычный отпуск уже три года не может собраться. Каждый день эта больница! Операции, операции… И больше ничего. Хоть бы на недельку взял бюллетень: заболел бы, отдохнул, что ли…

    Вскоре мамино желание сбылось: папа заболел гриппом.

    Ему прописали лекарства.

    — А еще, — сказал врач, — нужен покой, тишина…

    Телефон у нас стал звонить каждые две минуты…

    — Как его здоровье? Как он себя чувствует? — спрашивали незнакомые голоса.

    Сперва меня это злило: папа не мог заснуть. И вечером я сказал маме, которая вернулась с работы:

    — Звонили, наверно, раз двадцать!

    — Сколько? — переспросила мама.

    — Раз тридцать, — ответил я, потому что почувствовал вдруг, что мама как-то приятно удивлена. — Они мешают ему спать, — сказал я.

    — Я понимаю. Но, значит, они волнуются?

    — Еще как! Некоторые чуть не плакали… от волнения… Я их успокаивал!

    — Когда это было? — поинтересовалась бабушка.

    — Ты как раз ушла за лекарством. Или была на кухне… Точно не помню.

    — Возможно… Звонков действительно было много, — сказала бабушка и с удивлением посмотрела на дверь комнаты, в которой лежал папа.

    Она не ожидала, что будет столько звонков. Они обе не ожидали!..

    «Как здорово, что папа заболел! — думал я. — Пусть узнают… И поймут. Особенно мама!» Да, больше всего мне хотелось, чтоб мама узнала, как о папе волнуются совершенно посторонние люди.

    — Однажды мне довелось ухаживать за студентом Юрой. Ну, который живет в соседнем подъезде… — сказал я. — Вы помните? (Мама и бабушка кивнули в ответ.) Он тоже был болен гриппом. И ему тоже звонили. Человека два или три в день. Не больше. А тут прямо нет отбоя!

    В эту минуту опять зазвонил телефон.

    — Простите меня, пожалуйста… — услышал я в трубке тихий, какой-то сдавленный женский голос… — Я с кем разговариваю?

    — С его сыном!

    — Очень приятно… Тогда вы поймете. У меня тоже есть сын. Его завтра должны оперировать. Но я хотела бы дождаться выздоровления вашего папы. Если это возможно… Попросите его, пожалуйста. Если возможно… У меня один сын. Я очень волнуюсь. Если это возможно. Я хотела, чтобы ваш папа сам, лично… Тогда я была бы спокойна!

    — Повторите, пожалуйста, это его жене, — сказал я. — То есть моей маме… Я сейчас ее позову!

    И позвал.

    Еще через час или минут через сорок мужской голос из трубки спросил:

    — С кем я имею честь?

    — С его сыном!

    — Прекрасно! Тогда вы не можете не понять. Моей супруге будут вырезать желчный пузырь. Обещали, что вырежет ваш отец. Именно поэтому я и положил ее в эту больницу. Хотя у меня были другие возможности! Но мне обещали, что ваш отец… И вдруг такая неприятная неожиданность! Как же так? Надо поднять его на ноги! Может быть, нужны особенные лекарства? Какие-нибудь дефицитные? Я бы мог… Одним словом, я хотел бы его дождаться. Это не театр: здесь дублеры меня не устраивают…

    — Скажите все это его жене. Вот так, как вы говорили мне… Слово в слово! Может быть, она сумеет помочь.

    Я опять позвал маму.

    В последующие дни я говорил всем, кто интересовался папиным самочувствием:

    — Сейчас ничего определенного сказать не могу. Вы позвоните вечером. Как раз его жена будет дома! Она вам все объяснит…

    Вернувшись с работы, мама усаживалась в коридоре возле столика с телефоном и беспрерывно разговаривала с теми, кого я днем просил позвонить.

    Иногда я говорил бабушке:

    — Может быть, ты ей поможешь?

    И она «подменяла» маму у столика в коридоре.

    Больные, врачи, медсестры, которые звонили папе, каждый раз спрашивали:

    — А какая температура?

    К сожалению, температура у него была невысокая. А мне хотелось, чтобы все они продолжали волноваться о его здоровье!

    Однажды я сказал:

    — Температура? Не знаю… Разбил градусник. Но лоб очень горячий. И вообще мечется!..

    Так я в тот день стал отвечать всем. Я говорил шепотом в коридоре, чтобы папа не слышал.

    Мой шепот на всех очень действовал. Мне отвечали тоже чуть слышно:

    — Все еще плохо?

    — Да… Позвоните попозже, когда будет его жена!

    Вечером нам принесли целых три градусника.

    — Хочется, чтобы у него была нормальная температура, — тихо сказала та самая женщина, сыну которой папа должен был что-то вырезать. И протянула мне градусник. — Он все еще мечется?..

    — Нет, уже лучше, — сказал я. — Гораздо лучше. Не волнуйтесь, пожалуйста…

    — Поставьте ему этот градусник, — попросила она. Будто от градусника что-то зависело.

    — По-моему, есть заметное улучшение, — вновь успокоил я женщину.

    Она вынула платок, опустила голову и ушла…

    — Неужели вы думаете, — сказал я маме и бабушке, — что, если бы этот ваш… виолончелист заболел гриппом, ему бы столько звонили? И купили бы столько градусников?..

    — Ну что ты!.. Разве можно сравнить? — воскликнула бабушка. — Тут же речь идет о человеческих жизнях!

    — Да, он нужен людям! — сказал я.

    — Безусловно! — воскликнула мама.

    Не заболей папа вирусным гриппом, она бы ни за что этого не воскликнула. То есть она произнесла бы, может быть, то же самое слово, но не так громко, не так уверенно.

    Во всех газетах пишут, что с вирусным гриппом надо беспощадно бороться. А я думал об этих вирусах с нежностью и даже с любовью… Что поделаешь? Если они мне так помогли!

    В тот день я твердо решил, что если меня и дальше будут недооценивать, я тоже тяжело заболею. Хорошо было бы умереть… на время, чтобы все поняли, кого они потеряли!

    Но так как это, к сожалению, невозможно, я обязательно заболею! И весь наш класс (все сорок три человека!) будут звонить. Уж я постараюсь! Тогда все сразу поймут…

    Тэффи «Счастливая»

    Да, один раз я была счастлива.

    Я давно определила, что такое счастье, очень давно, – в шесть лет. А когда оно пришло ко мне, я его не сразу узнала. Но вспомнила, какое оно должно быть, и тогда поняла, что я счастлива.

    Я помню:

    Мне шесть лет. Моей сестре – четыре.

    Мы долго бегали после обеда вдоль длинного зала, догоняли друг друга, визжали и падали. Теперь мы устали и притихли.

    Стоим рядом, смотрим в окно на мутно-весеннюю сумеречную улицу.

    Сумерки весенние всегда тревожны и всегда печальны.

    И мы молчим. Слушаем, как дрожат хрусталики канделябров от проезжающих по улице телег.

    Если бы мы были большие, мы бы думали о людской злобе, об обидах, о нашей любви, которую оскорбили, и о той любви, которую мы оскорбили сами, и о счастье, которого нет.

    Но мы – дети, и мы ничего не знаем. Мы только молчим. Нам жутко обернуться. Нам кажется, что зал уже совсем потемнел, и потемнел весь этот большой, гулкий дом, в котором мы живем. Отчего он такой тихий сейчас? Может быть, все ушли из него и забыли нас, маленьких девочек, прижавшихся к окну в темной огромной комнате?

    Около своего плеча вижу испуганный, круглый глаз сестры. Она смотрит на меня: заплакать ей или нет?

    И тут я вспоминаю мое сегодняшнее дневное впечатление, такое яркое, такое красивое, что забываю сразу и темный дом, и тускло-тоскливую улицу.

    – Лена! – говорю я громко и весело. – Лена! Я сегодня видела конку!

    Я не могу рассказать ей все о том безмерно радостном впечатлении, какое произвела на меня конка.

    Лошади были белые и бежали скоро-скоро; сам вагон был красный или желтый, красивый, народа в нем сидело много, все чужие, так что могли друг с другом познакомиться и даже поиграть в какую-нибудь тихую игру. А сзади, на подножке стоял кондуктор, весь в золоте, – а, может быть, и не весь, а только немножко, на пуговицах, – и трубил в золотую трубу:

    – Ррам-рра-ра!

    Само солнце звенело в этой трубе и вылетало из нее златозвонкими брызгами.

    Как расскажешь это все! Можно сказать только:

    – Лена! Я видела конку!

    Да и не надо ничего больше. По моему голосу, по моему лицу она поняла всю беспредельную красоту этого видения.

    И неужели каждый может вскочить в эту колесницу радости и понестись под звоны солнечной трубы?

    – Ррам-рра-ра!

    Нет, не всякий. Фрейлейн говорит, что нужно за это платить. Оттого нас там и не возят. Нас запирают в скучную, затхлую карету с дребезжащим окном, пахнущую сафьяном и пачулями, и не позволяют даже прижимать нос к стеклу.

    Но когда мы будем большими и богатыми, мы будем ездить только на конке. Мы будем, будем, будем счастливыми!

    Я зашла далеко, на окраину города. И дело, по которому я пришла, не выгорело, и жара истомила меня.

    Кругом глухо, ни одного извозчика.

    Но вот, дребезжа всем своим существом, подкатила одноклячная конка. Лошадь, белая, тощая, гремела костями и щелкала болтающимися постромками о свою сухую кожу. Зловеще моталась длинная белая морда.

    – Измывайтесь, измывайтесь, а вот как сдохну на повороте, – все равно вылезете на улицу.

    Безнадежно-унылый кондуктор подождал, пока я влезу, и безнадежно протрубил в медный рожок.

    – Ррам-рра-ра!

    И больно было в голове от этого резкого медного крика и от палящего солнца, ударявшего злым лучом по завитку трубы.

    Внутри вагона было душно, пахло раскаленным утюгом.

    Какая-то темная личность в фуражке с кокардой долго смотрела на меня мутными глазами и вдруг, словно поняла что-то, осклабилась, подсела и сказала, дыша мне в лицо соленым огурцом:

    – Разрешите мне вам сопутствовать.

    Я встала и вышла на площадку.

    Конка остановилась, подождала встречного вагона и снова задребезжала.

    А на тротуаре стояла маленькая девочка и смотрела нам вслед круглыми голубыми глазами, удивленно и восторженно.

    И вдруг я вспомнила.

    «Мы будем ездить на конке. Мы будем, будем, будем счастливыми!»

    Ведь я, значит, счастливая! Я еду на конке и могу познакомиться со всеми пассажирами, и кондуктор трубит, и горит солнце на его рожке.

    Я счастлива! Я счастлива!

    Но где она, та маленькая девочка в большом темном зале, придумавшая для меня это счастье? Если бы я могла найти ее и рассказать ей, – она бы обрадовалась.

    Как страшно, что никогда не найду ее, что нет ее больше, и никогда не будет ее, самой мне родной и близкой, – меня самой.

    А я живу...

    Пантелеев «Фенька»

      Дело было вечером.  Я лежал на диване,  курил и читал газету. В комнате никого,  кроме меня,  не было.  И вдруг я слышу -  кто-то царапается. Кто-то чуть слышно, тихонечко стучит по оконному стеклу: тик-тик, тук-тук.

         "Что,  -  думаю, - такое? Муха? Нет, не муха. Таракан? Нет, не таракан. Может быть, дождь капает? Да нет, какой там дождь, - дождем и не пахнет..."

         Повернул я  голову,  посмотрел -  ничего не видно.  На локте привстал -тоже не видно. Прислушался - как будто тихо.

         Лег я. И вдруг опять: тик-тик, тук-тук.

         "Фу, - думаю. - Что такое?"

         Надоело  мне,  встал  я,  бросил  газету,  подошел к  окну  и  -  глаза вытаращил.  Думаю:  батюшки,  что это мне - во сне снится, что ли? Вижу – за окном,  на узеньком железном карнизе, стоит - кто вы думаете? Стоит девочка.

    Да такая девочка, о каких вы и в сказках не читывали.

         Ростом она будет поменьше самого маленького мальчика с пальчика.  Ножки у  нее  босые,  платье все  изодрано;  сама она  толстенькая,  пузатая,  нос пуговкой,  губы какие-то оттопыренные,  а  волосы на голове рыжие и торчат в разные стороны, как на сапожной щетке.

         Я даже не сразу поверил,  что это девочка.  Я подумал сначала,  что это какой-то  зверек.  Потому что  я  никогда раньше таких  маленьких девочек не видел.

         А  девочка стоит,  смотрит на  меня и  изо всех сил своим кулачишкой по стеклу барабанит: тик-тик, тук-тук.

         Я у нее через стекло спрашиваю:

         - Девочка! Тебе что надо?

         А она не слышит меня, не отвечает и только пальцем показывает: дескать, открой, пожалуйста, а ну открой поскорей!

         Тогда я отодвинул задвижку, открыл окно и впустил ее в комнату.

         Я говорю:

         - Чего же ты, глупышка, в окно лезешь? Ведь у меня ж дверь открыта.

         А она мне, я помню, тоненьким-тоненьким голоском отвечает:

         - Я в дверь не умею ходить.

         - Как не умеешь?! В окно умеешь, а в дверь не умеешь?

         - Да, - говорит, - не умею.

         "Вот так, - думаю, - чудо-юдо ко мне привалило!"

         Удивился я,  взял ее  на руки,  вижу -  она вся дрожит.  Вижу -  боится чего-то.  Оглядывается,  на окно посматривает.  Лицо у  нее все заплаканное, зубки стучат, а в глазах еще слезы поблескивают.

         Я у нее спрашиваю:

         - Ты кто такая?

         - Я, - говорит, - Фенька.

         - Какая такая Фенька?

         - Такая вот... Фенька.

         - А где ты живешь?

         - Не знаю.

         - А где твои папа с мамой?

         - Не знаю.

         - Ну, - я говорю, - а откуда ты пришла? Почему ты дрожишь? Холодно?

         - Нет,  -  говорит,  - не холодно. Жарко. А я дрожу потому, что за мной сейчас собаки по улице гнались.

         - Какие собаки?

         А она мне опять:

         - Не знаю.

         Тут уж я не вытерпел, рассердился и говорю:

         - Не знаю, не знаю!.. А чего же ты тогда знаешь?

         Она говорит:

         - Я есть хочу.

         - Ах вот как! Это ты знаешь?

         Ну,  что ж с ней поделаешь.  Посадил я ее на диван, "посиди", говорю, а сам пошел на кухню,  поискать,  нет ли чего-нибудь съедобного. Думаю: только вот вопрос, чем ее кормить, этакое чудовище? Налил ей на блюдечко кипяченого молока, хлеба нарезал маленькими кусочками, котлету холодную раскрошил.

         Прихожу в комнату, смотрю - где же Фенька? Вижу - на диване никого нет.

    Удивился я, стал кричать:

         - Феня! Феня!

         Никто не отвечает.

         Я опять:

         - Феня! А Феня?

         И вдруг слышу откуда-то:

         - Я тут!

         Нагнулся - она под диваном сидит.

         Рассердился я.

         - Это,  -  говорю,  -  что за фокусы такие?! Ты почему это на диване не сидишь?

         - А я, - говорит, - не умею.

         - Что-о?  Под диваном умеешь, а на диване не умеешь? Ах ты такая-сякая! Ты, может быть, и за столом за обеденным не умеешь сидеть?

         - Нет, - говорит, - это умею.

         - Ну, так садись, - говорю.

         Посадил ее за стол. Стул ей поставил. На стул книг целую гору навалил - чтобы повыше было. Вместо передника носовой платок повязал.

         - Ешь, - говорю.

         Только вижу - не ест. Вижу - сидит, ковыряется, носом сопит.

         - Что? - говорю. - В чем дело?

         Молчит, не отвечает.

         Я говорю:

         - Ты же есть просила. Вот - ешь, пожалуйста.

         А она покраснела вся и вдруг говорит:

         - Нет ли у вас чего-нибудь повкуснее?

         - Как повкуснее?  Ах ты,  -  я говорю,  -  неблагодарная!  Тебе, что ж, конфет надо, что ли?

         - Ах нет, - говорит, - что вы, что вы... Это тоже невкусно.

         - Так чего же тебе? Мороженого?

         - Нет, и мороженое невкусное.

         - И  мороженое невкусное?  Вот  тебе и  на!  Так  чего же  тебе,  скажи, пожалуйста, хочется?

         Она помолчала, носиком посопела и говорит:

         - Нет ли у вас немножко гвоздиков?

         - Каких гвоздиков?

         - Ну, - говорит, - обыкновенных гвоздиков. Железненьких.

         У меня даже руки от страха затряслись.

         Я говорю:

         - Так ты что же это, значит, гвозди ешь?

         - Да, - говорит, - я гвоздики очень люблю.

         - Ну, а еще что ты любишь?

         - А еще, - говорит, - я люблю керосин, мыло, бумагу, песок... только не сахарный. Вату люблю, зубной порошок, гуталин, спички...

         Я думаю:

         "Батюшки!  Неужели это  она  правду говорит?  Неужели она действительно гвоздями питается?"

         "Ладно, - думаю. - Давай проверим".

         Вытащил из стены большой ржавый гвоздь, почистил его немножко.

         - На, - говорю, - ешь, пожалуйста!

         Я   думал,   она  не  будет  есть.   Думал,   она  просто  фокусничает, притворяется. Но не успел я оглянуться, она - раз-раз, хруп-хруп весь гвоздь сжевала. Облизнулась и говорит:

         - Еще!..

         Я говорю:

         - Нет,  голубушка,  извиняюсь, у меня больше гвоздей для тебя нет. Вот, если хочешь, - бумаги, пожалуйста, могу дать.

         - Давай, - говорит.

         Дал ей бумагу -  она и бумагу съела.  Спичек дал целый коробок -  она и спички в  два  счета скушала.  Керосину на  блюдечко налил -  она и  керосин вылакала.

         Я только смотрю и головой качаю.  "Вот так девочка,  -  думаю.  – Такая девочка,  пожалуй,  и тебя самого съест в два счета.  Нет,  -  думаю, - надо гнать ее  в  шею,  обязательно гнать.  Куда мне  такое страшилище,  людоедку

    такую!!"

         А она керосин выпила,  блюдечко вылизала,  сидит,  зевает, носом клюет: спать, значит, хочется.

         И тут мне ее, вы знаете, что-то жалко стало. Сидит она, как воробушек - съежилась,  нахохлилась,  -  куда ж ее, думаю, такую маленькую на ночь глядя гнать.  Ее ведь,  такую пичужку,  и  в  самом деле собаки могут загрызть.  Я думаю:  "Ладно,  так уж и  быть,  -  завтра выгоню.  Пускай выспится у меня, отдохнет, а завтра утречком - до свиданьица, иди откуда пришла!.."

         Подумал я так и стал ей готовить постель.  Положил на стул подушку,  на подушку -  еще подушечку, маленькую, из-под булавок у меня такая была. Потом уложил Феньку, укрыл ее вместо одеяла салфеткой.

         - Спи, - говорю. - Спокойной ночи!

         Она сразу и захрапела.

         А я посидел немножко, почитал и тоже спать лег.

         Утром,  как  только проснулся,  пошел посмотреть,  как  там  моя Фенька поживает.  Прихожу,  смотрю - на стуле ничего нет. Ни Феньки нет, ни подушки нет,  ни салфетки...  Вижу - лежит моя Фенечка под стулом, подушка у нее под ногами, голова на полу, а салфетки - так той и вовсе не видно.

         Я разбудил ее, говорю:

         - Где салфетка?

         Она говорит:

         - Какая салфетка?

         Я говорю:

         - Такая салфетка. Которую я тебе давеча вместо одеяла устроил.

         Она говорит:

         - Не знаю.

         - Как это не знаешь?

         - Честное слово, не знаю.

         Стали искать. Я ищу, а Фенька мне помогает. Ищем, ищем - нету салфетки.

         Вдруг Фенька мне говорит:

         - Слушайте, не ищите, ладно. Я вспомнила.

         - Что, - я говорю, - ты вспомнила?

         - Я вспомнила, где салфетка.

         - Ну, где?

         - Я ее нечаянно скушала.

         Ох, рассердился я, закричал, ногами затопал.

         - Обжора ты этакая,  -  говорю, - утроба ты ненасытная! Ведь этак же ты мне весь дом сожрешь.

         Она говорит:

         - Я не нарочно.

         - Как это не нарочно? Нечаянно салфетку съела? Да?

         Она говорит:

         - Я ночью проснулась, мне есть захотелось, а вы мне ничего не оставили.

    Вот сами и виноваты.

         Ну,  я с ней,  конечно, спорить не стал, плюнул и ушел на кухню завтрак готовить.  Себе сделал яичницу, кофе сварил, бутербродов намазал. А Феньке - нарезал  газетной  бумаги,   накрошил  туалетного  мыла  и  сверху  все  это керосинчиком полил.  Приношу этот винегрет в  комнату,  смотрю -  моя Фенька полотенцем  лицо  вытирает.   Я  испугался,  мне  показалось,  что  она  ест  полотенце. Потом вижу - нет, лицо вытирает.

         Я у нее спрашиваю:

         - Ты где воду брала?

         Она говорит:

         - Какую воду?

         Я говорю:

         - Такую воду. Одним словом, - где ты мылась?

         Она говорит:

         - Я еще не мылась.

         - Как не мылась? Так чего ж ты тогда вытираешься?

         - А я, - говорит, - всегда так. Я сначала вытрусь, а потом вымоюсь.

         Я только рукой махнул.

         - Ну, - говорю, - ладно, садись, ешь скорей и - до свиданьица!..

         Она говорит:

         - Как это "до свиданьица"?

         - Да так,  -  говорю.  -  Очень просто.  До свиданьица. Надоела ты мне, голубушка. Уходи поскорее, откуда пришла.

         И вдруг вижу -  моя Феня как задрожит, как затрясется. Кинулась ко мне, за ногу меня схватила,  обнимает,  целует, а у самой из глазенок слезы так и текут.

         - Не гоните меня,  - говорит, - пожалуйста! Я хорошая буду. Пожалуйста! Прошу вас!  Если  вы  меня  кормить будете,  я  никогда ничего -  ни  одного гвоздика, ни одной пуговки без спросу не съем.

         Ну, одним словом, мне ее опять жалко стало.

         Детей у меня тогда не было.  Жил я один.  Вот я и подумал:  "Что ж,  не объест ведь меня эта пигалица.  Пускай, - думаю, - погостит у меня немножко. А там видно будет".

         - Ладно,  -  говорю,  -  так уж и быть. В последний раз тебя прощаю. Но только смотри у меня...

         Она сразу повеселела, запрыгала, замурлыкала.

         Потом я  ушел на работу.  А  перед тем как уйти на работу,  я сходил на рынок  и  купил полкило маленьких сапожных гвоздей.  Штук  десять я  оставил Феньке, а остальные положил в ящик и ящик закрыл на ключ.

         На работе я  все время о Феньке думал.  Беспокоился.  Как она там?  Что делает? Не натворила ли чего-нибудь?

         Прихожу  домой  -  Фенька  сидит  на  окне,  мух  ловит.  Увидела меня, обрадовалась, в ладошки захлопала.

         - Ой, - говорит, - наконец-то! Как я рада!

         - А что? - говорю. - Скучно было?

         - Ой, как скучно! Прямо не могу, до чего скучно!

         Взял ее на руки. Говорю:

         - Есть, наверно, хочешь?

         - Нет,  -  говорит.  -  Ни капельки.  У меня еще три гвоздя от завтрака осталось.

         "Ну,  -  думаю,  -  если три гвоздя осталось,  значит, все в порядочке, значит, она ничего лишнего не съела".

         Я  похвалил ее  за  хорошее поведение,  немножко с  ней поиграл,  потом занялся своими делами.

         Мне нужно было написать несколько писем.  Я  сажусь за письменный стол, открываю чернильницу,  гляжу -  чернильница у меня пустая. Что такое? Ведь я только третьего дня чернила туда наливал.

         - А ну, - говорю, - Фенька! Иди сюда!

         Она прибегает.

         - Да? - говорит.

         Я говорю:

         - Ты не знаешь, куда у меня чернила девались?

         - А что?

         - Да ничего. Знаешь или не знаешь?

         Она говорит:

         - Если вы ругаться не будете, тогда скажу.

         - Ну?

         - Не будете ругаться?

         - Ну, не буду.

         - Я их выпила.

         - Как выпила?!! Ты же мне, - я говорю, - обещала...

         Она говорит:

         - Я  обещала вам не  есть ничего.  А  не пить я  не обещала.  И  вы,  - говорит,  -  опять сами виноваты. Зачем вы мне таких соленых гвоздей купили? От них пить хочется.

         Ну вот - поговорите вы с ней! Опять я виноват.

         Я  думаю:  что же  мне делать?  Ругаться?  Да нет,  руганью тут делу не поможешь.  Думаю:  надо ей какую-нибудь работу,  какое-нибудь занятие найти. Это она от безделья глупостями занимается.  А  когда я ее работать заставлю, ей некогда будет дурака-то валять.

         И вот на другой день утром я ей даю метелку и говорю:

         - Вот,  Феня,  я  ухожу на  работу,  а  ты пока делом займись:  прибери комнату, пол подмети, пыль вытри. Сумеешь?

         Она даже засмеялась.

         - Эва, - говорит, - невидаль. Что ж тут не суметь? Конечно, сумею.

         Вечером я прихожу,  смотрю:  в комнате -  пыль,  грязь, на полу бумажки валяются.

         - Эй, Фенька! - кричу.

         Она из-под кровати вылезает.

         - Да! - говорит. - В чем дело?

         - Ты почему это пол не подмела?

         - Как это почему?

         - Вот именно: почему?

         - А чем, - говорит, - его подметать?

         - Метелкой.

         Она говорит:

         - Нету метелки.

         - Как это нету?

         - Очень просто: нету.

         - Куда же она девалась?

         Молчит. Носом сопит. Значит, дело неладно.

         Я говорю:

         - Съела?

         - Да, - говорит. - Съела.

         Я так на стул и упал. Я даже рассердиться позабыл.

         Я говорю:

         - Чудовище! Да как же это ты умудрилась метелку слопать?

         Она говорит:

         - Я,  честное слово,  даже сама не  знаю.  Как-то незаметно,  по одному прутику...

         - Ну,  что же,  -  я говорю,  - мне теперь делать? Железную метелку для тебя, что ли, заказывать?

         - Нет, - говорит.

         - Что "нет"?

         - Нет, - говорит, - я и железную съем.

         Тогда я подумал немного и говорю:

         - Ладно.  Я знаю, что я с тобой сделаю. С завтрашнего дня я буду тебя в чемодан прятать. Ты чемодан-то, надеюсь, не съешь?

         - Нет, - говорит, - не съем. Он пыльный. Вымойте его - тогда съем.

         - Ну нет,  -  говорю.  -  Спасибо.  Не надо. Уж лучше пускай он пыльный стоит.

         И  на  другой день я  посадил Феньку в  маленький кожаный чемодан.  Он ничего -  не  плакала,  не  пищала.  Только попросила,  чтобы  я  просверлил несколько дырочек для воздуха.

         Я взял ножницы и сделал три дырки.  И с тех пор Фенька так там и живет, у меня в чемодане.

         Конечно,  выросла немножко за это время: была с большой палец, теперь - с указательный.  Но живется ей неплохо.  Даже уютно. Теперь я и окошечко там сделал,  в ее домике.  Спит она на маленьком диванчике. Обедает за маленьким столиком. И даже маленький-маленький - вот такой - телевизорчик там стоит.

         Так что вы ее не жалейте, Феньку. А лучше приходите ко мне как-нибудь в  гости, и я вас непременно с ней познакомлю.

    Ирина Пивоварова. «О чём думает моя голова»

    Если вы думаете, что я учусь хорошо, то вы ошибаетесь. Я учусь неважно. Почему-то все считают, что я способная, но ленивая. Я не знаю, способная я или не способная. Но только я точно знаю, что я не ленивая. Я по три часа сижу над задачами. Вот, например, сейчас я сижу и изо всех сил хочу решить задачу. А она не решается. Я говорю маме:

    — Мам, а у меня задачка не получается.

    — Не ленись, — говорит мама. — Подумай хорошенько, и всё получится. Только хорошенько подумай!

    Она уходит по делам. А я беру голову обеими руками и говорю ей:

    — Думай, голова. Думай хорошенько... «Из пункта А в пункт Б вышли два пешехода...» Голова, ты почему не думаешь? Ну, голова, ну, думай, пожалуйста! Ну что тебе стоит!

    За окном плывёт облачко. Оно лёгонькое, как пух. Вот оно остановилось. Нет, плывёт дальше.

    «Голова, о чём ты думаешь?! Как тебе не стыдно!!! Из пункта А в пункт Б вышли два пешехода...» Люська, наверное, тоже вышла. Она уже гуляет. Если бы она подошла ко мне первая, я бы её, конечно, простила. Но разве она подойдёт, такая вредина?!

    «...Из пункта А в пункт Б...» Нет, она не подойдёт. Наоборот, когда я выйду во двор, она возьмёт под руку Лену и будет с ней шептаться. Потом она скажет: «Лен, пошли ко мне, у меня что-то есть». Они уйдут, а потом сядут на подоконник и будут смеяться и грызть семечки.

    «...Из пункта А в пункт Б вышли два пешехода...» А я что сделаю?.. А я тогда позову Колю, Петьку и Павлика играть в лапту. А она что сделает?.. Ага, она поставит пластинку «Три толстяка». Да так громко, что Коля, Петька и Павлик услышат и побегут просить её, чтобы она дала им послушать. Сто раз слушали, всё им мало! И тогда Люська закроет окно, и они там все будут слушать пластинку.

    «...Из пункта А в пункт... в пункт...» А я тогда возьму и запульну чем-нибудь прямо в её окно. Стекло — дзинь! — и разлетится. Пусть знает!

    Так. Я уже устала думать. Думай не думай — задача не получается. Просто ужас какая задачка трудная! Вот погуляю немножко и снова стану думать.

    Я закрыла задачник и выглянула в окно. Во дворе гуляла одна Люська. Она прыгала в классики. Я вышла во двор и села на лавочку. Люська на меня даже не посмотрела.

    — Серёжка! Витька! — закричала сразу Люська.— Идёмте в лапту играть!

    Братья Кармановы выглянули в окно.

    — У нас горло, — хрипло сказали оба брата. — Нас не пустят.

    — Лена! — закричала Люська. — Лен! Выходи!

    Вместо Лены выглянула её бабушка и погрозила

    Люське пальцем.

    — Павлик! — закричала Люська.

    В окне никто не появился.

    — Пе-еть-ка-а! — надсаживалась Люська.

    — Девочка, ну что ты орёшь?! — высунулась из форточки чья-то голова. — Больному человеку отдохнуть не дают! Покоя от вас нет! — И голова всунулась обратно в форточку.

    Люська украдкой посмотрела на меня и покраснела как рак. Она подёргала себя за косичку. Потом сняла с рукава нитку. Потом посмотрела на дерево и сказала:

    — Люсь, давай в классики.

    — Давай,— сказала я.

    Мы попрыгали в классики, и я пошла домой решать свою задачу. Только я села за стол, пришла мама.

    — Ну, как задачка?

    — Не получается.

    — Но ведь ты уже два часа над ней сидишь! Это просто ужас что такое! Задают детям какие-то головоломки!.. Ну, давай показывай свою задачу! Может, у меня получится? Я всё-таки институт кончала... Так... «Из пункта А в пункт Б вышли два пешехода...» Постой, постой, что-то эта задача мне знакома!.. Послушай, да ведь вы её в прошлый раз вместе с папой решили! Я прекрасно помню!

    — Как? — удивилась я. — Неужели?.. Ой, правда, ведь это сорок пятая задача, а нам сорок шестую задали.

    Тут мама страшно рассердилась.

    — Это возмутительно! — сказала мама.— Это неслыханно! Это безобразие! Где твоя голова?! О чём она только думает?!

    Ирина Пивоварова. «Весенний дождь»

    Не хотелось мне вчера учить уроки. На улице было такое солнце! Такое тёплое жёлтенькое солнышко! Такие ветки качались за окном!.. Мне хотелось вытянуть руку и дотронуться до каждого клейкого зелёного листика. Ох, как будут пахнуть руки! И пальцы слипнутся вместе — не отдерёшь друг от друга... Нет, не хотелось мне учить уроки.

    Я вышла на улицу. Небо надо мной было быстрое. Куда-то спешили по нему облака, и ужасно громко чирикали на деревьях воробьи, и на лавочке грелась большая пушистая кошка, и было так хорошо, что весна!

    Я гуляла во дворе до вечера, а вечером мама с папой ушли в театр, и я, так и не сделав уроков, легла спать.

    Утро было тёмное, такое тёмное, что вставать мне совсем не хотелось. Вот так всегда. Если солнышко, я сразу вскакиваю. Я одеваюсь быстро-быстро. И кофе бывает вкусный, и мама не ворчит, и папа шутит. А когда утро такое, как сегодня, я одеваюсь еле-еле, мама меня подгоняет и злится. А когда я завтракаю, папа делает мне замечания, что я криво сижу за столом.

    По дороге в школу я вспомнила, что не сделала ни одного урока, и от этого мне стало ещё хуже. Не глядя на Люську, я села за парту и вынула учебники.

    Вошла Вера Евстигнеевна. Урок начался. Сейчас меня вызовут.

    — Синицына, к доске!

    Я вздрогнула. Чего мне идти к доске?

    — Я не выучила, — сказала я.

    Вера Евстигнеевна удивилась и поставила мне двойку.

    Ну почему мне так плохо живётся на свете?! Лучше я возьму и умру. Тогда Вера Евстигнеевна пожалеет, что поставила мне двойку. А мама с папой будут плакать и всем говорить:

    «Ах, зачем мы сами ушли в театр, а её оставили совсем одну!»

    Вдруг меня в спину толкнули. Я обернулась. Мне в руки сунули записку. Я развернула узкую длинную бумажную ленточку и прочла:

    «Люся!

    Не отчаивайся!!!

    Двойка — это пустяки!!!

    Двойку ты исправишь!

    Я тебе помогу! Давай с тобой дружить! Только это тайна! Никому ни слова!!!

    Яло-кво-кыл».

    В меня сразу как будто что-то тёплое налили. Я так обрадовалась, что даже засмеялась. Люська посмотрела на меня, потом на записку и гордо отвернулась.

    Неужели это мне кто-то написал? А может, эта записка не мне? Может, она Люське? Но на обратной стороне стояло: ЛЮСЕ СИНИЦЫНОЙ.

    Какая замечательная записка! Я в жизни таких замечательных записок не получала! Ну конечно, двойка — это пустяки! О чём разговор?! Двойку я просто исправлю!

    Я ещё раз двадцать перечла:

    «Давай с тобой дружить...»

    Ну конечно! Конечно, давай дружить! Давай с тобой дружить!! Пожалуйста! Очень рада! Я ужасно люблю, когда со мной хотят дружить!..

    Но кто же это пишет? Какой-то ЯЛО-КВО-КЫЛ. Непонятное слово. Интересно, что оно обозначает? И почему этот ЯЛО-КВО-КЫЛ хочет со мной дружить?.. Может быть, я всё-таки красивая?

    Я посмотрелась в парту. Ничего красивого не было.

    Наверное, он захотел со мной дружить, потому что я хорошая. А что, я плохая, что ли? Конечно, хорошая! Ведь с плохим человеком никто дружить не захочет!

    На радостях я толкнула локтем Люську.

    — Люсь, а со мной один человек хочет дружить!

    — Кто? — сразу спросила Люська.

    — Я не знаю кто. Тут как-то непонятно написано.

    — Покажи, я разберу.

    — Честное слово, никому не скажешь?

    — Честное слово!

    Люська прочла записку и скривила губы:

    — Какой-то дурак написал! Не мог своё настоящее имя сказать.

    — А может, он стесняется?

    Я оглядела весь класс. Кто же мог написать записку? Ну кто?.. Хорошо бы, Коля Лыков! Он у нас в классе самый умный. Все хотят с ним дружить. Но ведь у меня столько троек! Нет, вряд ли он.

    А может, это Юрка Селивёрстов написал?.. Да нет, мы с ним и так дружим. Стал бы он ни с того ни с сего мне записку посылать!

    На перемене я вышла в коридор. Я встала у окна и стала ждать. Хорошо бы, этот ЯЛО-КВО-КЫЛ прямо сейчас же со мной подружился!

    Из класса вышел Павлик Иванов и сразу направился ко мне.

    Так, значит, это Павлик написал? Только этого ещё не хватало!

    Павлик подбежал ко мне и сказал:

    — Синицына, дай десять копеек.

    Я дала ему десять копеек, чтобы он поскорее отвязался. Павлик тут же побежал в буфет, а я осталась у окна. Но больше никто не подходил.

    Вдруг мимо меня стал прогуливаться Бураков. Мне показалось, что он как-то странно на меня взглядывает. Он остановился рядом и стал смотреть в окно. Так, значит, записку написал Бураков?! Тогда уж лучше я сразу уйду. Терпеть не могу этого Буракова!

    — Погода ужасная, — сказал Бураков.

    Уйти я не успела.

    — Да, погода плохая, — сказала я.

    — Погодка — хуже не бывает, — сказал Бураков.

    — Жуткая погода, — сказала я.

    Тут Бураков вынул из кармана яблоко и с хрустом откусил половину.

    — Бураков, дай откусить, — не выдержала я.

    — А оно горькое, — сказал Бураков и пошёл по коридору.

    Нет, записку не он написал. И слава богу! Второго такого жадины на всём свете не найдёшь!

    Я презрительно посмотрела ему вслед и пошла в класс. Я вошла и обомлела. На доске огромными буквами было написано:

    ТАЙНА!!! ЯЛО-КВО-КЫЛ + СИНИЦЫНА = ЛЮБОВЬ!!! НИКОМУ НИ СЛОВА!

    В углу шушукалась с девчонками Люська. Когда я вошла, они все уставились на меня и стали хихикать.

    Я схватила тряпку и бросилась вытирать доску.

    Тут ко мне подскочил Павлик Иванов и зашептал в самое ухо:

    — Это я тебе написал записку.

    — Врёшь, не ты!

    Тогда Павлик захохотал, как дурак, и заорал на весь класс:

    — Ой, умора! Да чего с тобой дружить?! Вся в веснушках, как каракатица! Синица дурацкая!

    И тут не успела я оглянуться, как к нему подскочил Юрка Селивёрстов и ударил этого болвана мокрой тряпкой прямо по башке. Павлик взвыл:

    — Ах, так! Всем скажу! Всем, всем, всем про неё скажу, как она записки получает! И про тебя всем скажу! Это ты ей записку послал! — И он выбежал из класса с дурацким криком: — Яло-кво-кыл! Яло-кво- кыл!

    Уроки кончились. Никто ко мне так и не подошёл. Все быстро собрали учебники, и класс опустел. Одни мы с Колей Лыковым остались. Коля всё никак не мог завязать шнурок на ботинке.

    Скрипнула дверь. Юрка Селивёрстов всунул голову в класс, посмотрел на меня, потом на Колю и, ничего не сказав, ушёл.

    А вдруг? Вдруг это всё-таки Коля написал? Неужели Коля?! Какое счастье, если Коля! У меня сразу пересохло в горле.

    — Коль, скажи, пожалуйста, — еле выдавила из себя я, — это не ты, случайно...

    Я не договорила, потому что вдруг увидела, как Ко- лины уши и шея заливаются краской.

    — Эх, ты! — сказал Коля, не глядя на меня. — Я думал, ты... А ты...

    — Коля! — закричала я. — Так ведь я...

    — Болтушка ты, вот кто, — сказал Коля. — У тебя язык как помело. И больше я с тобой дружить не хочу. Ещё чего не хватало!

    Коля наконец справился со шнурком, встал и вышел из класса. А я села на своё место.

    Никуда я не пойду. За окном идёт такой ужасный дождь. И судьба моя такая плохая, такая плохая, что хуже не бывает! Так и буду сидеть здесь до ночи. И ночью буду сидеть. Одна в тёмном классе, одна во всей тёмной школе. Так мне и надо.

    Вошла тётя Нюра с ведром.

    — Иди, милая, домой, — сказала тётя Нюра. — Дома мамка заждалась.

    — Никто меня дома не заждался, тётя Нюра, — сказала я и поплелась из класса.

    Плохая моя судьба! Люська мне больше не подруга. Вера Евстигнеевна поставила мне двойку. Коля Лыков... Про Колю Лыкова мне и вспоминать не хотелось.

    Я медленно надела в раздевалке пальто и, еле волоча ноги, вышла на улицу...На улице шёл замечательный, лучший в мире весенний дождь!!! По улице, задрав воротники, бежали весёлые мокрые прохожие!!!

    А на крыльце, прямо под дождём, стоял Коля Лыков.

    — Пошли,— сказал он. И мы пошли.

    Н. Абрамцева «Почти весенняя сказка»

    Ягоды рябины были ярко-красные, а листья ее сиреневые. А вот листья березы и ясеня — желтые. Но все равно не похожие друг на друга. Потому что продолговатые листья ясеня скорее золотые, чем желтые. А листочки-сердечки березы даже на солнце — пусть на холодном, на осеннем — скорее печально желтеют, чем золотятся. А сильные дубки просто веселые и рыжие-рыжие. А вот клены, те и желтеют, и золотятся, и краснеют, и рыжеют.
    В общем, все до одного листочка чародейка-Осень раскрасила по своему вкусу. А вкус у нее, надо признаться, отличный.
    Еще раз осмотрела Осень свои владения. Все хорошо. Только трава не понравилась: бурая какая-то, невыразительная. Слегка тряхнула Осень деревья, и бурая трава уже не видна под ковром пестрых листьев. «Теперь все» , — решила Осень.
    Время идет, все довольны. Даже люди. А вот Осень начинает волноваться. Волнуется Осень, кривит яркие губы, сердито щурит желто-карие глаза, на север смотрит. «Сейчас вот-вот явится белая волшебница. Ничего, холодная, не пожалеет! Даже Лето, зеленое, веселое, покорилось мне. Красоте, богатству, силе моей прекрасной уступило. Так неужели снежная, ледяная погубит все вокруг. Не дам! — тряхнула Осень листьями. — Не пущу! Не дам!» Гордо встала Осень у своих границ.
    А вот и она, сама Зима, появилась. Белая шаль узорами из драгоценных льдинок украшена, на ресницах густых вокруг глаз, синих, холодных, снежинки застыли, губы сжаты.

    — Пришла… — сердились желто-карие глаза.
    — Пришла. — Спокойны синие глаза, холодные.
    — Зачем? Разве я хуже тебя?
    — И я хороша. Да и время мое.
    — Твое ли? — усмехнулись яркие губы.
    — Мое, — почти не разжимались губы холодные.
    — Не пущу. Уходи! Погубишь все.
    — Губить не стану. По-своему переделаю.
    — Не переделаешь, — сердилась Осень, — не позволю!
    — Не сможешь. Время твое ушло. И ты уходи, — звенела Зима.
    — Не уйду.
    — Уходи!
    Они не ссорились. Они сражались. Так кто же победил? Холодная ли уверенность? Упрямая ли настойчивость? Кто сильнее? А может ли быть кто-то сильнее?
    — Уходи!
    — Уходи!
    — Уходи!
    И ушли. Обе. Почему? Обиделись. И Осень-чародейка, чье время ушло. И Зима-волшебница, та, что решила: «Пусть без меня обойтись попробуют».
    Ушли. Обе. А кто же остался? Дождь холодный, деревья с голыми, гнущимися от ветра ветками, лужи, по которым уже не плавают разноцветные лодочки-листочки. Серое все, серое. И не удивительно: обиженная Осень унесла с собой разноцветье листьев, грибов, ягод.
    А дождь — он бы и рад серебряным снегом обернуться, да Зима на Осень обиделась, ушла. А ветер хотел бы метелицей стать, да как же без Зимы? А голые ветки просто мечтают инеем заискриться, но Зима далеко уже! А лужи грустные так хотели бы в сверкающие ледяные зеркала превратиться! Но ушла Зима, обиделась и ушла.
    Так как же быть? Ведь грустно, тускло, серо очень. Что же вы наделали, Осень и Зима? Что же вы наделали, Зима и Осень?
    Одно остается. Ждать Весну. Очень ждать, терпеливо ждать, верно ждать. Она придет.

    Л. Чарская «Дурнушка»

    Сегодня исполнился ровно год, как я вышла из института. Я проснулась утром со странным чувством ожидания: что должно было случиться нынче со мною? Ах, да! Мне минуло семнадцать лет. Возраст немаленький для молодой девушки.

       Tante Lise, старая княжна Горянина, воспитывавшая меня со смерти отца, поздравила меня, и надела мне хорошенький медальон на шею, прелестную золотую вещицу, украшенную каменьями.

       - Вот, chere Тася, - сказала ma tante, - носите эту фамильную драгоценность. Она должна принести вам счастье.

       Потом она спросила меня, намерена ли я продолжать писать свой дневник, как прежде.

       - Разумеется, ma tante, - поспешила я ответить, - но только я не буду делать этого изо дня в день, как в ранней юности. Я стану отныне записывать только то, что случится со мною особенное, из ряда выходящее. Или мои впечатления, а также то, что захватит мое внимание.

       - Oh, ma chere, - улыбнулась тетя, - в таком случае, ваша тетрадь окажется совершенно пустой, так как в жизни светской барышни не должно происходить ничего особенного и ничего исключительного, чтобы могло выбить ее из колеи.

       Вот взгляд моей тети: светскую барышню ничто не должно выбивать из колеи. Жизнь такой девицы, по ее мнению, это медленно, важно и гладко катящаяся по рельсам машина.

       Но в таком случае, моя жизнь должна быть очень скучной, судя по словам тети. Посмотрим.

       Сегодня мне особенно хочется записать некоторые впечатление.

       С утра я надела мое белое платье, как и подобает новорожденной и долго смотрела на себя в зеркало.

       Я очень дурна собою. Я почти безобразна, а между тем полна громадных запросов самолюбия и юных надежд на что-то светлое, чудесное, прекрасное.

       Несмотря на всю несправедливость судьбы, обидевшей меня, так жестоко, создав некрасивой, я все же не теряю надежды, все же смутно предчувствую, что не все зиждится на красоте, что люди благоразумны, добры и способны оценить меня за одни мои душевные качества, забыв эту злосчастную внешность.

       О, эта внешность!

       Чем больше я на себя смотрю, тем больше мой вид раздражает меня.

       Как-то недавно я видела пьесу, героиня которой выведена некрасивой... Она мучилась и терзалась не меньше меня. А зрители кашляли и сморкались, потому, что публика предпочитает блестящие костюмы и эффектную внешность глубокой философии, несущейся от рампы.

       А я плакала... да, плакала, искренно жалея несчастную девушку и себя вместе с нею.

       Между мною и героиней пьесы образовалась точно какая-то таинственная связь, доводившая меня до отчаянной грусти, смешанной с дозой некоторого умиления.

       "Когда женщина некрасива, про нее говорят, что у нее умные глаза", - говорила девушка со сцены, заставляя биться и рыдать мое сердце.

       Увы! я даже не могла и это сказать про себя, потому, что мои глаза, маленькие и узкие, как у калмычки, вечно пристыженные, вечно подозрительные и недобрые, не могли украсить мое лицо...

       А, между тем, я сама добра по натуре. Я делаю много хорошего, не ставя себе этого в заслугу, потому, что не может быть и речи о заслуге, когда тобой руководит потребность. А у меня потребность делать добро.

       Моя кузина, маленькая княжна Горянина, смеется надо мною:

       "Наша Тася очень тщеславна. Ей хочется, во чтобы то ни стало, чтобы все ее любили".

       И она тысячу раз права, хорошенькая Лили! Когда я даю бедной измученной ревматизмами старухе теплую одежду и пакет с чаем и сахаром или одеваю на исхудалые ножонки малютки-нищей теплые мягкие валенки, мне кажется, что я читаю восторг по моему адресу в их загорающихся благодарностью взорах.

       Мне кажется, что они забывают о моем уродстве и видят во мне желанную посланницу судьбы. И тогда сама я забываю о том, что нос мой слишком длинен и широк, рот велик, как у лягушонка, а глаза так малы и ничтожны, что в них трудно заметить какое бы то ни было выражение.

       И я бываю очень счастлива в такие минуты.

       Почему писатели всех стран и народов мира описывают и восхваляют только красоту?

       Их героини всегда прекрасны и красивы... Фразы вроде того, как: "она была красавица в полном смысле слова", или "она была очень хорошенькая", или "отсутствие красоты заменяла в ней чрезвычайная миловидность", - неизбежное достояние каждого произведение. Почему некрасивым женщинам уделяют только второстепенное место в романе или повести? Они, как вторые сюжеты на сцене, появляются на мгновенье и сейчас же исчезают. Точно читатели - это зрители, которых утомит слишком долгое присутствие некрасивого лица на страницах романа.

       Да, и я не оспариваю мнение, сложившегося с веками: красота - великая сила.

       Но какая красота? Разве душа не может быть красива, прекрасна?! Во сто раз прекраснее лица!?

       Сколько раз давала я себе слово похоронить все мои надежды на счастливое будущее, свыкнуться со скромной долей никому ненужной девушки и всю мою жизнь посвятить моим бедным, ничего не требуя, ни к чему не стремясь и ничего не жалея! А между тем мое сердце сладко сжимается, светлые грезы толпятся в голове и грудь ноет от смутного и неведомого предчувствия далекого, туманного счастья...

      

    Елена Чепилко

    ВЕЛОСИПЕД

    Саша и Женя дружат с раннего детства, или, как говорят, с пелёнок. Ведь дружат не только они, но их папы и мамы. Мальчики вместе ходят в школу в один класс, вместе учат уроки и вместе играют. Они очень любят друг друга. Поэтому всё у них ладится. Стоит только одному заболеть, другой тут как тут: книжку почитает, историю расскажет, уроки разъяснит, а если одного из них родители накажут, кто как ни друг поймёт и утешит. Это большое счастье иметь настоящих друзей.

    Однажды Сашин папа купил ему велосипед, как раз такой, о каком он мечтал – синий, блестящий, со слегка скрипучим мягким сиденьем и голосистым звонком. Первым об этом, конечно же, узнал Женя. Он был очень рад за друга, так как такого велосипеда у него ещё не было. Ведь в семье у Жени растёт ещё много маленьких братиков и сестрёнок. А Саша у своих родителей единственный.

    – Женя, тебе нравится мой велосипед? – спросил Саша друга. – Хочешь, дам тебе покататься? Вот, держи. Будем ездить по очереди. Давай вокруг нашего дома. Ты первый, а я пока на лавочке посижу.

    Женя радостно вскочил на Сашин велосипед, весело нажал на звонок и поехал. Вокруг дома он объехал сразу несколько раз.

    – Здорово! Даже сердце замирает от радости.

    – Ох, попробовать бы побыстрее. Вот это да! Вот это велосипед!

    И вдруг – бабах!

    Как это случилось, трудно понять, но Женя угодил на всей скорости в клумбу. Врезался в посаженное посредине дерево и упал. С разбитых коленок тонкими струйками стекала кровь. Ныло и щипало плечо, опухал разбитый нос. Но всё это было бы не так страшно, если бы не то, что там, возле дерева, лежал Сашин новый велосипед с восьмёркой на переднем колесе и уродливо изогнутым рулём. Да и ещё и красивый блестящий щиток лопнул и тоскливо свисал над колесом. У Жени от ужаса замерло сердце. Что же теперь делать? Как быть?

    А к клумбе уже спешил встревоженный долгим отсутствием друга Саша.

    – Саша, я не специально. Ты меня прости, пожалуйста! Я что-нибудь придумаю, ты только не переживай. Ладно?!

    Но глаза Саши наполнились слезами. О, если бы он знал, что так случится. Ведь он даже ещё не успел накататься на своём велосипеде.

    Тут, откуда ни возьмись, к мальчикам подбежал их сосед Стёпа. Его давно уже злила их дружба. Или, может быть, завидовал мальчишка, так как не имел своих друзей.

    – Вот это да. – Стёпа удивлённо присвистнул. – Говорил я тебе Саша, зря ты с Женей дружишь. Он же это специально сделал. Ведь у него такого велосипеда нет. Что ты теперь своим родителям скажешь?

    Женя, чуть не плача, возмутился:

    – Неправда. Я не мог специально. Не верь ему, Саша.

    Жене из-за всех сил хотелось убедить друга, что он не виноват. Печально подобрал Саша с земли разбитый велосипед и пошёл к дому. А рядом с ним, громко крича, шёл Стёпа:

    – Да, я сам в окно видел, как он разогнался и в клумбу заехал. Вот тебе и дружок.

    Женю душили слёзы обиды и бессилия. Когда он вернулся домой, мама была на кухне. Мальчик потихонечку шмыгнул в свою маленькую комнату. Жене сейчас так хотелось побыть одному, обо всём подумать, помолиться... Он попросил у Господа помощи. Как бы хотелось Жене, чтобы Саша ему поверил и простил, чтобы всё было, как и прежде. Да, такого между друзьями ещё не бывало.

    Всю ночь Женя плохо спал. Он часто встревоженно просыпался. Только под утро Женя крепко заснул, и тут его разбудил будильник: пора в школу. Вчерашние события врезались в память, как острый нож. Как же быть?

    Женя заглянул в комнату папы. Отец читает. Лицо спокойное и доброе. Папе можно верить.

    Женя шагнул к нему, еле сдерживая слёзы.

    – Папа, помоги, у меня беда.

    Отец внимательно выслушал своего старшего сына и, конечно же, нашёл выход.

    – Сегодня я работаю. Пойдём в магазин и купим Саше новый велосипед, а поломанный забери себе. Деньги, сынок, я даю тебе взаймы. Летом в трудовом лагере заработаешь и отдашь. Согласен?

    – Согласен, папочка! Спасибо тебе!

    – Собирайся быстрее, чтоб тебе успеть в школу.

    В свой класс Женя вошёл радостный. Взглядом поймал хмурые Сашины глаза. Улыбнулся ему.

    После уроков Женя бежал домой как на крыльях. Новый блестящий уже собранный папой велосипед стоял в прихожей и был ещё лучше прежнего. Какой же чудесный у Жени папа. Он всегда готов выручить сына из беды. Женя поставил на пол портфель, схватил велосипед и покатил его в квартиру Саши. Надо ведь успеть, пока друг не вернулся из школы.

    Дверь открыла тётя Клара, Сашина мама. Удивилась. Женя быстро поздоровался, как можно короче и понятней всё объяснил, хотя ему показалось, что тётя Клара ничего не поняла.

    – А кто разбил велосипед? Ты? Разве не Саша? Странно.

    Это всё, что она успела сказать, пока Женя вкатывал в узкий коридор новую Сашину технику и взамен уже забирал разбитый им велосипед. Как всё удачно! Женя успел до возвращения Саши из школы. Повезло. Теперь у них с папой впереди интересное дело – технику ремонтировать. Вдвоём они обязательно справятся. В этом Женя не сомневался. Ну, подумать только, какой же у него хороший друг Саша. Не выдал его родителям. Наверно, они поверили, что Саша сам разбил велосипед. Досталось же бедняге, наверное. Ничего. Женя этого никогда не забудет. Зря, выходит, старался Стёпа. Слава Богу!

    Не успел Женя обо всё хорошенько подумать, как в дверь позвонили. У двери стоял Саша. Молчит. И Женя молчит. Сейчас они только смотрят друг на друга. Да и зачем им слова? И так всё ясно.

    Великая вещь – дружба.

     


    По теме: методические разработки, презентации и конспекты

    Сценарий конкурса "Живая классика"

    Сценарий Всероссиского конкурса чтецов "Живая классика"...

    Итоги участия в республиканском конкурсе "Живая классика". Лучшая в республике стала Кузнецова София, ученица 6 класса МБОУ "Инсарская СОШ №2". Руководитель Авдонькина И.П., учитель русского языка и литературы 2015 учебный год

    Итоги участия в республиканском конкурсе "Живая классика". Лучшая в республике стала Кузнецова София, ученица 6 класса МБОУ "Инсарская СОШ №2". Руководитель Авдонькина И.П., учитель русского языка и л...

    Сценарий конкурса "Живая классика"

    Сценарий и презентация к конкурсу...

    Школьный этап конкурса "Живая классика"

    сценариу конкурса "Живая классика" и презентация...

    Подборка текстов для конкурса "Живая классика"

    Представляю отрывки и небольшие законченные произведения для конкурса "Живая классика"....

    Тексты для конкурса чтецов "Живая классика"

    Для Всероссийского конкурса чтецов "Живая классика" требуются тексты, ограниченные временными рамками. Здесь Вы найдете готовые тексты....